Альфред Розенберг

Миф ХХ века

 

Оценка духовно-интеллектуальной борьбы фигур нашего времени

 

Alfred Rosenberg

Der Mythus des XX Jahrhunderts

Eine Wertung der seelisch-geistigen Gestaltenkämpfe unserer Zeit

 

 

Оглавление


 
ВВЕДЕНИЕ
К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ
  КНИГА ПЕРВАЯ «БОРЬБА ЦЕННОСТЕЙ»
 
Часть первая
РАСА И ЕЕ ДУША
 
Глава 1
Новая мировая история. — Человечество и раса. — Куль­турные памятники старины. — Легенды древнего мира. — Переход жителей Атлантики через Северную Африку. — Североатлантические следы в Египте; амориты. — Арийско-индийская волна. — Ритуальное разложение; насильственное обновление религии. — Учение Атмана — Брамана. — Ин­дийский монизм и распад Индии. — Ахурамазда и Ангромайниу. — Персидский дуализм
Глава 2
Северная Эллада. — Религиозная гомеровская эпоха. — Аполлон в качестве греческого иносказания. Классическое и романтическое толкование Греции. Якоб Буркхард и Иоганн Якоб Бахофен. — Материнское право и отцовское право в качестве расовых доказательств. — Пеласгическая ближне­восточная хтоническая религия. — Борьба принципа света у Гомера и Эсхила. — Дионис как свидетельство смешения рас. — Учреждение брака и гетеры. — Пеласгический Пи­фагор и родовой коллективизм. — Две плоскости развития Эллады. — Вымирающий гоплит. — Последние познания Со­крата и Платона.
Глава 3
Древнее северное республиканское римское государство. — Аристократические кланы; Карфаген, Иерусалим. Патриции и плебеи. Принятое императорство. — Ублюдок Каракалла. — Новая оценка римской истории. — Новая оценка римской истории и учение "культурного круга". — Враждебное Риму этрусское государство. — Гетеры и власть духовенства в Этрурии. — Магический жертвенный культ, разоблачение солнечного мифа. — Открытия Грюнведеля. — Этрусский Харуспекс, "великая мать", демонизм — ведьмомания и дантов ад как поражение этрусков. — Рационализм и колдов­ство. Христианство и Павел. — Германская Северная Италия.
Глава 4
Германцы как создатели государства в Западной Европе. — Чемберленова идея строительства? (Н. St. Chamberlainsche Baugedanken). — Национальная идея и народный хаос. — Нордическая и другие расы в Европе. — Римский универ­сализм и собственная европейская законность. — Ересь как показатель характера. — Франция сегодня и в прошлом. — Альбигойцы и вальденсы; свобода учений! Преследование вальденсов в XIV, XV и XVI веках. — Гугеноты как носители германской воли. — Мученики и воины; Колиньи, Монморанси, Конде. — Изменение характера французов. — Татаризованная Россия. — Линия судьбы Франции.
Глава 5
Германское великодушие. — Современная демократия. — Симпатии в Германии к современным французам. — Обстоя­тельства времени и неизменные ценности. — Таборитство как, контр протестантизм. — Чешское засорение расы: Хассенштайн, Лаллаки, гугеноты, поляки, чехи. — Окружен­ная хаосом Германия. — Бывшее нордическое формирование России. — Господство монгольской крови. — Различные пред­ставители народностей нордической расы.
Глава 6
Критика и оценка сведений. — Высшая оценка как признак культуры. — Жизнь расы как образование мистического син­теза. — Не познание, а признание. — Три борющихся систе­мы. — Внешняя борьба или внутреннее обновление? — Наука без предпосылок и наука с предпосылками. — Наука в качестве создания крови. — Внутренняя законность и одер­жимость; учение иезуитов. — Современная кабалистическая финансовая наука, еврейское колдовство.
Глава 7
Ощущения, разум, опыт, разумные идеи. — Полярность всех явлений. — Динамическая сущность и статическая оценка. — Еврейский культ материи; Яхве. — Рим и раздвоенная сущность протестантизма. — Создание персидской религии и христианство. — Методическое разделение двух миров, исторический факт нордической сути. — Понимание "дей­ствительности" в Индии и Германии. — Колдовство Ближ­него Востока в христианстве; никейство.
Глава 8
Кривая солнечного мифа и нордической философии. — Рационализм и неовитализм. — Сознание и вегетативное бытие. — Жизненно важное первобытное состояние — сов­ременная функция. — Солнечный миф и законы природы. — Культурный пессимизм, "мировая безопасность" и проблема­тика природы. — Глубочайший закон настоящей культуры. — Способствующая возникновению культуры пропасть между вегетативным и осознанным; Полагай (Palagnyi). — Герман­ская близость к природе и метод познания. — Улучшение породы на службе ценностей, связанных с кровью.
 
 
Часть вторая
ЛЮБОВЬ И ЧЕСТЬ
 
Глава 1
Образование народа при помощи господствующего идеала. — Понятие чести в Индии. Греческий идеал. — Александр Ве­ликий и персы. — Честь в качестве центральной идеи на севере Западной Европы. — Викинг. — Фихте о культуре убеждений. — Разложение ценностей за счет идей гуманнос­ти. — Народная мудрость о высших ценностях.
Глава 2
Проникновение идеи любви в германский мир. — Аристокра­тия веры. — Вызов германского великодушия. — Управление Церкви без идеи о любви. — Стадо и пастырь. — Прежние компромиссы с Римом. — Отстранение христиан в римской системе. — Миф о заместительстве Бога. — Мужской союз священников. — Современные римские программы; Адам. — Обожествление священников. — Причастие как волшебный материализм. — Преобразование древнегерманских божеств и фальсификация древнегерманских обычаев; святой Мартин, святой Освальд, большой кубок. — Девять миллио­нов мертвых еретиков на пути любви. — Мировая Церковь и мировое государство.
Глава 3
Благотворительность. — Церковное сострадание. — Закон принудительной веры с отпущением грехов и его торговая подоплека. — Церковное заступничество как акт. — Папа как тип шамана. — Перенесение ответственности; некон­тролируемая загробная жизнь. — Иезуитство: последствие римской системы. — Игнациус и бесчестное повиновение трупам; 26 марта 1553 года. — Иезуитство и пруссачество как несовместимые типы. — Тщетное возмущение Деллингера, Шульта, Штрассмайера. — Ватиканский собор. — Сущ­ность Рима. — Великое дело Лютера: спасение от лама­изма.
Глава 4
Кайзер и папа, воплощение двух ценностей. "Божьей милостью". — Древнегерманское рыцарство, Эдда, Беовульф, Хелианд. — Петр и Хаген. Рыцарское сословие. — Стремление Рима к покорению рыцарства; Григорий VII.
Глава 5
Папа в качестве апостола. — Папский хаос в IX, Х и XI веках; Стефан VI, Георгий III, Бонифаций VII, Бенедикт XI, Григорий VI. — Германские кайзеры как спасители пап­ства и защитники образования и цивилизации. — Отто I и германская национальная Церковь; Отто III. — Клюниацензы как вспомогательное средство Церкви. — "Долговеч­ность" Рима; Конфуций, Лао-Цзы.
Глава 6
Освобождение бюргерства в XVI веке. — Ганза. — Бранденбург-Пруссия как система воспитания. — Фридерицианский офицер. — Масонская гуманность как противостоящая Риму Церковь. — Гуманность, демократия, освободительные войны, империя Бисмарка. — Рабочее движение как нравственный протест. — Международный коммунизм. — Маркс как капиталист. — Жертва в марксистской системе в той же роли, что и любовь в римской. — От сословной чести к чести национальной.
Глава 7
Третья форма любви. — Русское стремление к страдани­ям. — Русский безличностный атеизм. — Психологизм как болезнь души. — Образы Достоевского. — Чаадаевский пессимизм. — Евангелие от русского "человечества".Эрос (чувственная любовь), церковная любовь и отчаяние по Дос­тоевскому. — Распад как освобождение русского человека.
Глава 8
Самоотречение Церкви от власти. — Гибель древнего нацио­нализма. — Гибель марксизма. — Современное возрождение.
 
 
Часть третья
МИСТИКА И ДЕЙСТВИЕ
 
Глава 1
Мистика как тончайшее ответвление понятия чести. — Свобода и беззаботность души даже по отношению к богу. — Грех протестантства. — Германские религиозные общины; умерший Вотан (Один). — Мистика как германское возрождение. — Медленное созревание религиозной идеи; Иисус, Конфуций, Эккехарт.
Глава 2
"Внутренняя ценность" Эккехарта. — "Несотворенный свет души". — "Аристократия души". —  "Дальше неба". Идеальное от времени и пространства. — Смерть — не "греховного золота". — "Я" как моя собственная причина. — Ничтожность хороших ценностей. — Отказ от "представительства  (замещения) Бога". — Человек - хозяин всех своих ценностей. — "Все конечное только средство". —Эккехарт - динамик. — "Человек должен быть свободным".
Глава 3
Новая архитектоника души. — "Аристократическая душа" выше любви, смирения, сострадания, милости. — Уединение выше чем любовь. — "Быть единым с самим собой". — "Свободен от чужих идей". — Новое толкование и отклоне­ние церковных вероучений. — Отклонение греха и раскаяния.
Глава 4
Эккехарт как предтеча Канта. — Воля, "которая может все". — "Бог не принуждает волю" — "У кого больше воли, у того больше любви." — Иронизирование по поводу церков­ного вероучения. — Разум, память. — Беспричинная религия. — Ритм понятия "Покой в боге" и движение души как мудрость Эккехарта. — "Честь победы".
Глава 5
Римская "критика познания". — Три типа мировоззрения: имманентность, трансцендентность, трансцендентальность. — Римско-еврейский создатель и его творение. — Аналогия ентис (Analogia entis). — Арийская мысль о богоподобности души. — Освоение Римом учения Платона о бытии и становлении. — "Смятение перед Богом". Существование и статус кво.
Глава 6
Революционная деятельность Эккехарта. — Беггарды и "Брат Эккехарт". — Травля инквизиции. — Смерть Экке­харта. — Фальсификация его "опровержения". — "Дерзость" языка страны. — Эккехарт как создатель немецкого языка. — "Самой аристократической является кровь".
Глава 7
Эккехарт и Гёте. — Сознание и действие. — Признание Бетховена. — Люциферова победа над миром.
Глава 8
Лао-Цзы. — Иудаизм и действие. — Действие как сравне­ние. — Индийское бегство от действия. — История как развитие души. — Чрезмерность.
   
  КНИГА ВТОРАЯ «СУЩНОСТЬ ГЕРМАНСКОГО ИСКУССТВА»

 

Часть первая РАСОВЫЙ ИДЕАЛ КРАСОТЫ
 
Глава 1
"Общая" эстетика. — Обусловленные расой оценки. — Греческий герой как человек нордического типа. — Силен как расово чуждая фигура. — Ублюдок (отпрыск) эллинизма. — Нордический идеал красоты Гомера. — Сократ как негрек.Уничтожение прекрасного добрым.
Глава 2
Человек согласно классической эстетике. — Древнегреческая и западноевропейская классификация нордического символа красоты. — Человек нордического типа в западноевропейском изобразительном искусстве. — XIX век без символа красоты. — Импрессионистская, "классическая" и экспрессионистская импотенция. — Критерий эстетического удовлетворения и границы его действия.
Глава 3
Содержание как проблема формы. — Статические состоя­ния и динамическое развитие. — Признание Шиллера. — "Песня Нибелунгов" как символ нордической западноевропей­ской души. — Елена как повод к действию. — Форма искусства Гомера. — Зигфрид, Кримхильда, Рюдигер.
Глава 4
Эстетическая воля. — Признания Вагнера и Бальзака. — Борьба гуманистической эстетической ценности с нордичес­кой западноевропейской.
 
 
Часть вторая
ВОЛЯ И ИНСТИНКТ
 
Глава 1
Исходная точка Шопенгауэра. Объект-субъект — неразреши­мые сопоставления. — Ошибки догматического материализма и догматического идеализма. — Мир как представление. — Прорыв критического мировоззрения. — Воля и акт движе­ния. — Воля как природный принцип. — Повторное введение отвергнутого понятия причинности. — Снятие "воли" разу­мом. — Ничто.
Глава 2
Двусторонность шопенгауэрского понятия воли. — Целесо­образная слепая воля. — Воля, порыв и сила влечения: не количественные, а качественные различия. — Разделенная надвое сущность желания человека. — Отрицание порыва через волю.
Глава 3
Шопенгауэр: человек и учение. — Признание Шопенгауэром нордической личности.
Глава 4
Пять областей формирующей воли.
 
 
Часть третья СТИЛЬ ЛИЧНОСТНЫЙ И ОБЪЕКТИВНЫЙ
 
Глава 1
Искусство пространства и времени. — Двойственность ху­дожественного творчества. — Стремление к совершенной гармонической красоте и вакхическое. — Наивное и сенти­ментальное. —  Идеалистическое и реалистическое   — Типичное и индивидуальное. — Методы и законы сущности.
Глава 2
Греческая и готическая архитектура. — Древнегреческий храм как пластика и наружная архитектура. — Функции пространства. — Направление души в готике. — Готичес­кий интерьер как преодоление пространства. — Связь готи­ческого кафедрального собора с окружающей средой.
Глава 3
Религиозная подоплека искусства. — Бездушный иудаизм. — Субъективизм ислама. — Арабеска.
Глава 4
Индивидуальное. — Рубенс, Бернини, Хальс. — Сущность ба­рокко. — Эклектический XIX век. — Чувство стиля нашего времени; грядущая архитектура.
Глава 5
Личность как западноевропейское признание. — Индивидуализм и универсализм. — Чувство бесконечности и лич­ность. — Тристан и Ганс Сакс. — Индийское переселение душ и Христос. — Самовоплощение. — Вера в бессмертие и учение о карме. — Учение о предназначении и понятие судь­бы; Шпенглер.
 
 
Часть четвертая ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ВОЛЯ
 
Глава 1
Бесконечность, душевное напряжение. — Улетучивание души и внутренняя активность. — Искусство как общее выраже­ние формирующей воли. Мифология. — "Потерянный сын" как волевое творение. — Произведения Достоевского; оши­бочное  толкование   Волькельта.   —   Не   "эстетическая свобода", а внутренний стимул. — Князь Мышкин и Томас Будденброк.
Глава 2
Отталкивающие характеры как эстетические объекты. — Хилок и Рюдигер. — Проблема принятых ценностей. Распя­тие Матиаса Грюневальда.
Глава 3
Классическая эстетика" — Сексуализм и психология искус­ства; Мюллер-Фрайенфельс и Гроос. — Эстетика проникно­вения (интуиции); Липпс. — Теория музыки Шопенгауэра как отрицание его системы. — "Эстетическое созерцание" как пробуждение формирующей воли.
Глава 4
Кант и возвышенное. — "Гармония и силы характера" как тезис Канта. — Не реакция как причина переживания, а собственное творение.  —  Признания  Берлиоза,  Ницше, Бетховена. — Музыкальная драма Вагнера. — Одно искус­ство. — Три искусства — Музыка-драма и моторный за­пуск; Эгмонт и Брунгилъда. — Произведение Вагнера как выражение самого существенного в нордическом характере западноевропейского искусства.
Глава 5
Интимное и душевное. — Келлер, Мерике, Раабе. — Покой Греции и западноевропейская "тишина". — "Блэк хауз". — "Глубина". — "Юрг Енач". — Герман Лене; "Оборотень". — Кнут Гамсун. — Стремление; "Парацельс" Э. Кольбенхейера.
Глава 6
Искусство как завоевание мира. — Перенесение центра тя­жести с религиозной на эстетическую волю. — "Рабочие поэты" и их предательство социального движения. — Герхарт Хауптман. Международное объединение (интернационал) метисов. — Тип красоты фронтовика. — Новое чувство жизни. — Грядущий поэт мировой войны.
 
 
  КНИГА ТРЕТЬЯ «ГРЯДУЩАЯ ИМПЕРИЯ»
 
Часть первая МИФ И ТИП
 
Глава 1
Мечтатели как люди действия. — Мечта Икара; Виланд. — Мечта о рае. — Мечта евреев о мировом господстве. — Мечта Поля де Лагарда.
Глава 2
Еврейский миф. — Фарисей и активное отрицание мира. — Паразитизм враждебной расы. — Тип от Иосифа до Ратенау. — Сионизм. — Горизонтальный жизненный слой. — Ортодоксальная теория "нации".
Глава 3
Римские средства воспитания. — Противоречивые учения одного и того же ордена. — Пий IX о Бисмарке и разру­шении Германии. — "Германия". — "Федерализм" Кон­стантина Франца.  —   "Мстящая  справедливость" за "отделение". — "Церковная банда святее народной"."Величайшая ересь". — Задача нашего времени.
 
 
Часть вторая ГОСУДАРСТВО И ПОКОЛЕНИЯ
 
Глава 1
Мужская и женская полярность. — Родовой коллективизм как средство отрицания закона полюсов. — Символы распада."Неспособность женщины". — Исторический обзор.
Глава 2
Государство, возникшее не из семьи. — Воинственное целевое объединение как. ячейка, послужившая основой зарождения государства. — Египет и его тип. — Мандарин. — Древне­индийские мужские сообщества кшатриев и браманов. — Эллада; юношеский возраст. Римский патер фамилиас. — Римское объединение священников. — Германское рыцарство. — Тип германского солдата. — Другие мужские сообщества.
Глава 3
Французская революция и женская эмансипация. — Социаль­ная обстановка в 19-ом веке. — Союз за право голоса для женщин. — Политическая эмансипация женщин как явление упадка. — Против "милитаризма". — Недостаток типообразующей силы у женщины.
Глава 4
Женщина и наука."Наука" эмансипированных. — Власть женщины и "женское государство". — Права женщины при Людовике XVI. — Америка. — "Двойная мораль" мужского государства.
Глава 5
Индивидуалистическая мысль. — Отрицание идеи долга. — Свобода полов. — Крупные города как первая ступень на пути к "женскому государству". — Вина мужчины.
Глава 6
Конструктивный мужчина и лирическая женщина.Богиня Фрейя. — Задача женщины: единство и сохранение расы. — Эмансипация женщины от женской эмансипации. Не нивели­рование, а органичное разграничение.
Глава 7
Грядущая империя: создание мужского объединения. — Не­терпимая мысль нового мифа. — Гёте, Иисус, Игнациус, Бисмарк, и Мольтке. — Воля и воспитание типа. — Гряду­щие формы. — Новый миф.
 
 
Часть третья
НАРОД И ГОСУДАРСТВО

 
Глава 1
Кайзерство, королевство и государственная мысль. — Рим и центр. — Государство как пустая форма. — Чиновник. — Переворот 1918 года. — Государство как средство само­сохранения. — Монархические и марксистские легитимисты.
Глава 2
Авторитет и тип. — Анархия свободы. — Свобода возможна только в типе. — Личность идентична типу. — Фридрих Ницше.
Глава 3
Свобода и экономический индивидуализм. — Пахотная земля и честь.
Глава 4
Социальный и социалистический. — Национализм и социа­лизм. — Династиям и демократия. — Социализм господ, свободный с древности. — Народ и раса выше государствен­ных форм. — "Народ братьев". — Преступление старых политических партий. — Несовершенный государственный аппарат. — Германский орден. — Количественные выборы при демократии. — Отмена права тайных выборов. — Безу­мие большинства при парламентаризме. — Отмена права свободного передвижения как важнейшая предпосылка к спасению. — Легкость передвижения как возможность уни­чтожения мирового города. — Кайзерство, республика, коро­левство.
 
 
Часть четвертая НОРДИЧЕСКОЕ ГЕРМАНСКОЕ ПРАВО
 
Глава 1
Фальсификация германской правовой идеи. — Самооборона и защита чести. — "Право" на предательство страны. — Снисходительная социальная политика либерализма. — Защи­та интересов спекулянтов. — Безнаказанное оскорбление германского народа. — Новый закон.
Глава 2
Древнегерманские понятия чести как правовая мысль. — Саксонское зерцало. — Проникновение римского права. — Крестьянские войны как обоснованное возмущение; Лютер. — Рыцарское сословие как "профессиональный союз".Корпус юрис каноници. — Право лангобардов, саксонское право, любекское право.
Глава 3
Право и политика. — Право и несправедливость как расо­вая проблема. — Формалистическая юстиция. — Бесчестная экономика без правовой идеи. — Защита расы как высший правовой принцип. — Сущность наказания за бесчестный проступок.
Глава 4
Сущность труда и собственности. — Схематическое и родственное мышление. — Собственность как завершенная работа. — Забастовка и увольнение (локаут). — Границы и вечная ценность понятия собственности. — Марксистская фальсификация этой идеи.
Глава 5
Власть денег. — Экономика как "судьба". — Изгнание и объявление вне закона. — Создание новой аристократии. — Внебрачный ребенок. — Новый миф как предпосылка к новому экономическому праву. Правовая идея и материальная природная законность. — Гибель и возрождение.
 
 
Часть пятая
ГЕРМАНСКАЯ НАРОДНАЯ ЦЕРКОВЬ И ШКОЛА

 
Глава 1
Тезисы принудительной веры как еврейская традиция. — На­род, государство, Церковь. — Преодоление ветхого завета. — Пятое евангелие. — Сущность Христа. — Евангелие от Марка. — Ложь во спасение.
Глава 2
Любовь на службе у национального учения. — Подстрекаю­щая народ клятва священника. — Внешняя форма герман­ской народной церкви. — Старокатолическое движение; Бисмарк. — Протестантство под угрозой. — Германские ре­лигиозные сообщества. — Германская мечта от Одина до Лютера. — От мифа о народности форма германской Церкви.
Глава 3
Изменение церковных обрядов. — Распятие и геройство. — Старое изображение Христа. — Памятники воинам как места паломничества в будущем. — Герои мировой войны как мученики новой веры. — Мастер Эккехарт и герман­ский солдат под стальным шлемом.
Глава 4
Преобразование идеи любви. — Создание аристократии духа. — Сущность подлинной верности. Религия Иисуса; Хердер.
Глава 5
Воспитание характера. — Различные типы школ. — Свобод­ное исследование и свобода учений. — История как оценка; признания иезуитов. — Деградация либералистической "раз­ведки ".
Глава 6
Антагонистическая оценка гения. — Кант и Гете в свете иезуитской "науки". — Преследование национального чувства вплоть до настоящего времени. — Родной язык и иезуитский порядок обучения. — Бескомпромиссное решение!
 
 
Часть шестая НОВАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ СИСТЕМА
 
Глава 1
Внутренняя и внешняя политика. — Путь на Восток; Ген­рих Лев. — Польша и Чехия. — Расовый упадок во Фран­ции. — 100 миллионный народ. — Цветная армия военного времени. — Современный альпийский тип; Лапуге. — Пан-Европа как Франко-Иудея. — "Значение" истории. — Гер­манский центр Европы. — Схематизм во внешней политике как опасность для органического мышления.
Глава 2
Восточная Италия — центр мировой политики. —Мо­билизация цветных рас Антантой. — Восстания в англий­ских и голландских колониях. — Рука Москвы в Азии. — Кантон. — Конфуцианская жизненная статистика.
Глава 3
Вмешательство Европы в Китай в Х1Хвеке. — Изоляция Японии. — Опиумная война. — Англия и иудаизм. — Демо­кратическая китайская революция; Сунь Ятсен.
Глава 4
Британец — не мелкий лавочник; германец. — Древняя и новая Индия. — Ганди, Тагор, Вашвани. — Индийский наци­онализм, рефлекс Европы. —  Британец как связующий элемент индийского населения. — Мусульманское движение борьбы. — Суэц, Гибралтар.
Глава 5
Пробуждение черных. — Эфиопия; Маркус Гарвей. Южная Африка. — США как нордический вызов. — Решение вопроса о желтых, черных и евреях. — Не распространение, а концентрация. Задача Филиппин.
Глава 6
Китай китайцам. Нордическая государственная система, органичное разделение рас.
 
 
Часть седьмая ЕДИНСТВО СУЩНОСТИ
 
Глава 1
Монолит прошлого, настоящего и будущего. — Один как преходящая фигура и вечное сравнение. — Его возрождение в Альтифасе, Эккехарте, Бахе. — Сила для смерти. — Франки в Галлии. — Древняя Германия.
Глава 2
"Абсолютная истина", античность и германское мышление. — Народная "полуправда". — Видимость, ложь, заблуждение, грех. — "Знание" расы.
Глава 3
Только то, что плодотворно, является истинным.— Цен­ность гипотезы. — Ложь как болезнь германцев, как жиз­ненный элемент евреев. — Единство мифа, сказки, сказания и философии.
Глава 4
Лейбниц как провозвестник органичной правды. — Хердер — "гуманист" и германский знаток души; внутренняя ценность народности. — Ницше, Ранке. — Утверждение и признание. — Центр блаженства.
Глава 5
Неосхоластика универсальной школы. — Человечество, культурный круг, народность. — Таинственное "содержание составной части". — Душа расы, народность, личность, культурный круг. Против тирании схем рассудка.
Глава 6
Борьба 1914 года. — Пробудившийся миф крови. — Расовая мировая революция. — Идея Германия". — Знамя. — Воплощение будущего.

 

 

 

ВВЕДЕНИЕ

 

Борьба всех современных представителей внешней власти явля­ется следствием внутреннего краха. Рухнули уже все государственные системы 1914 года, даже если они частично и продолжают формально  существовать. Но разрушились также социальные, религиозные, миро­воззренческие сознание и ценности. Нет ни одного высшего принципа, ни одной самой высокой идеи, которые бы бесспорно овладели жизнью народов. Группа борется против группы, партия против пар­тии, национальная ценность против международных научных положе­ний, застывший империализм против распространяющегося пацифизма. Финансовый мир обвивает золотыми цепями государства и народы, экономика становится нестабильной, жизнь лишается корней.

Мировая война как начало мировой революции во всех областях выявила тот трагический факт, что, несмотря на то, что миллионы по­жертвовали своими жизнями, эта жертва пошла на пользу не тем силам, за которые массы были готовы умереть. Погибшие на войне являются жертвами эпохи катастрофы потерявшей ценность, но одновременно – и это в Германии начинают понимать, хоть и неболь­шое еще количество людей – эти люди мученики нового дня, новой эры.

Кровь, которая умерла, начинает оживать. В ее мистическом символе происходит новое построение клеток души германского на­рода. Современность и прошлое появляются внезапно в новом свете, а для будущего вытекает новая миссия. История и задача будущего боль­ше не означают борьбу класса против класса, борьбу между церковны­ми догмами и догмами, а означают разногласие между кровью и кровью, расой и расой, народом и народом. И это означает борьбу ду­ховной ценности против духовной ценности.

Расовое рассмотрение истории есть сознание, которое вскоре станет естественным. Ему уже служат великие мужи. Батраки в не очень далеком будущем смогут завершить строительство новой системы мира.

Но ценности расовой души, стоящие в качестве движущих сил за новой системой мира, еще не стали живым сознанием. Но душа озна­чает расу, видимую изнутри. И наоборот, раса – это внешняя сторона души. Пробудить к жизни расовую душу означает признать ее высшую ценность и при ее господстве указать другим ценностям их орга­ничное место: в государстве, искусстве и религии. Задача нашего столетия – из нового жизненного мифа создать новый тип человека. Для этого необходимо мужество. Мужество каждого отдельного лица, мужество всего подрастающего поколения, многих следующих поколе­ний. Потому что хаос никогда не покоряется малодушным, и еще ни­когда мир не был построен трусами. Кто стремится вперед, должен сжигать за собой мосты. Тот, кто отправляется в великое путешествие, должен оставить домашний скарб. Тот, кто стремится к высочайшему, должен подавить незначительное. И на все сомнения и вопросы новый человек грядущей Первой Германской империи знает только один ответ: Только Я хочу!

Многие уже сегодня в глубине души согласны с этими словами, однако общности мыслей, высказанных в этом труде, с выводами уста­новить нельзя. Они представляют собой абсолютно личные признания, не являясь пунктами программы политического движения, к которому я принадлежу. Это движение имеет свое великое особое предназначе­ние и в качестве организации должно держаться в стороне от дискус­сий религиозного, религиозно-политического толка, так же как и от обстоятельств, касающихся определенной философии искусства или определенного стиля в архитектуре. Оно не может также нести ответ­ственности за изложенное здесь. Напротив – философские, религиоз­ные убеждения и убеждения, касающиеся искусства, можно действи­тельно серьезно обосновать только при условии личной свободы совести. Здесь это имеет место, но труд обращен не к тем людям, ко­торые счастливо и убежденно живут и действуют внутри своих рели­гиозных сообществ, а скорее ко всем тем, кто в душе от них отошел, а к новым мировоззренческим связям еще не пробился. Тот факт, что их сейчас уже насчитывается миллионы, обязывает каждого соратника помочь себе и другим ищущим путем глубокого осмысления.

Труд, основная мысль которого восходит к 1917 году, был в ос­новном закончен уже в 1925 году, однако новые обязательные момен­ты дня все более затягивали его завершение. Труды о соратниках или противниках потребовали тогда рассмотрения вопросов, ранее отодви­нутых на задний план. Я не считаю ни в коей мере, что завершил этим большую поставленную судьбой тему. Но я надеюсь, пожалуй на то, что я выяснил вопросы и ответил на них, создав основу для при­ближения дня, о котором мы все мечтаем.

 

Мюнхен, февраль 1950 года

Автор

 

К ТРЕТЬЕМУ ИЗДАНИЮ

 

О, вы, товарищи моего времени!

Не призывайте своих врачей и священ­ников,

 когда умираете внутренне.

Гёльдерлин

 

Появление настоящей работы сразу же вызвало борьбу мнений в самой сильной форме. Хотя благодаря четко поставленным вопросам и острым высказываниям следовало ожидать интеллектуальной дискуссии, но, признаться, та концентрированная ненависть по отношению ко мне и та скрупулезная работа по извращению моих высказываний меня, тем не менее, не только потрясли, но и обрадовали. Потому что дикая безудержная полемика показала мне, насколько оправдана оценка, вы­павшая в данном труде на долю римско-сирийского принципа. В ре­зультате давнего испытанного метода из обширного сочинения были сделаны определенные выводы и высказывания и перед верующим чи­тателем в римской прессе на немецком языке и в памфлетах были раз­вернуты "богохульство", "атеизм", "сатанинство", "вотанизм" автора. Фальсификаторы утаили тот факт, что я зашел настолько далеко, что высказываю в отношении всего германского искусства постулат о ре­лигиозной отправной точке и религиозной подоплеке, что я при помо­щи Вагнера объясняю, что произведение искусства является живым воплощением религии. Было утаено огромное уважение, высказанное в труде в адрес основателя христианства; было утаено, что религиозные отправления имеют очевидный замысел разглядеть великую личность без искажаемых в дальнейшем дополнений от различных Церквей. Бы­ло утаено, что я освещаю вотанизм как мертвую форму религии, но естественно испытываю глубочайшее уважение к германскому харак­теру, породившему Вотана (Одина) как и Фауста, и мне лживо и скрупулезно приписывали желание снова ввести языческий культ Вотана (Одина).

Короче, не было ничего, что не было бы искажено и фальсифи­цировано; и то, что в контексте звучало дословно правильно, в выр­ванном из контекста виде приобретало совсем другой оттенок. Посто­янно римская пресса утаивала все исторические – как непонятные – определения; весь ход мыслей, который вел к определенным взглядам, постоянно искажался, а обоснования поставленных требований замал­чивались. Прелаты и кардиналы мобилизовывали "верующие массы", и Рим, который вместе с атеистическим марксизмом, т.е. при поддержке политических сил низшей человеческой расы сам ведет против Герма­нии войну на уничтожение, жертвуя при этом германскими католи­ческими массами, имеет наглость кричать о "культурной борьбе". Вы­сказывания данной работы, которые по форме и содержанию лежат, пожалуй, на поверхности, не были сделаны предметом деловой и по­этому достойной одобрения критики, а были использованы для беспо­рядочной борьбы. Не только против меня одного - это бы меня не тронуло - но и против национал-социалистистического движения, к ко­торому я принадлежу с самого его основания. Тем не менее, во введе­нии и в самой работе я категорически заявил, что политическое движение власти, которое охватывает многие религиозные признания, не может решить вопросов религиозного характера или касающихся философии искусства, что следовательно мое мировоззренческое при­знание является личным, и, тем не менее, мракобесы делали все, что было в их силах, чтобы отмежеваться от своего политического преда­тельства по отношению к германскому народу и снова вопить об "угрозе религии", хотя ничто не угрожало и не угрожает истинной ре­лигии, если не считать систематического пестования марксизма со сто­роны руководимого прелатами центра.

Национал социалистическое движение не нуждается в религиоз­ной догматике ни в защиту вероисповедания, ни в борьбе с ним, но тот факт, что оспаривается право политического деятеля на представ­ление религиозного убеждения, противоречащего римскому, показы­вает до какой степени расцвела политика духовного зажима. Римская догматика определяет допустимость деятельности в национальном ла­гере вместо того, чтобы сразу объявить такую самонадеянность не­возможной. Несомненно серьезная попытка очистить личность Христа от нехристианских примесей Павла, Августа и т.д. повлекла за собой единодушно выраженную ярость правителей, извлекающих пользу от искажения духовного образа Иисуса Христа, не потому, что были за­тронуты высокие религиозные ценности, а потому, что возникла угроза политической власти, достигнутой путем запугивания душ миллионов, во время их гордого пробуждения. Обстоятельства таковы, что римская Церковь не испытывала страха перед дарвинизмом и ли­берализмом, потому что увидела здесь только интеллектуалистические попытки, лишенные сил способных на создание общества, а национа­листическое возрождение германского человека, с которого потрясение 1914 - 1918 годов сбросило старые переплетения ценностей, по­тому кажется таким опасным, что угрожает появлением силы, соз­дающей тип. Правящая каста священников чует это уже издалека, и именно потому, что эта каста видит, как это пробуждение стремится к укреплению всего благородного и гордого, именно поэтому ее союз с красной низшей расой так тесен. Это изменится только тогда, когда германский фронт победит; в этот час Рим в качестве "друга" попыта­ется добиться того, чего он не добился в качестве врага. Но просле­дить такую возможность не входит в задачу этой книги. Здесь речь идет о формировании духовных типов, в том числе о людях, стремя­щихся к самосознанию, затем о пробуждении чувства ценности и о за­калке сопротивляемости характера всем враждебным соблазнам. Все волнение по поводу моей работы было тем более примечательным, что ни единого слова не было сказано с тем, чтобы отказаться от по­ношения великих немцев, что давно уже стало литературным занятием иезуитов и их пособников. Молчаливо поощрялись оскорбления Гёте, Шиллера, Канта и других. Нельзя было возразить, если лидеры Рима усматривали в качестве своей религиозной задачи препятствие образо­ванию германского национального государства; если на католических пацифистских собраниях звучали требования отказывать германским солдатам в приветствии; если католические священники позволяли себе публично отрицать дела бельгийских "вольных стрелков", а немецких солдат обвиняли в убийстве своих товарищей с тем, чтобы иметь предлог для преследования бельгийцев; если германскую народную ар­мию совсем в духе французской пропаганды обвиняли в осквернении алтаря и причастия в бельгийских церквях. Против этих сознательных оскорблений немцев, оскорблений чести своих павших и живых защит­ников не поднялся ни один епископ и ни один кардинал, хотя со сто­роны этих инстанций одна за другой следовали мощные атаки на гер­манский национализм. А если это разоблачалось, римские полити­ческие и религиозные группы клялись в своем национальном чувстве.

Римская Церковь не может оспаривать свою полную ответствен­ность за народоопустошительную работу своих многочисленных паци­фистски настроенных священников, так как в других случаях, когда достойные католические священники находили слова подлинной гер­манской национальной воли, Церковь без промедления накладывала за­прет на их речи. Налицо, таким образом, доказуемая систематически проводимая политико-мировоззренческая работа, направленная на то, чтобы отнять у германского народа его гордость за защитников ро­дины 1914 года, осквернить их память, а горячую волю, народ и отечество отгородить и смешать с грязью. Для установления этого тре­буется правдивость; какие разногласия существуют между верующими и их церковной властью - это дело их совести. Речь идет не о том, что якобы они с целью замалчивания возникающих конфликтов могут осве­щать не подлежащие дискуссии факты лишь как промахи, необходимо иметь мужество, чтобы отвергнуть именно политику высших церков­ных инстанций. Признают или не признают в дополнение к этому про­буждающиеся силы весь мировоззренческий контраст – это их дело, важно то, что пробуждается серьезная воля к защите германского на­ционального учения не только от марксистов, но в той же мере и да­же более решительно, от центра и его религиозных союзников, как крупных проводников марксизма. Обойти даже этот пункт значило бы проявить негерманский образ мыслей.

На отдельных вражеских голосах я не хочу останавливаться подробно. Следует только отметить, характеризуя скрупулезность мето­дов, что иезуит Якоб Нетгес имеет наглость утверждать, между прочим, что защита родного языка относится к "католическому порядку", хотя именно его орден был кровавым борцом против права на родной язык; что любовь к народу и отечеству выдвигалась в качестве требо­вания "всеми великими теологами морали", причем именно его орден борется против германского национализма.

До сих пор христианская любовь к ближнему этого господина выражается словами: "Этот балтиец – такой же борец за культуру, как и боксер. Бедняга страдает неизлечимым страхом перед пло­щадью Петра, и страх этот выражается в буйстве и крике". Затем Гитлеру дается совет, надеть на меня "смирительную рубашку", поскольку холодный карцер уже не помогает: "он слишком часто имел дело с русской зимой". Эту яростную ненависть иезуита, выведенного из себя римским солнцем, другие собратья по ордену дополняют противоположным видом борьбы. Иезуит Кох, например, чувствует себя уже вынужденным говорить о душе германской расы, называет переживание, как следует из "мифа" серьезным и честным с тем, чтобы в конце провозгласить Бонифация величайшим германцем. Эту форму стопроцентной фальсификации, связанную с пониманием того, что травля больше не помогает, мы все чаще будем встречать в будущем. Поэтому к такого рода "германским опытам" следует относиться с осторожностью. Разрушение германской души является постоянно целью как апостолов травли, так и потирающих руки членов общества иезуитов и их соратников. Вчера, сегодня и завтра.

В евангелических кругах моя работа также вызвала мощное дви­жение. Бесчисленные публикации в газетах и журналах свидетельству­ют о том, что затронуты, очевидно, больные места. На евангелических синодах, на съездах евангелического союза "Миф" часто стоял в центре дебатов, и многие брошюры протестантских теологов свидетельствуют о том, что борьба ценностей заново и глубоко проникла в лютеран­ство. Мое предсказание о том, что представители евангелистской цер­кви будут относиться к новым религиозным чувствам так же, как когда-то догматически настроенный Рим относился к реформации, к сожалению подтвердилось.

Выступающие против моей работы теологи и профессора облег­чили себе задачу в отношении полного обладания "евангелистской правдой": они просто констатировали еретические моменты моих вы­сказываний, похвалили "национальное чувство", но холодно, порадо­вались возможности установить (мнимые) неправильности, а затем отклонили...

Мне сообщили, что на одном из этих синодов после подобного сообщения встал простой беловолосый пастор и заявил, что он не мо­жет согласиться с докладчиком, однако очевидно, что Бог новым уче­нием о расах нашего времени наложил на нас решение большой проблемы, которой мы должны посвятить себя со всей серьезностью! Снимите шляпу перед этим достойным мужем. Неважно, приведут ли его поиски к тому же результату, что и мои. Ищущему истину про­тивнику любой настоящий борец засвидетельствует уважение, но не старым догматикам, которые считают необходимым любой ценой со­хранить свои должности.

В разговоре с учеными теологами я мог далее постоянно конста­тировать следующее: они соглашались со мной в том, что оценка ан­тичной истории с точки зрения расовой души верна, бесспорна также оценка гугенотов. Но когда я затем сделал вывод о том, что и евреи должны иметь вполне определенный характер и свое обусловленное кровью представление о Боге, что следовательно эта сирийская форма жизни и духа нас ни в малейшей степени не касается, между нами подобно стене встала ветхозаветная догма. И евреи вдруг оказались исключением среди других народов. Совершенно серьезно космический Бог должен был быть идентичным с сомнительными духовными пора­жениями Ветхого Завета! Именно еврейское многобожие было возвели­чено как образец монотеизма. От подлинно великого арийско-персидского представления о мире и космическом божестве глубоких знаний лютеранская теология не получила. К этому добавилось почитание Павла, наследственный грех протестантства, против которого, как из­вестно тщетно боролся уже Лагарде, подвергшийся нападкам всей кор­поративной теологии своего времени.

И евангелические теологи повторяли всюду, даже при всеобщем согласии с народным мировоззрением, самонадеянное изречение римс­кой Церкви: "Расовое движение народов означает нехристианское по­клонение народному духу". Но при этом господа забывают о том, что исключительное положение, которое они предоставляют евреям, являет собой не что иное, как поклонение паразитическому, всегда враждеб­ному нам еврейскому народу*. Это им кажется естественным и они по­зволяют себе также забыть о том, что такое прославление иудаизма при освобождении еврейского инстинкта непосредственно способ­ствует принижению нашей культуры и нашей политики, на успешную борьбу с которыми теперешнее руководство протестантства, именно благодаря поклонению евреям, оказалось неспособным.

 

* Примечателен также ответ Д. Штраттмана на нападки, который он дает в листовке. Церковь должна печалиться о германском народе, а не о миллионах черномазых перед лицом своего бедствия. Как будто это ее задача! Во имя расового культа они должны скрывать от миллионов задачу человечества!" Раса и душа с добрыми евреями – в случае необходимости выше нации, принадлежать к которой имеешь честь.

 

Прискорбно, если сегодняшние представители евангелистской те­ологии настолько далеки от лютеранства, что выдают взгляды, кото­рые, естественно, еще вдохновляли Лютера, за давно установившиеся догматы веры. Великим достижением Лютера является в первую оче­редь разрушение принадлежащей священникам экзотической мысли, а во вторую – германизация христианства. А пробуждающаяся германская нация после Лютера пришла еще к Гёте, Канту, Шопенгауэру, Ницше, Лагарде и сегодня семимильными шагами приближается к своему пол­ному расцвету.

Евангелистская теология нанесет подлинному лютеранству смер­тельный удар, если будет ставить препятствия на пути дальнейшего развития своей сущности. Если Д. Кремерс, руководитель евангелистского союза, объявляет, что "Миф" "проглочен" особенно академичес­кой молодежью, он показывает тем самым, что ему известно, насколь­ко новая мысль внедрилась в жизнь подрастающего поколения. Не важнее ли способствовать этой духовной жизни, укоренившейся в на­роде, чем держаться за давно уже разрушенных догматических куми­ров? Это молодое поколение не хочет ничего другого, как только увидеть великую личность основателя христианства в ее собственном величии без фальсифицирующих добавок, которыми еврейские религиозные фанатики типа Маттеуса, материалистические раввины типа Пав­ла, африканские юристы типа Тертуллиана или неудержимые отступни­ки типа Августина одаривают нас в качестве страшного духовного балласта. Они хотят понять мир и христианство по его сущности, пос­тигнуть его на основе германских ценностей. Это их естественное пра­во в этом мире, которое, однако, снова необходимо завоевывать в тя­желой борьбе.

Если находящаяся в должности ортодоксальность не в состоянии всего этого понять, то она не сможет изменить хода истории, самое большее, разве, замедлить его. Великое время в таком случае снова встретило мелкое поколение. Но это грядущее время одобряет как страсбургский Мюнстер, так и Вартбург, а отрицает все же само­уверенный римский центр так же, как и иерусалимский Ветхий Завет. Он высасывает из корней германской драматургии, ее архитектуры и музыки больше силы, чем из унылых рассказов еврейского провинци­ального народа, он признает большую часть глубокой народной симво­лики внутри католической Церкви и связывает ее с истиной подлинно­го лютеранства. Он объединяет под большим сводом расового и духов­ного мировоззрения все разрозненное в отдельный полнокровный организм германского бытия.

Здесь должен выступить вперед молодой евангелистский священ­ник, потому что на нем не лежит груз сковывающего душу воспита­ния, который довлеет над католическими священниками. Тогда на­ступит то время, когда и в них проснутся германские бунтари и труд монаха Роджера Бэкона, монаха Эккехарта приведет к свободе практи­ческой жизни, которую другие великие мученики Западной Европы до них прожили, выстрадали и завоевали.

С национальной стороны "Миф" трусливо замалчивали из страха перед центром. Только немногие отваживались защищать свой образ мыслей. Но отвергающая оценка из этого лагеря почти всегда заклю­чалась в том, чтобы приписать мне желание стать "основателем новой религии", но это я отвергаю. В главе об однородной Церкви я сразу же отклонил это, а то о чем идет речь сегодня, - это попытка, наряду с рассмотрением истории с расовых позиций, сопоставить ценности души и характера различных рас и народов с мыслительной системой, обосновать органичную для германского народа иерархию этих ценно­стей, исследовать волю германского духа по всем областям. Проблема, таким образом, заключается в том, чтобы против хаотической нераз­берихи ввести единое направление души и мысли, самостоятельно вы­вести предпосылки для всеобщего возрождения. По этому желанию следует определять ценность моей работы, а не по критике того, что я вовсе не собирался предпринимать, что будет задачей реформатора, который может выйти из поколения, четко настроенного на страстное ожидание поколения.

Зарубежные голоса всегда имеют более деловое звучание, чем эхо нуждающихся в реформах кругов Германии. Датский "Форум" дал серьезные оценки, подробно проанализировали идеи труда научные итальянские журналы "Критика фашиста", "Биличнис", "Прогрессе религиозо" и другие. На открытии германского института в Париже было объявлено: "Кто хочет ознакомиться с новым духовным движением в Германии, должен прочитать "Миф XX века". Но важнее всего этого многочисленные одобрения из многих стран, а особенно тех немцев, которые осознали сегодняшний великий час духовной судьбы, как Гер­мании, так и всех народов Западной Европы. Вопросы, перед которы­ми мы поставлены, стоят также перед другими нациями. Нас только трудная судьба вынуждает сделать откровенный отчет и встать на но­вый путь, потому что в противном случае вместе с политическим кра­хом должна произойти и духовная катастрофа, и германский народ, как реально существующий народ, исчезнет из истории. Но истинное возрождение никогда не бывает делом только политики насилия, еще в меньшей степени вопросом "экономической санации", как думают само­уверенные пустые головы, а означает главное переживание души, при­знание высшей ценности. Продолжится это переживание от человека к человеку миллион раз, встанет, наконец, объединенная сила народа пе­ред этим внутренним преобразованием, тогда никакие силы мира не смогут помешать возрождению Германии.

Демократический марксистский лагерь сначала попытался поме­шать распространению работы путем замалчивания. Но затем его вы­нудили все-таки высказаться. Теперь эти люди атаковали "поддельный социализм", учение которого в этом труде якобы идет во вред рабо­чему классу. "Истинный" социализм социал-демократии состоит, очевидно, в том, чтобы и дальше беззаботно продолжать за буквальное пора­бощение всего народа на многие десятилетия путем продления заклада всех существующих ценностей свое подчинение диктату международ­ного финансового мира. "Истинный" социализм заключается далее в том, чтобы порядочный трудовой народ беспрепятственно подвергнуть воздействию гнусной театральной и кинопропаганды, которая знает только трех героев: шлюху, сутенера, преступника. "Истинный" социа­лизм марксистских вождей состоит, видимо, в том, что маленький человек, оступившись, попадает в тюрьму, а великие мошенники остаются на свободе, что до сих пор было культивированными взглядами самых влиятельных кругов демократии и социал-демократии. Весь марксизм оказался, а иначе и быть не могло, как всякое органическое сообщество, отмененным в пользу чуждых кочевнических институтов, он должен, таким образом, испытать новое обоснование и укоренение  такого  народно-социалистического  стилеобразующего чувства, как нападение на его существование.

Марксизм и либерализм находятся в настоящее время по всему фронту в беспорядочном отступлении. Многие десятилетия особенно прогрессивным считалось говорить только о "человечестве", быть гражданином мира и отвергать расовый вопрос как отсталый. Теперь со всеми этими иллюзиями покончено не только в политическом плане, но непрочно и обосновывающее их мировоззрение, и пройдет немного времени, и в душах тех, кто находится на распутье, и в душах совращенных оно рухнет окончательно.

Загнанному в угол "научному" марксизму не остается ничего другого, как попытаться доказать, что и Карл Маркс признавал влия­ние народа и расы на мировые события! Эту миссию присоединить побуждение крови германского рабочего, которое невозможно больше сдерживать, к марксистской ортодоксальности, которая в течение деся­тилетий яростно вела борьбу против "расовой химеры", взял на себя в частности "Социалистише бильдунг". Попытка сама по себе характери­зует внутренний духовный катастрофический крах, хотя после призна­ния с зубовным скрежетом правильности расовой точки зрения, вообще стали говорить о том, что Маркс оставил мысль о "расовом фетишизме". Что, само собой разумеется, иначе ему пришлось бы от­правиться в качестве учителя в Сирию, откуда он и происходит. При­знать это и выкорчевать марксистский материализм и его финансово-капиталистическое прикрытие как сирийско-еврейское насаждение из германской жизни есть великая миссия нового германского рабочего движения, которое тем самым заслуживает себе право вступить в ряды руководства германским будущим.

Мы со своей стороны вовсе не отрицаем весьма разнообразных влияний ландшафта, климата и политической традиции; но надо всем этим стоит кровь и обусловленный этим характер. О повторном заво­евании этой иерархии и идет речь.

Восстановить естественность здоровой крови – это может быть величайшая задача, которую в настоящее время может поставить перед собой человек. В то же время это определение свидетельствует о печальном состоянии духа и тела, раз уж такое дело стало жизненной необходимостью. Вкладом в это предстоящее великое дело освобож­дения XX века должен был стать данный труд. Мобилизация многих пробудившихся и для противников имела желательное последствие.

Я надеюсь, что дискуссия появляющегося нового мира со ста­рыми силами будет расширяться, внедряться во все области жизни и оплодотворенная мысль будет все время рождать новое, близкое по крови, гордое, вплоть до того дня, когда мы будем стоять на пороге исполнения нашей мечты о германской жизни, до того часа, когда все пробивающиеся источники сольются в один великий поток германского нордического возрождения.

Это мечта, достойная изучения и жизни. И это испытание, и эта жизнь уже есть отражение предчувствуемой вечности, таинственной миссии на этом свете, предначертанной нам, чтобы мы стали тем, что мы есть.

Мюнхен, октябрь 1931 года. А.Р.

 

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

БОРЬБА ЦЕННОСТЕЙ

 

Я король, только пока я свободен.

Фридрих Великий

 

 

I

 

РАСА И ЕЕ ДУША

 

 

1

 

Новая мировая история. — Человечество и раса. — Куль­турные памятники старины. — Легенды древнего мира. — Переход жителей Атлантики через Северную Африку. — Североатлантические следы в Египте; амориты. — Арийско-индийская волна. — Ритуальное разложение; насильственное обновление религии. — Учение Атмана — Брамана. — Ин­дийский монизм и распад Индии. — Ахурамазда и Ангромайниу. — Персидский дуализм.

Сегодня начинается одна из тех эпох, когда история должна быть переписана заново. Старые картины человеческого прошлого по­блекли, контуры действующих личностей кажутся неправильными, их внутренние движущие силы истолкованы неверно, вся их сущность недооценена. Новое ощущение жизни, которое считает себя, тем не менее, признанным издревле, стремится к оформлению, мировоззрение за­рождается и начинает спорить со старыми формами, священными обычаями и переснятым содержанием. И уже не исторически, а принципиально. И не в отдельных регионах, а везде. Не только на верху, но и в корнях.

И знаком нашего времени является: отказ от безграничного абсолютизма. То есть отказ от ценности, стоящей выше естественного и органичного, которую однажды установил одинокий "я" с тем, чтобы добиться сверхчеловеческой общности всех мирным путем или с по­мощью насилия. Такой конечной целью было когда-то насаждение христианства в мире, а ее достижение предполагалось при помощи возвращения Христа. Другой целью была мечта о "гуманизации челове­чества". Оба идеала были погребены в кровавом хаосе и в новой ми­ровой войне, и тем не менее сегодня эти цели все больше привлекают к себе фанатичное духовенство и различных приверженцев. Это за­стывающие процессы, а не живая жизнь. Вера в душе умерла и ее нельзя пробудить у мертвых.

Человечество, мировая Церковь и освободившееся от кровавой связи самовластное "я" перестали быть для нас ценностями, а являются отчаянными, в любом случае ставшими частично непрочными положе­ниями насилия над природой в пользу абстракций. Бегство XIX века к дарвинизму и позитивизму было первым крупным и чисто животным протестом против идеалов сил, лишенных жизни и воздуха, которые пришли к нам из Сирии и Малой Азии, и подготовили духовное вы­рождение. Распространившееся по всему миру христианство и челове­колюбие проигнорировало поток кроваво-красной подлинной жизни, которая наполняла кровеносную систему всех истинных народов и настоящих культур; или же кровь была сведена к химической формуле и с ее "помощью" истолкована. Сегодня же целое поколение начинает понимать, что только там могут быть созданы и сохранены ценности, где еще закон крови определяет идею и деятельность человека, будь это осознанно или неосознанно. На нижней ступени сознания человек в культе и жизни следует зову крови как бы во сне, "согласно приро­де", словно счастливое слово обозначает сущность этой гармонии ме­жду природой и цивилизацией. И так до тех пор, пока цивилизация, выполняя всю несознательную деятельность, не станет более интеллек­туальной и на более поздней ступени не обусловит творческое напряжение, и даже разлад. Так из расы и типа уходят рассудок и здравый смысл, освободившись от уз крови и рядов поколений, и особь падает жертвой абсолютных, лишенных четкого представления духовных обра­зов, все более удаляется от своего окружения, смешивается с враждеб­ной кровью. И от этого кровного позора тогда умирают личность, ра­са, цивилизация. От этой мести крови не ушел ни один из тех, кто пренебрег религией крови: ни индиец, ни перс, ни грек, ни римля­нин. От этой мести не уйдет также Северная Европа, если не вер­нется обратно и не отвернется от пустых побочных форм, бескровных абсолютных идей и не начнет снова доверчиво прислушиваться к утраченному источнику своих собственных жизненных соков и своих ценностей.

Новая, богатая связями, красочная картина человеческой и зем­ной истории начнет теперь разворачиваться, если мы почтительно признаем, что столкновение между кровью и окружением, между кровью и кровью представляет собой последнее возможное для нас явление, поиски и исследования за пределами которого для нас более непозволительны. Но это признание влечет за собой признание того, что борьба крови и предчувствуемая мистика жизненных событий, представляют не два разных объекта, а одно и то же, но разным спо­собом. Раса – это подобие души, весь расовый материал - это ценность сама по себе безотносительна к бескровным ценностям, которые не замечают полноты природы, и безотносительна к поклонникам мате­рии, которые видят события только во времени и пространстве, не познав эти события как величайшую и последнюю из всех тайн.

Расовая история является, поэтому историей природы и мистикой души одновременно, а история религии крови - наоборот, это великое мировое повествование о подъеме и крушении народов, их героев и мыслителей, их изобретателей и художников.

Глубже, чем когда-либо раньше, люди отваживались себе пред­ставить: сегодня можно заглянуть в историческое прошлое. Памятники всех народов развернуты перед нами, раскопки древних свидетельств изобразительного искусства человека позволяют сравнивать движущие силы культур, собраны мифы от Исландии до Полинезии, подняты со­кровища Майя. На помощь пришла геология, которая в состоянии изготовить географические карты времен десятков тысяч лет до нашей эры. Подводные исследования подняли с больших глубин Атлантичес­кого океана застывшие массы лавы с вершин когда-то внезапно зато­нувших гор, в долинах которых зарождались культуры до того, как на них обрушились страшные катастрофы. Исследователи земли рисуют нам материковые блоки между Северной Америкой и Европой, остатки которых мы и сейчас обнаруживаем в Гренландии и Исландии. Они говорят нам о том, что по другую сторону Крайнего Севера (Новая Земля) видны старые следы океана. Они лежат на 100 метров выше те­перешних; это свидетельствует о вероятности того, что льды Север­ного Полюса сместился, что на месте нынешней Арктики царил более мягкий климат. И это все вместе позволяет представить старые ска­зания об Атлантиде в новом понимании. Совсем не исключено, как представляется, что на том месте, где сейчас бушуют волны Атланти­ческого океана и плавают айсберги, над волнами возвышался цветущий материк, где творческая раса создавала великую, широко распростра­няющуюся культуру и посылала своих детей в качестве мореходов и воинов в мир. Но даже если эта гипотеза об Атлантиде несостоя­тельна, следует допустить существование северного культурного цен­тра в истории первобытного общества.

Нам давно уже было пора перестать верить в аналогичное воз­никновение мифов, художественных и религиозных форм у всех на­родов. Строго обоснованные доказательства перемещений сказаний от народа к народу и нахождение их у различных групп народов, на­оборот, показало, что большинство основных мифов имеют вполне определенный источник распространения, определенное место зарож­дения, по своей внешней форме присущи вполне определенному окру­жению, так что великие перемещения рас и народов в первобытные времена стали достоверностью. Таким образом, солнечный миф вместе со своими сопровождающими явлениями возник не везде как "общая ступень развития", а зародился там, где появление солнца должно было быть космическим событием с максимальной силой воздействия: на крайнем Севере. Только там могло быть осуществлено резкое разделе­ние полугодий, только там солнце могло до самой глубины души внедрить уверенность в жизнеобновляющее творческое первоначальное содержание мира. И поэтому сегодня старая осмеянная гипотеза делает вероятным то, что из нордического творческого центра, назовем его, не связывая себя предположением об ушедшей под воду части атланти­ческой земли, Атлантидой, лучами расходились отряды воинов как пер­вые свидетели все вновь и вновь воплощающейся нордической тяги к дальним странствиям с целью завоеваний и организации новой жизни. И эти потоки людей с Атлантики плыли на своих кораблях с лебедями и драконами в Средиземное море, в Африку, сушей через Центральную Азию в Кучу, возможно, даже в Китай, через Северную Америку на юг этой части света.

Если Ахурамазда говорит Заратустре: "Только один раз в году видно, как заходят и восходят звезды, луна и солнце, а жители счита­ют год днем", - то это далекое воспоминание о северной родине пер­сидского бога света, потому что только в полярной области день и ночь длятся по шесть месяцев, а здесь весь год длится всего сутки. Об индийском герое Арджуне Махабхарата может сообщить, что при его посещении горы Меру солнце и луна ежедневно совершали круговое движение слева направо, представление, которое никогда не могло возникнуть на тропическом юге, потому что только на крайнем Севере колесо солнца катится вдоль горизонта. К индийским адитьям обращена просьба: "Да не опустится тьма на нас", а светлому Агни жалуются на то, что он долго пребывал в длительной тьме, и все это можно отнес­ти к глубокой гиперборейской ночи.

Как аналогичные этим древним арийско-атлантическим воспоми­наниям выступают понятные только благодаря нордическому происхож­дению культовые притчи, национальная одежда, рисунки. Нордическую ладью с лебединой шеей и трилистником мы находим в додинастическом Египте, а ее гребцы были позже господствующим народом у воинствующих аморитов, уже Саис (Sayce) отмечал их светлую кожу и голубые глаза. Они пришли сюда однажды через Северную Африку как сплоченные кланы охотников, которые постепенно завоевали всю стра­ну, затем частично распространились далее через Сирию и Вавилон. Светлокожие, частично вплоть до сегодняшнего дня, и даже еще голу­боглазые берберы восходят не к более поздним чертам вандалов, а к древней атлантико-нордической волне людей. Охотники-кабилы, напри­мер, в немалой степени, несомненно, имеют нордическое происхожде­ние (так светловолосые берберы в провинции Константине составляют 10 процентов, по Дьебелю Шешору они еще более многочисленны). Господствующий слой древних египтян имеет значительно более тон­кие черты, чем управляемый ими народ. Эти "хамиты" являются пред­положительно результатом смешения между выходцами с Атлантики и древним негроидным населением. За 2400 лет до христианства появи­лись типы людей со светлой кожей, светло-рыжими волосами и голу­быми глазами, те "светловолосые ливийцы", о которых позднее сооб­щает Павсаний. В могильниках Фив мы находим "четыре расы" егип­тян: азиатов, негроидов, ливийцев и египтян. Последние описываются как рыжие, ливийцы же всегда с голубыми глазами, бородатые и с бе­лым цветом кожи. Часто нордический тип показывают гробницы Сенье из 18-й династии; женщина на пилоне Хоремхеб в Карнаке (Horemheb zu Karnak), люди в ладьях с лебедиными шеями на рельефе храма Мединет-Абу, Тсаккарай (Тойкруа), основатель "финикийского" мореплава­ния. Изображения светлокожих людей с золотисто-желтоватыми волоса­ми находят в могильниках Мединье-Ойроб*. При новейших раскопках в Мастабасе (Mastabas) у пирамиды Хеопса (1927 год) нашли изобра­жения "принцессы и королевы Мерес-Уне" (2633 - 2564 г. до Р. X.) со светлыми волосами. Легендарная, овеянная мифами королева Нитокрис тоже описывается во всех сказаниях как светловолосая.

* Сравни: Герман Вирт. "Происхождение человечества". Йена 1928 г; а также Ф. Даке. "Возраст земли", Мюнхен, 1930 год. Внрт дал сильный толчок исследованию истории Древнего Мира, подтвердятся ли его взгляды, покажет только будущее.

 

Все это расовые памятники передачи древних нордических при­знаков Северной Африке.

Амориты основали Иерусалим, они создали нордический слой в более поздней Галилее, то есть в "Хайденгау", откуда когда-то вышел Христос. Они нашли затем подкрепление со стороны обывателей, ко­торые тоже переправлялись в Сирию на совсем неизвестных ранее се­верных типах кораблей с топором и трилистником в качестве символа штевня.

Возможно еще не решено, где находится родина предков норди­ческой расы. Как жители южной Атлантики направлялись в Африку, Южную Азию, так жители северной Атлантики несли солнечного бога из Европы в Северную Азию, до шумеров, у которых год когда-то на­чинался со дня зимнего солнцестояния! Новейшие исследования в Исландии и Шотландии объясняют переселение в период раннего ка­менного века как возможное. Древнеирландским идеалом красоты бы­ли молочно-белая кожа и светлые волосы. Этот идеал, однако, был позже вытеснен темной круглоголовой расой.

Возможно, все это очень спорно, возможно только предстоящее исследование определит, были ли древнейшие культовые знаки, первые наскальные рисунки каменного века также основой для додинастической египетской письменности, восходят ли к этой "атлантической" символике и другие виды письменности на земле как и к первопри­чине, результат этого исследования тем не менее не сможет ничего изменить в том великом факте, что "характер мировой истории", ис­ходящий с Севера, распространился по всей земле с помощью бело­кожей и светловолосой расы, которая несколькими мощными волнами определила духовное лицо мира, определила еще и там, где она дол­жна была погибнуть. Эти периоды переселения мы называем: овеянное сказаниями движение жителей Атлантики через Южную Африку; движе­ние арийцев в Персию-Индию, за которыми последовали дорийцы, ма­кедонцы, латиняне; движение германских народов; колонизация мира германской Западной Европой.

Когда первая великая волна нордической крови перешла через индийское высокогорье, она уже обошла многие враждебные и стран­ные расы. Так же инстинктивно отмежевывались индийцы от чужого, темного, что попадалось на глаза. Кастовый порядок был следствием этой мудрой естественной защиты: Варна (Varna) – это каста, но Варна – также и цвет. Светлые арийцы, таким образом, опираясь на понятные внешние образы, создали пропасть между собой как завоевателями и смуглыми представителями Индостана. После этого размежевания между кровью и кровью, арийцы разработали для себя картину мира, которую по глубине и широте не может превзойти ни одна филосо­фия, даже долгое время продолжающие проникать представления, при­надлежащие низким расам туземцев. Например, период, который зани­мает место между героическими песнями Веды и Упанишад, имеет равноценное значение с распространением и одновременно с борьбой против колдовства и низменного экстаза. Заклинающая духов и богов жертвенность начинает наступать. Этим колдовским представлениям не в силах противостоять и священник, размахивающий жертвенной ложкой и подкладывающий жертвенные поленья. Каждый прием и каждое движение получает тайный "смысл". Как утверждает Дойсен (Deussen), между мифологическим и философским временем проникает ритуальное: из молитвы, первоначально только душевного подъема (для настоящего брамина), возникает магический акт, вызывающий бо­гов или демонов. В этом процессе заболачивания светом явилось уче­ние атман. Оно не является ''актом философского развития", которое было бы совершенно невозможно истолковать (Дойсен тоже не делает попытки объяснить), а возникает как пробуждение заново арийского духа в противовес суеверно-колдовским взглядам неарийских порабо­щенных народов. Это представление становится сразу достоверным, если можно представить, что великое учение о собственной ценности духовной личности без всякой магии и демонизма исходит от королев­ских дворов, от касты воинов. Хотя брамины тоже становятся про­водниками новой мысли о единой сущности мировой души и души индивидуальной, они не могут умолчать о действительном происхожде­нии нового учения, и получается, что король Аялтасатру (Ajatacatru) обучал брамина Гергиа Балаки (Gargya Balaki), бог войны Санаткумара (Sanatkumara) брамина Нарада (Narada), царь Правахана Яивали (Prava-hana Jaivali) брамина Аруни (Aruni) через атман (Atman). Благодаря это­му самосознанию неарийская колдовская жертвенность постепенно ис­чезает, чтобы только позже при расовом распаде кшатрийской Индии вернуться снова.

Рожденный господином, индиец чувствовал, как его собственная душа растягивается до заполняющего всю вселенную дыхания жизни, и наоборот, что дыхание мира в его собственной груди действует как его собственное "я". Чужая, богатая, почти все раздаривающая природа не могла в достаточной степени вернуть его из этого метафизического углубления. Активная жизнь, которую провозглашали древние пропо­ведники Упанишад, и которая все еще была необходимой предпосыл­кой для отрешенных от мира мыслителей, все более теряла свою яркость перед путешественниками во вселенную души, и этот шаг от многоцветия к белому свету познания привел к грандиозной попытке преодоления природы разумом. Нет сомнения, что многим индийцам, рядовым личностям и аристократам, такое постижение мира удалось уже в их эпоху. А более позднему человеку осталось только учение, а не его живая расовая предпосылка. Вскоре вообще перестали понимать полный цвета и крови смысл Варны, которая в настоящее время в качестве профессиональной классификации представляет чудовищное издевательство над мудрейшей мыслью мировой истории. Более поздний индиец не знал понятий кровь, "я" и вселенная, а знал только обе последние данности. И умер, пытаясь рассмотреть понятие "я" от­дельно. Ныне главенствует расовый позор, произведения которого как жалкие ублюдки молят в водах Ганга об излечении их искалеченного существования.

Индийский монист, "преодолевший" идейную полярность "Я -Вселенная" при помощи решения разума в пользу одной части, стре­мился также уничтожить ведущие к ним с обеих сторон объекты, име­ющие полярную зависимость друг от друга, одолеть свободу при помо­щи природы, а природу при помощи свободы. Имела место также тенденция рассматривать расу и личность, как видно в свете выше­сказанного, как не существующие реально. Поэтому позднеиндийский спиритуалистский монист смотрит на природу как на что-то нереаль­ное, как на страшный сон. Единственно реальное в нем - это мировая душа (брамин) с ее вечным возвращением в отдельной душе (в атмане). С отрешением от природы вообще и бывшее раньше ясным пред­ставление и понятие расы становятся все более неустойчивыми; догматико-философский путь познания выманивает из своего земного мира инстинкт. Если мировая душа - это единственно, что существует, а атман составляет с ней единую сущность, то одновременно исчезает идея личности. Достигается бестелесное "Вселенная-единица".

На этом творческое начало Индии заканчивается, она цепенеет, проникает чуждая, темная кровь шудр (Cudras), рассматриваемых как равноценных носителей атмана, уничтожая первоначальное понятие касты как расы и начинается кровосмешение. Расцветает культ змей и фаллоса коренных жителей, пластически материализуются выражения сторукого Шивы, подобно вьющимся растениям девственного леса во­зникает кошмарное смешанное искусство. Только в королевских дворах еще долго процветает воспевание героев, звучит лирика Калидасы и других большей частью неизвестных великих поэтов. Шанкара (Cankara) делает попытки преобразования индийской философии. Ему это не удается: в результате мощного вздоха кровеносные сосуды расового тела лопнули, арийско-индийская кровь вытекает, просачива­ясь, исчезает и удобряет лишь местами темную, всасывающую ее почву Древней Индии, оставляет жить только власть философско-технического надзора, в своем безумном искажении господствует в современ­ной жизни индусов.

Мы не хотим скороспело утверждать, что индиец сначала отка­зался от своей расы, потом от своей личности или наоборот, более того здесь имеет место метафизический процесс, который в страстном желании вообще подавить феномен дуализма одновременно поднял также взаимно обусловливающие друг друга нижние ступени последней полярности.

Если рассматривать извне, то в Индии философское познание великого подобия Атман-Браман предшествовало расовому разрушению. В других странах оно происходит не после установления философской идеи, а является следствием чисто физического длительного смешения двух или нескольких рас, способности которых в этом процессе не растут и не дополняют друг друга, а взаимоуничтожаются.

Иран, начиная с VI века, переживает распространение арийских персов. При Аршаме у них появляется ведущий религиозный пропо­ведник, одна из величайших личностей индоевропейской истории – Спитама (Заратустра). Озабоченный судьбой арийского меньшинства, он тоже формирует мысль, которая только сейчас возрождается в нор­дической Западной Европе, мысль о защите расы, о требовании заклю­чения браков внутри клана. Но так как господствующий арийский выс­ший слой жил разбросано, то Заратустра, выходя за рамки этих требований, стремился также к связанному общим мировоззрением идеологическому сообществу, Ахурамазда, вечный бог света, вырастает до космической идеи, до божественного защитника арийцев. У него нет дома (как этого требовал для своих богов Ближний Восток и про­должил Рим), он просто-напросто сам является "святой мудростью", самим совершенством и самим бессмертием. В качестве противника ему противостоит темный Ангромайниу (Angromayniu), который бо­рется с ним за мировое господство. Здесь в дело вступает истинно нордически-арийская мысль Заратустры: в этой борьбе человек должен выступить на стороне Ахурамазды (совсем как эйнхерии (Einherier) за Одина в Валгалле против волка Фенрира и мидгардского змея). Таким образом, он не должен затеряться в отрешенной от мира созерцатель­ности и аскетизме, а должен чувствовать себя борющимся носителем идеи сохранения мира с тем, чтобы пробудить и закалить все силы человеческой души. При этом человек всегда стоит на службе высшего духа, является ли он мыслителем или борется за плодородие пустынь. Где бы он ни был, он служит творческому принципу; когда он сеет и собирает урожай, когда он демонстрирует свою верность, и каждое рукопожатие его означает нерушимое слово. Как это все возвышенно и благородно выражает Вендидат (Vendidat): "Кто сеет зерно, тот сеет святость".

Но вокруг борющегося человека затаилось зло и искушение, Чтобы суметь успешно противостоять ему, Заратустра взывает к арий­ской крови: она обязывает каждого перса служить светлому богу. После смерти добро и зло расстаются навечно. Тогда в ожесточенной борьбе Ахурамазда побеждает Ангромайниу и поднимает свое мирное царство.

В этом великом религиозном сочинении персы когда-то черпали силу. Когда же, несмотря на эти героические попытки избежать рас­творения арийской крови в азиатской стало невозможным, и великая империя персов пала, дух Заратустры и его миф все-таки продолжали свое влияние по всему миру. Иудаизм создал из Ангромайниу своего Сатану, из естественного сохранения расы персами создал всю свою искусственную систему культивирования смешения рас, связанную с обязывающим (во всяком случае чисто еврейским) религиозным зако­ном; христианская Церковь усвоила персидскую идею святой страны князя всеобщего мира Шаошианша (Caoshianc), хотя и в извращенном еврейской мыслью о мессии виде. И сейчас в сердце и на Севере Ев­ропы с мифической силой пробуждается до возвышенного сознания та же расовая идея, которая когда-то была жива в Заратустре. Норди­ческий образ мыслей и нордическое расовое воспитание - так звучит и сегодня лозунг, противопоставляемый сирийской Малой Азии, кото­рая в форме иудаизма и многих формах безрасового универсализма укоренилась в Европе.

Персидская цивилизация стала пробкой на потоке потомков семитстко-восточного нижнего слоя. Он разлагался по мере роста мате­риалистического воздействия на экономику и деньги занимающихся торговлей рас, когда их представители наконец достигли власти и вы­сокого положения. В результате исчезла честь клана и произошло "уравнивание" рас в неизбежной форме гибридизации...

Однажды персидский царь велел высечь на поверхности скалы Бехистун (Behistun) следующие слова: "Я, Дарий, великий царь. царь царей, из арийского рода..." Сегодня персидский погонщик мулов ранодушно проезжает мимо этой скалы: знак для тысяч, говорящий о том. что личность рождается вместе с расой и вместе с ней умирает.

 

2

 

Северная Эллада. — Религиозная гомеровская эпоха. — Аполлон в качестве греческого иносказания. Классическое и романтическое толкование Греции. Якоб Буркхард и Иоганн Якоб Бахофен. — Материнское право и отцовское право в качестве расовых доказательств. — Пеласгическая ближне­восточная хтоническая религия. — Борьба принципа света у Гомера и Эсхила. — Дионис как свидетельство смешения рас. — Учреждение брака и гетеры. — Пеласгический Пи­фагор и родовой коллективизм. — Две плоскости развития Эллады. — Вымирающий гоплит. — Последние познания Со­крата и Платона.

Самой лучшей мечтой стала мечта нордического человечества в Элладе. Волна за волной приходит из долины Дуная и заново созида­тельно наслаивается на коренное население, состоящее из более ран­них арийских и неарийских переселенцев. Уже древнемикенская культура ахеян предопределена преимущественно нордически. Более поздние дорические кланы заново штурмовали твердыни чуждых по расе коренных жителей, поработили покоренные расы и положили ко­нец господству легендарного финикийско-семитсткого царя Миноса, который при помощи пиратского флота до сих пор повелевал страной, называемой позже Грецией. Как суровые господа и воины эллинские кланы покончили с обессиленной формой жизни малоазиатских торго­вых сословий, а вместе с бедными слоями коренного населения твор­ческая мысль создала бесподобные легенды из камня и находила время на сочинение и исполнение вечных героических преданий. Настоящее аристократическое занятие мешало кровосмешению. Сокращенные в результате борьбы нордические силы пополнились за счет новой им­миграции. Дорийцы, затем македонцы защищали созидательную кровь белокурой расы. Пока не были исчерпаны и эти кланы, и через ты­сячи каналов не просочилось подавляющее превосходство Малой Азии, Эллада замирала, и вместо грека произвела более позднего хилого левантийца, который имел с греком только общее имя. Эллин навсегда оставил землю, и только мертвые изображения из камня и немного­численные отдельные представители свидетельствовали о великолепной расовой душе, которая когда-то создала Афину Палладу и Аполлона. Нигде еще естественный нордический отказ от всего колдовского не проявился так ясно и полно как в религиозных ценностях Греции, которым все еще уделяется слишком мало внимания. И когда исследователи начали говорить о религиозной стороне эллинов, то достойным внимания они нашли только те времена, когда греческий человек был расколот, перестал составлять единое целое с самим со­бой и колебался между свойственными ему ценностями и" чуждым ду­хом. Напротив, предшествующее этой проблематике, доверяющее судь­бе величие гомеровского времени было эпохой истинной религиоз­ности, к которой XIX век внутреннего упадка не проявил, правда, больше настоящего понимания, потому что тогдашние золотой и серебряный века не были расколоты "проблемами". При этом светлые образы Аполлона, Афины Паллады, отца небесного Зевса являются зна­ками истинного, великого благочестия. Золотоволосый (Аполлон) явля­ется хранителем и защитником всего благородного и радостного, хра­нителем порядка, учителем гармонии душевных сил, художественной меры. Аполлон – это зарождающийся свет утренней зари, одновремен­но защитник внутренних убеждений и приносящий дар видения. Он – бог пения и ритмичного, но не экстатического танца. Священным для бога является лебедь, ведущий свое происхождение с Севера, символ светлого, величественного, в южном варианте ему посвящена пальма. В дельфийском храме высечены слова: "ничто не слишком", "познай са­мого себя" - два признания от Гомера и Аполлона.

Рядом с Аполлоном стоит Афина Паллада, символ возникающей из головы Зевса молнии, дающей стимул жизни, голубоглазая дочь гро­мовержца, хранительница народа Эллады и верная помощница в их борьбе.

Глубоко религиозные создания греческой души демонстрируют внутренне прямолинейную, еще чистую жизнь нордического человека, они являются в высшем смысле божествами, воспринимающими рели­гиозные признания и выражение доверия по-своему и до гениального наивно, и дружелюбно настроенными по отношению к человеку. "Го­мер не показывает ни полемики, ни догматики", - говорит Эрвин Роде* и описывает одним этим предложением сущность любого истинно арийского религиозного чувства. Далее этот глубокий знаток древне­греческой сущности говорит: "Гомера мало интересовали пророческие и совсем не интересовали экстатические моменты, к которым он не имел ни малейшей склонности". В этом состоит таинственная прямоли­нейность лучшей расы, звучащая в каждом истинном стихе Илиады, она отзывается во всех храмах Эллады. Но наряду с этим творением живут и действуют пеласгические, финикийские, альпийские, позже си­рийские ценности; в зависимости от силы этих рас продвигались их боги. Если греческие боги были героями света и неба, то боги мало­азиатских неарийцев несли в себе земные черты: Деметра, Гермес и другие являются, по существу, творениями этих расовых душ. Если Афина Паллада – воинственная защитница жизни, то пеласгический Арес – это забрызганное кровью чудовище; если Аполлон является бо­гом лиры и пения, то Дионис (по крайней мере, его неарийская сторо­на) – богом экстаза, сладострастия, разнузданной вакханалии.

 

* «Психея»

 

За разъяснение древнегреческой культуры мы боролись созна­тельно в течение двухсот лет. От Винкельмана через германскую клас­сику до Преллера и Фоса идет поклонение свету, открытому, нагляд­ному (образному) миру, причем эта линия исследования постоянно опускается, ее кривая становится все более плоской. Мыслители и ху­дожники стали вскоре оторванными от крови и от земли одиночками, объяснять или критиковать аттическую трагедию пытались только с позиций понятий "я" и "психология"; Гомера воспринимали только с формально-эстетических позиций, а древнегреческий рационализм дол­жен был дать благословение бескровному ежедневному сочинению толстых томов профессорами. Другое – романтическое течение затерялось в более мелких духовных течениях, появившихся в конце Илиады при описании поминовения мертвых или у Ахилла под влия­нием Эринний, проникает в души хтонических богов подземного мира, противостоящих олимпийскому Зевсу и почитаемых, исходя из смерти и ее загадок, в богинь-матерей во главе с Деметрой и проявляет во всей полноте свою природу в боге мертвых – в Дионисе. Здесь Велькер, Роде, Ницше указывают, главным образом, на ту "Мать-землю" как аморфную родительницу снова возвращающейся в ее лоно умирающей жизни. С трепетом почитания великая германская романтика ощущает, как темнеющая вуаль затягивает светлых богов неба и уходит глубоко в инстинктивное, бесформенное, демоническое, в почитание матери. Все еще продолжая называть это греческим.

Здесь рассуждения отмежевываются от рассуждений. Несмотря на тот факт, что греческие кланы физически восприняли чуждую сущность, интерес для истинного исследователя представляют не так эти часто искусственные вливания, а в первую очередь содержа­ние и форма того материала, который, был без сомнения, господ­ствующим.

Когда, например Якоб Буркхард говорит: "То, что они (греки) делали и терпели, они делали это добровольно и иначе, чем все более ранние народы. Они казались оригинальными, спонтанными и созна­тельными, в то время как у всех других царит более или менее смутная необходимость", – он освещает интеллектуальным светильником самые отдаленные глубины души греков. Он говорит позже об эллинах как арийцах, рассуждает о других народах и кланах, а то, что он сам открыл расово-духовный закон, он в дальнейшем нигде четко не со­знает. Он изображает "греков" V и IV веков "как целое", а драмати­ческая борьба рас, душ и богов теряется в смешении всех характерных особенностей; в конце концов, несмотря на тысячу верных фактов, указаний и предположений, греческая личность стирается. Но эта внутренняя свобода античных эллинов действительно находилась в со­стоянии борьбы с тупой Малой Азией, и эта великая драма всего на­рода заключается в том, что привело, может быть к величайшим дости­жениям, но эллинам принесло больше несчастья, чем думало большин­ство людей. И даже когда эта чувствуемая противоречивость в истории Эллады была позже рассмотрена с другой стороны, то и тогда не уда­лось добраться до сути.

Геррес (по свидетельству Боймлера) был первым, кто сознатель­но вернул полярность в мировой истории к напряжению между муж­ским и женским началом, а Бахофен – великим мастером, оформившим и усовершенствовавшим эту мысль, которая сейчас во времена расхож­дения всех форм и образов празднует свое возрождение.

Мать, ночь, земля и смерть – это элементы, которые открылись романтико-интуитивному исследованию в качестве фона для так назы­ваемой древнегреческой жизни. От Этрурии через Крит до внутренних областей Малой Азии в обычаях и правосудии господствует (даже вну­три мужской тирании) матриархат. Следствием его явились согласно мифам амазонки и гетеры, но также и поэтическое поклонение мер­твым и связанные с духами земли мистерии. Появлялись матери как представительницы таинственной великой Матери-земли, их считали святыми и неприкосновенными и при убийстве только одной матери поднимается сама эта земля в образе кровожадных Эринний; эти не успокоятся, пока не прольется кровь убийцы, которую земля всосет как искупление. Не расследуется, права или не права конкретная мать, ценность представляет каждая, и она требует полной неприкосновен­ности. Дочь получает от матери в наследство, гарантирующее ее неза­висимость имущество, ее имя, право на землю, и таким образом по­является женщина как воплощение бессмертия материи, точнее как подобие   нерушимости бесформенной материи. Так думали ликийцы, жители Крита (единственные, кто употреблял слова "материнская страна", так думали жители "греческих" островов, так думали древние Афины, пока нордический Тесей не победил амазо­нок перед их воротами, и богиней-защитницей города стала не мать, а не знавшая материнства дева Афина Паллада, дочь небесного Зевса.

На земле Греции решающей в мировой истории в пользу норди­ческой сущности была представлена первая великая и решительная борьба между расовыми ценностями. От дня, от жизни человек теперь подошел к своему существованию от законов света и неба, от духа и воли отца произошло все, что мы называем греческой культурой, как величайшее наследие древности для нас самих. Поэтому неверно, что матриархат со всеми своими последствиями "не обусловлен родством народов", что новая система света лишь более поздняя ступень разви­тия, причем женщина и ее господство представляют "ранее данное" (Бахофен). Одно такое великое непонимание при множестве правильно увиденного затемняет все другие глубокие познания и обусловливает недооценку общего развития души эллинской и римской античности. И вместе с этим также самой сути всех видов борьбы душ и всей духов­ной борьбы более поздней западноевропейско-германской культуры. Чтобы ничто из позднеримских, христианских, египетских или еврей­ских представлений и ценностей не проникло в душу германского че­ловека и даже частично не уничтожило его, история вообще должна быть толкованием характера, представлением сущности в борьбе за формирование своего собственного "я", таким образом, мы будем дол­жны отделить германские ценности от всех других, если не хотим выбросить самих себя на свалку истории. Позорно, однако, то, что, следуя с одной стороны только общехристианским, затем позднегуманистским взглядам, эта задача истории все больше задвигалась на задний план, а догма так называемого "общего развития человечества" выдвигалась на передний план. Абстрактная мысль, различными спосо­бами завуалированная, начала лишать жизнь корней; реакция в герман­ской романтике поэтому стала благотворной как дождь после длитель­ной засухи. Но именно в наше время массово-интернационального во всех областях, имеет смысл исследовать эту имеющую родственные связи романтику до ее расовой сути и освободить ее от некоего все еще свойственного ей нервного экстаза. Германцы, немцы "развива­лись" не на основе туманной постановки цели, придуманной священни­ками и учеными, а они либо самоутверждались, либо разлагались и по­рабощались. При таком понимании, однако, панорама общей истории рас, народов и культур на земле сдвигается. Догреческие народности вокруг Эгейского моря развивались некогда также не от хтонической веры в богов к солнечно-небесному культу Зевса-Аполлона, а в дли­тельной борьбе они были частично покорены в политическом плане, частично духовно ассимилированы, но каждый раз ждали момента ослабления нордических греков, чтобы вернуть свои старые права и своих старых богов. Ни климатические, ни географические, ни какие-либо другие влияния окружающей среды не могут рассматриваться здесь в качестве последнего толкования, потому что солнце Гомера также сияло до поклонников Изиды и Афродиты. И оно сияло также и потом, над той же частью земли, когда Греция погибла.

Но нордические кланы эллинов со своей стороны до своего пе­реселения на более позднюю родину не признавали матриархата как "первую ступень развития", а следовали с первого дня своего су­ществования заповедям отцов. Потому что иначе невозможно было бы понять, почему греческие боги не вступили в тесную дружбу с богами пеласгическими, критскими, этрусскими, древнеливийскими, узнавая в них самих себя, как позже узнавали в образах индийских богов своих Гелиоса или Геракла. Напротив, греческие мифы полны борьбы и побед. Эллины уничтожили на Лемносе кровавое господ­ство амазонок при помощи похода Ясона, они дали Белерофонту возможность потрясти такое господство в Ликии, они показывают на кровавой свадьбе Данаид победу Зевса и Геракла над теллури­ческими темными силами земли и подземного мира. В противовес нордической германской мифологии греческая потому так богата персонажами, так всеядна (и все-таки по всем своим характерным контурам – победа света над ночью – неизменно типична), что гер­манские боги реже затевали аналогичные войны против божественных систем других рас. Поэтому Илиада также является единственным ве­ликим воспеванием победы света, жизни над тьмой, смертью. Гомер понимал, что не смерть и жизнь являются противоположностями, а что они напротив взаимно обусловлены (как это снова признал Гёте). Противостоят друг другу рождение и смерть, которые составляют жизнь. Признание этой необходимой закономерности означает также признание господства безличной Мойры: Фетида предвидит конец своего сына, но не просит Зевса о продлении его жизни, сознавая, что воплощенное в нем небо точно также подчиняется космической закономерности, которую символизирует судьба. Мойры (смотри также Норны из мира германских божеств) – женского пола, потому что в женщине царит только безличное, она является безвольно-растительной носительницей законов.

Здесь снова проявляется нордическая ценность: Аполлон как "истребитель древних демонов" (Ахилл), т.е. как истребитель ненор­дической колдовской сущности. Когда ликиец Глаукос печально говорит Диомеду в ответ на его вопрос о его роде: "Поколения людей подобны листьям дерева", – здесь обнаруживаются бесформенные и безличные взгляды догреческого общества, несмотря на привне­сенную в Ликию солнечную службу Аполлона. А в греческой трагедии, которая возникла в то время, когда Греция вела тяжелейшие, сотрясающие ее целостность войны, эллины снова были вынуждены спорить со старыми хтоническими первоначальными силами. Это больше не происходит с появлением светлого торжества победы у Гомера.

Нет, кто однажды умер, того следует жалобно оплакать.

В течение одного дня, а потом похоронить с закаленным сердцем, а самим продолжать существование в ожесточенных боях между двумя мировоззрениями в форме проявления различных расовых душ.

Эрифила за ожерелье предала своего супруга, тот был отомщен своим сыном, который убивает мать. Право догреческого общества не задает вопроса о вине матери, а земля сама мстит за ее пролитую кровь, и Эриннии довели Акмеона до безумия; и только совет Аполлона высадиться на той земле, которая во время убийства матери была невидима, спасает его. Он открывает новый, появившийся из воды остров... Самым грандиозным образом изображена борьба расовых душ в "Орестее"; со светлейшим сознанием встали друг против друга старые и новые силы, что поднимает это произведе­ние до вечной притчи для всех времен* Старый закон Малой Азии, хтонического матриархата не спрашивает, права или не права Клитемнестра, а посылает своих неистовых служанок, чтобы совершить кровную месть за убийство матери. Но за Ореста вступились защитники новой нордической души и оградили мстителя за убито­го отца. "Она не была родной по крови человеку, которого убила, – восклицает Эринния, – о новые боги, как закон и древнее право вы вырываете ее из моих рук". Против нее выступает Аполлон: "Не мать является производительницей своих детей. Производитель – отец..." А Афина, дочь Зевса, заявляет: "Я всем сердцем хвалю все мужское". Но великодушно Афина (и Аполлон) протягивает затем побежденным силам руку для примирения и обещает укрощенным, обитающим "в глубокой, лишенной солнца, ночи" также глубокое ува­жение мужчин:

 

* Очень хорошо выполнено Боймлером, новым издателем Бахофена ("Миф Востока Запада". Мюнхен,  1926 г.)

 

Я же постоянно опоясанный для отважной борьбы славы,

Не хочу покоя до тех пор, пока весь мир оказывает

Высшую честь моему городу победы.

Так и Эсхил заканчивает мощно и уверенно, как Гомер.

 

Но великодушие света Аполлона, после победы над хтоническим миром богов, имело следствием их дальнейшее подземное сущес­твование, усиленное Аполлоном. И после расового смешения в дальнейшем появляется не хтонический и не небесный элемент, а оба смешиваются в вакхические обряды. И хотя Дионис (Вакх) представ­ляет также патриархат, он становится богом мертвых (к которому так­же взывает Антигона), он теряет ясный сильный характер, становится женственным и пьяным, наконец, опускается в демоническое, вакхи­ческое, в ночь. Темными являются посвященные этому богу-демону жи­вотные, в пещерах рождаются боги, и только ночью им поклоняются. Как нечто чуждое в расовом и духовном плане – может даже и перво­бытное – входит все вакхическое в греческую жизнь, в дальнейшем сильнейшее подобие сопутствующего ему нордического упадка. При неровном свете факелов, под грохот металлических чаш, в сопро­вождении литавр, звуков флейт собираются участвующие в вакханалиях для вихреподобных хороводов. "В большинстве случаев это были жен­щины, которые до изнеможения носились в вихре этих танцев: они носили бассары (Bassaren), длинные развевающиеся одежды, сшитые из лисьего меха... Буйно разлетаются волосы, змеи, священные для сабациев (Sabazios), они держат в руках кинжалы и размахивают ими... Так они неистовствуют до крайнего возбуждения всех чувств, и в свя­том безумстве бросаются на предназначенных в жертву животных, хватают и разрывают настигнутую добычу и отрывают зубами кро­вавое мясо, чтобы проглотить его сырым"* Эти обряды во всем без исключения были полной противоположностью греческому, они пред­ставляли ту "религию безумия" (Фробениус), которая царила на всем востоке Средиземного моря, принесенная африкано-малоазиатскими и смешанными расами. От одержимого царя Саула тянется единственная линия к рожденным землей вакханалиям Диониса (которого греки, тем не менее, облагораживали) до танцующих дервишей более позднего ислама.

 

* Эрвин Роде. "Психея". С. 301.

 

Символом ''позднегреческого" мировоззрения становится фаллос. То, что мы находим в искусстве и жизни, имеющее отношение к этому символу, не является "греческим", а является враждебным греческому, малоазиатским*

Таким образом, среди великолепных эллинов действуют предста­вители Малой Азии и их боги. Таков древний земной бог Посейдон, оттесненный Афиной: "Он обитает под своим храмом в земле в образе змеи; он является подколодной змеей, акрополя, которую каждый месяц кормят медовым пирогом" (Паули Виссова). Пеласгический Пифон – дракон – тоже похоронен в Дельфах под храмом Аполлона, там, где находится также место погребения Диониса. Но не везде нордический Тесей убивал чудовищ Малой Азии, при первом ослаблении арийской крови все снова и снова возрождались чудовища – т.е. малоазиатские метисы и физическая грубость восточного человека. Этот результат исследования является решающим для суждения о мифах и мировой истории в том плане, что уже здесь уместно исследовать противопо­ложность расовых душ там, где победа светлого принципа нордическо­го Аполлона (о белокурых данайцах говорит Пиндар) временна, когда поднимаются старые силы и образуется много гермафродитных форм. Это духовное кровосмешение отчетливее проявилось, естественно, там, где слой греческих завоевателей был очень тонок и не мог достаточно упорно защищаться от бесчисленных носителей хтонической сущности: в Малой Азии, на некоторых островах и в Колхиде. Великие и продол­жительные войны были собраны, конечно, в сказания и мифы (поход аргонавтов под предводительством потомка Аполлона – Ясона). Арго­навты плывут, как утверждает сказание, при северном ветре, четкое напоминание о нордическом происхождении Аполлона, с Севера при­ходят ежегодные подношения, с Севера ожидают героя света.

 

* В качестве заслуживающей внимания информации об этом, можно рекомендовать д-ра К. Кинаста "Аполлон и Дионис". Мюнхен. 1927 г.

 

Всюду, куда попадали, подобно греческим викингам ясониты, они противопоставляли себя темным хтоническим богам, господству ама­зонок и чувственному восприятию женщин. Амазонство объясняется тем, что скитающиеся толпы воинов часто надолго покидали места от­дыха и жительства, таким образом, оставшиеся женщины обустраивали свою жизнь без них и должны были также вооружаться для защиты от нападений. Как правило, мужчины, наконец, возвращались – если они вообще возвращались – с другими женщинами, что часто имело след­ствием убийство мужчины; это действие, о котором сообщили, например, лемниритки, отозвалось во всей Греции как ужасное преступле­ние, и о нем каждый раз сообщалось с отвращением. Доведенные до неистовства половым воздержанием толпы женщин, при первом поко­рении впадали в безудержное гетерство, в ту форму жизни, которая всегда прорывалась там, где не было господства принципа Аполлона, который все-таки в начале его победы внутренне приветствовался, так как он создавал первые действенные основы для постоянства цивили­зации, против которой, тем не менее в дальнейшем старые инстинкты поднимались заново.

Так Ясон был принят лемниринкой Гипсифилой, так он сошелся с Медеей и учредил против амазонок и гетер брак. В результате уч­реждения брака, женщина, мать в рамках нордического принципа Аполлона, получает новое, почетное положение, выступает благород­ная, плодотворная сторона культа Деметры (сравните превращение Изиды в Божью Матерь германского человека); и все это исчезает там, где Аполлон, т.е. грек, не смог утвердиться как властитель. Эту сторону борьбы освещает рассказ о том же Ясоне, который в пронизанном фи­никийским духом Коринфе нарушил верность в браке; о женоненавист­нике Геракле, который победил всех амазонок, прошел всю Северную Африку до Атлантики и, тем не менее, в Ливии опустился на колени перед Омфалой.

Таким образом, потомки Аполлона не смогли удержаться и на Востоке, и компромиссом стала вакхическая "религия". Поэтому свет­лый Ясон получает на плечи шкуру леопарда, чтобы обозначить влия­ние вакхического на прекрасное от Аполлона. Подчеркнутое светом мужество Аполлона сочетается с земным экстазом гетер. Закон Вакха о беспечном половом удовлетворении означает беспрепятственное расо­вое смешение между эллинами и малоазиатами всех родов и разно­видностей. Ранее враждебно настроенные по отношению к мужчинам амазонки, оказываются нимфоманками, брачный принцип Аполлона снова нарушен и так как принцип Сабазия (Sabazios) ориентирован полностью на женщин, то и мужской пол идет навстречу своему разло­жению, и мужчины принимают участие в вакханалиях только в жен­ском облачении. От этого расового смешения Малой Азии кровосмеше­ние снова распространяется на Запад и царит по всему Средиземному морю. Характерно, что в Риме вакханалии распространялись особенно в преступных кругах. В 186 году после долгого терпения по отноше­нию к якобы религиозному культу сенат был вынужден строго пресле­довать вакхические сборища. Примерно 7000 лжесвидетелей, обманщи­ков и клятвопреступников были сожжены или казнены иными способами. Только в самой Элладе светлый принцип Аполлона, приводящий хаос в порядок, еще держится.

Так на греческих изображениях Дионис имеет греческую фигу­ру, но изнежен и живет в окружении малоазиатских сатиров, которые затем появляются на надгробных памятниках, как кричащие гротески мирового упадка. Бахофен правильно говорит, что проникший в Азию, казалось бы, с победой Аполлон, вернулся в виде Диониса; что он и все другие мыслители, однако, несмотря на многочисленные духовные попытки, проглядели тот факт, что Зевс-Аполлон представляли духов­ную сторону нордическо-греческой крови так же, как гетероподобная форма жизни была выражением ненордических малоазиатских и севе­роафриканских расовых групп. Смешение мифов и ценностей было одновременно смешением крови, и многие сказания греческого народа представляют собой образное выражение этой борьбы различных обусловленных кровью духов.

Наиболее сознательно этот малоазиатско-африканский низменный мир был тогда возвеличен исторически реальной фигурой – Пифаго­ром. Согласно сказанию, он освободил Вавилон и Индию; его самого считали пеласгийцем, и он практиковал свою таинственную мудрость главным образом в Малой Азии, где к нему восхищенно присоединя­лись все мистические женщины. В самой Греции он утвердиться не мог, такие великие греки как Аристотель и Гераклит высказывались о нем отрицательно, так как они, очевидно, не находили удовольствия в его числовой кабалистике. Аристотель говорил, что слава Пифагора ос­новывается на присвоении чужой духовной собственности, что совпада­ло с мнением Гераклита, так как он заявлял, что Пифагор из множес­тва сочинений совмещает "ложное искусство и всезнайство". "А все­знайство, – добавляет греческий мудрец, – не обучает дух"* Так и ездил Пифагор на Запад, в Южную Италию, строил там (античный Рудольф Штайнер плюс Анни Безант) свои таинственные школы с женщинами в качестве священнослужителей и считался во всей африканской округе, откуда родовое-общинное учение о "таинствах" египтянина Карпократа соблазнительно стремилось ему навстречу, мудрейшим из мудрых. Все­общее равенство вновь провозглашается демократическим теллуризмом, целью становится общность имущества и женщин, хотя все это однаж­ды было исходным пунктом ненордического средиземноморского мы­шления, когда Аполлон вступил в борьбу с этой враждебной ему фор­мой жизни. В этом месте недостаточно подчеркнуть, что высказывания типа: "конец человеческого развития возвращает доисторическое жи­вотное состояние"** - представляют собой чудовищный обман и тем больше, когда время от времени молниеносно всплывает признание то­го, что пифагорейский культурный круг ведет назад "к догреческим народам и их культурам" с тем, чтобы потом снова его смысл был без­надежно затемнен фразами о том, что эллинизм "вырвался" из хтонической сущности (словно он когда-либо в ней находился).

 

* Даже если Пифагор и не был полным малоазиатом, то все же существенно интерес­ным метисом, обладающим различными ценностями. Его речи начинались с того, что он подчеркивал, что не потерпит противоречащих ему взглядов (обрати внимание на сход­ство с фанатично нетерпимым Павлом), и потому совершенно показательно, что он предрекал Гомеру страшные наказания и аду. Предлогом этому послужило то, что Гомер недостаточно чтил божество, а на самом деле потому, что духовный творец эллинизма был слишком чист и велик и поэтому воспринимался как живой укор. В каждой эпохе были такие случаи (смотри Гонце-Берне против Гете).

 

** И.Я Бахофен  "Материнское право"

 

Все драматическое формирование жизни в Греции проходит, та­ким образом, в двух плоскостях: в одной из них развитие сущности происходит абсолютно органично – от символики природы, увенчанной богами света и неба во главе с богом-отцом Зевсом; от этого мифи­ческого художественного уровня к драматическо-художественному при­знанию этих духовных сущностей, до идейного учения Платона, т.е. философского признания того, что уже сформировано мифами. Но все это развитие находится в постоянной борьбе с другими, связанными с другой кровью, мифическими, а затем также мыслительными система­ми, которые, частично облагороженные, сливаются с эллинизмом, а в конечном итоге поднимаются со всех сторон из болот Нила, водоемов Малой Азии, из пустынь Ливии и вместе с нордическим образом гре­ков разлагают, переделывают, уничтожают свою внутреннюю сущность.

Но это последнее не означает развитие или разрядку естествен­ных напряжений внутри органичного целого, а означает драматичес­кую борьбу враждебных расовых душ, взволнованными зрителями ко­торой мы и являемся сегодня, следя за победой и закатом эллинизма живым взглядом, и кровь подсказывает нам, на чьей мы стороне; толь­ко лишенные крови ученые могут требовать "равноправия для двух великих принципов".

С вечной печалью мы следим за тем, как сопутствующее явление духовно-расового распада греков Гомера, которое когда-то вместе с гордыми словами поэта:

"Быть всегда первым и стремиться быть впереди других" – появилось на сцене мировой истории, борется против подрыва соб­ственного. Как сказал великий Теогнис: "Деньги смешивают кровь бла­городных и неблагородных и что таким образом расу, которую строго оберегают у ослов и лошадей, у людей оскверняют". Как в Горгии" (Gorgias) Платон тщетно побуждает Калликла (Kallikles) обнародовать мудрейшее Евангелие: "Закон природы хочет, чтобы более значитель­ное господствовало над мелочным". Правда иным является "наш (афин­ский) закон" по которому дельных и сильных, молодых, как львы ло­вят, чтобы при помощи "магических заклинаний и обмана" ввести в заблуждение. Но когда кто-то снова поднимается, он растаптывает все эти ложные магические средства и, сияя, идет навстречу "праву при­роды". Но тщетным было это стремление к героическому расовому че­ловеку: деньги и с ними недочеловек уже победил кровь. Эллин на­чинает беспорядочно заниматься торговлей, политикой, философией, опровергает то, что вчера превозносил; сын забывает о почтении к отцу, рабы всех частей света кричат о "свободе", провозглашается равноправие между женщинами и мужчинами. Под знаком этой демо­кратии – как насмешливо замечает Платон – ослы и лошади толкают людей, которые не хотят уступить им дорогу. Войны сокращают численность поколений, происходит приток все новых граждан. "При нехватке мужчин" совершенно чужие становятся "афинянами", как поз­же восточные евреи – гражданами "немецкого" государства. И, жалуясь, говорит Исократ (Isokrates) после экспедиции в Египет (485), увидев, что семьи величайших домов, которые выстояли персидскую войну, ис­треблены: "Но превозносить следует не тот город, который со всех сторон наобум собирает много граждан, а тот, который с самого нача­ла получает от поселенцев расу". "И не может быть иначе", – с огорче­нием констатирует Якоб Буркхард: "С наступлением демократии внутри них (греков) царит постоянное преследование тех индивидуумов, кото­рые могут что-то значить!.. Далее следует неумолимость по отношению к таланту..."* Но эта демократия является не народной властью, а властью Малой Азии над греческими кланами, рассеивающими своих людей и силы. Всюду, ставшие безудержными выродки рода человечес­кого, царят над изнеженными гоплитами, которые не были усилены родственным по расе сельским населением. Бессовестные демагоги на­травливают массы на римлян, чтобы позднее взаимно выдавать им друг друга. Однако при их приближении началось жалкое массовое бегство из находившихся под угрозой городов с появлением позже пословицы: "Если бы мы не пали так быстро, нам бы совсем не было спасения". В безумии "снова создать" страну началась хаотическая демократия с ам­нистией, прощением долгов, разделением земли и все стало еще более беспорядочным, чем когда-либо. В кровавых экономических войнах го­рода уничтожались или пустели в результате ухода эллинов во все час­ти тогдашнего мира. Это была культурная подпитка жестоких народов в сочетании с характерным упадком и физическим уничтожением. Там, где раньше стояли цветущие города, свободные греки боролись на ста­дионах, и сверкающие храмы свидетельствовали о созидательном духе, более поздние путешественники находили пустые руины, безлюдную землю, развалившиеся колонны, и только пустые пьедесталы свидетель­ствовали о статуях героев и богов, которые когда-то на них стояли. Во времена Плутарха едва ли можно было поднять еще 3000 гоплитов и Дио Крисостомос замечает, что тип старого грека стал крайне ред­ким явлением: "Не течет ли Пеней по пустынной Фессалии, а Ладон по опустошенной Аркадии?... Какие города более пустынны, чем Кро­тон, Метапонт и Тарент?" Опустошенными лежали Гизия (Hysii), Тиринс (Tiryns), Азина (Asine), Орнея (Omei); храм Зевса в Немее упал, даже в гавани Науплии (Nauplii) не было людей; от Лазедэмона, насчитывав­шего "сто городов", осталось тридцать деревень; в мессенийской области Павсаний описывает развалины Дориона и Андании; от Пилоса остались руины, от Летриноя (Letrinoi) еще несколько жилищ; "боль­шой город" (мегаполис) в Аркадии был "большим запустением"; от Мантинеи, Орхомена, Гереи, Мэналоса (Minalos), Кинэта (Kynitha) и т.д. оставались лишь жалкие следы; Ликосура сохранила городскую стену, в Орестазии (Oresthasion) только колонны храма поднимались в небо, акрополь Азеи (Asea) был разрушен до основания стен... Разрушены были Дафнус (Daphnus), Анея (Aneia), Каллиарос (Kalliaros), когда-то прославленные Гомером; Олеанос (Oleanos) был стерт с лица земли, украшения Эллады, Калифона и Плевриона сгинули, а Делос был так опустошен, что когда Афины послали туда охрану для тамошнего хра­ма, она составляла там все население...

 

* История греческой культуры. Т. IV. с. 503.

 

И, тем не менее, даже погибая, греческий человек сдержал на­ступление Азии, его блестящие дары, рассеянные по всему миру все-таки помогли нордическим римлянам создать новую культуру и стали позже для германского Запада живыми сказками. Аполлоном называется при этом первая большая победа нордической Европы, несмотря на принесенных в жертву греков, потому что за ними из новых гипербо­рейских глубин выросли носители таких же ценностей духовно-интеллектуальной свободы, органического обустройства жизни, твор­ческой созидательной силы. Тогда Рим надолго прогнал мечом окреп­ший малоазиатский призрак, добивался более жестко и сознательно, чем Эллада, установления Аполлонова принципа отцовства, укрепил тем самым идею государства и брак, как предпосылку для защиты на­рода и расы. Пока Германия в новой форме не стала представителем небесного бога*

 

* Следует еще раз прочесть с этой точки зрения чудесное произведение Э. Роде "Пси­хея". В то время, как Роде только в самом конце, перед лицом хаотического позднего эллинизма говорит о "безумных представлениях со всех концов мира", "иностранных... безобразиях при изгнании духов", о "суете чужих идолов и низко парящих демонических силах", все его произведение прямо требует исследования того, как эти догреческие силы значительно раньше были истолкованы в произведении, усвоены или преодолены. Теперь наверняка будет объяснено, что Пифон, погребенный "под центральным камнем богини земли" был "хтоническим демоном", древним богом Малой Азии, функции которого пе­решли к Аполлону, в известной мере он не смог его победить. Такой же расово-чуждой фигурой является Эрехтеус (Erechtheus) "живьем обитающий в храме". Это дает Роде гениальную непринужденность, когда он констатирует, что власть более позднего оракула основывается "на все более глубоко проникающем страхе перед силами всюду действую­щих невидимых духов, суевериями, каких во времена Гомера еще не знали". Смешение греческого культа героев с хтоническими богами показалось бы сегодня драматической борьбой или компромиссом между двумя разными расовыми душами. Поэтому все его произведение является утверждением того духовно-расового мировоззрения, которое воз­никло в настоящее время. Следует прочитать также с этой точки зрения и Фюстеля де Куланжа "Древний город". Но, прежде всего вечную "Историю культуры Греции" Буркхарда, сведения которой благодаря духовно-расовому размежева­нию только сейчас получили свое собственное толкование и значение.

 

3

 

Древнее северное республиканское римское государство. — Аристократические кланы; Карфаген, Иерусалим. Патриции и плебеи. Принятое императорство. — Ублюдок Каракалла. — Новая оценка римской истории. — Новая оценка римской истории и учение "культурного круга". — Враждебное Риму этрусское государство. — Гетеры и власть духовенства в Этрурии. — Магический жертвенный культ, разоблачение солнечного мифа. — Открытия Грюнведеля. — Этрусский Харуспекс, "великая мать", демонизм — ведьмомания и дантов ад как поражение этрусков. — Рационализм и колдов­ство. Христианство и Павел. — Германская Северная Италия.

 

В основном те же события, что и в Элладе, но более мощно в пространственном масштабе и в плане политики насилия, показывает история Рима. Рим также является учреждением волны нордического народа, который задолго до германцев и галлов хлынул в плодородную долину южнее Альп, сломил господство этрусков, этого таинственного "чуждого" (малоазиатского) народа, предположительно вступил в брак с кланами еще чистой местной средиземноморской расы и породил нор­дически обусловленный характер, более стойкий и упорный, причем господа, крестьяне и герои объединились со здравым смыслом и же­лезной энергией. Старый Рим, о котором история может рассказать не­много, благодаря воспитанию и недвусмысленному характеру в борьбе против всего ориентализма, стал настоящим народным государством. В это "доисторическое" время те головы как бы получили подготовку, накапливалась та сила, которой расточительно питались более поздние столетия, когда римляне вступили в мировые конфликты. Господствую­щие 300 аристократических кланов дали 300 сенаторов, из них назна­чались руководители провинций и полководцы. Окруженный морепла­вательными расами Малой Азии, Рим все чаще был вынужден само­утверждаться при помощи меча и со всей беспощадностью. Разрушение Карфагена было чрезвычайно важным действием с точки зрения исто­рии рас: благодаря этому была спасена более поздняя средне- и за­падноевропейская культура от испарений этого финикийского за­чумленного очага. Мировая история, наверное, имела бы другой ход событий, если бы одновременно с разрушением Карфагена удалось бы полностью разрушить все другие сирийские и малоазиатские семитско-еврейские центры. Но действия Тита, однако, запоздали: малоазиатский паразит больше не сидел в самом Иерусалиме, а протянул уже свои сильные загребающие руки от Египта и "Эллады" к Риму. И он уже действовал в Риме! Все, что было одержимо тщеславием и корыстолю­бием, тянулось в столицу на Тибре и предпринимало усилия обещани­ями и подарками повлиять на решения "суверенного" единовластного народа. Из ранее справедливого всенародного референдума, имеющего однонаправленный, связанный с землей характер, за счет притока чуж­дой расы возникла бессмысленная опустившаяся толпа людей, пред­ставляющая собой постоянную угрозу государству. Как одинокая скала в этой, все более зарастающей илом волнующейся массе, стоял позже как аллегория великий Катон (цензор). В качестве претора (Pritor) Сар­динии, консула в Испании и затем цензора в Риме. Он боролся против взяточничества, ростовщичества и расточительства. Аналогично друго­му Катону, который после бесплодной борьбы против разложения го­сударства бросился на меч. Но древнеримское – это по сути норди­ческое. Когда германцы позже согласились пойти на службу к слабым, опустившимся, окруженным нечистопородными людьми императорам, в них был жив тот самый дух чести и верности, что и у древних римлян. Император Вителлий, бесподобный трус, был схвачен своими противниками в своем убежище, его протащили на веревке по Форуму и удушили, а его германская личная охрана не сдалась. Хоть и была она освобождена от своей клятвы, но погибла до последнего человека. Это был нордический дух Катона, древних германцев Мы наблюдали его снова в 1914 году во Фландрии у Коронеля (Coronel), в течение многих лет во всем мире.

В середине V века был сделан первый шаг навстречу хаосу: был разрешен смешанный брак между патрициями и плебеями. Смешанный с точки расы брак в Риме, так же как и в Персии и Элладе, стал за­ключительным аккордом в падении народа и государства. В 336 году первые плебеи проникли в собрание депутатов общины, к 300 году можно было уже говорить о плебейских священниках. В 287 году плебейское народное собрание стало государственным учреждением. Торговцы и финансисты выдвинули на передний план свои креатуры, тщеславные мятежные священники (проповедники) типа Гракхов подда­лись демократическим тенденциям, побуждаемые, может быть, благо­родной, но ложно используемой доброжелательностью, остальные со­вершенно открыто встали во главе городского римского сброда, как, например, Публий Клодий (Publius Clodius).

В эти времена хаоса лишь немногие выделялись: голубоглазый могущественный Сулла, чисто нордическая голова Августа. Но они не могли больше противостоять судьбе. И так случилось, что власть над римским народным потоком – а это означает власть над огромной империей – становится игрой жестокого случая в зависимости от того, кто господствует над преторианцами (Pritorianer) или прямо является предводителем голодных скопищ людей: один раз поднимается великий гражданин, а другой раз – свирепый легавый пес. Прежние мощные ра­совые силы Рима за 400 лет демократии, разлагающей расу, были близ­ки к истощению. Властители приходят теперь из провинций. Траян является первым испанцем в пурпуре, Гадриан (Hadrian) – вторым. Воз­никает усыновленное императорство, как последняя попытка спасения, связанная с ощущением того, что на кровь уже положиться нельзя, и только личностный отбор способен сохранить государство. Ценности Марка Аврелия, тоже испанца, уже ослаблены христианством: он совер­шенно открыто поднимает защиту рабов, эмансипацию женщин, по­мощь бедным (заботу о безработных, как сказали бы мы сегодня) до государственных принципов, лишает прав единственную, еще типообразующую силу, сильнейшую традицию республиканского Рима – власть отцовской семьи (pater familias). Затем следует Септимий Север, африканец. "Делайте богатыми солдат, презирайте всех остальных", – звучит его совет своим сыновьям Каракалле и Гете. Побуждаемый своей матерью-сирийкой (дочерью жреца семитсткого божества Ваала) Каракалла, отвратительный ублюдок на троне цезарей, объявляет всех "свободных" жителей римской области гражданами государства (212).

Это было концом римского мира. Затем Макринус (Macrinus) убивает Каракаллу и сам становится императором. После того, как убивают и его, за ним следует монстр Элагабал (Elagabal), племянник африканца Севера. Между ними всплывают полугерманец Максим "Траке" (Maximus "Thrax"), семит Филипп "Араб" (Philippus "Arabs"). На местах сенаторов восседали почти только неримляне. "Созданию этой эпохи способствовали испанец Марциал, греки Плутарх, Страбон (Strabon), Дион Кассий (Dio Cassius) и т.д. Аполлодор, построивший Форум, тоже был греком...

Среди более поздних: рожденный в Белграде иллириец Аврелий, Диоклетиан (Diokletian) – сын иллирийского раба (может быть полугер­манского происхождения), Констанций Хлор (Constantius Chlorus) также происходит из Иллирии, но более высокого происхождения. После его смерти цезарем становится могущественный Констанций, сын Кон­станция Хлора и шинкарки из Битинии (Bithynien). Этот Констанций победил всех соперников. На этом история Римской империи закон­чилась – началась история папская и германская.

В этом расплывчатом многобразии перемешивается римское, ма­лоазиатское, сирийское, африканское, греческое. Боги и обычаи всех стран показали себя на почетном форуме, священник в митре прино­сил там в жертву своих быков, Гелиосу молились поздние греки. Ас­трологи и восточные колдуны рекламировали свои чудеса, "импе­ратор" Элагабал запряг шесть лошадей белой масти, чтобы провезти огромный метеорит по улицам Рима как символ Ваала и Эмесы. Он сам танцевал во главе шествия. За ним тащили старых богов и "народ" Рима ликовал. Сенаторы подчинились. Уличные певцы, цирюльники и конюхи возвысились до сенаторов и консулов. Пока Элагабал не был задушен и сброшен в Тибр, место последнего успокоения многих за более чем двухтысячелетний период.

Эта точка зрения о прошлом Рима, должно быть, навязана без более новых расово-исторических исследований; главным образом, при изучении древнеримских обрядовых, государственных и правовых предписаний и мифов, так как во всех областях мы видим как древ­ние, тесно связанные с Африкой-Малой Азией ценности, постепенно или внезапно при сохранении тех же наименований превращались в свою противоположность. Так, наши первоклассные историографы "ус­тановили" (они делают это и сейчас), что в Северной и Центральной Италии жили этруски, сабины (Sabiner), оски, сабеллы, аэки (Aequer), самниты (Samniten), на юге – финикийцы, сикулы (Sikuler), малоазиат­ские народности, греческие поселенцы и торговцы. И вдруг, не­известно, как и почему, возникает борьба против части этих кланов и народов, против их богов и богинь, против их правовых понятий, про­тив их притязаний на политическую власть, причем речь идет не о новом носителе этой борьбы, а если и идет, то не ставится вопроса о его сущности. Здесь ученый мир помог себе известным "Развитием че­ловечества", которое используется якобы с целью "облагораживания", и собиратели фактов в этом пункте едины со своими противниками – ро­мантическими толкователями мифов, хотя этруски, наверняка, обладали "более высокой культурой", чем латинские крестьяне. Так как это сло­во от внезапно введенного в действие "Развития" привело к более вы­сокой духовности, более высоким государственным формам и т.д., а со временем стало все-таки одиозным, новые толкователи истории изо­брели так называемое учение о культурном круге. Новое слово к своей частной вере, которое также лишено содержания, как и "общее развитие", которое можно найти в мозгу ученого или священника, по­тому что именно о творцах культурного круга говорилось также мало, как и в произведениях эволюционных пап XIX века. Такой индийский, персидский, китайский или римский культурный круг в один прекрас­ный день опускался на территорию, и в результате этого волшебного прикосновения полностью изменялась сущность людей, которые до этого придерживались определенных обычаев. И тогда мы узнаем, что этот магический круг "подобно растению" растет, цветет и погибает пока учителя "Морфологии истории" в результате мощной критики в конце второго или третьего тома не начинают что-то бормотать о крови и кровных связях.

И это новое интеллектуалистское волшебство начинает теперь рассеиваться. "Римский культурный круг", "новое развитие" возникает не из творений коренной этруско-финикийской крови, а в борьбе про­тив этой крови и ее ценностей. Носителями являются нордические пе­реселенцы и нордическая военная аристократия, которые на итальян­ской земле начинают вытеснять лигуров (древнюю негроидную расу, родом из Африки) и малоазиатских этрусков, вынуждены платить, ве­роятно, некоторую дань этому окружению, но в ожесточенной борьбе бесцеремонно выдвигают и пробивают свое собственное духовное на­следие, как народ эллинов, обладающих более художественной форма­цией (изгнание последнего этрусского царя Тарквиния Супербуса (Tarquinium Superbus); многие из этих достижений остались европейским общественным достоянием, но многое прогнившее и чуждое в Европу занесли позднее вновь сильно вспенившиеся волны народного хаоса.

Этруски, лигуры, сикулы (Sikuler), финикийцы (пуны) не были та­ким образом "более ранней ступенью развития", не были "племенами римского народа", которые внесли свое в "общее образование", а осно­ватели Римского государства по расе и народности враждебно им проти­востояли, покоряли их себе, частично истребляли, и только дух, воля, ценности, которые выявлялись в этой борьбе, заслуживают чести назы­ваться римскими. Этруски представляют собой типичный пример народа, который не внес прогресса в греческую форму веры и жизни, не смог ее облагородить. Так же, как и другие малоазиаты они когда-то распе­вали атлантико-нордические мифы, они были тогда охвачены греческой культурой, они переняли, как могли греческую пластику и рисунок, они присвоили себе также эллинский Олимп и, тем не менее, все это выро­дилось, превратилось в свою противоположность. Достаточно оснований для того, чтобы некие "исследователи" и сегодня несли чепуху о чрезвы­чайном "духовном наследии", о "почве для развития", об "историческом посвящении"*, очевидно, из той внутренней симпатии, которая сегодня связывает поднимающееся асфальтовое человечество городов мира со всеми отбросами азиатчины весьма примечательным образом.

* Ц.Б. Ганс Мюленштейн  "Зарождение Запада". Берлин, 1928

 

При этом сказания и надгробные памятники этрусков дают до­статочно точек соприкосновения для того, чтобы сделать понятным, по­чему здоровый и сильный крестьянский народ Рима отчаянно боролся против этрусков. Существует два типа, характеризующие тускийскую (tuskisches) сущность: божественная гетера и обладающий колдовской силой жрец, умеющий при помощи ужасных ритуалов устранить ужасы преисподней. "Великая Вавилонская блудница", о которой говорит Апо­калипсис, не сказка, не абстракция, а стократно подтвержденный исто­рический факт – факт хозяйничанья гетер над народами Малой и Сред­ней Азии. Во всех центрах этих расовых групп на самых больших празднествах на троне восседала городская гетера, как воплощение уравнивающей всех чувственности и правящего миром наслаждения, в Финикии на службе у Кибелы и Астарты, в Египте в честь великой сво­дни Исиды, во Фригии в качестве жрицы абсолютно безудержного кол­лективного секса. К господствующей жрице любви присоединялся обла­ченный в прозрачное ливийское одеяние ее любовник. Они оба умащи­вают себя дорогими мазями, украшают драгоценными пряжками, чтобы затем спариться перед всем народом, как и Абессолом (Absolom) с на­ложницами Давида. Примеру последовал народ Вавилона, Ассирии, Ли­вии, этрусского Рима, где богиня-жрица Танаквил (Tanaquil) ставила на первое место развитие гетерства в прекрасном взаимодействии со "жре­цами" этрусков* Тускийские (Tuskische) надписи на гробницах, на обертках мумий, на свитках, возможно, ранее "толковали", но только Альберту Грюнведелю удалось действительно и результативно расшиф­ровать** эти письмена, которые показывают этрусков в ужасающем све­те. Греческий солнечный миф воспринят и здесь; то, что солнце умира­ет, что затем бог солнца выходит из темной ночи и парит над нами, излучая свет, является также и этрусским мотивом. Но в руках тускийских жрецов это превращается в азиатскую магию, колдовскую сущ­ность, связанную с педерастией, онанизмом, убийством мальчиков, маги­ческим присвоением силы убитых жрецами-убийцами и предсказаниями по пирамидам из экскрементов и внутренностей принесенных в жертву.

 

* Внешне сдержаинын исследователь Этрурии Карл Отфрид Мюллер, который в первой  половине XIX столетия не мог, конечно, осветить расовый вопрос так, как сегодня его видим мы, пишет в своем великом произведении "Этруски" (заново издан д-ром В. Деске. Штутгарт, 1877 г.) об очевидно родственных этрусской сущности вакханалиях. Сна­чала в них участвовали только женщины и только значительно позже, в Риме к 550 го­ду к участию привлекались н мужчины; этрусские жрецы тогда организовывали также "отвратительные оргии, где оглушала фригийская музыка цимбал (Kyinhalcmiuisik) и литавр, душа, воспламененная вакхическим восторгом и освобожденными танцами, осме­ливалась на всевозможную мерзость, до тех нор, пока римский сенат (518 год) с благо­родной строгостью все вакханалии ... не отменил" (Т П. с. 78).

 

** "Туска". Лейпциг, 1922 г.

 

Мужская сила солнца совершает магическим фаллосом самоопло­дотворение на солнечном диске (это египетская "точка" на солнце), ко­торый он в конце концов протыкает. В результате возникает золотой мальчик, "фетус (phoetus) мальчика, который имеет отверстие", "маги­ческая схема"; это так называемая "печать вечности". Неистовство ма­гического фаллоса представляется в виде быка, который выходит впе­ред так распутно, что солнечный диск рычит, а "рогатый фаллос" воспламеняется, "фаллос из того, кто имеет небо". Во все продолжаю­щихся неизменных непристойностях солнечный миф опускается до противной мужской связи, которая продолжается в надписях на стенах гробниц (гробница Голини), где усопший со своим мальчиком-любов­ником на том свете совершает трапезу, и где из жертвенного огня выскакивают два огромных фаллоса как результат сатанинской акции колдовства. Согласно надписи это "вспышка завершения, личность мат­ки, фаллос, который имеет испарения разложения и так заканчивает­ся". Т.е. в переводе с магического языка это означает, что рожденное женщиной создание, обожествленное после разложения, становится фаллосом. Из надписи Циппуса из Перуджии (Cippus von Perugia) сле­дует свидание сатанинских жрецов, которые "завершают" безобразие, "чтобы гореть в безумии", "он, который "имеет" этого мальчика, кото­рый имеет меч демона. Вечен огонь мальчика… магический огонь пе­чати". И убитый мальчик становится теперь "козликом". Олицетворен­ный гром представляет собой тогда вариацию полученного путем наси­лия сына, завершенного козленочка. "Здесь, с одной стороны, корни рогатого фантома, с другой стороны, чёрта с головой козла, появление которого в колдовской литературе до народных сказаний было пол­ностью загадочным. Античными типами являются Минотавр (особенно над известной гробницей Корнето: Tomba dei Tori) и тип греческого сатира, который был достаточно хорош, чтобы иллюстрировать вопию­щее преступление" (Грюнведель). Смысл всех постоянно повторяющих­ся обычаев "религиозного" этрусского народа заключается в том, что мальчика-любовника после постыдного изнасилования разрезают, что должно символизировать рождение нового солнечного дня из яйца, ко­торое его призрак получает через сперму (собранную в чашки); так возникает призрачный бык, горячий как солнце, возбужденный и каж­дый раз совершающий демоническое самооплодотворение. При испол­нении этого ритуала сила замученного якобы переходит к жрецу, представителю "избранных" (Расна, Расена, как любили называть себя подобно евреям этруски), которая затем дымом от внутренностей ухо­дит к небу. Сюда же относится "магическое" использование фекалиев, снова в насмешку греческому гимну солнца: волшебный херувим ста­новится высшей силой, выдав шесть валиков золота (испражнений) для создания небесного зарева.

Избранным можно стать путем отдачи своей внутренней пирами­ды, о чем достаточно информируют этрусские зеркала, в которых ведьмы хотят склонить к этому юношей за деньги, чтобы затем в пла­мени подняться к небу, – новое доказательство прародины сущностей ведьм и сатанизма на европейской земле. Мы понимаем, когда такой исследователь как Грюнведель (который здесь находит самое тесное родство с тибетскими тантрами ламаизма*) заявляет: "Нация, которая способна создавать такие картины на входах в гробницы, как обе сце­ны в Tomba dei Tori, которая позволяет себе писать и рисовать на гробницах такую грязь, как на гробнице Голини I, покрывать саркофа­ги отвратительными изображениями (я вспоминаю только о саркофаге Хинзи [Chinsi]), давать в руки умершим такой текст, как так называе­мый ролик Пулена (Pulena-Rolle), покрывать предметы туалета пошлос­тями, от которых волосы встают дыбом, создает недостойную для человека гнусность как национальное наследство, как религиозное убеждение."

 

* Смотри другой его большой труд "Черти Авесты"

 

Необходимо разобраться в этой сущности этрусков с тем, чтобы, наконец, можно было внимательно взглянуть на факт, который от­крылся нордическим латинянам, подлинным римлянам, и еще раньше нордическим эллинам. Как численно малый народ они вели отчаянную борьбу против гетерства при помощи сильнейшего акцента на патри­архат, семью; они облагородили великую проститутку Танаквил до вер­ной и заботливой матери и изобразили ее как хранительницу семьи с прялкой и веретеном. Магическому колдовству творящего насилия жре­чества они противопоставили жесткое римское право, свой великолеп­ный римский сенат. Мечом они очистили Италию от этрусков (причем особенно выдвинулся Сулла) и от постоянно призываемых ими пунов (Puniern). И все-таки численное превосходство традиции и обычная ме­ждународная замкнутость мошенничества и шарлатанства тем больше проникает в частную жизнь древнего Рима, чем больше он в защиту своих ценностей был вынужден вмешиваться в народное болото Среди­земного моря. Особенно Рим не мог преодолеть гаруспика и авгуров. Самого Суллу сопровождал гаруспик Постимиус, позже Юлия Цезаря сопровождал гаруспик Спуринна. Предчувствие этих – сегодня установ­ленных – и поэтому отличающихся от наших столичных "этрусков" – фактов имел уже Буркхард. Он пишет в своей "Истории греческой культуры"*: "Но если тогда в Риме при развязывании всех страстей к концу республики снова вводится принесение человеческих жертв в са­мой ужасной форме, если клятвы даются над внутренностями убитых мальчиков и т.п., как у Катилины и Ватинуса (Цицерон, в Ватине. 6), то это, надо полагать, больше не имеет отношения к греческой рели­гии, так же как и так называемому пифагореизму Ватиниуса. А римские гладиаторские бои, вызывавшие в Греции продолжительное отвраще­ние, пришли из Этрурии, сначала в виде поминок по знатным покой­никам". Здесь становится понятно, что и человеческие жертвы были религиозным тускийским наследством**

 

* Том 2. с. 152.

 

** Одним ил первых деянии великого вандала Стилихо (Slilicho) и качестве римского правителя была отмена этих азиатских жестокостей. Аналогичное распоряжение сделал позже остгот Теодорих (Theodorich), который преобразовал гладиаторские бон в рыцар­ские турниры. И в этих мелочах один характер навечно отмежевывается от другого. Бои быков н петухов у испанцев со своей стороны являются свидетельством того нечистого народного хаоса, который одержал победу над германским духом.

 

Этрусский жрец Вольгаций, который на похоронах Цезаря провозгласил в экстазе последнее столе­тие этрусков, был одним из многих, кто властвовал над жизнью Рима, а нужды народа считал духом Малой Азии. Когда Ганнибал стоял у ворот Рима, эти гаруспики заявили, что победа возможна только при возвращении культа "Великой матери". Ее и в самом деле доставили из Малой Азии, и сенат вынужден был соблаговолить выйти к ней на­встречу пешком до моря. Так новое малоазиатское жречество с "вели­кой блудницей" пеласгийцев и "милой прекрасной блудницей" из Нине­вии (Nahum 3, 4) вошло в "вечный город" и поселилось на достойном уважения Палатине, где пребывала создающая культуру древнеримская мысль. Последовали обычные малоазиатские "религиозные" демонстра­ции, но в дальнейшем распутники вынуждены были ограничиться тер­риториями, лежащими за стенами храма, чтобы не вызвать возмущения лучшей части народа. Гаруспик победил, римский папа показал себя его непосредственным последователем, тогда как хозяева храмов, кол­легия кардиналов представляют собой смесь жречества азиатов из Этрурии, Сирии, Малой Азии и евреев с нордическим сенатом Рима. К этому этрусскому гаруспику возвращается и "наше" средневековое ми­ровоззрение, та страшная вера в колдовство, та ведьмомания, жертвой которой пали миллионы жителей Запада, и которая отнюдь не умерла с "Молотом ведьм", а продолжает весело жить и в современной цер­ковной литературе, готовая в любой день вернуться на простор: тот призрак, который нередко уродует нордическо-готические соборы и выходит далеко за рамки естественного гротеска. И в Данте возрож­дается грандиозно оформленная этрусская античность*: его ад с пере­возчиком, адским болотом Стикса, пеласгическими кровожадными Эринниями и Фуриями, критским Минотавром, демонами в отврати­тельном обличье птиц, которые мучили самоубийц, амфибиеподобным существом Герионом. Там проклятые бегут по раскаленной пустыне под дождем огненных хлопьев; там преступники превращаются в кус­тарник, на который слетаются Гарпии, и каждая сломанная ветка вы­зывает у них кровотечение и вечные причитания, черные суки пре­следуют проклятых и разрывают их, причиняя им невыносимую муку; рогатые черти стегают обманщиков, а шлюх топят в вонючих нечи­стотах. Заключенные в тесные ущелья, томятся симонистские папы, их выворачиваемые ноги больно лижет пламя, и Данте громко жалуется на растленное папство, вавилонскую блудницу.

О том, что все эти представления о преисподней этрусского происхождения, свидетельствуют, прежде всего, рисунки на гробницах Тусков. Как и в средние века в "крещеном" мире, представление о вечности здесь видно по повешенным за руки людям, пытаемым горя­щими факелами и другими орудиями пыток. Убивающих в порядке мести фурий этруски представляют "сплошь безобразными со зверины­ми и негроидными лицами, острыми ушами, вздыбленными волосами, клыкообразными зубами и т.д."**. Такая Фурия мучает птичьим клювом при помощи своих ядовитых змей Тесея (древнейшая месть легендар­ным покорителям древних демонов Афин?), как это видно на настен­ном изображении Tomba dell' Orco zu Corneto. Наряду с этими Фури­ями действуют омерзительные мужские и женские фигуры демонов смерти со змееподобными ногами, которых зовут Тифон и Ехидна, одноглазые, со змееподобными волосами. И в остальном этруски со­храняют садистскую любовь ко всем изображениям муки, убийства, принесения жертвы; убийство человека само по себе является особо любимым колдовством.

 

* Вероятно, сюда .можно подключить н образ Макиавелли несмотря на то, что он борол­ся против Церкви за итальянское национальное государство, несмотря на то, что делом политики во все времена вовсе, не была школа принципиальной правдивости: подобная система, построенная только на человеческой  подлости, и принципиальная причастность к ней не были порождением нордической души. Макиавелли происходил из деревни Монтеспетроли, которая, как заявляет его биограф Джузенпе Прсццолнин, ("Жизнь Пикколо Макиавелли" на ненецком языке. Дрезден. 1929 г.) носила преимущественно этрусский характер".

 

** Мюллер-Дееке.  "Этруски". Т. II. c. 109.

 

Неодаренный музыкально, в основном почти полностью лишен­ный поэзии, неспособный создать свою собственную архитектуру, без всякой склонности к истинной философии, этот малоазиатский народ мы видим предающимся с величайшим упорством демонстрации внут­ренностей птиц, сложных чар и жертвоприношений; технически, часто по-деловому, почти полностью уйдя в торговлю, инстинктивно и упор­но он отравлял римскую кровь, переносил свои вызывающие ужас представления о муках в потустороннем мире. Ужасные демоны в образе звероподобных людей стали и средством воздействия у пап­ства, и царят над миром представлений нашего "Средневековья", отрав­ленном римской Церковью, о чем с ужасом свидетельствует одна толь­ко живопись – даже на изенгеймском алтаре, не говоря уже о путешес­твиях в ад других представителей изобразительного искусства. Только когда придет понимание всей этой чуждой сущности, понимание ее истоков, которое вызовет стремление к сопротивлению, к устранению всей этой страшной чертовщины, только тогда можно считать, что мы победили "Средневековье". Именно это подрывает изнутри рим­скую Церковь, которая навек связала себя с этрусскими представле­ниями ада.

Вся эта страшная мистагогия (Mystagogie) Дантового ада означает таким образом потрясающее изображение древнеэтрусско-малоазиатского сатанизма. И все-таки в Данте, наряду с этой захлестнувшей его тысячелетней демонией, заговорил германский дух*.

В чистилище (Purgatorium) Вергилий позволяет сказать о Данте: "Свободу ищет он"; это было слово, которое противоречило всем ду­хам, от которых когда-то возникали представления об огромном при­зраке черта и ведьмы, пока, наконец, Вергилий смог с радостью покинуть своего подопечного, так как он достаточно накопил соб­ственных сил:

Мои знания, мое слово уже не сможет тебе ничего объяснить,

Свободны, здоровы и прямы знаки твоей воли:

Глупо бы было не дать ей делать свои выводы.

Это два мира, которые разрывали сердце средневекового чело­века с нордическими задатками: малоазиатское, пугающее, взлелеянное. Церковью представление об ужасах преисподней и стремление быть" свободным, прямым и здоровым". Германец может творить, только по­ка он свободен, и только там, где нет ведьмомании, возникают центры европейской культуры.

 

* То, что Данте был германского происхождения, сегодня известно. Его знали Дуранте Альдигенр, что является чисто германским именем. Отец Данте был правнуком упомянутого в комедии Кассиагиды (Cacciaguida), который при Конраде III принимал участие и крестовом походе и получил от самого императора знание рыцаря. Его супругой была женщина из дрсвнсгсрмаиского рода Лльдигсров. Данте ii течение всей своей жизни сто­ял на стороне нордической идеи о независимости светской власти от власти церковной, т.е. примыкал к гибеллинам (Cliihclliiicn), и все же не боялся предавать неправедных ii.ni мукам ада, называть сам Рим клоакой и, прежде всего, он писал на языке народа, которому он посвятил свое сочинение, в противовес абстрактной латыни.

 

В этот лишенный расы Рим пришло христианство. Оно принесло с собой сознание, которое делает его победу понятной: учение о грешной природе мира и связанной с ней проповеди о прощении. На­ряду с ненарушенным расовым характером учение о первородном гре­хе было бы непонятным, потому что в такой нации живет надежное доверие к себе самому и к своей воле, которая воспринимается как судьба. Герои Гомера знали "грех" так же мало, как древние индийцы и германцы Тацита сказания о Дитрихе. Напротив, продолжительное чувство греха – это явление сопровождающее физическое кровосмеше­ние. Расовый позор создает нестойкие характеры, ненаправленность мышления и действия, внутреннюю неуверенность, ощущение, что все это существование – "грех денег", а не таинственная и необходимая за­дача самоформирования. Но то чувство порочности неизбежно вызы­вает страстное желание получить прощение, как единственную надежду на избавление от позорного по крови существования. Поэтому само собой разумелось, что при существующих условиях все, что в Риме обладало характером, сопротивлялось наступлению христианства, тем более, что оно помимо религиозного учения представляло пролетарско-нигилистское политическое течение. Преувеличенно изображенные кровавыми преследования христиан, впрочем, не были, как их изобра­жали церковные истории, подавлением религиозных взглядов (форум был свободен для всех богов), а были подавлением считавшегося опас­ным для государства политического явления. Учреждение церковных соборов, инквизиций и костров с целью уничтожения душ было пре­имущественно правом Церкви в их павловско-августинской форме. Классическая нордическая античность этого не знала, а германский мир тоже всегда возмущала эта сирийская сущность.

Церковное христианство ставил в центр своих нападок, главным образом, Диоклетиан. Этот властитель, хотя и был низкого происхож­дения (он был предположительно германским метисом с белой кожей и голубыми глазами), он был в личном плане безукоризненным чело­веком, почитавшим Марка Аврелия и ведущим образцовую семейную жизнь. Во всех государственных мероприятиях Диоклетиан показал себя очень сдержанным, он был врагом любого бессмысленного при­нуждения граждан своей империи, человеком религиозной терпимости, который отдавал приказы принимать меры только против египетских чревовещателей, прорицателей и колдунов. Император Галлиен признал христианский культ (239), христианские постройки можно было воздвигать, не встречая сопротивления; но то, что мешало органично­му развитию, были в первую очередь постоянные ссоры конкурирую­щих между собой епископов. Диоклетиан прощал своим христианским солдатам любое участие в языческих жертвоприношениях и требовал только политической и военной дисциплины. Но как раз в этой облас­ти лидеры африканской Церкви бросили ему вызов, и рекруты отказа­лись от службы, ссылаясь на христианство. Несмотря на любезные уве­щевания, античный пацифист бунтовал, пока не пришлось его казнить. Такие угрожающие проявления побудили Диоклетиана потребовать от всех христиан участия в государственных религиозных церемони­ях; христиан же, которые от этого отказались, он все еще не пресле­довал, а отстранял их от службы в армии. Это имело следствием без­удержную брань со стороны ''христиан", сектантская разобщенность и взаимная борьба которых также угрожали всей гражданской жизни. Тогда государство прибегло в целях самосохранения к обороне – ана­логично тому, как в настоящее время Германия, если не хочет погиб­нуть совсем, должна истребить пацифистское движение. Но и здесь Диоклетиан не приговаривал строптивых к смертной казни – как он это делал в случае купеческого обмана – а переводил в сословие ра­бов. Ответом было волнение, поджог в императорском дворце. Вызовы со стороны христианских общин, которые до сих пор оставляли в по­кое и которые поэтому стали самоуверенными, следовали один за дру­гим по всей империи. Осуществляемые в ответ на это "страшные пре­следования христиан" со стороны "чудовищного Диоклетиана" составля­ли – девять казненных мятежных епископов и в провинции мощного сопротивления, Палестине, всего 80 приведенных в исполнение смерт­ных приговоров. Самый же "всехристианский" герцог Альба приказал умертвить в небольших Нидерландах 100 000 еретиков.

Все это следует осовременить с тем, чтобы однажды снять гип­ноз систематической фальсификации истории. Так, полностью стоящий на позиции паритета культов Юлиан Отступник, представляется в другом свете, так как он не испугался именно на основании своих благочести­вых взглядов вступить в борьбу с проповедниками "представительства Бога". Впрочем, он знал, о чем шла речь, когда писал: "Благодаря глу­пости этих галилеян, наше государство чуть не погибло, благодаря ми­лости Божьей приходит теперь спасение. Итак, давайте почитать богов и каждый город, в котором еще имеется благочестие"* Это было вполне оправданно, потому что вряд ли при Константине христианство стало государственной религией. Тогда сильно проявился ветхозавет­ный дух ненависти: ссылаясь на Ветхий Завет, христиане требовали применения предписанных там наказаний за идолопоклонство. По их требованиям в Италии были закрыты храмы Юпитера (за исключением Рима). Таким образом, понятны тяжелые вздохи Юлиана, но и видно из всего, что и во время поднимающегося христианства историю следует переписывать заново, и что епископ Эйсебий (Eusebius) не является историческим источником.

 

* Подробнее у Теодора Бирта "Характерные образы Древнего Рима". Лейпциг. 1919

 

Христианство в том виде, как оно было введено римской Церковью в Европу, восходит, как известно, ко многим корням, иссле­довать которые здесь подробнее не имеет смысла. Лишь несколько замечаний.

Великая личность Иисуса Христа, как бы ее не изображали, по­сле своей кончины была засорена и слилась с мелочами малоазиат­ской, еврейской и африканской жизни. В Малой Азии римляне установили строгий порядок и безжалостно взимали свои налоги; в угнетенном народе, следовательно, возникла надежда на вождя рабов и освободителя: это была легенда о Христе. Из Малой Азии этот миф о Христе дошел до Палестины, был там живо подхвачен, связан с ев­рейской идеей мессианства и, наконец, перенесен на личность Иисуса. В уста ему кроме его собственных проповедей были вложены слова и учения малоазиатских пророков, а именно в форме парадоксального преувеличения алтарных требований, как, например, система девяти заповедей, которая еще до того была приспособлена для себя евреями в виде десяти запретов* Так Галилея связала себя со всей Сирией и Малой Азией.

 

* Ербст.  "Всемирная история на расовой основе"

 

 

Христианское учение, взбалтывающее старые формы жизни, показалось фарисею Савлу многообещающим и полезным. Он внезап­но и решительно присоединился к нему и, вооруженный необуздан­ным фанатизмом, проповедовал мировую революцию против Римской империи. Его учение до сегодняшнего дня, несмотря на все попыт­ки по спасению, создает пропитанный еврейским духом фундамент, так сказать талмудически-восточную сторону римской, но также и лютеранской Церкви. Павел придал (что в церковных кругах никог­да не признают), подавленному национал еврейскому восстанию между­народное влияние. Это расчистило расовому хаосу Старого Света доро­гу еще дальше, и евреи в Риме, видимо, очень хорошо знали, почему они предоставили Павлу свою синагогу для его пропагандистских вы­ступлений. То, что Павел (несмотря на критику еврейства в некоторых случаях) сознательно представлял еврейский вопрос, видно из некото­рых вполне откровенных мест его писем: "Ожесточенность охватила часть Израиля, до того места, где будет избыток язычников, а потом весь Израиль будет спасен, они, избранные и любимцы, во имя отцов. Они – это израильтяне, которым принадлежит детство, и великолепие, союзы, законодательство, богослужения, предсказания, от которых про­изошел Христос своей плотью... Если язычник вырезан из дикой по своей природе маслины и вопреки природе привит на благородное дерево, насколько скорее то, что соответствует его природе, привьется на его исходное дерево"*

 

* К римлянам 11, 25; 9, 4; 11, 24  Это то же самое, чему учит сегодня секта смешанных рас "Серьезные исследователи Библии".

 

Этому всеобщему кровосмешению, овосточиванию и оевропеиванию христианства оказывало сопротивление, еще пронизанное ари­стократическим духом евангелие от Иоанна. К 150 году встает грек Маркион, выступая в защиту нордической идеи миропорядка, основан­ной на органичной напряженности и классах, в противовес семитскому представлению о произвольной власти Бога и ее неограниченного могущества. Поэтому он отвергает и "Книгу Законов" такого ложного Бога, т.е. Ветхий Завет. Аналогичные попытки предпринимали и некоторые гностики. Но Рим в результате своего расового разло­жения безвозвратно отдал себя Африке и Сирии, перекрыл скромную личность Иисуса, соединил позднеримский идеал мировой власти с идеями безнародной мировой Церкви.

Борьбу первых христианских столетий следует понимать не иначе как борьбу различных расовых душ с многоголовым расовым ха­осом. Причем сирийско-малоазиатская точка зрения с ее суеверием, колдовскими иллюзиями и чувственными "мистериями" объединила в себе все хаотическое, разрушенное, разложившееся и придала христи­анству противоречивый характер, от которого оно страдает и в настоящее время. Так, пропитанная холопством религия, защищенная неправильно истолкованной личностью Иисуса, проникла в Европу**

** Что касается происхождения Иисуса, то, как уже было подчеркнуто Чемберленом (Chamberlain) и Делитцшем (Delitzsch), нет ни малейшего основания предполагать, что Иисус был еврейского происхождения, даже если он и вырос к кругах, исповедующих еврейские идеи. Некоторые интересные, но всего лишь гипотетические указания есть у д-ра Э. Юнга "Историческая личность Иисуса" (Мюнхен, 1924 г.). Строго научно про­исхождение Иисуса, по-видимому, останется навсегда недоказанным. Мы должны довольствоваться тем, что возможность признать нееврейское происхождение его существует. Совершенно нееврейское мистическое учение о "Царстве Небесном внутри нас" подкреп­ляет это предположение.

 

Появление подпитываемого из многих источников христианства обна­руживает странную внутреннюю связь между абстрактной духовностью и демоническим колдовством, которое обладает особой силой воздей­ствия, несмотря на другие течения, которые оно в себя вобрало. Идея троицы, например, была известна многим народам в форме отца, мате­ри, сына и путем сознания того, что "на три делится все" (агрегатные состояния единственной материи). Мать символизировала родящую зем­лю, отец – созидательный принцип света. На место матери теперь пришел "святой дух" в сознательном отказе от чисто материального, Hagion pneuma греков, прана индийцев. Но эта подчеркнутая духов­ность не была введена в расово-народное учение о типичном, не была полностью обусловлена органической жизнью, а стала безрасовой си­лой. "Здесь нет ни еврея, ни грека, ни раба, ни свободного человека, здесь нет ни мужчины, ни женщины", – так пишет Павел Галатеру (по­следний представитель великого кельтского движения от долины Дуная до Малой Азии). На основании этого, отвергающего все органичное нигилизма, он требует только веры во Христа, то есть отступления от всех ценностей, создающих культуру Греции и Рима, что и без того в результате их полного упадка имело место и благодаря сильной ис­ключительности собрало, наконец, вокруг себя людей, потерявших ориентацию.

Следующий шаг к отрицанию природной связи был сделан в догматизации рождения от девы, которое в качестве солнечного мифа доказуемо у всех народов от островов южной части Тихого океана до Северной Европы*

Но на стороне этой абстрактной духовности стояли все колду­ны Малой Азии, Сирии, Африки. Демоны, которые были изгнаны Иисусом и переселились в свиней, укрощение по его приказу бушу­ющего моря, "засвидетельствованное" Воскресение и вознесение на небо, все это было собственной "фактической" отправной точкой хри­стианства и создало, без сомнения, мощные силы страдания. Не из жизни Сотера (Soter) (спасителя) исходил, таким образом, мир, а из его смерти и ее чудесных последствий, единственного мотива Павловых писем. Гёте же считал важной именно жизнь Христа, а не смерть и показал тем самым душе германского Запада положительное христи­анство в отличие от отрицательного, которое проповедовало духо­венство, основываясь на этрусско-азиатском представлении и было связано с ведьмоманией.

 

* Лео Фробениус  "Эпоха бога солнца"

 

Как уже было сказано ранее, ни о чем не говорящей дезинфор­мацией является, когда наши ученые изображают изменения в гречес­кой жизни так, как будто она развивалась от хтонических богов к бо­жественности света, от матриархата к патриархату; так же неверно, когда они говорят о наивных народных взглядах, которые якобы под­нялись до высокого мышления. Напротив, она заключается наряду с антихтонической борьбой при более позднем засилии интеллектуалистской системы учений в попытке национализировать ранее объек­тивную жизнь, добиться того, чтобы созидательные расовые силы иссякли, и в конце победила платонова реакция, при помощи схемы, для чего одна кровь уже стала слишком слабой. Нордический грек не знал теологического сословия, его жрецы выходили из аристократических кланов. Его певцы и поэты рассказывали ему об истории и подвигах его героев и богов. Абсолютно без догматизма, как ранее индийцы, позже германцы навстречу нам двигался свободный греческий дух. Ги­мнастика и музыка были содержанием его воспитания, которого было достаточно, чтобы создать необходимые предпосылки, чтобы воспитать гоплитов и граждан государства. Только Сократ мог проповедовать та­кую чушь, что добродетель поучительна, поучительна для всех людей (что Платон усовершенствовал: по-настоящему сознающий сущ­ность мира идей, сам по себе добродетелен). С созданием такого индивидуалистско-безрасового интеллектуалистического мировоззрения то­пор опустился на корень греческой жизни. Но одновременно лишен­ный сущности интеллектуализм снова выпустил азиатские обычаи, оттесненные греческим воспитанием на принципах Аполлона. Здесь мы самым наглядным образом можем наблюдать игру перемен, которая происходит между интеллектуализмом и магией. Разум и воля – это два понятия, которые если не всегда сознают цель, то, тем не менее, к це­ли стремятся, т.е. они являются соответствующими природе, близки по крови, органически обусловлены. В той мере, в какой мировоззрен­ческий разум становится благодаря своим изменившимся носителям все сомнительнее, в той же мере он формируется в логические конструк­ции. Одновременно волевая часть опускается до магически-колдовских инстинктов и рождает суеверие за суеверием. Следствием разложения разумно-волевой расовой души является тогда "мировоззренческое" интеллектуалистско-колдовское знание или раскол в лишенном сущнос­ти индивидуализме и инстинктивное кровосмешение. Первый случай предоставляет нам католическая Церковь (в ослабленной степени также протестантство), которая веру в колдовство (причем это слово следует употреблять без всякого пренебрежения) вводит в фундамент и укладывает сверху, второй нам показывает время позднего эллинизма. Отрицательная и положительная формы христианства издавна были в состоянии войны и еще более ожесточенно борются именно в наши дни. Отрицательная опирается на свои сирийско-этрусские традиции, абстрактные догмы и древние священные обычаи, положительная сно­ва пробуждает силы нордической крови, сознательно, как когда-то первые германцы вторглись в Италию и подарили захиревшей стране новую жизнь.

Подобно мощной угрожающей судьбе штурмом однажды про­рвались с Севера кимвры. Их отражение не помешало тому, что нор­дические кельты и германцы все больше угрожали границам Рима. Один военный поход за другим показывает неспособность отрабо­танной военной тактики Рима противостоять на деле могучей силе. Белокурые высокорослые "рабы" вошли в Рим, германский идеал красоты стал модой у идеологически обреченных народов. И сво­бодные германцы уже не редкость в Риме, германская солдатская верность становится постепенно самой сильной опорой цезаря, но в то же время опасной угрозой для государства, ставшим жалким и ли­шенным ценностей. Август пытается поднять "свой" народ путем штра­фов с холостяков, учреждения браков, социальной заботы. Германцы являются ведущими на выборах Клавдия, Гальбы, Вителлия. Марк Аврелий отправляет своих германских пленных из Вены в Италию и вместо того, чтобы сделать их гладиаторами, делает их крестьянами на опустевшей древнеримской земле. Во времена Константина почти все римское войско является германским... Кто не в состоянии увидеть здесь расовые силы в действии, тот слеп в отношении любого исто­рического становления, настолько очевидны здесь разложение и но­вое формирование, которое через Константина уходит к Стилихо (Stilicho), Алариху (Alarich), Рицимеру (Ricimer), Одоакру (Odoaker), лангобардам, норманнам, которые, начиная с юга, создали королевство до того непостижимо великого Фридриха II, до Гогенштауфена (Hohenstaufen), который создает первое мировое государство, сици­лийское королевство, и населяет германскими аристократами его провинции.

В истории освоения Италии с Севера особенно выделяется Теодорих Великий. Более тридцати лет мощно и, тем не менее, мягко правил этот великодушный человек Римской империей. То, что начали Марк Аврелий и Константин, он продолжил: германцы стали не только арендаторами и мелкими крестьянами, но и владельцами крупных зе­мельных угодий; треть любого землевладения проходила через руки чисто германского войска; более 200 000 германских семей поселились, к сожалению, разрозненно, в Тоскане, Равенне и Венеции. Так север­ные кулаки снова тянули плуг по северной и среднеитальянской земле и сделали лежащую под ними опустевшую землю снова плодородной и независимой от пшеницы Северной Африки. Путем запретов на браки и благодаря арианской вере произошло отмежевание от "коренных жи­телей". Готы (позже лангобарды) взяли на себя ту же характерообразующую роль, что и первая нордическая волна, которая когда-то и создала республиканский Рим. Только с переходом к католицизму нача­лось расовое смешение; "ренессанс" стал в конце концов новым шум­ным провозглашением нордической, на этот раз германской крови. Здесь, внезапно прорвав общественные защитные барьеры, предвари­тельно обработанной земле являлись гений за гением, в то время как Рим, начиная от африканской Южной Италии, оставался безмолвным и не созидательным. До сегодняшнего дня, идущий снова с Севера фа­шизм пытается опять пробудить старые ценности. Пытается!

 

4

 

Германцы как создатели государства в Западной Европе. — Чемберленова идея строительства? (Н. St. Chamberlainsche Baugedanken). — Национальная идея и народный хаос. — Нордическая и другие расы в Европе. — Римский универ­сализм и собственная европейская законность. — Ересь как показатель характера. — Франция сегодня и в прошлом. — Альбигойцы и вальденсы; свобода учений! Преследование вальденсов в XIV, XV и XVI веках. — Гугеноты как носители германской воли. — Мученики и воины; Колиньи, Монморанси, Конде. — Изменение характера французов. — Татаризованная Россия. — Линия судьбы Франции.

То, что все государства Запада и их созидающие ценности были созданы германцами, хоть и было долгое время у всех на устах, до X. Ст. Чемберлена не было сделано надлежащих вы­водов. Потому что они включают в себя сознание того, что при пол­ном исчезновении этой германской крови из Европы (и, следовательно, при постепенном упадке созданных ею сил, образующих нацию) вся культура Запада также должна погибнуть. Дополняющее Чемберлена исследование предыстории в сочетанием с учением о расах вызвало тогда более глубокое размышление: ужасное сознание того, что мы сейчас стоим на пороге окончательного решения. Или мы поднимемся путем возрождения древней чистопородной крови и повышенной воли к борьбе до очищающих успехов, или же последние германско-западные ценности цивилизации и государственного воспитания погрузятся в грязные человеческие потоки городов мира, искалечатся на раска­ленном неплодородном асфальте озверевших нелюдей или прорастут возбуждающим болезнь ростком в виде скрещивающихся между собой выходцев из Южной Америки, Китая, Голландской Индии, Африки.

Далее, другая основная мысль в мировоззрении до Чем­берлена, наряду с акцентом на создание нового ми­ра германцами, приобретает сегодня решающее значение: это то, что между древним подчеркнуто нордическим и новым германским Римом вклинивается эпоха, характеризуемая безудержным расовым смешением, т.е. кровосмешением, примешиванием всего больного, гипертрофиро­ванным чувственным экстазом, расцветом суеверий и лихорадкой, охва­тившей все человеческие души во всем мире. Чемберлен дал этому времени наименование, которое выдает истинного художника, форми­рующего историю, – он назвал его народным хаосом. Это наименова­ние определенного состояния при невозможности ограничить его вре­менными рамками ни спереди, ни сзади стало в настоящее время общим сознанием, естественным достоянием всех тех, кто смотрит вглубь. Эта новая установка такта, вместо "Древности" и "Средневе­ковья", в самом высоком смысле этого слова была величайшим откры­тием законов жизни и психологии заканчивающегося XIX столетия, и стала основой нашего общего рассмотрения истории шагающего впе­ред XX века. Потому что это сознание означает то, что, если бы за Каракаллами не пришли Теодорихи, над Европой раскинулась бы "веч­ная ночь". Взбудораженные грязевые потоки метисов Азии, Африки, всего бассейна Средиземного моря и их ответвления, может быть, по­сле беспорядочного возбуждения и осели бы постепенно. Постоянно бушующая жизнь, возможно, уничтожила бы все гнилое, уродливое, но навеки пропала бы всегда рождающая новое созидающая сила культур­ной души, навеки исчез бы преобразующий землю гений нордического человека, исследующего Вселенную. Продолжало бы жить только то "человечество", которое местами в Южной Италии в настоящее время не живет, а продолжает влачить жалкую жизнь без смелого вдохнове­ния для тела и души, без какого-либо настоящего стремления, толпясь в глубочайшей покорной невзыскательности на лавовых массах или в каменных пустынях.

Поэтому, если в настоящее время, через целых 2 000 лет после появления германцев, где-либо еще действует созидающая сила и сме­лый дух предприимчивости, то своим существованием эти силы обяза­ны, даже если они и враждуют между собой, единственно новой нор­дической волне, которая все накрывая и оплодотворяя, бурным потоком прошла через всю Европу, омыла подножия Кавказа, с шумом билась о Геркулесовы столбы с тем, чтобы исчезнуть только в пусты­нях Северной Африки.

Если рассматривать совсем в общих чертах, история Европы су­ществует в борьбе между этим новым человечеством и миллионными массами распространившихся через Дунай до Рейна сил римского на­родного хаоса. Этот темный прибой нес на своей поверхности блестя­щие ценности и стремления, возбуждающие нервы, его волны расска­зывали о прошедшем, но когда-то мощном мировом господстве и о мировой религии, решающей все вопросы. Большая часть беззаботно и по-детски растраченной нордической крови предалась пленительным соблазнам, даже сама стала носительницей выдуманного древнеримского великолепия, часто хваталась за меч против всего мира, служа фан­тазии, стала лишь пустым наследием предков, которые ее породили. Так борьба между германцами и народным хаосом до Мартина Лютера становится борьбой между героизмом, связанным с природой, и герой­ством, состоящим на службе у чуждой природе фантастики, и нередко представителями одной крови являются те, кто на пользу изначально враждебных ценностей противостоят друг другу с мечом в руке.

И было вполне естественно, что носители расы, хлынувшей с северогерманских равнин в Галлию, Испанию, Италию с природной мощью, не осознали всех внутренних связей характера своей души, что удивленным глазом они втягивали в себя новое, чуждое и как власти­тели этим новым управляли, преобразовывали его, но (будучи в мень­шинстве) вынуждены были платить дань и новому содержанию. Если и теперь "специалисты по государственному праву" проповедуют "идеал однородной структуры человечества", поют дифирамбы единственной организованной очевидной мировой Церкви, которая якобы определяет и объединяет всю государственную жизнь, всю науку, все искусство, всю этику по единственной догме*, то это поражение тех идей народ­ного хаоса, которые с давних пор отравляли нашу сущность; особенно когда исследователь такого типа еще добавляет: "Того, к чему стремит­ся Австрия, в целом должен добиться весь мир". Это – расовая чума и самоубийство, поднятые до мировой политической программы. Импе­ратор и папа боролись когда-то внутри этой универсалистской нацио­нально враждебной идеи, германская королевская власть – против нее. Мартин Лютер противопоставил политическую мировую монархию политическим национальным идеям; Англия, Франция, Скандинавия, Пруссия означали усиление этого фронта против хаоса, обновление Германии 1813, 1871 годов – дальнейшие этапы. И все-таки еще стрем­ление к цели было бессознательным. Крушение 1918 года раскололо нас до самых глубин, но одновременно открыло для ищущей души ни­ти, которые создавали ткань из удач и неудач. От племенного созна­ния древних германцев, через германскую идею королевской власти, новое прусское управление, пангерманское чувство, формальную струк­туру империи рождается сегодня народное сознание, связанное с при­родой, как величайший расцвет германской души. Пережив это, мы провозглашаем его в качестве религии германского будущего, объяв­ляем, что, повергнутые в политическом отношении сегодня наземь, униженные и преследуемые, мы нашли корни нашей силы, по-настоя­щему открыли их и снова ожили как ни одно другое поколение. Ми­фическое восприятие и сознательное влечение к идее обновления сегодня перестали, наконец, враждовать, а способствуют взаимному ро­сту. Расцветающий национализм не направлен более на племена, динас­тии, конфессии, а направлен на первоначальную субстанцию, на саму, связанную с природной индивидуальностью народность, которая однаж­ды расплавит все шлаки, чтобы добыть благородное и устранить низменное.

 

* Ц.Р.Б. фон Кралик. "История Австрии". 1913

 

Дальнейшее исследование, наряду с борющимися силами герман­ской культуры и народным хаосом, сможет выявить линии воздействия других коренных или просочившихся рас. Оно оценит формально бо­лее сдержанную, более расчетливую, но не так уж далеко стоящую от германских ценностей расу средиземноморских стран (западную) и от­метит здесь некоторое смешение (если это не примет массового харак­тера) с нордической необязательно как потерю, а часто как обогаще­ние души* Оно признает, что динарская раса, менее творческая в культурном отношении, но одаренная сильнейшим темпераментом, оказывала часто влияние на некоторые проявления большой страсти Евро­пы, но тогда ее малоазиатские элементы часто вызывали проявление кровосмешения (например, в Австрии, на Балканах). Представляющий новое направление наблюдатель видит тогда, как темная альпийская раса, не предприимчивая, но способная к сопротивлению, терпеливо продвигается, увеличивается. Она не часто бунтует против побеждаю­щего германского представителя. При известном просветлении она оказывает ему большие услуги в качестве покорного оруженосца и крестьянина, поднимает в отдельных личностях местами германские силы к стойкому сопротивлению с тем, чтобы, проникнув в массы, за­темнить все-таки созидающие силы, покрыть их коркой и задушить. Большие территории Франции, Швейцарии, Германии сегодня стоят уже под знаком этого, уносящего все великое альпийского влияния. Демократия в политической области, духовная нетребовательность, не­смелый пацифизм в сочетании с оперативной хитростью и бесцеремон­ностью в стремлении к сулящему прибыль торговому предприниматель­ству являются устрашающими призраками альпийского разрастания в рамках общеевропейской жизни.

 

* Я подчеркиваю, что подробно рассматривать здесь расовый различия у меня нет возможности. Сужает ли, например Керн ("Генеалогия и тип ненцев") понятие "нордический" , выделяя "далическое" (Dalische) или изображает ли Гюнтер далическое (или фэлическое), как слияние с нордическим, что не существенно важный, частный вопрос. И спор о прародине нордической расы является историческим, не существенным. Отлично рассматривается проблема сросшихся с природой германцев у Дарре в работе "Крестьян­ство как первооснова нордической расы".

 

Все большие и кровавые войны между германской культурой и римским народным хаосом, ведомые нордическим человеком, часто на долгое время снижали силу его крови. И даже когда войны нередко отыгрывались на спине альпийского человека, его они все-таки щадили больше, чем нордических мятежников, которые, прежде всего, как "еретики", расчищали дорогу для свободного, т.е. связанного с породой мышления.

И если мы вместо этого будем исходить из более ранних битв арийцев за свободу веры, то весь Запад после укрепления политичес­кой власти Рима не дает картины законченной, органически укоренив­шейся жизненной структуры. Если побеждающая римская универсаль­ная Церковь была прямым продолжением позднеримского, лишенного расы мирового империализма, то Римская империя стала также мощной вооруженной рукой этой идеи, если гениальные фигуры германских кланов сами отдавали себя в распоряжение этой, зачаровавшей целые столетия идее, то везде и на всех территориях сразу же возникли си­лы противодействия. Политический тип в форме германской королев­ской власти, франко-французского галликанизма, церковной природы в борьбе епископатства против куриализма (Kurialismus), духовной сущ­ности в требовании свободного исследования природы, философско-религиозного типа в призыве к личной свободе мыслей и веры. Все эти силы, независимо от того, признавали ли они в ранние времена еще и Рим в качестве идеи, совсем не сознавая всей важности своих требований, или только местами их вели детские желания почистить Церковь, для всех, в конечном итоге, существуют силы пламенного на­ционализма, если мы под этим хотим понимать связанный с расой, во­левой, подсознательно признающий тип, способ мышления и настройку чувств по отношению к универсализму какой-либо формы. Идея о ко­роле и герцоге, об ограниченном в пространстве епископате, свобо­де личности, все это уходит корнями непосредственно в мир земной, как сильно эти силы не боролись бы между собой, да и сейчас еще борются за господствующее положение. И если и теперь очевидно, что наиболее чистые нордические германские государства, народы и кла­ны, когда пришло время, самым решительным и последовательным образом защищались от римского универсализма и от убивающей всё органичное формы духовного единства (унитаризма), то и мы до этого победного великого пробуждения от римско-малоазиатского гипноза сможем увидеть эти силы в непосредственном контакте с еще "язычес­кими" германцами, в героической борьбе на деле. История альбигой­цев, вальденсов, манихейцев, арнольдистов, штетигеров, гугенотов, кальвинистов, лютеран описывает, наряду с историей мучеников сво­бодного исследования и изображением героев нордической филосо­фии, поднимающуюся картину гигантской борьбы за ценности характе­ра, т.е. за те интеллектуально-духовные предпосылки, без осуществле­ния которых не было бы западной, не было бы народной цивили­зации. Тот, кто сегодня посмотрит на демократизированную, неверно управляемую хитрыми адвокатами, ограбленную еврейскими банкирами, духовно богатую и тем не менее истощаемую прошлым Францию, тот едва ли сможет представить себе, что эта страна с севера до самого юга находилась в центре героических боев, которые в течении поло­вины столетия создавали образы храбрейшего типа, и которые в свою очередь разжигались героически настроенными мужчинами. Кто из "образованных" знает сегодня действительно что-либо о готической Ту­лузе, развалины которой и теперь могут многое рассказать о гордом человечестве? Кто знает великие господствующие кланы этого города, которые в кровавых войнах были уничтожены, истреблены? Кто пере­жил историю графа Фуа (Foix), замок которого сегодня превратился в жалкую груду камней, деревни которого стоят опустошенные, земли которого заселяются только бедными жителями? "Папа, – заявил в 1200 году один из таких храбрых графов, – не имеет никакого отношения к моей религии, потому что вера любого человека должна быть свобод­ной". Эта и сегодня лишь частично воплощенная древняя идея германцев стоила всей Южной Франции ее лучшей кропи и была с ее ис­треблением в этой области навсегда задушена. Как последний остаток культуры западных готов здесь находится еще единственная протестан­тская высшая школа Франции – Монтаубан (Montauban).

Аналогичным героизмом был пронизан и маленький народ по­среди итальянско-французских Альп. И здесь сплачивающая воля вос­ходит к великой таинственной личности, купцу из Лиона, который (еще неизвестно откуда) пришел в этот город, имя его было Петер, а в дальнейшем он получил фамилию Вальдо или Вальдес. Он жил дол­гие годы благопристойно своим промыслом, слыл благочестивым му­жем и, как предполагают, не помышлял о возмущении. Но он все более ощущал пропасть между скромным Евангелием и чванливыми манерами Церкви; он все глубже ощущал парализующее влияние уче­ний насильственно насаждаемой веры. И твердо веря, что служит ду­ховному главе, Петер Вальдес отправился в Рим, потребовал там про­стоты обычаев, порядочности в действиях и – свободы толкования Евангелия, свободы учений на основании слова Христова. Многое хо­тели ему уступить, но только не главное. Тогда Вальдес распределил свое имущество, расстался с женой и заявил представителю Рима, кото­рый хотел принудить его к отречению: "Нужно больше слушаться Бога, чем человека".

Это было часом рождения великого еретика и великого ре­форматора, благодарность которому имеют основания все европейцы, включая католиков, еще и сегодня. Скромное величие Петера Вальдеса, по-видимому, оказало огромное влияние на создание общин "Бедняки Лиона", успех его поездок на Рейн, в Богемию, возникновение вальденсовских общин в центральной Австрии, Померании, Бранденбурге показывают, что его требование свободы евангелического учения выз­вало светлое звучание древнегерманской струны, твердо укоренилось в душах и не позволило больше себя выкорчевать: требование, которое поднимали также Петер фон Бруис (Bruys), Генрих фон Клюни (Cluny), Арнольд фон Бресция (Brescia). Скульптура Майнца показывает нам Вальдеса как чисто нордическую голову: череп как у древних гер­манцев, сильный высокий лоб, большие глаза, энергично выступающий нос с легкой горбинкой, красиво очерченный рот. Подбородок окай­млен бородой.

Изгнанная из Лиона община, вербуя и проповедуя, пошла в раз­ных направлениях. В готическо-альбигойском Провансе она встретила радушный прием, в Рейнской области также. В Меце вальденсы вскоре настолько окрепли, что члены магистрата отказались выполнить) приказ епископа об их аресте, и на том же основании, которое сформулиро­вал когда-то сам Вальдес: следует Бога слушаться больше, чем челове­ка. В ответ на это – вмешательство папы (Иннокентий III), сожжение переведенных на родной язык латинских сочинений, казнь некоторого количества самих сектантов. Затем бегство остальных через всю Лота-рингию в Нидерланды, в другую Германию, которая открыла им свои ворота, туда, куда рука Рима не могла дотянуться. Другая часть напра­вилась в Ломбардию, где она нашла распространение аналогичных ере­тических идей. Среди прочих – патары (Patarer) в Милане, учение Ар­нольда Бресции (Brescia), который через евангелическое стремится как к церковной, так и к политической реформации, который отказывает папству в праве на мировую власть, считая это предпосылкой к его духовному оздоровлению.

А затем община вальденсов влилась в долины выходцев из За­падных Альп, обосновалась на скудных землях, которые постепенно благодаря их прилежным рукам превратились в плодородные сады. У них не было другого честолюбия, кроме как тихо и скромно жить в своей вере и выполнять свои евангелические обязанности на этой зем­ле. Изгнанные многочисленные альбигойские еретики нашли тогда в труднодоступной местности радушный прием, пока колокола инквизи­ции, прозвучавшие по всему Западу, не взбудоражили также и тихие долины с двумя городками и двадцатью деревнями. К середине XIV века вальденсы были вынуждены заплатить тяжелую дань для смягче­ния Церкви и монарха, что, конечно, результатов не дало; и в те вре­мена, когда на немецких территориях бушевала черная смерть, войска Франции под непосредственным командованием инквизитора вошли в тихие альпийские долины. Сначала двенадцать связанных вальденсов в желтых, разрисованных пламенем адского огня сюртуках должны были направиться к церкви, там их предали анафеме, сняли с них обувь, по­весили на шею каждому веревку, чтобы затем всех вместе сжечь на костре. Эти и другие пытки многих сломили и склонили к отречению, но их измена принесла им только дальнейшие унижения; последовав­шие за этим возмущения вызвали новое подавление, и начался эпос че­ловеческой борьбы, которая редко заканчивалась героически. Лишив­шись своего имущества, вальденсы заполняли тюрьмы инквизиции так, что могли питаться только благодаря великодушию народа; поэтому последовало сокращение их числа путем обычного сожжения пред­ставителями религии любви. В течение тринадцати лет один единственный инквизитор (Бозелли) преследовал семью вальденсов, каждый раз ему удавалось "поймать одного из них"*, когда тот где-либо про­износил еретическое слово. Пойманных затем пытали, наказывали отрубанием кисти руки, вешали или сжигали. И, тем не менее, архи­епископ Эмбрунский (von Embrun) должен был докладывать папе, что вальденсы оставались верны своей вере.

 

* Перрин. "История". с. 114.

 

К тому времени, когда уже везде в Европе бушевали бури Воз­рождения, представитель Ватикана от ворот Рима снова направился с французскими войсками в долины Альп с тем, чтобы при помощи во­енной силы подавить остатки сопротивления. Именно порочный Инно­кентий VIII призывал в 1487 году в булле к полному искоренению вальденсов. Крестовый поход начался по приказу Ла Палуса (La Palus). Дома еретиков были разграблены, сами они вырезаны, большинство из оставшихся в живых бежали, лишь немногие остались на руинах благо­состояния своих отцов, они, казалось, были сломлены и готовы заклю­чить с всемогущей Церковью мир. Им тогда были возвращены остат­ки их собственности.

Более тихие времена оказались, однако, не миром, а обманчи­вым затишьем перед новыми бурями. Прошло едва ли сорок лет, и скромная вера снова победила внешнюю мощь средневекового терро­ризма. И снова Рим приготовился к смертельной схватке после того, как эдикт Фонтенбло (Fontainbleau) в 1540 году снова дал пищу нена­висти к еретикам. На основании епископских показаний к ответу были сначала привлечены 16 вальденсов из Мериндола. Они не явились, так как знали, что их ожидает.

Тогда их объявили вне закона, их дома, жены и дети считались перешедшими в собственность государства. Городок Мериндол должен был быть уничтожен, все своды разрушены, и все деревья в населен­ных пунктах вырублены. Король хотел проявить снисходительность к отрекшимся, но вальденсы заявили, что отрекутся, если им на примере Священного Писания докажут их заблуждения.

И тогда пришло самое тяжелое испытание (1543). Правитель­ственные войска отправились в Мериндол, повесили всех людей, кото­рых они там встретили и разрушили весь городок; та же участь постигла Кальвьерес (Calvieres) и другие села. Бежавшие в горы попро­сили о свободном проходе в Германию. Просьба была отклонена, они умерли от голода в одиночестве в своих убежищах. Было уничтожено более 22 сел, убито 3000 человек, более 600 вальденсов были приговорены к галерам, другие были замучены. Тогда в Париж были посланы ложные сообщения о "зверствах еретиков"... И, тем не менее, сведения о пытках, чинимых солдатней и монахами-садистами дошли до ушей Франциска I и, находясь уже на смертном ложе, он приказал Генриху II облегчить участь вальденсов, что тот и сделал.

Если община вальденсов, несмотря на их распространение, была не очень большой и, следовательно, не действовала наступательно, то идея сопротивления против монашеской распущенности и подавления духа в сотне других форм прошла по всей тогдашней Франции, опре­деляемой германо-нордическими моментами и хорошо дополненной мо­ментами западно-расовыми, пока эти потоки не объединились в смелое движение гугенотов, победа которых придала истории Запада другое направление.

Число бойцов за свойственную расе сущность было когда-то во Франции чрезвычайно велико, от кардиналов и принцев крови сверху и до самого скромного ремесленника внизу. Сотнями случаев подтвер­ждено, что простые люди, приведенные в суд лучше знали Священное Писание по сравнению с их судьями, более умно судили о вопросах мировоззрения по сравнению с учеными инквизиторами. Это чувство внутреннего превосходства придавало им мужество переносить муки пыток, и все это часто приводило к тому, что судьи присоединялись к сторонникам еретических мыслей. Это неудивительно, если известно, что ужасная необразованность была естественной не только у низшего духовенства, но даже (как нам сообщает Роберт Стефаниус) и у про­фессоров теологии Сорбонны, которые в ярости против еретиков зая­вляли, что они дожили до 50 лет, ничего не зная о Ветхом Завете, следовательно, у сектантов тоже нет повода им заниматься.

Если папа к 1400 году только за два года вытянул из германских стран 100 000 гульденов, то в 1374 году английский парламент должен был приказать сделать подсчет и выяснил, что наместник Христа при­карманил в пять раз больше собранных налогов, чем законный король, и со всех уголков Франции звучит аналогично обоснованная жалоба. Все сословия империи стонут под бременем церковных налогов, даже честные монахи (как францисканцы Витриариус и Мериот) требуют отказа от недостойной продажи индульгенций. Так же как на "святой крови" Вильснака (Wilsnack), подло наживались на "святом доме Лорето" (который ангелы якобы унесли из Палестины в Европу), причем эти чудесные места оказались настоящим золотым дном. Доходы уве­личивались настолько, что Кальвин, занимавший в двенадцать лет уже должность капеллана, в восемнадцать лет стал пастором, не пройдя перед этим теологического курса: поступление дохода гарантировалось независимо от того, какие люди это делали.

Этот доступный для непосредственного понимание ущерб привел к более глубокому рассмотрению, и целый ряд великих характеров встает в результате из пламени костров инквизиции. Тут архиепископ фон Арлес (von Aries), Людвиг Аллеман (Allemand), который всеми си­лами защищает принцип соборной системы от папской диктатуры (на соборе в Базеле); тут старый умный Якоб Лефевр (Lefevre) участвует в воспитании свободного молодого поколения; его ученик Брисон (Briconet) продолжает эту деятельность; Вильгельм Фарел, горячая го­лова, уже вступает в борьбу, в дальнейшем он является ведущим ре­форматором в Нойбурге (Neuburg), Лозене (Losen) и Женеве, здесь же Казоли (Casoli), Мишель д'Аранд (Michael dArande). Далее Ланке (Lan-ket), благородный бургундец, умный Беца (Beza), Хотоман (Hotoman). Но прежде всего из множества других выделяется храбрый дворянин из Артуа (Artois) Луи де Брекин (Louis de Brequin). Верующий человек с чистым сердцем и острым умом, блестящий писатель, которого по праву назвали французским Ульрихом фон Гуттеном. Рядом с ним быв­ший скромный чесальщик шерсти из Мокса (Meaux) Иоганн Леклерк (Leclerc), который проповедовал революцию против антихриста в Риме, и подобно Лютеру вывешивал свои воззвания на дверях собора. Здесь же храбрый Пуван (Pouvan), который принял мученическую смерть, Франц Ламберт, францисканец, и сотня других, которые проповедова­ли свободу Евангелия и мышления в лесах, подвалах, как когда-то луч­шие из первых христиан в катакомбах Рима.

И прежде, чем движение гугенотов охватило всю Францию и нашло защиту под руководством Конде и великого Колиньи, началось такое же преследование по всей стране, как в тихих долинах Alpes Cottiennes, в Провансе. Беркина (Berquin) Храброго хватают, пригова­ривают к протыканию языка раскаленным железом, пожизненному за­ключению. Он не отрекся, он взывал к королю. Напрасно. После этого он был сожжен 22 апреля 1527 года. Уже с костра он обратился к на­роду. Его речь была заглушена криками пособников палача и монахов. Его боялись и мертвого.

Как говорил Нерон, что он осветил бы свои сады горящими людьми как факелами, так в XVI веке от Рождества Христова король всех христиан шел в огромной процессии от Сен Жермен л'Оксеруа (St. Germain lAuxerrois) до Нотр-Дам и оттуда к своему дворцу. А на площадях, которые он должен был пересечь, были разложены для устрашения и во славу Церкви костры, на которых в пламени умирали

стойкие еретики. Двадцать четыре еретика погибли в этот день в Па­риже. Началось бегство преследуемых в Германию. Так среди прочих бежали Кальвин, Руссель (Roussel), Mapo (Marot). В одном только Страсбурге Кальвин находит 1500 французских беженцев и основывает здесь первую кальвинистскую общину. За первыми преследованиями последовали строгие эдикты по поводу уничтожения еретиков. В Моксе (Meaux) (первой протестантской общине Франции) врасплох застали собрание: четырнадцать участников приняли, отказавшись от отрече­ния, смерть на костре и умерли, читая друг над другом молитвы. На следующий день некий ученый теолог из Сорбонны доказывал, что сожженные приговорены к вечному проклятию, добавив еще: "И если бы с неба спустился ангел, который хотел бы нас уверить в обратном, мы бы это отвергли, потому что Бог не был бы Богом, если бы не проклял их навеки"

Так же как и в Моксе (Meaux) поленницы дров полыхали во всех частях Франции, но каждый раз хроника должна была сообщать о непоколебимом мужестве приговоренных. Иоганн Шапо (Chapot), кото­рого палачи внесли на эшафот, потому что мучители сначала перело­мали ему ноги, еще раз заявил о причастности к своей вере. Из страха перед тем, что зрители воспримут его еретические взгляды, он сразу же был повешен... Поскольку аналогичные случаи повторялись везде, стало правилом вырывать у выводимых на костер язык... Ad majorem dei gloriam.

История знает большое количество подтвержденных рассказов о мужестве на костре, но она знает и о многих изменениях образа мыслей у судей. Так она называет храброго дю Бурга (du Bourg), кото­рый принял свой смертный приговор, не потеряв самообладания, и был повешен. Так и большое число других мужчин старой Франции. Это единственная трагедия героического страдания, которая, однако, вскоре превращается в смелый и, тем не менее, умный наступательный задор, когда лучшие представители французского высшего дворянства выступали как "гугеноты", возглавив борьбу за свободу идей. В восьми кровавых войнах велась эта борьба против Рима на всей территории Франции, и даже если спор о причастии, как внешне важный с догматической точки зрения был главным в духовной полемике, то это было только  сравнение для более глубокого размежевания образа мыслей. Колиньи, придя позднее к власти, подтвердил свои основные взгляды делом, потребовав свободы веры не только для себя, но и признавая его за католиками Шатильона (Chatillon)* Поскольку движе­ние гугенотов предполагало определенные формы жизни, а представи­тели Рима требовали ответа, исходя из этой догматической основы, то протестантам не оставалось ничего другого, как постепенно составить также четко очерченную программу которая, "естественно", будучи неестественной по существу, она должна была вызвать конфликт в самих протестантских движениях различного толка. Но за ней всюду было нечто более глубокое: германская изначальная идея внутренней свобо­ды. Учения и новые формы стали только аллегориями, которые выде­лялись на фоне римских догм, причем характерно, что месса подверга­ется нападкам гугенотов более всего.

 

* Сравни о нем Е. Маркса ''Гаспар де Колиньи'', Штутгарт. 1892

 

Среди гугенотской аристократии проходила война между двумя душами, которая очень усложняла борьбу. В то время как ее привер­женцы непоколебимо требовали свободы совести и учений, они были вынуждены выставлять свои требования королю, которому они в госу­дарственно-политическом отношении были преданы старо-франкской верностью его свиты. Он же, связанный традициями, должен был ви­деть в единой религии и безопасность политического государства. Та­ким образом, получается, что в то время как гугенотские войска со­бираются позже в Орлеане или Ла-Рошели против короля, в то время как при Ярнаке (Jarnac) Сен Дени (St. Denis), Монконтуре (Moncontour) они сражаются с войсками короля, они тем не менее абсолютно честно выражают свою преданность королевской власти и издают при­зывы, где утверждают, что король не свободен, а находится в плену у римской партии, что было необходимо подтверждать им после каждого заключения мира.

Но и в самые великие времена движения гугенотов, они были в меньшинстве. Их сила, однако, заключалась в умной энергии их вож­дей, в героизме нового жизненного ощущения, в импульсе их старой крови, в то время как на стороне противника раздоры среди вождей парализовали силы, и король жил в постоянном страхе, что его полко­водец (например, Анжу) может выйти из повиновения.

Кровавая баня Васси (Vassy), где герцог Гиз попросту приказал убить молящихся гугенотов, что было сигналом того, что на карту по­ставлено все. И всегда готовые на жертву гугеноты откликнулись на призыв Конде. Несмотря на некоторые поражения, они завоевывали все новые крепости, города, укрепленные замки, находили себе опорные пункты то на Севере, то на Юге. Но в этих войнах цвет старо-французской крови с обеих сторон погибал на полях сражения. Так было с коннетаблем Монморанси (Connetable Montmorency), который боролся за своего короля не из-за церковной ненависти как Гиз, а сражался как старый ленник и закончил свою жизнь в возрасте 74 лет при Сен Дени (St. Denis). Постепенно пали в боях все протестантские вожди с Анделотом (Andelot) и Конде во главе. Несмотря на перелом бедра ве­ликий принц при Ярнаке (Jamac) скакал впереди своего войска: "Впе­ред, дворяне Франции, это бой, которого мы с нетерпением так долго ждали". Падает его раненый конь, и вражеский капитан поражает его сзади.

Страшная судьба ожидает также войска гугенотов, возвращаю­щихся после благоприятного мира. Большое число подстрекаемых ка­толиков грабило их дома, угоняло их семьи, убивало воинов. После за­ключения мира в Лонжюмо (Longjumeau), такие подстрекательства, на­пример, сознательно организовывались сверху, Лион, Амьен, Труа, Руан, Суассон и другие города стали свидетелями кровопролития, которое потребовало от протестантов за три месяца больше жертв, чем война за полгода. Современные писатели одних то­лько мертвых насчитали после заключения этого мира до 10 000, тогда как более поздняя, может быть самая кровавая битва под Монконтуром (Moncontour) стоила 6000 убитыми. Сюда присоединилась постоянная травля со стороны Рима, который всегда требовал полного истребле­ния еретиков. Пий V проклял короля Франции за то, что он вообще делал уступки гугенотам и одобрял тех его подданных (например, гер­цога Немурского), которые вопреки указу короля продолжали истреб­ление. Папа обещал деньги, воинов и все время призывал к новым кровопролитиям. Его биограф Габитус, прославлял старого Пия V и как зачинщика третьей войны против гугенотов. Папа не был удовле­творен даже после победы при Ярнаке (Jarnac) и смерти Конде. Он присоединил к своему поздравлению с победой приказ об уничтоже­нии всех еретиков, даже пленных. Каждую уступку он заранее обрекал на "Божий" гнев. Такого поведения Пий V придерживался и после ми­ра при Сен Жермене, и подстрекал подданных короля против двора.

И, тем не менее, казалось, что древнегерманский характер стре­мился пробиться. Уже один раз двор принадлежал гугенотам, и вместо легкомысленных праздников во дворцы короля проникла уже твердая – иногда черствая – строгость. Еще раз гугеноты пришли, когда Карл IX пригласил к власти Колиньи. "Я приветствую Вас, как приветствуют дворянина уже двадцать лет", – говорит он вождю еретиков. И таким образом судьба Франции на короткое время попала в новые руки. По­ка все не погибло во время кровавой парижской свадьбы. Проявив молчание, бесхарактерность, несдержанность, король поддался нашептываниям римской партии, которая приписала ему потом убийство Ко­линьи. Возврата назад больше не было. Германская волна, которая, казалось, победила во всей Франции, была сокрушена. Когда окровав­ленный труп Колиньи был брошен к ногам герцога Гиза, тот вытер ему кровь с лица и сказал насмешливо: "Да, это он" – и нанес ему удар ногой. А в римском Энгельбурге отмечали массовые убийства радостными торжествами и отчеканили монету в память об убийстве Колиньи. ''Благочестивая" чернь Парижа еще отсекла у великого героя Франции кисти рук и в течение трех дней волочила его труп по уличной грязи.

После этого все закончилось. Тех, кто из вождей гугенотов, при­бывших на свадьбу в Париж, остался в живых, ждала кровавая смерть, или же они были перебиты после бегства в других районах Франции. В Орлеане в течение пяти дней погибло 1500 человек, не считая жен­щин и детей, в Лионе – 1800. Города Прованса ежедневно наблюдали, как по воде плывут изуродованные трупы, так что жители целыми днями не могли брать из реки питьевую воду. В Руане подстрекаемая толпа за два дня убила 800 человек, Тулуза насчитала 300 мертвых. Последствия Варфоломеевской ночи составили свыше 70 000 жертв. В самом же Риме звучали выражавшие радость выстрелы, и папа, глава мирной религии, отчеканил памятную монету в честь убийства еретиков.

После того, как и более поздние бои увенчались успехом, сотни тысяч людей стали покидать нетерпимую к инакомыслию Францию. Пруссия, Нидерланды причислили последних представителей этих эми­грантов (которых, в общем, насчитывалось по данным статис­тики почти два миллиона) к лучшим из своих сограждан.

Решающим фактом этих кровавых потерь стало, однако, изменение характера французской нации. Та истинная гордость, та несгибаемость и то благородство, которое воплощали первые вожди гугенотов, было навсегда утрачено. Когда в XVII и XVIII веках "классическая" француз­ская философия заново выхолостила и опрокинула церковные догмы, то, несмотря на свою вооруженность остроумием и большой живостью ума, она была – если принять во внимание Руссо и даже Вольтера – ли­шена всякого истинного благородства убеждений, которое отличало Беркина (Berquin) так же, как и Конде, Колиньи, Телиньи (Teligni). Но даже эта великая духовность была внутренне далека от жизни, аб­страктна. Так 14 июля 1789 года стало показателем бессилия француз­ского характера. Французская революция, которая была истинной и полнокровной при Колиньи, в 1793 году была всего лишь кровожадной, внутренне бесплодной, потому что носителем ее не был великий харак­тер. Поэтому среди жирондистов и якобинцев не было гениев, а были только взбесившиеся обыватели, тщеславные демагоги и те гиены поли­тических полей сражения, которые забирали имущество у тех, кто ос­тался на них лежать. Как во время большевизма в России татаризованный представитель низшей расы убивал тех, кто своим внешним видом и смелой походкой господина казался подозрительным, так якобинская чернь тащила на эшафот каждого, кто был строен и светловолос. Гово­ря с позиций исторической расовой теории: в результате гибели гуге­нотов нордическая расовая сила в империи франков если и не была сломлена полностью, то, тем не менее, была сильно оттеснена назад. Классическая Франция проявляет только, ум без благородства. Падение характера, инстинктивно понятое голодающим народом, объединившим­ся с хищными представителями низшей расы, устранило последние го­ловы. С тех пор альпийский тип человека средиземноморских стран (не "кельтский") вышел на передний план. Мелкий лавочник, адвокат, спеку­лянт становится хозяином общественной жизни. Начинается демократия, т.е. не власть характера, а власть денег. Независимо от того, находится у власти король или республика, больше ничего не меняется, потому что человек XIX века в расовом отношении не является творцом. И по­этому на передний план выдвигается также еврейский банкир, затем ев­рейский журналист и марксист. Только традиции тысячелетней истории вместе с воздействием аналогичных факторов окружающего мира опре­деляют еще основные направления политической власти во Франции. Но это уже носит другой характер, чем в XIV и XV веках. Все, что во Франции еще мыслило благородно, отошло от грязного дела политики, жило во дворцах провинции, в консервативной замкнутости, или посы­лало своих сынов в армию с тем, чтобы только служить отечеству. Но, главным образом, в морские силы. Еще в конце XIX века присут­ствующие на морских балах могли сделать удивительное зрелище – все офицеры были белокурыми!*

 

* Штаксльберг "Жизнь в балтийской борьбе". Мюнхен, 1927

 

 

Эта сила еще крепкой Франции (Нормандия во времена ереси всегда считалась "маленькой Германией") видела перед собой германский рейх 1914 года. Но этими силами командовали не родственные им по крови личности, а банкиры Ротшильды и близкие им по расе финансовые силы. Сюда же следует причислить Фальере (Falleres), Миллеранда (Millerand) или альпийское бессилие многих вождей марк­сизма. Так происходит и сегодня истребление последней ценной кро­ви. Целые территории на Юге вообще вымирают и притягивают сейчас к себе уже представителей Африки, как это было однажды с Римом. Тулон и Марсель постоянно направляют в страну ростки кровосмеше­ния. Вокруг Нотр-Дам в Париже толпится все более деградирующее население. Негры и мулаты идут рука об руку с белыми женщинами, возникает чисто еврейский квартал с новыми синагогами. Отвратитель­ные чванливые метисы отравляют расу еще прекрасных женщин, ко­торых со всей Франции привлекает к себе Париж. Таким образом, мы сейчас переживаем то, что уже имело место в Афинах, Риме и городах Персии. Поэтому такая тесная связь с Францией, независимо от ее по­литико-милитаристской стороны, очень опасна с точки зрения истори­ческой расовой теории. Более того, призыв здесь звучит: защита от внедряющейся Африки, закрытие границы на основании антропологи­ческих признаков, нордическая европейская коалиция с целью очистки европейской родины от распространяющихся ростков болезни из Африки и Сирии. В том числе на пользу самих французов.

 

5

 

Германское великодушие. — Современная демократия. — Симпатии в Германии к современным французам. — Обстоя­тельства времени и неизменные ценности. — Таборитство как, контр протестантизм. — Чешское засорение расы: Хассенштайн, Лаллаки, гугеноты, поляки, чехи. — Окружен­ная хаосом Германия. — Бывшее нордическое формирование России. — Господство монгольской крови. — Различные пред­ставители народностей нордической расы.

История империи франков сегодня закончена. Независимо от то­го, клерикальная ли воля к власти или ограниченное свободомыслие сменят друг друга, в любом случае отсутствует великое движение твор­ческого начала. Франция будет поэтому охвачена инстинктивным расо­вым страхом, как следствием расового позора, который никогда не ос­тавит в покое любого человека, в котором победила смешанная кровь. Отсюда до сих пор царящий страх перед поверженной при помощи всего земного шара Германией, перед Германией, которая имеет все основания проследить линию жизни соседнего народа с тем, чтобы пробудить все внутренние защитные силы на борьбу против анало­гичной судьбы.

По преимуществу протестантской Германии не требовалось 14 июля. Даже будучи вытесненным вторгшимся альпийско-малоазиатским духом, вокруг балтийского бассейна образовалось мощное кольцо сопротивления характера римской мании нивелирования, которое при­нудило Рим реформировать свою нравственную жизнь с тем, чтобы во­обще сохранить свое существование. Но германец не был, к сожале­нию, бдительным. Он великодушно предоставил чуждой крови те же права, которые завоевал для себя в течение столетий ценой огромных собственных жертв. Он перенес терпимость к религиозному и научно­му мышлению также на область, где он был обязан обеспечить стро­гое разграничение: на область формирования народа, формирования человека, образования государства, как первой предпосылки органичес­кого существования. Он просмотрел тот факт, что терпимость между протестантами и католиками в отношении Бога и бессмертия не могут иметь одинаковое значение с терпимостью по отношению к антигер­манским ценностям характера. Что героическое не может обладать равным правом с биржевыми спекулянтами; что сторонникам амораль­но-негерманских законов Талмуда нельзя предоставлять равные права с ганзейцем или немецким офицером по обустройству жизни нации. Из этого греха против собственной крови выросла великая вина народа, возникли "две Германии", которые в 1870-1871 годах уже показали се­бя, после 1914 года непримиримо противостояли друг другу, в 1918 го­ду окончательно распались, а сегодня не на жизнь, а на смерть сража­ются друг против друга, хотя все еще не везде сознательно размежева­лись по крови. То, что происходило во время войны с еретиками, во времена Густава Адольфа, борется снова, только под другими символа­ми. И как это представляется, не под лозунгами абстрактно-церковного типа, а наконец, уже осознанно в органическом противостоянии: нордическо-германское (или кровь северного происхождения) и предста­витель низшей расы с духовностью Сирии.

Кровавая жертва нации на полях мировых сражений дала восточным демократическим людям и их пособникам со смешанной кровью из западных городов возможность для взлета. Человеческий тип, кото­рый 150 лет тому назад во Франции начал выходить на поверхность в качестве властителя, стоял с 1918 года и в Германии, снабженный деньгами Сирии, во главе демократии. Он не знал поэтому старых ценностей, а боролся с ними открыто и нагло на всех улицах и пло­щадях ("Самый глупый идеал – это идеал героя" – сказала "Berliner Zeitung"), счастливый спекулянт стал почетным человеком, восточно-ев­рейский банкир финансирует партии, поддерживающие государство, а борец против насмешек над германской сущностью попадает "за оскор­бление государственной формы" в тюрьму. Такая переоценка ценнос­тей означает то же самое, что и изменение правящей крови и уже один единственный взгляд на ряд марксистско-демократических вождей доказывает ужасным образом расовое падение в период времени ме­жду властью голов Мольтке, Бисмарка, Роона, Вильгельма I и теми парламентариями, которые до 1933 года управляли биржевыми колони­ями Германии.

Господство этого альпийско-еврейского слоя, поднявшегося в ча­сы страшного отчаяния наиболее ценной части народа, было обеспече­но тем, что они, следуя инстинкту, сразу же заключили союз с силь­ной властью в сегодняшней Франции. Во Франции, при помощи затас­канных идей, они оспаривали духовное убожество мятежа 1918 года. Они выросли за счет лжи и не смогли больше свернуть со своего на­правления. Форма французской политики демократии в Германии вер­нула, в конечном счете, к "естественной" симпатии вырождающегося человека, который воспринимает прямолинейный характер как живой упрек, и поэтому старается связать себя с упадком. Этот факт служит существенным объяснением симпатии, которую вызвала послереволю­ционная Россия во всех центрах марксистских представителей низшей расы. За всей этой неопределенностью так называемых принципов, размышления в духе "реалистической политики" и т.д. тянется поток неосознанной расовой силы или сплошной поток с расово-хаотическими продуктами отходов. Все это делается, не обращая внимания на исторические традиции и регионально-политическую закономерность и потому во вред немецкой нации.

Все историки, которые рассматривали многострадальную исто­рию полемики между Римом и ересью, единодушно заявляют, что обстоятельства следует исследовать в связи с картиной мира и услови­ями тогдашнего времени. Это делают как защитники, так и против­ники, которые при этом вместе стали жертвами роковой ошибки, считая, что наряду с преходящими обстоятельствами времени не су­ществует и неизменных законов сущности, которые в разных формах, хотя и борются между собой, в направлении своего воздействия, тем не менее, остаются одинаковыми. Борьба нордического человека про­тив римского духовного унитаризма является старым, известным в те­чение двух тысяч лет фактом, который всегда был наряду с этим "временным условием". Поэтому суждение о ценности сохраняет в, от­ношении сегодняшнего времени свое глубоко обоснованное право и при оценке борющихся однородных расовых сил и расового хаоса прошлого. Но то, что в этой борьбе погибло, что вызвало изменение расового типа и характера, именно это и не было рассмотрено насто­ящими историками. Уничтожение расовой сущности в Южной Фран­ции, а также истребление творческой крови в еще сильной германской Австрии контрреволюцией и возникшие в результате этого "обстоя­тельства времени". Обычная историография попыталась оспорить неиз­менное, а то, что действительно обусловлено временем, оценить, как правило, односторонне, и опробовала свои описания только на внеш­них символах. Благодаря таким научным выводам для следующих авто­ров описаний и исследований развития Западной Европы на основании неизменных духовных и расовых ценностей была создана новая ос­нова, которая позволяла сделать шаг в высоту для всех, кто имеет сильную волю.

Прошлое, однако, требует контраста, чтобы не допустить плос­кой оценки больших вопросов. Например, история гуситов. Протес­тантское движение в Богемии проходило существенно иначе, чем во Франции. Во Франции царили один язык, одна государственная тра­диция и имелись ясные предрасположения единого национального чувства, в Богемии же, напротив, немцы и чехи противостояли друг Другу как силы, разделенные в значительной степени расой. Чехи со своей стороны были разделены в расовом отношении на нордическую славянскую аристократию, тогда как низкие сословия обнаруживают альпийско-динарский тип, то есть тот тип, который так четко вопло­щает в себе современный чех. Под англосаксонским влиянием (Виклер) славянские чехи отмежевались от римского универсализма точно так же, как становящаяся немецкой Германия и Франция гугенотов, Это движение породило так называемое утраквистское направление, которое в пражских положениях (1 августа 1420 года) на первое место из всех требований выдвигало свободную проповедь без вмешательства высших церковных властей. Затем последовало обычное требование, касающееся причастия, призыв к упразднению мировой церковной соб­ственности и требование ликвидации смертных грехов, их искупления мировой властью. Для представительства этих требований с ответами на них папской буллы свободное чешское духовенство должно было прибегнуть к помощи низких народных масс. И здесь сказалась сущ­ность другой альпийско-динарской расы, проявившаяся в бескультурной дикости в сочетании со страшным суеверием. Неистовый одно­глазый Жижка из Трокнова (Trocnow) (голова которого в Пражском национальном музее говорит о нем как о человеке восточно-малоази­атского типа) был первым проявлением этого разрушающего все и вся движения, которому чехи обязаны как истреблением действовавших в них еще германских сил, так и оттеснением настоящего славянского.

Словно подстегиваемые малоазиатским безумием, таборитские фанатики восстали и заявили: "В это время возмездия все города, села и замки должны быть разорены, разрушены и сожжены". Высосанный из Ветхого Завета хилиазм (который до настоящего времени добавлял опасного яда в некоторые другие протестантские движения), побуждал чешских крестьян оставлять свое имущество в ожидании "Царства Не­бесного на земле", что имело следствием разграбление немецкой соб­ственности.

Позже табориты объявили утраквистам войну и уже в 1420 году обнародовали учение, которое с давних пор звучало из глоток темных представителей низшей расы, возмущавшихся против исследовательско­го ума и гения: "Каждый человек, который изучает свободные искус­ства, тщеславен и есть язычник". Настоящие чешские патриоты "лиши­лись здравого смысла", совсем как в 1917 году русские интеллигенты перед лицом нарастающего большевистского движения. Точкой зрения чешского меньшинства, которую выразил Франц Паллаки (1846), было то, что по всем культурным вопросам немцы в XV и XVI веках зани­мали более прочную позицию: "Отсюда мы делаем неприятные и пе­чальные выводы о том, что в сущности обоих народов, чешского и не­мецкого, лежит нечто такое, что независимо от политических условий придает одному по сравнению с другим большую возможность рас­пространения и обеспечивает длительный перевес; что мы совершаем какую-то глубоко укоренившуюся в нас ошибку, которая подобно тай­ной отраве разрушает, стержень нашей ценности". И когда победило "чешское национальное дело", когда полностью восторжествовала чеш­ская культура, именно тогда и воцарился духовный и нравственный упадок. Патриот Хассенштейн заявил огорченно: "Из отечества бежит тот, кто стремится жить правильно", – тогда как другой чешский на­ционалист Викторин из Вшерда (Wscherd) признается: "В нашем госу­дарстве едва ли встретишь такого его представителя, который бы не был сломлен или ослаблен". И как тоска по другим мужам, которые предвосхитили бы высказывания Паллаки о яде в чешской культуре и указали бы на германскую расу как противоядие, звучат сегодня слова Хассенштейна, обращенные в 1506 году к своему другу в Германии. Описав опустошение и крах в Чехии, он пишет: "Конечно, когда-то при Оттонах, Генрихах, Фридрихах, когда Германия процветала, росла и наша мощь... благороднейшей частью рейха считалась Богемия; те­перь же, когда сущность нашего государства пошатнулась, мы не толь­ко пошатнулись, мы полностью развалились. Нас изматывают войны, нас разъедает ржавчина".

Германский элемент с самого начала видел себя, несмотря на симпатии многих к антиримским идеям, оттесненным гуситско-таборитским движением, что имело следствием его отождествление с папским лагерем. Здесь, таким образом, из чистого стремления к самосохране­нию по отношению к мятежному динарийско-альпийскому человеку было сделано чисто внешнее отождествление без необходимого внут­реннего согласования. Во времена великих переворотов пощаду естест­венно никогда не проявляют в достаточной степени, таборитизм же стоил чешской культуре почти всего, что она имела самобытного в своей цивилизации. С тех пор этот народ оставался нетворческим и обязан своим дальнейшим культурным возрождением за последнее вре­мя снова притоку немецких формирующих сил. Дикость в сочетании с мелочностью характера осталась, к сожалению, отличительным знаком большей части чешской культуры.

Поставить знак равенства между реформацией и нордической сущностью однозначно нельзя, так как великая нордическая мысль о свободе души и разума из благотворительных побуждений освободила во многих местах и тех людей, которые не обладали ни свободой ду­ши, ни окрыленным исследовательским интеллектом.

Такой анализ чешской истории весьма поучителен для всего будущего исследования расовой истории и учит отличать свободу от "свободы". Свобода в германском смысле – это внутренняя независи­мость, возможность исследования, независимое построение картины мира, истинно религиозное чувство. Свобода для малоазиатских выход­цев и родственных им элементов означает безудержное уничтожение иных культурных ценностей. Первое имело следствием в Греции высо­чайшее культурное развитие, но после того, как "людьми стали" также малоазиатские рабы, произошло полное разрушение этих творений. Признавать за всеми без различия сегодня внешнюю "свободу" означа­ет предаться расовому хаосу. Свобода означает связь с типом, только это обеспечивает возможность более высокого развития. Но связь с типом требует и защиты этого типа. Все это требует также более глубокого изучения чешской истории.

300 000 гугенотов, которые пришли в Центральную Европу, бы­ли или чисто нордического типа или являлись, тем не менее, носителя­ми крови, которая была обусловлена германской сущностью и могла вступить с немецкой в братскую гармонию. И когда французская рево­люция 1789 года снова устроила охоту не только на обессиленных ца­редворцев, но и на истинно аристократическую сущность, то некото­рые "французы" нашли в Пруссии новую родину. Фуке, Шамиссо, Фон­тане – большое число немецких героев мировой войны носит француз­ские имена. С другой стороны предки Канта – уроженцы Шотландии, Бетховена – голландцы, X. Ст. Чемберлен поднял из глубины на свет лучшие сокровища германской души, будучи англичанином. Все это показывает движение людей и ценностей туда и сюда на равнине гер­манского ощущения жизни. Совсем другая сущность открывается в так называемом сегодняшнем паневропеизме, поддерживаемом всеми интер­националами и евреями. То, что происходит здесь, не имеет ничего общего с теми элементами Европы, которые обусловлены германским, а представляет собой объединение хаотических в расовом плане отко­ловшихся городов мира, пацифистский коммерческий договор крупных и мелких торговцев, в конечном счете, поддерживаемый финансами евреев при помощи современных вооруженных сил Франции, подавле­ние поверженных германских сил в Германии и во всем мире.

Внешняя государственная форма самосохранения германского на­рода разбита, мнимому государству, управлявшемуся до изменений 1933 года антигерманскими силами, на западе угрожает наступление всегда враждебной для всех немцев французской культуры. К тому же и на востоке немецкая культура была окружена бурными потоками. Однаж­ды Россию основали викинги и придали жизни государственные формы, позволяющие развиваться культуре. Роль вымирающей крови викингов взяли на себя немецкие ганзейские города, западные выходцы в Рос­сию; во времена, начиная с Петра Великого, немецкие балтийцы, к на­чалу XX века также сильно германизированные балтийские народы. Од­нако под несущим цивилизацию верхним слоем в России постоянно дремало стремление к безграничному расширению, неугомонная воля к уничтожению всех форм жизни, которые воспринимались как преграды. Смешанная с монгольской кровь вскипала при всех потрясениях рус­ской жизни, даже будучи сильно разбавленной, и увлекала людей на поступки, которые отдельному человеку кажутся непонятными. Такие внезапные и резкие изменения нравственных и общественных момен­тов, которые постоянно повторяются в русской жизни и в русской ли­тературе (от Чаадаева до Достоевского и Горького), являются признака­ми того, что враждебные потоки крови сражаются между собой и что эта борьба закончится не раньше, чем сила одной крови победит дру­гую. Большевизм означает возмущение потомков монголов против нор­дических форм культуры, является стремлением к степи, является не­навистью кочевников против корней личности, означает попытку во­обще отбросить Европу. Одаренная многими поэтическими талантами восточно-балтийская раса, оказывается – при проникновении потомков монголов – податливой глиной в руках нордических вождей или же еврейских или монгольских тиранов. Она поет и танцует, но также одновременно убивает и неистовствует; она предана, но при стирании расшатанных форм безудержно склонна к предательству, пока ее не загонят в новые формы, даже если они имеют деспотический характер.

Нигде, как на Востоке не проявляется глубокая правда современ­ного анализа истории, связанной с расовыми вопросами, но одновре­менно и великий час опасности, в котором уже находится сущность нордической расы. Эти действующие внутри каждой страны силы и взбудораженные потоки представителей преступного мира составляют для каждого, кто заботится об общеевропейской культуре, единый фронт связи с нордической судьбой, который проходит поперек через так называемый фронт победителей и побежденных в мировой войне. (Об этом в третьей книге.) Но такой вывод накладывает на всех глу­боких исследователей большую ответственность и требует развития не­обыкновенных сил характера.

Древние христиане обладали сильной верой, чтобы принять на себя все муки и преследования. И они победили. Когда Рим использо­вал эти действия во зло, в Европе возникли новые сотни тысяч силь­ных в своей вере, которые даже на инквизиторском костре боролись за свободную веру и свободное исследование. Другие позволили из­гнать себя из дома и с родины, они позволили приковать себя вместе с неграми и турками к галерам, они боролись как штединги (Stedinger) и вальденсы до последнего человека за свойственное своей расе су­ществование. И они создали все основы западно-нордической культу­ры. Без Колиньи и Лютера не было бы Баха, Гёте, Лейбница, Канта. Причем чистосердечная вера протестантов в Библию сегодня так же безвозвратно пропала, как когда-то вера в "божественное призвание Церкви".

Но сегодня просыпается новая вера, миф крови, вера в защиту вместе с кровью вообще божественной сущности людей. Олицетворяю­щая светлое знание вера в то, что нордическая кровь представляет со­бой таинство, которое заменило и победило старое причастие.

Если мы заглянем в самое далекое прошлое и в самое последнее настоящее, перед нашим взором развернется следующее многообразие: арийская Индия подарила миру метафизику, глубина которой не дос­тигнута и сегодня; арийская Персия сочинила нам религиозный миф, сила которого подпитывает нас и сегодня; дорическая Эллада грезила о красоте в этом мире, и эта мечта так и не была воплощена в своем, известном нам, завершении; италийский Рим показал нам формальное государственное воспитание как пример формирования и защиты общности людей, находящихся под угрозой. И германская Европа пода­рила миру самый светлый идеал человечества: учение о ценности ха­рактера, как основе всякой цивилизации, с одой высочайшим ценнос­тям нордической сущности, идее свободы, совести и чести. За него шла борьба на всех полях сражения и в кабинетах ученых. И если эта идея не победит в грядущих больших сражениях, то Запад и его кровь пропадут подобно Индии и Элладе, которые когда-то раз и навсегда исчезли в хаосе.

Вывод о том, что Европа в своем созидании стала творческой исключительно за счет характера, раскрыл как тему европейской рели­гии, так и германской науки, а также нордического искусства. Внут­ренне осознать этот факт, пережить его со всем пылом героического сердца, значит, создать предпосылку всяческому возрождению. Осозна­ние этого является основой нового мировоззрения, новодревней госу­дарственной идеи, мифа нового ощущения жизни, который один даст нам силу сбросить самовольное господство представителей низшей ра­сы и создать свойственную типу цивилизацию, пронизывающую все области жизни.

 

6

 

Критика и оценка сведений. — Высшая оценка как признак культуры. — Жизнь расы как образование мистического син­теза. — Не познание, а признание. — Три борющихся систе­мы. — Внешняя борьба или внутреннее обновление? — Наука без предпосылок и наука с предпосылками. — Наука в качестве создания крови. — Внутренняя законность и одер­жимость; учение иезуитов. — Современная кабалистическая финансовая наука, еврейское колдовство.

Критика чистого разума имеет цель довести до нашего сознания предпосылки любого возможного опыта и ограничить различные дея­тельные силы человека определенной, им одним предоставленной об­ластью. Оставление без внимания точки зрения, критикующей позна­ние, привело к величайшему одичанию во всех областях, поэтому критика познания Канта означала осознанное пробуждение в рамках времени, которое начало уставать от религиозно-схоластических, плос­ко-натуралистических или чувственно-сенсуалистических систем. При­знавая это величайшее достижение, критики разума забывают, однако, кроме формальной стороны о внутреннем способе использования ду­ховных сил и разума, т.е. об оценке внутренней сущности различных культур. Это в достаточной степени делали римская система, иудаизм, исламский фанатизм. Культурный народ в своих глубинах также ни­кому не давал права давать своим творениям оценку, хорошую или плохую, правильную или нет. Культуры – это не то, что – неизвестно почему – в виде четко очерченных культурных кругов оседают то в одной, то в другой области земли, а это полнокровные создания, кото­рые существуют, каждое на свой лад (рационально или нерациональ­но), метафизически укореняются, группируются вокруг непостижимого центра, в пересчете на одну самую высокую оценку, и все наполнены, даже и при дальнейшей фальсификации, животворной правдой. Каждая раса имеет свою душу, каждая душа – свою расу, свою собственную внутреннюю и внешнюю архитектонику, свои характерные формы проявления и стиль жизни, свое собственное соотношение между силами воли и разума. Каждая раса в конечном итоге культивирует только один высший идеал. Если он меняется под воздействием других систем воспитания, за счет преобладания проникших чуждой крови и чуждых идей, то последствия этого внутреннего изменения внешне выражаются через хаос, через эпоху катастроф. Потому что высшая ценность тре­бует определенной, обусловленной ею группировки других жизненных заповедей, т.е. она определяет стиль существования расы, народа, род­ственной этой нации группы народов. Поэтому ее устранение означает распад всего органичного, внутреннего, созидающего состояния напря­жения.

После таких катастроф может случиться так, что силы души вновь сгруппируются вокруг старого центра и при новых условиях по­родят новую форму существования. Будь это после окончательной по­беды над чуждыми, прорвавшимися на какое-то время ценностями, или в результате терпимости ко второму центру кристаллизации рядом с собой. Но параллельное существование в пространстве и во времени двух или более мировоззрений относительно высших ценностей, в ко­торых должны участвовать одни и те же люди, означает предопре­деляющее беду промежуточное решение, несущее в себе зародыш но­вого упадка. Если вторгшейся системе удастся ослабить веру в старые идеи, а носителя этой идеи, расы и народы разложить также физичес­ки и поработить, то это будет означать смерть души культуры, кото­рая затем как внешнее воплощение исчезает с земли.

Жизнь расы, жизнь народа – это не логически развивающаяся философия и не развертывающийся по законам природы процесс, а образование мистического синтеза, духовная деятельность, которую не­возможно ни объяснить заключениями разума, ни сделать понятной, сформулировав причину и влияние. Дать толкование культуры вглубь поэтому – значит вскрыть религиозные, нравственные, философские, научные или эстетические высшие ценности, которые определяют весь ее ритм, но одновременно также предопределяют связи и расстановку сил между собой. Народ, настроенный главным образом религиозно, породит другую культуру в отличие от народа, которому форму су­ществования предписывают познание или красота. В конечном итоге и любая философия, выходящая за рамки формальной критики разума, меньше ценит познание, чем признание, признание души и расы, при­знание характера.

Наша современная хаотическая эпоха существует уже в течение нескольких столетий. Благодаря определенным обстоятельствам удалось жизненные законы народов с нордической зависимостью ослабить за счет проникновения других сил, во многих местах лишить нас веры в собственные ценности или включить их в новую систему как подчи­ненные факторы. Против этих явлений разрушения расовая душа Се­верной Европы всегда вела непрерывную войну. Пока все же не обра­зовались враждебные ей силовые центры.

XIX век показал параллельное существование во всей Европе трех возникших систем. Первую представлял первоначальный Северный Запад, опирающийся на свободу души и идею чести; второй была за­вершенная римская догма, полная смирения раболепной любви, находя­щаяся на службе у централизованно управляющего духовенства; третья была очевидным предвестником хаоса: это неограниченный материа­листический индивидуализм, имеющий целью политико-экономическое господство в мире денег как единственно типообразующей силы.

Эти три силы боролись и борются за душу каждого европейца. К борьбе на смерть призывали в последнем столетии во имя свободы, чести и народности. Победили, однако, в 1918 году силы плутократии и римская Церковь. Но в страшном развале древняя душа нордической расы проснулась к новому, более высокому сознанию. Она понимает, наконец, что равноправного параллельного существования различных – непременно взаимоисключающих друг друга высших ценностей – быть не должно, то есть не должно быть того, что она когда-то великодуш­но допускала на свою погибель.

Она понимает, что можно допустить включение родственных в расовом и духовном отношении моментов, но враждебные моменты следует без колебаний выделять и, если необходимо, подавлять. Не по­тому что они "неправильны" или "плохи" сами по себе, а потому, что они чужды типу и разрушают внутреннюю структуру нашей сущности. Сегодня мы считаем нашей обязанностью, с полной ясностью отчитать­ся перед собой о том, присоединимся ли мы к высшей ценности и основной идее германского Запада или духовно и физически унизимся. Навсегда.

Настоящая борьба современности ведется, таким образом, не столько за внешние перестановки во власти при внутреннем компро­миссе, как это было до сих пор, а как раз наоборот, за создание заново духовных элементов у народов с нордическими признаками, за повторное введение тех идей и ценностей в их права властителей, от которых происходит все, что для нас означает культуру, и за сохра­нение самой расовой сущности. Политическая ситуация власти может, по-видимому, еще долго оставаться не в нашу пользу. Но если однажды где-либо появится или будет создан новый и все-таки древний тип немца, который, обладая духовным, расовым и историческим со­знанием, непоколебимо провозглашает и воплощает староновые ценно­сти, то вокруг этого центра соберется то, что ищет в темноте и пус­кает корни на древней земле своей родины.

Это является предпосылкой для того, чтобы с самого начала признать, что не следует имитировать "науку без предпосылок", что обычно делали и делают мракобесы от науки, чтобы придать своим взглядам видимость общепринятых научных положений. Нет науки без предпосылок, а есть только наука с предпосылками... Одна группа предпосылок – это идеи, теории, гипотезы, которые направляют раз­розненные, ищущие силы в одном направлении и путем эксперимента проверяют их степень достоверности. Эти идеи имеют такую же расо­вую предопределенность, как и ценности, связанные с волей. Потому что определенная душа и раса выходят на встречу с вселенной также с особым образом сформированной постановкой вопроса. Вопросы, ко­торые ставит нордический народ, для еврея и китайца вообще не сос­тавляют проблемы. Вещи, которые для жителей Западных стран ста­новятся проблемами, другим расам кажутся разгаданными загадками.

На демократических собраниях и сейчас провозглашают тезис о "международном характере искусства и науки". Нищих духом, которые скомпрометировали весь XIX век этими утверждениями, оторванными от жизни, и безрасовым отсутствием ценностей, уже не убедишь в ограниченности этой "всемирности". Молодое же поколение, которое начинает поворачиваться спиной к этой сущности парника, взглянув непосредственно один единственный раз на многообразие мира, сде­лает открытие о том, что "чистого искусства" нет, не было и никогда не будет. Искусство – это всегда творение определенной крови, и сущ­ность искусства в связи с его формой по-настоящему понимают только существа одной крови; другим она мало или ничего не говорит (по­дробнее об этом во второй книге). Но и "наука" тоже является след­ствием крови. Все, что мы сегодня абсолютно абстрактно называем на­укой, является результатом деятельности германских творческих сил. Эта нордически-западноевропейская мысль о последствии событий, свя­занных с законами вселенной, исследование этой закономерности, не только не является "чистой идеей", которая могла бы стать темой и для творчества любого монгола, сирийца или африканца, а совсем на­против: она (в другой форме возникшая в нордической Элладе) в тече­ние тысячелетий встречала яростную враждебность многих чуждых рас и их мировоззрений. Идея внутренней и собственной закономерности была ударом в лицо всем взглядам, которые выстраивали свою картину мира на произвольной силовой власти одной или нескольких сущ­ностей, вооруженных колдовской силой. Из мировоззрения, с которым нас знакомит ветхозаветный Яхве, так же маловероятно возникнове­ние науки нашего типа, как и из веры в демонов и гипотезы об эволюции африканских людей. Из этой вечно чуждой антитезы возникла также борьба римской церковной системы против германской науки. Она же прошла блестящий путь через потоки собственной пролитой Римом крови. Благочестивые нордические монахи, которые больше значения придают тому, что видит мировоззренческий глаз, а не тому, о чем свидетельствуют пожелтевшие сирийские пергаменты, наказывались ядом, тюрьмой и кинжалом. Смотри Роберта Бэкона, смотри Скота Эриугену (Scotus Erigena)... To, что мы сегодня называем "наукой", является творением исконно германской расы, она является не каким-то техническим результатом, а последствием неповторимой формы постановки вопроса к вселенной. Как Аполлон противостоит Дионису, так Коперник, Кант, Гёте противостоят Августину, Бо­нифацию VIII, Пию IX. Как вакхическая культура и культ фаллоса стремились разложить древнегреческую цивилизацию, так этрусское учение об аде и ведьмомания перечеркивают, по возможности, любой порыв нордического познания мира. С рассказом об изгнании злых духов Иисусом Христом эта сирийская магия до сегодняшнего дня пристала к христианству. Низвержение в ад и вознесение на небо, адский огонь и муки ада стали впредь христианской наукой, succubi и incubi – установившиеся научные учения, и не было логичным то, что Рим вычеркнул, наконец, в 1827 году (!!) из списка за­прещенных работ признанное гелиоцентрическое учение Коперника. Потому что на основании римской "правды" только ее учение является истинной наукой. С тем, что она в течение почти двух тысячеле­тий, несмотря на все кровопролитие, не смогла протолкнуть эти взгляды, ей пришлось, скрипя сердцем, примириться, но она и сейчас делает непрерывные попытки отравить нордический дух исследова­ния при помощи старых магических учений. Самым отчетливым одушевлением этой попытки является орден иезуитов со своими "научными" отделениями. Иезуит Катрейн (Cathrein) заявил: "Если однажды правда надежно установлена верой (что "установлено", то решает Рим), то любое, противоречащее ей утверждение, является неправильным и потому не может никогда быть результатом истинной науки..." И современный теоретик иезуитской "науки", д-р И. Донат, профессор из Иннсбрука, объявляет любое сомнение в истинах веры недопустимым. "Печально дело обстоит с наукой", восклицает он, "ко­торая ничего не может предложить кроме поисков истины"*

 

* "Свобода пауки   1910

 

Вряд ли можно продемонстрировать глубокие различия в духов­ной позиции более четко, чем этими словами совершенно погрязшего в сирийской демонии альпийского человека. Они означают не меньше, чем претензию на право уничтожения германо-европейской воли к ис­следованию от имени произвольного тезиса. Еще один пример показы­вает сегодня опасность превращения признания внутренней законности путем введения произвольной спекуляции в хаос – это современная финансовая "наука".

Европейский исследователь, как только он проявит стремление применить открытие на практике, всегда имеет своей целью действи­тельное достижение, которое он хочет видеть введенным в ткань при­чины и действия, причины и следствия, как нечто произведенное, созданное. Он воспринимает работу, изобретение и владение как обра­зующие общество силы внутри расового, народного или государствен­ного сообщества. Даже американцы – как Эдисон и Форд – признают себя причастными к этой духовной точке зрения. Биржа также имела раньше один смысл, сделать возможным беспрепятственный переход между действием и следствием, между изобретением, изделием и сбы­том. Она была таким же вспомогательным средством, как и деньги. От этой служебной позиции сегодня произошла совсем другая функция. ''Биржевая и финансовая наука" стали в настоящее время игрой с фаль­сифицированными (фиктивными) ценностями, числовой магией, систе­матическим нарушением известными кругами перехода от производства к сбыту. Хозяева сегодняшней биржи пользуются массовым гипнозом при помощи ложных сообщений, при помощи распространения паники; они сознательно подхлестывают все патологические инстинкты, и ес­тественная посредническая деятельность в экономическом механизме превратилась в произвол, в мировой упадок. Эта "финансовая наука" также не является международной, она чисто еврейская, и болезнь эко­номики всех нордически настроенных народов происходит от того, что они пытаются этот сирийский, противоречащий природе, исходя­щий из паразитизма произвол включить в свою жизненную систему. Нечто такое, что, если бы оно удалось до конца, повлекло бы за со­бой полное разрушение всех естественных предпосылок нашей жизни. "Наука" экспертного заключения Давеса (Dawes), контроля за полити­ческой службой информации со стороны банкиров и ее пресса носят антигерманский характер до самой границы и находятся, поэтому в состоянии смертельной вражды по отношению к немецким экономис­там-мыслителям нордической сущности, т.е. к Адаму Мюллеру, Адольфу Вагнеру, Фридриху Листу. Здесь проявляется также сущность еврейско­го марксизма, который борется против "капитализма", оставляя, однако, центр этого капитализма, биржу и финансы, нетронутыми.

Таким образом, предпосылка римской "науки" – это установлен­ный произвольный закон навязанной Церковью веры. Предпосылкой еврейской "науки" является фикция, по-немецки – обман; предпосылкой германской науки является признание проявляющейся в различных последствиях закономерности вселенной и человеческой души. Эти признания и познания являются, однако, основополагающими для оцен­ки всей жизни, в том числе тех событий, которые (как сомнамбулизм, ясновидение и т.д.) не могут быть полностью включены в этот способ рассуждении.

И все это означает, что если мы сегодня говорим о познаниях и признаниях, то мы всегда создаем определенные предпосылки. Мы исследуем различные высшие ценности, которые борются за души всех европейцев, определяем соответствующую архитектонику сил, отнесен­ных к этим высшим ценностям, и причисляем себя к одной из этих систем. Это признание и согласие, по крайней мере, с их основными идеями может исходить только от одинаковых, родственных, но до сих пор ослепленных душ. Другие будут и должны это отвергать, и если не смогут это заставить замолчать, то всеми средствами подавлять.

Такое освобождение и отделение от мощных сил отмирающего изнутри прошлого отдельного целого народа – болезненно и оставляет глубокие раны. Только у нас есть выбор: погибнуть или вступить в борьбу за выздоровление. Вступить в эту борьбу с ясным сознанием и сильной волей – задача нашего поколения. Завершить ее – дело более позднего поколения.

 

7

 

Ощущения, разум, опыт, разумные идеи. — Полярность всех явлений. — Динамическая сущность и статическая оценка. — Еврейский культ материи; Яхве. — Рим и раздвоенная сущность протестантизма. — Создание персидской религии и христианство. — Методическое разделение двух миров, исторический факт нордической сути. — Понимание "дей­ствительности" в Индии и Германии. — Колдовство Ближ­него Востока в христианстве; никейство.

Первобытному человеку "мир" дан в виде беспричинно состав­ленного ряда картинок в пространстве и ощущений во времени. Ум тогда создает причинную связь, рассудок – единство разнообразия пу­тем формулировки руководящих идей. Переплетение этой деятельности мы называем нашим опытом. Это является формальной основой всей жизни. Однако используют ее в корне по-разному. Преобладающая си­ла создающего идеи рассудка приведет к тому, что разные единства будут собраны под все менее обобщающими идеями с тем, чтобы, на­конец, прийти к единственному принципу объяснения мира. Этот фор­мальный монизм опять выражается по-разному, в зависимости от того, позволяется ли идее мира возникнуть из идеи материи (абсолютная ма­терия, то есть полная абстракция, является идеей) или из идеи "сила". Логичный механизм предполагает молекулы, атомы, электроны в качес­тве первичной сущности, различные формы и подбор которых создают интеллект и душу: логичный энергетик признает материю только как латентную, сжатую силу, которая высвобождается в виде электрическо­го, светового или теплового колебания. Как материалистический, так и спиритуалистический монист является догматиком, потому что он лишь слегка формально упоминает о последнем как о материальном прояв­лении первичного феномена "мира" при помощи единственного, но зато все решающего утверждения, будь это утверждение философским, научным тезисом, или религиозной верой. Этот первичный феномен и после преодоления многообразия (плюрализма) является противополож­ностью всех явлений, но также и всех идей. Двойственность всего бы­тия проявляется физически в виде света и тени, горячего и холодного, конечного и бесконечного; с духовной точки зрения в виде истинного и ложного, с моральной точки зрения в виде доброго и злого (что мо­жно оспаривать только тогда, когда понятия относятся также и к чему-то, существующему вне их); с динамической точки зрения в виде дви­жения и покоя; в виде положительного и отрицательного, религиоз­ного как божественного и сатанинского. Противоположность всегда означает одновременность антитез, величины и данности которых нельзя объяснить как выступающие друг за другом. Понятие добра во­обще непостижимо без понятия зла, только с его помощью оно полу­чает ограничение, т.е. форму. "Отрицательное" электричество всегда появляется одновременно с "положительным"; обе формы одинаково положительны, только с обратным знаком. "Нет" устанавливает "да", и дух как идея дан одновременно с идеей телесности. Причинная связь между полярно появляющимися, таким образом, до последних границ нашего продвигающегося вперед ощупью познания нигде не могла быть доказана. Но из всегда существующей противоположности "да" и "нет" возникает вся жизнь, все творческое, и даже сам догматический монист – будь он материалистом или спиритуалистом – живет только благодаря существованию вечного конфликта. Только в зеркале тела спиритуалист видит "дух", только при условии разного качества мате­риалист может открыть изменение формы и материальные сдвиги.

Так же противостоят друг другу в виде последних полярных условностей "я" и "вселенная", и упор, который душа делает на то или другое (при подсознательном признании вечной антитезы), определяет сущность, колоритность и ритм мировоззрения и жизни.

Из этого метафизического первичного закона всего бытия и ста­новления (и это тоже две полярные антитезы, которые взаимно исклю­чают друг друга при любом взгляде чисто опытным путем [эмпиричес­ки]!), следуют, прежде всего, два типа ощущений жизни: динамическая сущность или статическая оценка.

Преобладание статического миросозерцания будет склоняться к монизму какого-либо типа; оно будет стремиться проводить один-един­ственный духовный обзор (синтез), единственный символ, и даже одну единственную форму жизни против любой противоположности, против любого многообразия. В религиозном плане оно будет требовать стро­гой веры в единого Бога (монотеизм), придаст этому единому божес­тву все свойства, силы и величия, будет приписывать ему творение, попытается даже объяснить сатанинское. Таким божеством стал Яхве, который затем в виде застывшей односторонней системы пробился при помощи христианской Церкви в западноевропейское мышление. Израильтяне первоначально были вовлечены в совершенно плюралис­тическую религиозную жизнь, хотя их национальный бог и заботился о них, а они о нем, но никто не сомневался в том, что "другие боги" существовали и действовали также, как и Яхве. Только в плену у персов евреи узнали о всемирном (космическом) Боге и его противо­положности: о боге света Ахурамазде и мрачном Ангромайниу, которые затем стали Яхве в качестве единовластного правителя и сатаной в качестве его соперника. Еврей отделался постепенно от всех видов плюрализма, поставил Шаддай-Яхве в центр вселенной; себя самого объявил его полномочным рабом и создал для себя благодаря этому центр управления, который культивировал и сохранял его мышление, его расу, его – даже если чисто паразитический – тип до сегодняшнего дня, несмотря на все примешивающиеся пограничные явления. И даже там, где "мятежные" евреи Яхве устранили, они посадили на его место то же существо, только под другим именем. Теперь он назывался "че­ловечество", "свобода", "либерализм" и "класс". Всюду из этих идей воз­никал старый закоснелый Яхве и продолжал воспитывать под другими обозначениями своих гренадеров. Так как Яхве был задуман действую­щим совершенно материально, то в случае иудаизма жесткая вера в единого Бога переплетается с практическим поклонением материи (ма­териализм) и пустейшим философским суеверием, по поводу чего так называемый Ветхий Завет, Талмуд и Карл Маркс высказывают одинако­вые взгляды. Это статическое самоутверждение является метафизи­ческой основой для выносливости и силы еврея, но также и для его абсолютной культурной бесплодности и его паразитического образа жизни.

Эта инстинктивная статистика образует также хребет римской Церкви. Она придает форму (синтез) себе самой, как преемнице сме­щенного "богоизбранного народа" и развивает ту же непоколебимую формально-догматическую закоснелость, как яхвеизм или более позд­ний семитский ислам. Такая система знает только "закон" (т.е. собст­венный произвол), нигде личность; там, где она достигает власти, она обязательно разрушает организмы, и только тому факту, что она не сможет победить полностью, мы обязаны тем, что есть еще народы, культуры – короче настоящая жизнь. Мы являемся даже свидетелями того, что движение против парализующего веса Церкви в Европе было достаточно мощным, чтобы присоединить к еврейско-церковно-римскому тезису оставшийся духовный плюрализм, только в угоду которому части западноевропейских народов примирились также и с жестким центром, так что на законном основании можно говорить о католи­цизме и его святых (как религиозном явлении, а не как Церкви и властно-политическом едином союзе), как о вере с политеистической обусловленностью. И все же его центр усилил монистически-статичес­кие взгляды в Европе и признанием Нового, а также духа так называе­мого Ветхого Завета, протащил их контрабандой в первоначально ин­дивидуалистическое протестантство.

Протестантство с самого начала оказывается духовно расколо­тым. Как считает движение защиты, оно означает наращивание герман­ской воли к свободе, национальной жизни, личной совести. Бесспорно, оно проложило путь всему тому, что мы сегодня называем произве­дениями нашей высшей культуры и науки. С религиозной же точки зрения оно перестает действовать, потому что остановилось на полпу­ти и на месте римского создало иерусалимский центр: право на гос­подство буквы преградило путь тому духу, который когда-то провоз­гласил мастер Эккехарт, но оно ничего не смогло сделать против инквизиции и ее костров. Когда Лютер положил в Вормсе руку одно­временно на Новый и Ветхий Завет, он совершил поступок, который его сторонники рассматривают как символический и почитают как святой. По букве этих книг впредь замерялись религиозность и цен­ность протестанта. Снова мерило для нашей духовной жизни лежало вне германской сущности, даже если это не так просто определить, как в случае ''антихриста" в Риме. Встреча Лютера и Цвингли показы­вает, как сильно он прикован к старому. Его учение о причастии, свя­занное с поклонением материи, мы до сих пор тащим с собой в про­тестантской редакции веры. Только очень поздно Лютер отделался от "евреев и их лжи" и заявил, что нам с Моисеем больше нечего делать. Но между тем "Библия" стала народной книгой, ветхозаветное проро­чество стало религией. Тем самым проникновение евреев в нашу жизнь и ее оцепенение сделали новый шаг вперед, и нет в том ника­кого чуда, что впредь белокурые немецкие дети каждое Воскресенье должны были петь: "Тебе, Тебе, Иегова, хочу я петь, потому что где еще есть такой Бог, как Ты..."

Евреи заимствовали (как и многое другое) представление о все­мирном (космическом) Боге у персов. Здесь мы находим мощное сви­детельство религиозно-философского признания полярного бытия. Ве­ликая космическая драма разыгрывается в борьбе между светом и мра­ком. Она длится вечность, до тех пор – как говорилось ранее – пока после жестокой борьбы не явится спаситель Саошьянт и не отделит черных овец от белых, то есть фигура, в качестве которой в более позднем мире появился Иисус. Высшей точкой драматизма, конечно, должна стать победа, но нигде динамика духовного не изложена более сознательно и великолепно, чем здесь, в древнеперсидском учении. И потому нам, кто начинает отказываться сегодня от чуждой статики все­го иерусалимского, наряду со сказаниями северных народов, и эта дра­ма Персии кажется родственной и близкой. Потустороннее (метафи­зическое) представление объединяется, к тому же, в пару со строгим учением этики и дополняет духовную общность в религиозно-этичес­ком отношении, как это всегда воспринималось сознательными норди­ческими людьми.

Германский человек при своем появлении в мировой истории поначалу философией не занимался. Но если что-либо и характерно для его сущности, то это динамика его внутренней и внешней жизни, по естественной необходимости соединенная в пару с антипатией к кое-как созданному неподвижному монизму; к типу церковного оцепе­нения, которое было ему в дальнейшем навязано благодаря техничес­кому и дипломатическому превосходству Рима во времена слабости, потому что эпоха молодости его расы заканчивалась, старые боги на­ходились в состоянии умирания и шел поиск новых.

Если же полемика между Европой и Римом сводилась к компро­миссу, который как таковой, несмотря на массу возмущений, длится теперь свыше 150 лет (но лишь поэтому не воспринимается так тяже­ло, что продолжают существовать старые домашние обычаи, существо­вавшие до принятия христианства и лишь получившие новое толкова­ние), то этот компромисс оказался невозможным в областях искусства, философии и науки. Здесь борьба велась наиболее сознательно и упорно и закончилась поражением террора запретов и инквизиторских костров, даже если это еще не проникло в сознание медленно реаги­рующих масс, в том числе и обманутых образованных людей. Здесь европейский дух раскрывается во всей своей динамике и четком по­нимании противоположности существования, но одновременно оказы­вается, что спор за формы нордического европейца волнует меньше, чем правдивость как внутренняя ценность характера, которая послу­жила предпосылкой в науке и философии.

Основным фактом нордически-европейского духа является созна­тельно или несознательно проводимое разграничение двух миров: мира свободы и мира природы. У Иммануила Канта этот первоначальный феномен методики мышления нашей жизни достиг самого светлого со­знания и не должен никогда ускользать от наших глаз. Но это само­пробуждение свидетельствует о совсем особом понимании того, что следует принимать за "истинное". Для более позднего индийца вся вселенная растворилась к концу в символике; "я" тоже стало, наконец, только обозначением вечно равного. "Истинным" было для индийского метафизика не описываемый факт, находящийся в нашем понимании в цепи причины и действия или действия и последствия, а чисто субъек­тивное предположение по поводу события или рассказа. Поэтому ин­диец не требует веры в чудеса, совершаемые Рамой или Кришной, как в действительность, а объявляет их "истинными" в тот момент, когда в них верят. На основании такого понимания действительности в индий­ском театре девушки беспрекословно превращаются в цветы, их руки – в стебли лианы, а боги – в тысячи человеческих фигур... Так как сим­волика зависит от веры, чудо лишается своего материального значе­ния. Иначе дело обстоит для людей в восточной части Средиземного моря. Здесь свобода вносится в природу как мистический акт, и ис­тория этих стран переполнена верой в чисто материальные "истинные" чудеса. Четкий пример сознания, владеющего двумя разными мирами дает нам Адриан. На северо-западе своей мировой империи, обладаю­щей германским характером, он показывает себя героическим слугой государства, переносит все трудности путешествия как простой солдат. Он господин и повелитель, но не бог и не чудотворец. Таковым ум­ный знаток людей становится, путешествуя по африканским, сирий­ским, эллинистическим землям. Так на юге и юго-востоке империи Адриану поклонялись как спасителю, его включали в управление элевсинскими мистериями, он спокойно позволял почитать себя как Гелиоса, провозгласил Антиноя* богом в Египте после его смерти. В Воскресение Антиноя поверили потом как в действительность, которая была провозглашена жрецами, как в смерть и "истинное" воскресение Христа. Адриан лечил больных, исцелял калек наложением рук, и рас­сказы о творимых им чудесах обошли в виде подлинной хроники все государства восточного Средиземноморья. В круг этих случаев смеше­ния природы и свободы в вере определенных народов в магию входят, конечно, и христианские легенды, которые совершенно серьезно и се­годня преподносятся европейцам: "рождение от девы", материалисти­ческое "воскресение" Христа, "распределение в рай и ад", а также раз­личные "лики" католических святых, которым дева Мария также реально являлась, как Иисус Христос, который согласно сообщению иезуита Мансония (Mansonius) 7 июля 1598 года явился во плоти деве Иоанне из Александре и выразил свое удовлетворение работой своего "общества".

 

* Раб Адриана, грек, юноша поразительной красоты. Ктонул в Ниле.

 

О том, насколько сильно этот магический мир Африки и Азии затуманил Европу, угрожая задушить всякое мышление даже самых сво­бодных, свидетельствует мнение Лютера об учении Коперника, которо­го он называл мошенником и обманщиком только потому, что маги­ческая Библия хотела, чтобы было не так, как учил великий Коперник. И миллионам все еще остается непонятным то, что Коперник на место статической картины мира в виде неподвижного диска земли с небом наверху и адом внизу поставил динамику вечно вращающихся сол­нечных систем и, полностью поборов всю навязанную нам церковную веру, мифологию распределения в рай и воскресения, разделался с ними навсегда. Никейское вероучение, принятое большинством голосов спорящих священников по приказу римского императора, тезисы, сос­тавленные разбойничьим синодом, по которым при помощи ударов палкой решали религиозные вопросы – мертвы, изнутри неверны, и ничто не раскрывает более четко беспомощность и неправдивость на­ших Церквей, как то, что они долбят то, что вообще к религии не имеет никакого отношения, что они защищают тезисы, в которые сами уже верить не могут. Они совершенно правы, утверждая: что, если "Ветхий Завет" или никейское вероучение убрать из структуры Цер­кви, у нее не будет краеугольных камней, и все здание неминуемо рухнет. Это могло бы быть правдой, но еще никогда разрушение не предотвращали сомнительными отговорками о целесообразности, рас­считанными на несколько десятилетий. Напротив, чем позже оно про­исходило, тем было страшнее. Если в богов перестают верить, они ста­новятся идолами. Если формы жизни становятся голыми формулами, тогда наступает духовная смерть или революция. Ничего другого не бывает.

"Я пришел не с миром, но с мечом"; "Я хочу разжечь огонь на земле и я хотел бы, чтобы он уже горел", – сказал мятежник из Наза­рета. Он был откровением, и озабоченные позже его властью священ­ники сделали это откровение единственным в мире, подкрепили его искусственно "исполнением" пророчеств, новыми указаниями на буду­щее и стараются изо всех сил сделать из жизни смерть.

 

8

 

Кривая солнечного мифа и нордической философии. — Рационализм и неовитализм. — Сознание и вегетативное бытие. — Жизненно важное первобытное состояние — сов­ременная функция. — Солнечный миф и законы природы. — Культурный пессимизм, "мировая безопасность" и проблема­тика природы. — Глубочайший закон настоящей культуры. — Способствующая возникновению культуры пропасть между вегетативным и осознанным; Полагай (Palagnyi). — Герман­ская близость к природе и метод познания. — Улучшение породы на службе ценностей, связанных с кровью.

Статический идеал требует согласно своей сущности "покоя". Но это требование не может взять верх над вечным потоком жизни, не­смотря на всякое отрицание динамических жизненных принципов. Это требует обращения к нескольким, ограниченным во времени моментам. Это "откровения", которые затем превращаются по возможности, на долгое время в "бытие", в "вечную истину". Человек же с динамичес­ким (волевым) восприятием, хоть и заставляет сознательно или несо­знательно "бытие" действовать, но расследует становление как выра­жение бытия, не нуждаясь в мистических, никогда не существовавших "откровениях" в качестве "чудес" для духовного познания. Эта продол­жительная борьба за "существование", находящаяся в процессе стано­вления, является германской религией, которая заметна даже для отвернувшейся от мира мистики, "Откровение" в рамках нордического ощущения может представлять собой только подъем и увенчание ста­новления, а не уничтожение природных законов. А этого хочет еврей­ское учение о Боге так же, как и римское. Тяжелый удар нанесли этим взглядам германская наука и нордическое искусство. Церковный Яхве теперь мертв как Вотан (Один) 1500 лет тому назад. Но к фило­софскому сознанию нордический дух пришел тогда у Иммануила Кан­та, значительный труд которого заключается в проведенном наконец отделении полномочий от религии и науки. Религия имеет дело только с "Царством Небесным в нас", истинная наука - только с механикой, физикой, химией, биологией. Это критическое разделение, будучи осу­ществленным, означает первую предпосылку для свойственной типу нордической культуры; но оно означает также преодоление догм, обусловленных сирийско-еврейским характером, и освобождение нашей Динамической жизни сознанием полярности: мистики свободы и меха­ники природы. Лишь это обеспечивает истинное единство. Если движе­ние обновления, которое возникает в Германии, имеет историческую задачу, то она заключается в том, чтобы с полным сознанием укрепить существовавшие до сих пор основы нашей культуры, неизвестной мере преобразованной римско-еврейскими религиозными учениями и сирийско-африканскими взглядами, и помочь привести к победе ее основные ценности.

Все эти расово-психологические соображения и размышления в плане критики познания и исторические указания демонстрируют боль­шое многообразие разных сражающихся между собой за господству­ющее положение сил расово-духовного или расово-хаотического толка, а, кроме того, определенное единство в позиции нордических или же преимущественно нордически обусловленных элементов. На "природо-созерцательной" ступени все боги индогерманской семьи народов – это боги неба, света, дня. Индийский Варуна, греческий Уран, отец богов Зевс и бог неба Один, Зурия ("Сияющий") у индийцев, Аполлон-Гелиос и Ахурамазда – все они относятся к той же сущности на одной, свой­ственной типу, ступени развития. С этой религией света против хтоническо-материалистически настроенных расовых групп выступает прин­цип патриархата*. На другой плоскости мифология пронизана героикой и нравственностью, связана с волей к исследованию и стремлением к познанию, так что боги становятся носителями различных волевых и духовных стимулов, от бога Солнца древних индийцев, которого молят не только рано утром о плодородии, но также и о мудрости, до Одина, который в попытке познать мир даже потерял глаз. И на уровне философского проникновения проблем мы видим, несмотря на глубо­кое различие форм, что Упанишады, Платон и Кант достигли одинако­вого результата в отношении идеальности пространства, времени и причинности.

 

* Совершенно вводит в заблуждение, когда Герман Вирт в труде "Происхождение человечества" пытается установить патриархат как ненордическо-атлантическую форму жизни, но одновременно признает солнечный миф как нордическое достояние. Матриархат постоянно связан с хтонической верой в богов, патриархат – с солнечным мифом. Почитание жен­щины у нордического человека основывается как раз на мужской структуре бытия. Жен­ское начало в Малой Азии в дохристианское время привело к культу гетер и коллек­тивному сексу. Доказательства, которые приводит Вирт, поэтому являются более чем неубедительными.

 

Таким образом, признанное многообразие не является хаосом, выявленное единство со своей стороны не является бесформенной, только логической единицей.

Это признание имеет решающее значение, потому что оно не только самым резким образом противопоставляет нас всем "абсолют­ным" "универсалистским" системам, которые от предполагаемого человечества снова стремятся к унитаризации всех душ на все времена; оно приводит нас также в конфликт с настоящими новыми силами на­шего времени, также похоронившими своих мертвых, с которыми мы контактировали с большой симпатией, но которые в справедливом со­противлении страшному голому национализму, угрожающему задушить наши души, считают, что ушли в "глубокую древность" и вынуждены объявить "духу" как таковому войну с тем, чтобы вернуться "назад" к единству тела и души в противовес разуму, рассудку, воле, называе­мым вместе "духом".

Указание на прочувствованный "возврат к природе" и прослав­ление "примитивного", всплывшие к концу XVIII века, хоть и близки, но конечно по сравнению с Людвигом Клагесом или Мельхиором Па-лагнием слишком дешевы. То, к чему стремится новая наука о душе (психология) и исследование характера, лежит значительно глубже; иногда споры требуют именно расово-духовного обоснования, чтобы подвести под все здание органичную основу. Что-то при этом разва­лится, но многое еще более прочно войдет в фундамент.

С резким разграничением сознания обнаруживается первая от­чужденность по отношению к естественно-растительному, творчески-пророческому первобытному состоянию благоговейно-героического че­ловека древности. Это состояние представляется как единственно ис­тинная жизнь, которая была фальсифицирована рациональными уста­новками и инструкциями. Уже здесь, в исходной точке видно, как близко и как одновременно чуждо противостоят друг другу наш расово-духовный подход к рассмотрению мира и новая психокосмогония. Разум, как говорилось, является часто формальным, то есть бессодер­жательным инструментом; его задача состоит только в том, чтобы соз­дать причинностный ряд. Если же рассматривать его как законодателя, то это означает конец культуры. (А именно как свидетельство расо­вого отравления, что виталисты выпускают из поля зрения.) В основ­ном, царит согласие. Но совершенно нет необходимости в том, чтобы разум и воля на стороне этого духа враждебно противостояли жизни. Мы наблюдали как раз, как в отличие от всех семитских народов, позиция души, воли, разума со стороны нордических народов по отно­шению к вселенной была, в основном, аналогична. Таким образом, мы имеем здесь дело не с абстрактным древним человеком, которому справедливо было бы приписать абсолютную "безопасность мира", а с четко выраженным расовым характером. И выявился удивительный факт – озлобленные борцы против современного рационализма, враж­дебного по отношению к жизни, создали сами себе самым рационалистическим образом бессознательно созидающего героического древ­него человека.

Потому что первобытное состояние – по крайней мере насколь­ко мы можем вообще опуститься до него – не везде характеризуется героическими убеждениями. Еврейский народ начинается с историй о животноводстве, в которых, однако нет никакого героизма; их более поздний исход из Египта сама Библия сопровождает рассказом об украденных в Египте ценностях; в самом мошенничестве и паразитизме народов "Земли обетованной" тогда проявляется нечто отличное от ге­роического направления. Настоящего героизма нет и у финикийцев, даже когда они отваживаются на морские путешествия вдоль берегов. И даже если чистый семит (например, араб) располагает храбростью и буйством, то у него опять же полностью отсутствует признак творчес­тва. Далее, этруски, хоть и оставили нам ворох непристойнейших обы­чаев и памятников, но тоже не дали повода заподозрить у них ника­кой склонности к творческой духовной деятельности. Героизм, однако, является основным типом всех нордических народов. Но этот героизм времен древних мифов – и это является решающим – никогда не исче­зал, несмотря на длительный период упадка, пока эта нордическая кровь еще где-либо была жива. И хотя героизм принимал различные формы, он ведет от воинской аристократии Зигфрида и Геракла к исследовательской аристократии Коперника и Леонардо, к религиозной аристократии Эккехарта и Лагарде, к политической аристократии Фридриха и Бисмарка – сущность его не изменилась.

Предположительного единства в доисторическое время также не существовало, это современная абстракция. Рассудок и воля по окон­чании "природосозерцающей" эпохи также недалеки от крови и жизни, если они не заглушены цепкостью духовных джунглей Ближнего Вос­тока. Потому что, то, что пытается представить новое учение о теле и душе, а именно то, что только приземленный человек, руководствую­щийся лишь инстинктами, близок к природе, однороден и полон жиз­ни, духовный же далек от всего этого, действительности не соответ­ствует. Действительности не соответствует и то, что хтонические взгляды, вдохновляющие это новое учение (оплодотворенные распут­ной поэзией Бахофена), выражают особо высокую степень глубины жизни и безопасности мира. Потому что народы, выходящие из мифа света и солнца и продолжающие его воплощать, связаны тем самым с очевидным производителем и хранителем всего органичного, ибо только на разумной земле появляются любимцы Афродиты и Деметры, Изиды и Астарты.

Солнечный миф всех ариев не только "духовен", он представляет собой одновременно космическую и близкую к природе законность жизни. Выступать против него от имени "инстинктивного единства", тем более со страстными взглядами в сторону Малой Азии, означает возврат в расово-хаотические и духовно-хаотические и аналогичные им состояния, которые бурлили в позднем Риме. Как бы сильно не отли­чалась наша сегодняшняя характерология и учение о единстве души и тела от наивного увлечения природой Руссо и Толстого, общими для обоих движений являются две вещи: культурный пессимизм и трога­тельная вера в "безопасность мира" человека, еще не испорченного "интеллектом". Утонченная жизнь, духовная атлетика равновесия вели­ких просветителей энциклопедистов создала духовную пустоту, вызвала внутреннее (потом и внешнее) сопротивление против религиозных и общественных установок.

Разбойники, Поза, Фауст, Клэрхен, Гретхен – все они являются свидетелями этого штурма и натиска против ограничений и обяза­тельств под знаком нового, личного или индивидуального. Но эта пре­данность своего "я" своей мнимой естественной первопричине приво­дила или к катастрофе – от идиллии Вертера к его страданиям – или к признанию проблематики "естественно" задуманной природы. На место культурного пессимизма пришло сомнение в благодатном возврате к природе. И эта последняя фаза не минует и неовиталистов, которые объявляют войну всей культуре современности, культуре завтрашнего дня, служа чисто абстрактному – это важно отметить – природному мистицизму. Плодотворная миссия для этого движения может наступить только тогда, когда она выделит из расплывчатого универсализма "при­роды" органические фигуры, расы, признает их ритм жизни, рассле­дует те условия, в которых они существовали творчески, и при каких обстоятельствах наступил упадок или ослабление подлинной духовной ударной силы. Но тогда новая натуралистическая романтика должна будет проститься как с абстрактным универсализмом, как реакция про­тив безудержного рационалистского индивидуализма, так и с принци­пиальной ненавистью по отношению к воле и рассудку. При этом сле­дует признать глубочайший закон любой истинной культуры: она яв­ляется сознательным воплощением вегетативно-витального опреде­ленной расы,

Глубокая пропасть образуется между этим вегетативным и сущ­ностью сознания, но вызванное этим напряжение является одновременно предпосылкой для любого творчества. Пропасть возникла в резуль­тате того, что все наше вегетативно-анималистическое бытие нахо­дится в непрерывном течении, наша же способность к восприятию прерывиста (периодична)* Только благодаря возможным за счет этой периодичности законченным наблюдениям, созданию периодизации времени, схемам возникают предпосылки как для языка, так и для лю­бого искусства и науки. С другой стороны здесь имеет место глубо­чайший витальный корень для утверждения с точки зрения критики познания Канта о том, что идея и опыт никогда полностью не совпа­дают, т.е. что культура, которая могла появиться только за счет перио­дичности сознания, никогда не может быть определена как совершен­но "витальная". "Два мира" оказались, таким образом, и с этой точки зрения первичным законом всего нашего полярно сдвоенного бытия. Если при этом отдельное гениальное достижение во всех областях творческого существования проявится как художественный обзор сво­боды и природы, то достижение всего народа представляет собой эту наполовину мучительную, наполовину отрадную символику такого пре­одоления непреодолимого. Народные культуры, таким образом, явля­ются "импульсами духа" внутри вечнотекущей жизни, смерти и ста­новления.

 

* Очень хорошо это изложено Мельхиором Палагнием в его "Натурфилософских лекциях об основных проблемах сознания и жизни". Шарлоттенбург, 1908 г.: причем совершенно не обязательно соглашаться со всеми выводами, которые частично выдают заблуждения в понимании Канта.

 

 

Так как теперь нордический человек исходит именно от этой становящейся жизни, от дня, то он совершенно "естественно" является виталистом. Но самым большим достижением его истории было гер­манское сознание того, что природу можно освоить не с помощью мистики (как это считали в Малой Азии) и не при помощи разумных схем (как это делала поздняя Греция), а только за счет внутреннего наблюдения за природой. Здесь благочестивый Альбрехт фон Больштедт (Альберт Великий) вплотную приближается к Гёте; мечтатель Франциск к религиозному скептику Леонардо. Несмотря на отлуче­ния от Церкви, яд и костры инквизиции, Германский Запад не по­зволил отобрать у себя этот витализм римской Церкви. И этот мисти­ческий витализм был одновременно космическим, или наоборот, потому что германский человек имел космически-солнечное воспри­ятие. Поэтому он и открыл законы в вечном становлении на земле. И может быть, это глубочайшее чувство позволило ему построить для себя необходимые схемы науки, вызвать идейную символику, которая одна подарила ему оружие, чтобы несмотря на периодичность посто­янно организуемого сознания, совсем вплотную приблизить его к "веч­ному течению"*

 

* Изображение этих законов является одной из величайших заслуг Канта. Ясное представление это сознательно критической деятельности дал нам, главным образом, Ст. Х. Чемберлен в своем «Гёте» и доклад Декарта "Иммануил Кант".

 

То, что сегодня одна сторона поклоняется этим символам и схемам, означает то же состояние упадка, что и поклонение самому "витализму". Не для того когда-то германская наука в рамках своего войска подарила нам девять миллионов уничтоженных еретиков, как величайшее подобие внутренней свободы формирования, чтобы вместе с ней осудить все связанные между собой части и методы или сделать из них идола. Тот, кто сегодня жалуется на "технику" и изрыгает про­клятие за проклятием, тот забывает, что ее появление восходит к веч­ной германской инициативе, которая должна также исчезнуть вместе с ее закатом. Но это привело бы нас к варварству, к тому состоянию, при котором когда-то погибли культуры вокруг Средиземного моря. Не "техника" убивает сегодня все живое, а вырождающийся человек. Он внутренне искажен, потому что ему в слабые часы его судьбы на­вязали чуждый мотив: исправление мира, гуманность, культуру челове­чества. И поэтому сегодня необходимо преодолеть гипноз, не углуб­лять сон нашего поколения, не проповедовать "необратимость судеб", а возвеличивать те ценности крови, которые – будучи признанными снова – смогут дать и новому поколению новое направление и позво­лят сделать возможным создание и улучшение расового состава. Пра­вильно заглянув в сущность предшествующих войн органически разгра­ниченных народов индоевропейской семьи с чуждыми силами, поняв ход развития внутри жизни, свойственной их типу, заново испытав по­стоянно остающуюся неизменной внутреннюю позицию характера по отношению ко вселенной, мы узнаём, вернее ощущаем стремление на­шего поколения, которое с ненавистью отвергает сегодняшнюю дей­ствительность в смысле действительности вечной: стремление согласо­вать рассудок и волю с направлением духовно-расового потока герман­ской культуры. И если возможно, с потоком тех нордических тради­ций, которые дошли до нас из Эллады и Рима еще без фальсификаций. Это с философской точки зрения означает: дать мятущейся сегодня воле соответствующий ее первопричине великий мотив.

Если мы увидим здесь в героическо-художественной позиции существенное, неважно идет ли речь о воинах, мыслителях или иссле­дователях, то мы также узнаем, что вся эта доблесть группируется вокруг одной высшей ценности. И это всегда была идея интеллектуаль­но-духовной чести. Но честь находилась в состоянии духовно-интеллек­туальной борьбы – так же, как и ее носители в состоянии физической борьбы – с ценностями носителей другой расы или с творениями на­родного хаоса.


II

 

 

ЛЮБОВЬ И ЧЕСТЬ

 

1

 

Образование народа при помощи господствующего идеала. — Понятие чести в Индии. Греческий идеал. — Александр Ве­ликий и персы. — Честь в качестве центральной идеи на севере Западной Европы. — Викинг. — Фихте о культуре убеждений. — Разложение ценностей за счет идей гуманнос­ти. — Народная мудрость о высших ценностях.

Многие войны последних 1900 лет называют религиозными. В основном, по праву, но отчасти незаслуженно. Тот факт, что вообще из-за религиозных убеждений можно было вести истребительные вой­ны, говорит о том, до какой высокой степени удалось лишить герман­ские народы их первоначального характера. Уважение к религиозным убеждениям было для германцев-язычников таким же естественным, гак и для более поздних арийцев. Только проведение в жизнь претен­зии на единственную истинность римской Церкви ожесточило европей­ский характер и согласно естественной необходимости вызвало в Другом лагере возникновение оборонительной реакции, которая в силу того, что также велась за чуждую типу форму, со своей стороны должна была вызвать духовное очерствление (лютеранство, кальвинизм, пуританство). И, тем не менее, большинство войн лидирующие герои нашей истории вели не столько за теологические догматы веры, ка­сающиеся Иисуса, Марии, сущности Святого Духа, очистительного огня и т.д., сколько за ценности характера. Церкви всех вероучений заявля­ли: "Какова вера, таков и человек". Для любой Церкви это было не­обходимо и сулило успех, так как таким образом человеческая цен­ность получала зависимость от навязываемых ими догм, и люди духовно приковывались к соответствующей церковной организации. Североевропейское же вероучение – сознательно или нет – постоянно утверждало: "Каков человек, такова его вера". Еще точнее, таков тип или содержание его веры. Если вера защищала внешние ценности ха­рактера, тогда она была истинной и хорошей, неважно какими форма­ми ее окружало человеческое стремление. Если же она этого не дела­ла, то она подавляла гордые собственные ценности и должна была восприниматься германцами в глубине души как гибельная. Есть две ценности, имеющие преимущество перед другими, в отношении кото­рых уже почти два тысячелетия между Церковью и расой, теологией и верой существует полная противоположность; две ценности, корни ко­торых ведут к воле, и вокруг которых в Европе издавна ведется борь­ба за господствующее положение: любовь и честь. Обе стремятся к то­му, чтобы считаться высшими ценностями: Церкви хотят – как это ни странно звучит – при помощи любви господствовать, нордические же европейцы хотели при помощи чести свободно жить или свободно и с честью умереть. Обе идеи находили готовых на жертвы мучеников, од­нако их столкновение не всегда приводило к просветлению сознания, как бы часто оно не проявлялось в действительности.

Это сознание сохранилось и в наше время. Оно является мистическим переживанием и, тем не менее, ясно как солнечный свет.

Любовь и сострадание, честь и долг являются проявлениями ду­ховной сущности, которые, будучи облачены в различные внешние формы, почти для всех способных создавать культуру рас и наций представляют собой движущие силы для их жизни. В зависимости от того, было ли отдано первое место любви в самом общем ее понима­нии или понятию чести как таковому, соответствующим этой духовной целеустремленности образом развиваются мировоззрение и форма су­ществования соответствующего народа. Та или другая идея создавала меру измерения для всего мышления и всех действий. Но для того, чтобы создать определяющий критерий для эпохи, должен первенство­вать тот или другой идеал. Нигде еще борьба между этими двумя идеями не была столь трагичной, как в конфликтах между нордической расой и народами, испытывавшими различным образом ее влияние, с соответствующим расовым и мировоззренческим окружением.

Ввиду возникающего вопроса, мотив которого оказался для нор­дической расы преобладающим над всеми другими при создании души, государства и культуры, совершенно очевидно, что почти все, что со­здало характер нашей расы, нашего народа и государства, это в первую очередь было понятие чести и неразрывно с ней связанная идея долга, порожденная сознанием внутренней свободы. А в тот момент, когда первенство получают любовь и сострадание (или если хотите – состра­дания), в истории начинаются эпохи расового, народного и культурного упадка всех государств с соответствующей нордической ориентацией.

Это в настоящее время проповедуют до пресыщения индуизм и буддизм. Многие же из нас имеют об Индии представление как о стра­не, которая дает нам теософов и антропософов. Мы говорим об Ин­дии как о мягкосердечном, расплывающемся во вселенной мировоззре­нии, которое учит любви и состраданию к человеку. Без сомнения право на эти взгляды утверждают поздняя безгранично расплывающая­ся философия, учения веданты, атмана, брахмана, стремящийся освобо­дить этот мир от страдания буддизм наряду с тысячами рассеянными по всей индийской литературе сентенциями этой точки зрения: "Нет ничего, чего нельзя было бы совершить при помощи доброты". "Счастливы те, кто возвращаются в лес, после того как ранее надея­лись на удовлетворение потребностей, и даже к врагам испытывают любовь" и т.д. И, тем не менее, в эти наполненные любовью и состра­данием умы позднего времени Индии проникают совсем другие, более ранние взгляды, которые признают не личное чувство счастья и отсут­ствие страданий как единственную цель, к которой следует стремиться, а исполнение долга и утверждение чести. В одной из древних индий­ских песен долг провозглашается даже "шестым чувством"; в Махабхарате вся борьба (в своей первоначальной форме) ведется вокруг этой идеи. Герой Фима, неохотно принимающий участие в войне, го­ворит, что покинет своего государя, если государь мой Юдхиштхира не удержит меня оковами долга кшатрия, так чтобы я без сожаления должен был поразить даже дорогих внуков его стрелами". Сильный Карна говорит:

 

Честь как мать дает

человеку жизнь в мире,

бесчестье пожирает жизнь,

даже если жизненное благополучие процветает.

 

Царь Дурьодхана свергнут вопреки всем законам вой­ны и жалуется:

Вам не стыдно, что Фимазен

разбил меня бесчестно?

            ………………………………..

Мы всегда сражались честно,

и честь, остается с нами в победе.

Вы всегда сражались бесчестно

и имеете свою победу с позором.

 

Я же владел землей

до дальнего берега моря,

мужественно стоял перед врагом

и умираю теперь, как герой

желает умереть, служа долгу,

и возношусь к богам,

окруженный толпой друзей…

Это, конечно, совсем другие тона по сравнению с теми, которые обычно звучали в известных песнях. Эти и другие места индийской литературы доказывают, однако, что и древний индиец – это тот, кто создал Индию – отдавал свою жизнь не во имя любви, а во имя долга и чести. Неверного проклинали и в арийской Индии, не потому что он лишился любви, а потому что он лишился чести. "Лучше пожертво­вать жизнью, чем потерять честь: потерю жизни чувствуют в течение одного момента, потерю чести – день за днем", – говорит народная пословица* "Герой ощущает сердцем, что цель можно достигнуть при помощи геройства, трус - что с помощью трусости", - утверждает дру­гое изречение и предвосхищает оценку. Следует внимательно рассмот­реть эту черту древнеиндийской сущности. Царь Порос (Poros), будучи побежден Александром в честном сражении, тем не менее, остался рыцарем. Раненый, он не бежал с поля боя, когда разбежались все ос­тальные: "Как я должен поступить с тобой?", – спросил Александр по­бежденного противника. "По-королевски", – был ответ. "И все?", – спро­сил македонец. "В слове "по-королевски" заключается все", – прозвучал ответ. И Александр расширил владения Пороса, который с этого времени стал его верным другом. Был ли этот рассказ исторически правдивым или нет, значения не имеет. Но он показывает внутренний критерий оценки чести, верности, долга и храбрости, которые были общими и естественными для обоих героев и, очевидно, для историо­графа тоже.

 

* Бётлингк "Индийские изречения"

 

Это мужское понятие чести сохранило древнеиндийские царства, создало предпосылки для общественных связей. Но когда это понятие чести было вытеснено ритуально-религиозными системами, связанными с разложением расы и отрицающими все земные ограничения, в качес­тве решающих выдвинулись религиозные догматические, затем эконо­мические точки зрения. С философией атмана-брахмана, перенесенной на земную жизнь, ариец – как было сказано раньше – отрицает свою расу, вместе с ней свою личность, а также идею чести как духовный хребет своей жизни.

Любовь и сострадание – даже если они предполагают охватить "весь мир" – постоянно ориентируются на отдельное любящее или страдающее существо. А желание освободить других или себя от стра­даний – это чувство чисто индивидуальное, не содержащее действи­тельно сильного элемента для образования народа и государства. Лю­бовь к ближнему или дальнему порождает действия высшей готовности к самопожертвованию, но одновременно является духовной силой, на­правленной на индивидуальное, и ни один человек еще не потребовал серьезно жертвы целого государства, целого народа во имя одной, не связанной с ним любви. И нигде еще за это не погибло войско.

Значительно мягче по сравнению с древнеиндийской представ­ляется нам жизнь в Афинах. Хоть и здесь героический эпос говорит о героических поступках, но они обоснованы скорее эстетикой. (Подроб­нее во второй книге.) Однако триста спартанцев из Фермопил служат для нас символом чести и исполнения долга. Ничто не свидетельствует о движущей для нас, западноевропейцев, силе лучше, чем наши попыт­ки воспроизвести греческую жизнь; эти попытки долгое время счи­тались историей. Мы могли представить ее себе только так, что все эллины были движимы честью и долгом. Лишь очень поздно мы были вынуждены убедиться в мудрости греческой жизни в этом плане. Ода­ренный фантазией грек и в обычной жизни не очень строго держал слово, вряд ли признавая сухую юридическую ценность обещания. Здесь мы как бы открываем удивительнейшую часть греческого ха­рактера, здесь были настоящие ворота для торгашеско-мошеннической малоазиатчины, так что ложь и лицемерие стали в дальнейшем посто­янными сопровождающими явлениями "греческой" жизни, которые побудили Лисандра сказать, что детей следует  обманывать кубиками, мужчин – клятвами. И, тем не менее, настоящий грек был преисполнен чувством свободы. Корни этого чувства следует искать в осознании чести. Убийство женщин и самоубийство побежденных в бою мужчин явление нередкое. "Не сдавайся в рабство, пока у тебя есть выбор умереть свободным", – учит Еврипид. Воспоминание о поступке фокий-цев, которые перед битвой окружили свой оставшийся народ дровя­ным валом с указанием поджечь его в случае поражения, остается ге­роическим свидетельством сильной символики. Потомки Цакинтоса (Zakynthos) предпочли умереть в пламени, чем попасть в руки пунийцев. Даже в более позднее время (200 г до Р. X.) имеются доказанные свидетельства лирического героизма, например, из Абидоса, который будучи осажден Филиппом младшим не сдался, более того, мужчины закалывали своих детей и женщин, сами бросались в цистерны и унич­тожили город огнем. Такая же оценка жизни, свободы и чести свойс­твенна и древнегреческим женщинам, когда речь идет о защите ими своей чести. Так по указанию своей матери повесилась Эвридика; при победе над властителем Элиса (von Elis) в III веке повесились его супруга с двумя дочерьми.

Следует все же признать, что статика греческой жизни была обусловлена не характером, а красотой, что, как уже говорилось, име­ло роковым следствием политическую рассеянность.

Благодаря Александру позднегреческим, преимущественно эс­тетическим существованием вновь овладело понятие породы, которое предполагало сознание своей разнотипности и с точки зрения расы. Александр вовсе не преследовал цель создания мировой монархии и смешения народов, а только хотел объединить признанных род­ственными по расе персов и греков, привести их под одну власть с тем, чтобы предотвратить дальнейшие войны. Он признал движущие идеи и ценности характера персидского высшего слоя близкими своему пониманию долга. На руководящие посты он назначал, поэтому только македонских вождей или персов. Семиты, вавилонцы и сирий­цы совершенно сознательно исключались. После смерти Александра его преемники пытались внедрить его тип государства в своих странах и провинциях. Героем древности здесь выступает одноглазый Анти­гон, который в возрасте восьмидесяти лет погибает на поле сраже­ния в борьбе против "законных" наследников, потому что не смог отстоять единство империи, к которому стремился. Однако норди­чески-македонские культуры были недостаточно продолжительными. Они хоть и дали греческое познание, греческое искусство и философию, но не имели достаточно сил, чтобы создать типы, утвердить свои понятия чести. Победила покоренная чуждая кровь, началось время бесхарактерного эллинизма.

Если где-либо понятие чести и было центром всего существова­ния, то это на нордическом германском Западе. Со своеобразным для истории своевластием в истории появился викинг. Неукротимое чувство воли с началом роста населения толкает одну нордическую волну за другой через страны. Расточительно расходуя кровь, и с героической беззаботностью викинг создал свои государства в России, в Сицилии, в Англии, во Франции. Здесь царили первобытные расовые инстинкты без каких-либо обязательств и воспитания, не стесненные воспитываю­щими размышлениями о целесообразности или четко определенным правовым порядком. Единственная идея, которую принес с собой нор­манн, было понятие персональной чести. Честь и свобода гнали свобод­ных людей в даль и неизвестность, в страны, где было пространство для переселенцев. Они сражались и на своих дворах, и в замках за свою самостоятельность до последнего человека. Гениальное отсутствие цели, далекой от всех торгашеских соображений, было основным позывом для нордического человека, когда он, несмотря на дикую бурю моло­дости, появился, создавая историю на Западе. Вокруг отдельных лиц группировались более близкие последователи, что затем должно было привести к созданию определенных общественных заповедей жизни, так как, наконец, всюду после странствий следовала оседлость крестьянского типа (которая на Юге, правда, быстро пришла в упадок, погибла, разло­жившись в поздневосточной роскоши). "Редко откроется наблюдателю другой пример в истории, где поведение народа было бы так чисто и определялось бы полностью единственной высшей ценностью: вся власть, все имущество, любое обязательство, любое действие находятся на службе у чести, которая заставит в случае необходимости, не разду­мывая и не моргнув глазом, пожертвовать и жизнью. Подобно тому, как закон чести управляет жизнью, он также отражается в поэзии и прохо­дит в виде основного принципа через мир сказаний: ни одно другое слово не встречается там так часто, как слово "честь". Поэтому норди­ческий мир героев, при всей своей дикой разобщенности, своем бурном субъективизме, тем не менее, является единым по сущности и по линии судьбы* Приятно обнаружить эти признания в кругу немецких учите­лей, которые до сих пор были охвачены эстетизмом по греческому об­разцу. Здесь затронут нерв судьбы всей нашей истории. Тип оценки понятия чести решит все наше немецкое, наше европейское будущее.

 

* Крик. "Формирование человека", с. 154.

 

Если бы древний нордический человек и стремился действовать, применяя силу, то признающий честь центр его сущности и в борьбе и в смерти, породил бы чистую атмосферу. Войну можно вести же­стоко, но признавать себя причастным к действиям – это первое усло­вие для нордического мужчины (Крик). Это требуемое от каждой личности чувство ответственности было эффектной защитой от нрав­ственного болота, того лицемерного разложения ценностей, которое постигло нас в течение западноевропейской истории в различных формах гуманности как вражеских происков. То они называли себя демократией, то социальным состраданием, то смирением, то любовью. Персональная честь северянина требовала мужества, самообладания. Он не болтал часами, подобно греческим героям перед каждым боем, не кричал, как они, получив рану. Осознанная им честь требовала от него хладнокровия и напряжения сил. С этой точки зрения фак­тически викинг является культурным человеком, а эстетически безу­коризненный поздний грек – это отсталый, лишенный духовного цен­тра варвар. Слова Фихте: "Настоящая культура – это культура убежде­ний", – вскрывают нашу истинную нордическую сущность по отно­шению к другим культурам, высшей ценностью которых являются не убеждения (а для нас это равноценно чести и долгу), а другая чув­ственная ценность, другая идея, вокруг которой вращается их жизнь.

История западноевропейских народов с течением времени была обусловлена разными обстоятельствами и очень разнообразно склады­валась. Везде, где господствует нордическая кровь, имеется понятие чести. Но оно смешивается также и с другими идеалами. Это проявля­ется, чтобы предварить результат, в изречениях народной мудрости. В русской культуре восторжествовала идея церковности, религиозного чувства, которое даже самому дикому началу придает религиозно-рев­ностное прикрытие (следует вспомнить в "Идиоте" Достоевского чело­века, который убивает за серебряные часы, но перед этим читает мо­литву), поэтому русский говорит о своей родине как о святой Руси. Француз подходит к жизни с формально-эстетической точки зрения, поэтому для него Франция – "Belle France" (прекрасная Франция). То же самое можно сказать об итальянце. Англичанин горд за свое после­довательное историческое развитие, за традиции, за твердые, типичные формы жизни. Поэтому он восхищается своей "Старой Англией" (old England). У нас же говорят, несмотря на множество несвятых свойств, все еще с тем же усердием о "германской верности", что доказывает, что наша метафизическая сущность все еще воспринимает "границу чести" как свой неподвижный полюс.

Ведь за это понятие чести, в конечном итоге, в течение тысяче­летий шла борьба, когда Северная Европа смотрела в сторону римско­го Юга и, наконец, во имя религии и христианской любви была пора­бощена.

 

2

 

Проникновение идеи любви в германский мир. — Аристокра­тия веры. — Вызов германского великодушия. — Управление Церкви без идеи о любви. — Стадо и пастырь. — Прежние компромиссы с Римом. — Отстранение христиан в римской системе. — Миф о заместительстве Бога. — Мужской союз священников. — Современные римские программы; Адам. — Обожествление священников. — Причастие как волшебный материализм. — Преобразование древнегерманских божеств и фальсификация древнегерманских обычаев; святой Мартин, святой Освальд, большой кубок. — Девять миллио­нов мертвых еретиков на пути любви. — Мировая Церковь и мировое государство.

Нет сомнения в том, что и без вмешательства вооруженного римско-сирийского христианства эта эпоха германской истории – эпоха мифологии – закончилась. Природная символика уступила место новой нравственно-метафизической системе, новой религиозной форме. Но эта форма, бесспорно, имела то же духовное содержание, идею чести в качестве лейтмотива и критерия. Теперь сквозь христианство проби­лась другая духовная ценность, претендуя на первое место: любовь в смысле смирения, милосердие, покорность и аскетизм. Сегодня каждо­му искреннему немцу ясно, что это, равномерно охватывающее все со­здания мира, учение о любви нанесло чувствительный удар душе Се­верной Европы. Христианство, оформившееся в виде системы, не знало идеи расы и народа, потому что оно представляло насильственное сое­динение воедино различных элементов. Оно не знало также идеи чес­ти, потому что, преследуя позднеримскую цель власти, исходило не только из покорения тел, но и душ. Теперь же примечательно, что идея любви в руководстве церковных организаций также не имела успеха. Структура римской системы с первого дня как в организацион­ном, так и в догматическом плане является принципиально и созна­тельно нетерпимой и отвергает все другие системы, чтобы не сказать, что она исполнена ненависти. Где было можно, она пробивалась к своей единоличной цели при помощи отлучения от Церкви, объявле­ния вне закона, огня, меча и яда. Отвлечемся от нравственных оценок и установим тот факт, который не отрицается даже современными римско-католическими писателями. Но этот факт в большей степени, чем все другие доказывает, что идее "любви" не присуща типообразующая сила, потому что даже организация "Религия любви" создана без любви. А именно, она содержит меньше любви, чем все другие создаю­щие тип силы. Древние готы были терпимы – как свидетельствует Деллингер – как к католической, так и к другим верам и оказывали этим религиозным запросам, как таковым, глубокое уважение, что ис­чезло там, где победили дух "Бонифация" и насильственный закон "любви"* Любому немцу нелегко выразить отрицательную оценку в от­ношении этрусско-еврейско-римской системы, потому что как бы она ни была организована, она облагорожена уже преданностью миллионов немцев. Они приняли чуждое вместе с тем, что им казалось родствен­ным их душе. Первому они не уделили достаточно внимания, второе с любовью развивали и сумели внедрить в целое кое-какую нордическую ценность. Несмотря на это, правдивость требует сегодня, во времена великого поворота души, проверить поддержку жизни и нанесение ей вреда Римом, выступающим против древней сущности германского За­пада. Не с точки зрения личного недоброжелательства, а при помощи обзоров больших напряжений и разрядок в более чем две тысячи лет существовавшей истории и исследования расово-духовных ценностей, обусловивших эти потрясения. И тогда мы увидим, что по существу одинаковая борьба греческой и римской культур выпала и на долю германца. Он не может избежать этой борьбы, как и обе другие вели­кие нордические волны народов, потому что они при своем возвраще­нии несли с собой побежденные азиатские духовные ценности и во­площающий эти ценности человеческий материал. Несли с собой через Элладу, через Альпы, через границы германского жизненного прост­ранства, иногда в сердце самой нордической расы.

* Можно сравнить, например, выдержку "языческого" фризского герцога Радбода в про­тивовес римском воле к преследованию. Он оставался верным вере  своих отцов, но не преследовал христианских проповедников. И только когда к нему привели нескольких особенно усердных христианских апостолов, и один и один них перед лицом, вызванного им возмущения, тем не менее, храбро защищал свою веру, "языческий" герцог сказал: "Вижу, что ты не боишься наших угроз, и твои слова соответствуют твоим ценностям", – и отослал проповедников "со всеми почестями обратно к Пипину герцогу франков". Так говорит Алькуин. С точки зрения духовной аристократии этот языческий герцог фризов стоит значительно выше "наместников Бога" в Риме, которые исходили из того, чтобы изгнать эту внутреннюю свободу и почтение из мира.

 

Но если причины этого великого успеха прослеживаются, то на­ряду с более ранним техническим превосходством древнего опытного Юга и моментом кризиса в религиозной жизни германцев – что не объясняло так долго длящейся победы – откроется зов германского ве­ликодушия, как одно из важнейших условий. Это великодушие, вопло­щенное вовеки в виде притчи о Зигфриде, которое предполагает и у противника такую же ценность чести и открытую форму борьбы, и с детской прямолинейностью и в дальнейшем не могло себе представить прямую противоположность, это великодушие принесло германцу в те­чение его истории тяжелое поражение: тогда, когда он начал удивлять Рим, в более новое время, когда он проводил эмансипацию евреев и тем самым придал яду равноправие со здоровой кровью. Первое стра­шно отомстило в войнах против еретиков, почти отбросив Германию в пропасть, второе мстит сегодня. Отравленное тело народа находится в тяжелейших конвульсиях. И все еще обе враждебные нам силы взы­вают к великодушию тяжелораненого, взывают к его "справедливости", проповедуют "любовь" ко всему "человеческому" и стараются оконча­тельно разрушить любое сохранившееся сопротивление характера.

Полная победа этой "гуманности" будет иметь те же послед­ствия, что и когда-то победы Малой Азии над Афинами и Римом, ко­гда она, будучи смертельным врагом этрусско-пеласгийско-сирийской культуры, стала, напротив, главным представителем этих сил, когда по­гибли бывшие ценности Древнего Рима. Уже тогда, путем физического разложения и проповеди единого человечества и любви. Учение о лю­бви даже в самом лучшем своем проявлении не было силой типа, а было силой, расплавляющей сопротивление.

Сама Церковь как форма воспитания не могла и не имела права знать любовь, чтобы сохраниться и действовать далее в качестве типообразующей силы. Но она могла осуществлять при помощи любви по­литику силы. Если сознание личности, идея обороноспособной чести и мужского долга превратились в смирение и полную любви предан­ность, то мотив сопротивления силе, которая организует этих верую­щих и управляет ими, сломлен. "Одно стадо и один пастух". Это в до­словном понимании, как это и требовалось, было объявлением войны германскому духу. Если бы эта идея победила бы полностью, то Евро­па сегодня представляла бы лишь толпы, насчитывающие многие сотни миллионов человек, управляемые при помощи культивируемого страха перед чистилищем и вечными муками ада. Борьба этих людей за чувство чести была бы парализована "любовью", а оставшиеся лучшие представители были бы поставлены на службу "гуманитарной" благотворительности, "милосердию". Это является состоянием, к кото­рому римская система стремилась, должна была стремиться, если она хотела вообще существовать как таковая и как духовная и политичес­кая власть.

Я не собираюсь здесь описывать историю догм, а хотел бы толь­ко представить последовательную систему, что касается еще сущнос­ти, которая способствовала тому, что пробуждающийся нордический человек на долгое время вступил в тяжелые душевные конфликты. Или он покоряется ей полностью (как порой в средние века), или он прин­ципиально и сознательно отвергает ее на основании эмоций. В первом случае достигается на короткое время внешнее единство, которое в силу своей невозможности должно лопнуть, как показывают сражения от Видукинда до Деллингера. Во втором случае – путь свободен для истинной органичной культуры и истинной формы веры, соответ­ствующей крови и типу. Последние столетия проходили под знаком лишенного стиля компромисса, который не касался основных вопросов мировоззрения, а касался только соотношений организационных и политических сил.

Показательным для римского христианства является то, что лич­ность Создателя по возможности исключалась с тем, чтобы на ее мес­то поставить церковную структуру господства священников. Иисуса хоть и объявляют высшим и святейшим в качестве источника всей ве­ры и всего благословения, но только для того, чтобы представляющую его Церковь окружить сиянием славы вечного и неприкосновенного. Потому что между Иисусом и человеком встает Церковь и ее предста­вители, утверждающие, что путь к Иисусу идет только через Церковь. И поскольку Иисус пребывает не на земле, то человек должен иметь дело именно с этой Церковью, которая "уполномочена" навеки связать или отпустить. Использование созданной однажды веры в Иисуса Христа ("господствующего Христа", как говорит автор "Гелианда") для политики власти союза священников, обожествляющих себя, также сос­тавляет сущность Рима, как это было под другим именем сущностью политики жрецов в Египте или в Вавилоне и Этрурии.

Чтобы подкрепить тезисы и распоряжения, защищающие власть мужского союза священников, была использована великая диалектика благочестивых мужей, которые относят все церковные распоряжения 1500 лет к Евангелиям, но подчеркивают, что Церковь одна имеет право издавать действующие для всех непогрешимые тезисы. Церков­ное христианство католической формы и протестантской разновиднос­ти представляют собой историческое явление. Начало и конец его четко просматриваются. Постройка завершена, все балки закреплены, все догматические указы находят свои "обоснования". Теперь наступила стабилизация. Можно, таким образом, говорить о структуре без боязни неправильно истолковать еще устанавливающееся живое явление в его движущих силах.

Д-р Адам, ведущий основоположник католицизма уверяет: "Като­лицизм не следует просто-напросто идентифицировать с ранним хрис­тианством или тем более с посланием Христа, так же как и взрослый дуб с маленьким желудем"* Здесь публично освященная заносчивость Церкви (произведение имеет "разрешение" на публикацию) над Иису­сом высказана без обиняков, и все дальнейшее прославление Христа служит, как говорилось, только тому, чтобы возвысить власть Церкви, а не "послание Христа" – "маленького желудя". Церковная служба пол­ностью находится в руках священника, который путем наложения рук становится представителем апостольской власти. Для обоснования это­го учения приводятся слова Христа к Петру, где он называет его ска­лой, на которой он построит свою Церковь. Тот факт, что эти слова древнего текста значительно позже были фальсифицированы верным слугой Церкви**, не мешает им, конечно же, доказуемо искаженный те­зис неустанно повторять во всем мире как послание Христа. "Когда католический священник проповедует слово Божие, то проповедует не просто человек, а сам Христос". Этим самообожествление священника поднимается до догмата веры, который, может быть, повышает само­мнение во взглядах, что, если где-либо личность вождя подняла бы "собственное бедное "я" до носителя послания Христа", Церковь сроч­но предаст его анафеме: "И она провозгласила бы эту анафему, даже если с неба сошел бы ангел, который учил бы иначе по сравнению с учением, которое она получила от апостолов" (Адам).

 

* Адам. ''Сущность католицизма". 1925 г.

 

** Это место (от Матфея 16, 18-19) характеризуется само, как довольно неуклюжая из многих благочестивых фальсификации, так как несколькими стихами позже Иисус назы­вает того же Петра сатаной, которым хочет подняться над ним. Аналогичные высказыва­ния делает Иисус (от Марка 8, 30) и далее. И на основе такой однозначной характеристики, предательстве, которое Иисус и предсказывал, он хотел создать Церковь? Подобное тре­бование аналогично публичному поруганию личности Христа. Меркс говорит в заключении: "Историческое исследование, касающееся Иисуса, нельзя позволять фальсифицировать вечно; оно должно иметь конец," ("Четыре канонических Евангелия". III. 320).

 

Последнее исключение человеческой независимости в пользу схематической службы происходит в таинствах: "священная милость во­зникает не в результате личностных нравственно-религиозных стрем­лений принимающего причастие, а, напротив, благодаря объективному исполнению самого культового символа. Это способствует уничтожению личности, ее никчемность провозглашается как "религиозный" те­зис. В народе, который честь (личную честь, честь клана, честь рода, честь народа) не задумываясь ни о чем другом, в решительном дейс­твии, поставил бы в центр всей своей жизни, открытое провозглаше­ние такого требования не могло бы пройти никогда. Это стало воз­можным только путем ловкой подмены понятия чести идеей "любви", сопровождаемой смирением и покорностью. То, что этот "культовый символ" был определен самим Иисусом, отмечается лишь в форме не­большого указания, при помощи которого формируется беззаботность истории и создается "религиозное здание".

Теперь понятно, что эти четкие формулировки учения, нацелен­ного на магию, в таком резком изложении в Европе, даже после отка­за от чести как руководящей идеи, не могли быть осуществлены. Обу­словленные кровью обычаи нордического человека и его рыцарский способ мышления невозможно было истребить даже огнем и мечом. Так Церковь подошла к включению предписанных народных символов в готовую уже так называемую систему "до древнего христианства". ("Церковь была уже здесь – согласно замыслу, готовая прорасти, потен­циально – до того (!) как Петр и Иоанн стали верующими" Адам)

Вера в Вотана (Одина), хотя и умирала, но священные рощи, где поклонялись "Вотану", оставались целью германских паломников. Унич­тожение всех дубов Вотана и все проклятия, направленные на древ­нюю веру, не помогли. Место Вотана заняли христианские мученики и святые, например, святой Мартин. Плащ, меч и конь были его знаками (то есть символы Вотана), рощи, где почитали бога меча стали, таким образом, местами пристанища святого Мартина, святого воина, кото­рый до сих пор почитается немецкими паломниками (сравни Швертслохскую капеллу). Святой Георгий и святой Михаил также являются получившими новые имена образами древне-нордических существ, кото­рые при помощи такого "крещения" попали в сферу управления рим­ской Церкви. "Чертовка" – госпожа Венера – превращается в святую Пелагию; из Донара, бога грома и облаков, получается охраняющий небо святой Петр; характер дикого охотника Вотана получает святой Освальд; и на капителях, и на работах по резьбе изображается разди­рающий волка смерти освободитель Видар (например, крестный ход в Берхтесгадене), который хочет спасти Одина, проглоченного волком Фенриром. Сравнение с Иисусом лежит на поверхности. Даже благо­честивый Храбанус Маурус, самый просвещенный теолог Германии VIII века, позволяет Богу жить в небесном замке. Это представление, ухо­дит корнями не в Библию, а в древнегерманский героический эпос.

1-го мая древняя Германия праздновала Вальпургиеву ночь, на­чало двенадцати освященных ночей летнего солнцестояния. Это был день свадьбы Вотана с Фреей. Сегодня, 1-го мая празднует свои имени­ны святая Вальбург, тогда как все обряды, как волшебство, колдовство были Церковью изменены, и таким образом, символика природы была преобразована в восточную демоническую нечистую силу.

В Регенсбурге (доминиканская церковь) хранится кубок, "скорлу­па кокосового ореха на позолоченной медной ножке, из которого пи­ли только в холодный Иванов день". Это было древней формой освя­щенного вина для причастия (которое подавалось Церковью еще в XIII веке в обоих видах 27 декабря на празднике зимнего солнцестояния). Это "питье за любовь" и счастье в день святого Иоанна Баптиста, за святого Мартина и святого Стефана – все это древние обряды. Благо­честивый католик Иоанн Непомук Зепп говорит: "Кубок Христа Рим отобрал у мирянина, древний языческий кубок отнять у себя народ не позволил".

Вместе с обычаями менялись песни и изображения. В священной книге от 1488 года мы видим изображение святого Освальда. Он сидит на троне в королевском платье и короне. А вокруг него летают оба ворона Вотана. Только пальма и пастуший посох являются христиан­скими атрибутами. Под именем Освальда Один почитается и сегодня, и имеет, например, церковь в Траунштейне, а также святые места на Нижнем Рейне, в Голландии, Бельгии. Даже легенда о святой печали восходит к образу Одина, как его представляет нам Эдда, так как Один, раненный копьем, провисел девять ночей на "качающемся на ветру дереве''. Образ бородатого распятого мужчины (Один, Донар), который тому, кто обращается к нему с мольбой, бросает золотой башмак, возвращается на многих старинных картинах и в качестве мо­тива во многих песнях. От этого образа возникла, не совсем понятно как, женская святая печаль Церкви.

И Церковь должна была соблаговолить посадить своих святых на горячих коней, послать их, размахивающих копьями и мечами, на борьбу с драконами и другими врагами, чтобы завоевывать честь и славу или вызволять плененных дев из когтей злодея. Колонны Рональ­да и святого Георгия являются примерами этого типа, и только посте­пенно они были заменены колоннами девы Марии: место символа чес­ти занял символ "любви".

Нордические боги были образами света с копьем и сиянием во­круг головы, крест и свастика – это символы солнца и плодородной возрождающейся жизни. Намного ранее 3000 года до Р. X. Нордические народы, и это можно доказать, несли эти знаки в Грецию, Рим, Трою. Индию. Еще Минутиус Феликс выступает против языческого креста; пока, наконец, римская (Т-образная) виселица, к которой был прибит Иисус, не была переименована в этот языческий, теперь "христианс­кий" крест, и не появилось языческое солнце или небесный крест как небесное сияние над головами церковных мучеников и апостолов* Молния и копье являются символами господства. "Едущий верхом бог" с копьем появляется, поэтому каждый раз обновленным на "христиан­ских" каменных памятниках и изображениях: это был скачущий через историю христианства вечный странник Вотан. Разделенный на нес­колько образов, этот бог живет и действует как святой Освальд, святой Георгий, святой Мартин, как всадник с копьем, и даже в образе святой печали проходит по католическим странам и еще сегодня невидимо как "Воде" через души народа в Нижней Саксонии. "Пока жив народ, его боги бессмертны"** Это была месть Вотана после его гибели. По­ка не возродился Бальдур и не объявил себя спасителем мира.

Против этой первоначальной силы древне-нордических традиций, которые до сегодняшнего дня не смогли полностью уничтожить даже "Бонифаций" и его последователи, глубоко возмущались в Риме (а также в Виттенберге). Но не оставалось ничего другого, как образы других богов объявить христианскими святыми и таким способом передать их черты ***.

 

* Мы сейчас пережинаем рождение новой науки: толкования древнегерманской символики. Круг с четырьмя радиусами появляется и качестве небесного креста, т.е. и качестве проекции сторон света, деление на шесть частей в качестве точек летнего, зимнею солнцестояния и т.д. Эта символика космического типа представляет coбой символику, которая будучи принята неосознанно, проходит сквозь целые тысячелетия, как следы то­го времени, которое изображало свою картину мира символами вместо букв: Отца Небесного, Рождение, Смерть и Вечность. Символы солнца являются фрагментами этой картины мира.

 

** А. Дитрих. "Падение античной религии".

 

*** Насколько планомерно проводилась эта политика, показывают многочисленные папские распоряжения. Так, например, папа Григории "Великий" пишет Августину, "языческому" апостолу, которым просит его совета по поводу обращения в другую веру: "Потому что и наше время (примерно 600 год) святая Церковь, конечно, могла многое с горячим усердием изменить к лучшему, остальное же она терпит, щадя его, но таким образом, что она часто зло, с которым она борется, подавляет именно этой терпимостью и недоглядом" (Веда I, 27). А 22 нюня 601 года тот же папа пишет аббату Меллиутсу, что если языческие храмы не были разрушены, их можно ''прео­бразовать": "Если потом народ видит свои храмы не разрушенными, он может от всего сердца отказаться от своего заблуждения… и соблюдать старые обряды на отведенных для этого местах". И по поводу допуска принесения жертв: "Если им внешне (!) полагаются такие удовольствия, то они легче смогут приспособить свое сознание. Потому что очевидно, что речь идет не о том, чтобы отсечь строптивые характеры раз и навсегда, так как и тот, кто хочет подняться до высочайших вершин, добьется этого постепенно, а не рывками" (Веда I, 30. срав­ни с Т. Хэнляйн "Обращение германцев в христианство". Лейпциг, 1914 г. и 1910 г.. 1. 57 и 64).

 

Но праздники христианской Церкви падали на те же дни, которые праздновал древний народ. Был ли этот праздник богини плодо­родия Остары, который стал праздником Воскресения, или праздник зимнего солнцестояния, который стал днем Рождества Христова. Так католическая Церковь в основных формах Северной Европы была обу­словлена и нордической расой. Гротеск этого факта заключается лишь в том, что из нужды она пытается сделать добродетель, а богатство духовной жизни приписывает исключительно себе. Совершенно серьез­но церковный религиозный догмат насильственной веры заявляет, что любой национальный колорит имеет свое место в Церкви, любая на­божность находится под ее покровительством; нигде "личная свобода религиозного выражения" не защищена так, как в католической Цер­кви (.Адам). Это, конечно, полная противоположность всех фактов, ясно говорящих за себя. От "Бонифация" через Людовика Благочестиво­го, который стремился искоренить все германское, через миллионы новых истребленных еретиков до консула Ватикана, до сегодняшнего дня тянется единственная попытка насадить безжалостную духовно еди­ную веру (унитаризм), распространить одну форму, один навязанный догмат Церкви, один язык и один ритуал для нордических людей, левантийцев, негров, китайцев и эскимосов. (Следует вспомнить эвхаристский конгресс в Чикаго 1926 года, когда мессу служили негритянские епископы.) Уже две тысячи лет против этого возмущается вечная кровь всех рас и народов. Как идея мировой монархии оказывает ги­пнотическое влияние на сильные личности от Александра до Наполео­на, так и идея владеющей всем миром Церкви. И как первая идея когда-то подчинила своей власти миллионы, так и вторая в качестве идеи, в рамках влияния которой полного покорения не произошло. Поэтому и великие умы Средневековья рассматривали римскую Цер­ковь, как союзницу или, по крайней мере, как помощницу в деле осуществления властных планов. Церковь же снова увидела в вооружен­ной "светской руке" средство для освобождения пути для своей идеи. Если проанализировать внутренние побудительные причины, то эта борьба по существу является борьбой за господствующее положение между тем, что считается метафизической высшей ценностью и высшей ценностью характера; любовью, смирением, самоотречением, покорностью или честью, достоинством, самоутверждением, гордостью.

 

3

 

Благотворительность. — Церковное сострадание. — Закон принудительной веры с отпущением грехов и его торговая подоплека. — Церковное заступничество как акт. — Папа как тип шамана. — Перенесение ответственности; некон­тролируемая загробная жизнь. — Иезуитство: последствие римской системы. — Игнациус и бесчестное повиновение трупам; 26 марта 1553 года. — Иезуитство и пруссачество как несовместимые типы. — Тщетное возмущение Деллингера, Шульта, Штрассмайера. — Ватиканский собор. — Сущ­ность Рима. — Великое дело Лютера: спасение от лама­изма.

Еще раз: в любви нуждаются, и любовь культивируют только приверженцы и низшие ступени римской системы. Руководству, чтобы продлить свое существование и управлять сильными натурами, необхо­димы были блеск, сила, власть над душами и телами людей. Несомнен­но, этой системой была воспитана великая духовная жертвенность, что католическая Церковь с гордостью называет своим "милосердием". Но именно здесь, в самом прекрасном ее воздействии на людей, обнару­живается такое же сильное различие в оценке и в воздействии, каза­лось бы, одного и того же действия. Как милость Божья передается только через Церковь, так благодеяние и милосердие – это лишь дар Церкви несчастным, грешникам. Это очень хорошо продуманное при­влечение морально надломленного человека с целью привязать его к центру власти и дать ему понять свою полную ничтожность перед Бо­гом и одновременно его силу, представленную триумфальной Цер­ковью. Но в этом ходе мыслей отсутствует все, что мы называем ры­царством. Нордическому народу, воспитанному на понятии чести, сле­дует внушать поддержку попавшему в беду со стороны общины не во имя снисходительных любви и милосердия, а во имя справедливости и долга. Это должно иметь следствием не раболепную покорность, а внутреннее выпрямление, не надлом личности, а ее усиление, т.е. во­зрождение сознания чести.

Сюда относится церковно-христианское сострадание, которое в новой форме возникло в масонской "гуманности" и привело в вели­чайшему опустошению всей нашей жизни, Из догмата навязанной веры о безграничной любви и равенстве всех людей перед Богом с одной стороны, учения о "праве человека", несущего демократические, безра­совые, не имеющие национальных корней идеи чести, с другой сторо­ны, европейское общество "развивалось" в защитника неполноценных, больных, уродов, преступников и лентяев. "Любовь" плюс "гуманность" стали учением, разлагающим все жизненные заповеди и формы народа и государства и тем самым восстали против мстящей сегодня природы. Нация, в центре внимания которой лежат честь и долг, не сохранит ленивых и преступников, а исключит их. На этом примере мы видим также, что стремящаяся к единству безрасовая схема сочетается с не­здоровым субъективизмом, в то время как спаянное честью и долгом социальное и государственное общество, хоть и должно из справедли­вости постараться устранить внешнюю нужду и поднять сознание цен­ности у каждого в рамках этой культивируемой воли, но и вынуждено отсортировывать непригодных по расовым и духовным признакам для нордической формы жизни. То и другое имеет место, если в качестве высшей ценности всего действия устанавливается честь, а в качестве носителя этой идеи – защита нордической расы Западной Европы.

Типичным примером того, как римская система использовала че­ловеческие слабости в своих целях, является догмат навязанной веры об отпущении грехов. Для бедных "грешников" Церковь имела, по ее утверждению, полномочия от Иисуса Христа и святых "прощать от Его имени". Согласно "поручению Божьему" прощать или наказывать, она располагала по отношению к совершившему преступление правом Спа­сителя (африканец Тертуллиан был как раз тем, кто это учение о тор­говле сформулировал с применением множества юридических хитрос­тей). Этот тезис попытались окружить множеством таинственных тол­кований, и на этом искуплении по доверенности построена целая философия, однако для того, кто умеет смотреть глубоко, его торга­шескую подоплеку невозможно было скрыть. Торгашескую, как в отно­шении души, так и в отношении материи. Принципиально идея отпу­щения грехов сводится к арифметическому примеру, где Церкви дано право подставлять вместо неизвестных "X" и "Y" любые числа. Это яв­ляется культивированием одичания характера и души совершенно не­зависимо от внешних последствий, которые имели место примерно во времена Лютера, когда торговый представитель фуггеров постоянно сопровождал честного Тетцеля и забирал у него все полученные им деньги, потому что аугсбургский мелкий торговец не мог получить деньги с задолжавшего ему папы *. Догмат веры об отпущении грехов был возможен лишь потому, что при его формулировке не была при­нята во внимание идея чувства личной чести. Он должен был далее сводиться также к подрыву существующего еще сознания чести и ут­верждать рабское мышление в качестве благочестивой сущности. При внешнем рассмотрении, немецкое возмущение этим позором вынудило римскую систему быть осторожнее при проведении в жизнь безобра­зия с отпущением грехов. Принципиально же оно защищается Цер­ковью и по сей день, как право и благочестивое деяние (сравни воззвание по поводу всеобщего отпущения грехов от 1926 года). То, что это безобразие также восходит к "библейскому древнему достоя­нию", разумеется само собой. Тысячелетнее переориентирование цело­го ряда поколений на новый полюс – Рим – так сильно подействовало на ненордические низшие слои европейских народов, что это воз­звание к расслоенному человечеству воспринимается им совсем не как позор, а как взаимопомощь ''членов Тела Христова".

* Много дохода от отпущения грехом дал "снятом год", придуманный Бонифацием VIII. Юбилейное отпущение грехов можно было получить только и Риме. Сначала нужно было отпраздновать 100-летие ''Anno sancio". Затем юбилейные торжества начали организовы­вать каждые 50, потом 33, наконец каждые 25 лет с тем, чтобы чаще получать крупные суммы. Первый "снятой год" (1300 г.) принес папе 200 000 иностранных и 15 миллио­нов золотых гульденов. В 1350 году Ватикан получил 22 миллиона, понятно, таким образом, почему через 33 года "в память о прижизненном возрасте" Христа (как это объяснялось при втором сокращении периода) был введен лишь 25 летний перерыв: "из-за краткого срока человеческом жизни". Как видно, сама мученическая смерть Иисуса могла быть хорошим обоснованием торговых дел его "наместников". Чтобы получить еще больше денег, было введено открытие и закрытие "золотых ворот" для "святого года"; кто сюда вошел и оставил здесь свою лепту, мог освободить от всех грехов и своих дру­зей. В 1500 году Александр VI истратил постоянные доходы от юбилейного отпущения грехов на приданое своей дочери Лукреции. Каждое преступление имело свою твердую цену, при помощи которой можно было откупиться: убийство родителей, кровосмешение стоили дорого. Только атаки протестантов регулировали бесчинства. Затем отпущение грехов стало отправлением мистических обрядов (ношение лопаточной кости, привилеги­рованные алтари н т.д.). Аналогичные торговые операции осуществляли низшие инстан­ции. Монастырь Монте Кассино имел, например, годовой доход и 500 000 дукатов, и к 1500 году охватывал 4 епископства, 2 княжества, 20 графств, 350 замков, 440 дере­вень, 336 имений, 23 портовых поселка, 33 острова, 200 мельниц, 1662 церкви! Один пример из тысяч. Сюда же относятся должностные нечестные сделки (отчисление огромных сумм на палию для папы), петровы деньги, деньги за лекарства и т.д. Жадные до денег не были такими страшными деспотами как "наместники'' человека, царство кото­рого находится не на этом свете.

 

Аналогичное мышление, чуждое идее чести, объясняет форму церковного заступничества. На основании решения консилиумов в Ли­оне, Флоренции и Триенте большинством голосов было введено состо­яние очищения между жизнью с одной стороны, и вечным проклятием или вечным блаженством с другой стороны, и Церкви была дана власть путем заступничества приводить процесс очищения к хорошему концу. Если это учение лишить всех его покровов, т.е. принять его та­ким, как оно замышлялось, а именно, не как действительное заступни­чество и поминовение души умершего, а как акт, влияющий на движе­ние души и после смерти, то мы будем иметь дело с обычной верой в колдовство, которой придерживаются и сегодня народы южных морей. С философской точки зрения догматы веры об отпущении грехов и эффективного заступничества (наряду со множеством других – от уче­ния, связанного с лопаточной костью, до священных масел и чудодей­ственных реликвий) стоят на уровне мировоззрения, типом которого является колдун. Колдун, молитва которого вызывает или прекращает дождь, проклятье которого убивает, который заключил с богом (или богами) договор и может при помощи колдовских обрядов применить его (или их) ко всему или, по крайней мере, оказать на них влияние*

Колдун как демоническая фигура так же мало нуждается в мы­шлении своих приверженцев, как и в их действии, свидетельствующем о сознании чести. Он должен быть последователен в стремлении обезопасить свою позицию, всеми имеющимися в его распоряжении сред­ствами исключить и то, и другое. Он должен культивировать челове­ческие страхи и истерическую предрасположенность; он должен про­поведовать ведьмоманию и демонизм; запретом, огнем и мечом он должен препятствовать всякому исследованию, которое может привести к другим результатам или и вовсе к освобождению от всей представля­емой колдуном картины мира. Колдун должен бросить Роджера Бэкона в тюрьму как Галилея; он должен дело Коперника предать анафеме и пытаться уничтожить все идейные системы, которые стремятся утвер­дить честь, долг и мужскую верность - т.е. учения, обращенные к воз­вышенным личностям - в качестве сил, формирующих жизнь. Отразить попытку внедрения мистико-демонического мировоззрения колдуна в мировую политику, значит написать историю римских догм и Церкви. Рим, таким образом, умел не только обеспечить себе "представитель­ство Бога" в глазах миллионов, но и, воздействуя на продолжающую развиваться веру в колдовство определенных слоев у разных народов, поддерживать также веру во всемогущество своих обрядов, исполняе­мых только священниками (например, отпущение грехов, соборование и т.д.), связанными с потусторонним миром. И одновременно папа умел уйти от ответственности за эту мистику. Другие учреждения по­добного рода в зарубежных странах были в этом более последователь­ны. Приписывающего себе магические силы учителя и вождя "примитивного" рода убивают, если его жертвенные церемонии все-таки приведут к засухе или уничтожающему всё наводнению. Китай­ский император был богоподобным; как Сын Неба он пользовался ува­жением, но нес ответственность за процветание народа и государства. Папа же сделал для верующего в него человечества невозможным про­верить его утверждения, переместив их воздействия из этого мира в потусторонний. (Если же лечение гипнозом удастся, то католические листки будут полны извещениями об этом, подобно тому, как они упрямо молчат о тысячах, покидающих безрезультатно места паломни­чества и чудодействия.) Поскольку не соблюдалась и не соблюдается мера в изображении ужасов ада – понятие, которого не знал благочес­тивый Ульфилас, для обозначения которого не существовало герман­ского слова, то Рим приковывает надежду запуганных миллионов к своим ритуалам и к своему магическому воздействию, не боясь опасно­сти быть разоблаченным в результате эксперимента. И это средство в значительной степени способствует долголетию римской системы.

 

* Событие, которое внешне не вписывается в это произведение, но которое имеет глубочайшее значение, может быть приведено для характеристики этого идейного направле­ния. В праздник Тела Христова в 1929 году в Мюнхене на процессию внезапно обру­шился сильный дождь с грозой. Монахи, монашки, церковные служители спрятали свои свечи и распятия под мышки и разбежались на все четыре стороны. После этого карди­нал Фаульхабер, проповедуя в женской церкви, увещевал верующих не давать непогоде поколебать их веру, даже если Иисус Христос на этот раз не примет принесенную ему жертву... Таким образом Христос представляется существом, вызвавшим, а попавшая под дождь процессия праздника Тела Христова – неудавшимся колдовским закли­нанием! Слово колдовской философии – употребленное без какого-либо намерения обидеть – точно характеризует, таким образом, позицию римской Церкви.

 

И хотя попытка околдовать мир не удалась, однако не полнос­тью. Первоначальное техническое преимущество Юга над германской культурой, последовательное искоренение свободного, гордого и чест­ного при помощи всех мыслимых союзов, умная фальсификация нор­дических обычаев, которые как таковые сохранились и получили лишь другое управление, все это сохранилось не без настойчивого влияния.

Последние выводы из римской системы сделало иезуитство. По­следний камень в здание колдовской философии положил консул Вати­кана. Здесь колдун на время исполнения своих обязанностей становил­ся богом, непогрешимым богом. Иисус строг, воспринимается строгим и не в представительстве больше, а сам по себе. Сам по себе и пред­ставленный римской системой, увенчанной наделенным властью и на­зывающим себя папой колдуном. "Библия Нового Завета является хоть и значительным, но вовсе не исчерпывающим поражением этих вы­полняющих все заветы Церкви апостольских традиций", – пишет сни­сходительно упомянутый современный основоположник католичества проф. Адам.

Иисус вытеснен, сирийско-этрусское суеверие же, которое внача­ле обвилось вокруг его личности, заступило на его место в качестве "апостольских традиций".

Римская догма вообще не включает в себя понятие чести в ка­честве проблемы. Она вообще должна была систематически исключать его из своих основных взглядов, которые требовали лишь подчинения, Однако школу по сознательному истреблению западноевропейской духовной жизни, несмотря ни на что проявляющейся повсюду, несомнен­но представляет собой орден, словно в насмешку названный "Общес­твом Иисуса": тип, который Игнатий хотел видеть в последователях Иисуса, является прямой противоположностью германской мысли и чувству. Какое влияние, наряду с древними институтами басков, на со­здание и организацию были наиболее существенными, об этом и се­годня спорят различные точки зрения. Хотя благочестивые "голоса от Марии Лаах" считают, что "сверхъестественное происхождение книже­чки для записей упражнений" (Exerzitienbuchleins) "у разумных людей сомнения не вызывает", однако объяснить эту детскую попытку и по­добные свежие произведения "божественным диктатом" трудно даже для священников. Можно доказать, что работы отца Гарсиа де Циснеро фон Манреза (Garcia de Cisnero von Manresa), правила бенедиктинцев и францисканцев оказали на Игнатия большое влияние, но и принципы масонских религиозно-политических тайных союзов, протянувшихся че­рез Северную Африку до Испании, по-видимому, ему были хорошо из­вестны, так как существует поразительное совпадение между мусуль­манскими орденами и принципами "Общества Иисуса". Мусульманские тексты учат: "В руках своего шейха ты будешь подобным трупу в ру­ках стража мертвых". "Повинуйся своему шейху во всем, что он требу­ет, ибо сам Бог повелевает его голосом"*. Игнатий в своем известном письме о послушании требует того же: слепого повиновения, рабского повиновения. Четкость слепого повиновения исчезла бы, если бы мы в глубине души вопрос о добре и зле хотели бы противопоставить при­казу. Если это необходимо, приказ Всевышнего, "который также" необ­ходимо выполнить, заключает в себе орудие слепого давления к пови­новению, "не оставляя ни малейшего места для размышления". Это бы­ло 26 марта 1553 года, когда требование рабского повиновения было занесено в германско-западноевропейскую духовную жизнь в качестве открытого вызова. "Откажитесь, возлюбленные братья, – пишет Игнатий, – по возможности от вашей воли и пожертвуйте вашей свобо­дой..." "Вы должны подчиниться некоему скрытому порыву, позволить увлечь себя жаждущей воле без каких-либо (!) исследований, делать то, что всегда (!) говорит всевышний..." В "конституциях" мы читаем: "Каж­дый должен быть убежден в том, что тот, кто живет в послушании, позволяя направить себя божественному провидению Всевышнего и уподобляясь трупу, который как угодно и куда угодно может быть отнесен и положен, или грифу ручки, которая служит тому, кто ее держит..." В своих правилах, которые Лойола присовокупил к "упраж­нениям", он еще раз потребовал "полного отказа от собственного мы­шления" и далее: "если что-то нашим глазам кажется белым, но Церковь определяет как черное, следует также считать черным". По-немецки: требуется подчинение независимо от того, считает ли испол­няющий службу что-либо греховным или нечестным. Сюда относится и установленное ранее, ограничение, даже если оно и кажется сомни­тельным, и только тогда не следует подчиняться, если требуется совер­шить "очевидный" грех **.

 

* Livre de ses appuis шейха Си-Гноусси, в переводе М. Коласа. Подробнее у Мюллера: "Les origenes de la Compagnie de Jesus". Париж, 1898 г. Сравни также с Шарбонелем (Charbounel). "L’Origene Musulmane de Jesuites".

 

** "Мемориал" мюнхенского иезуита толкует 35-е и 36-е правило о послушании: "Тот подчиняется вслепую, кто подобно трупу или грифу ручки, которые не чувствуют и не имеют мнения, подчиняется так, словно его собственное мнение так связано или некото­рым образом полностью отключено (totum eclipsatum), что он как будто не может судить н видеть сам, а полностью приспосабливает к себе другое суждение, а именно суждение Всевышнего, и настолько полно и совершенно, что то, что думает и чувствует Всевышний, то же и ничего другого, чтобы он мог думать н чувствовать сам, и что это сужде­ние (Всевышнего) является его собственным неподдельным и естественным суждением. Это представляет собой силу истинного самообмана и истинного самоослепления (excaecatio), и приводится в действие она уже не своим, а чуждым движением" (Ройш, Ар­хивные документы. Журнал но истории Церкви. 1895 г , XV. 263).

 

Но эту откровенность, это мужество делать выводы из предпо­сылок римской системы даже самые усердные западноевропейские чле­ны Церкви того времени еще не выносили. Даже римская и испанская инквизиции восстали против этого слишком ясного языка, со всех кон­цов мира звучали протесты в связи с требованием бесчестия и рабо­лепия. Дело дошло почти до общественного осуждения учения иезуи­тов, но хитрому Беллармину удалось – в интересах "единства Церкви" – его отмести *. Требование Игнатия называть белое черным, если этого хотела Церковь, означало объявление святым отравление душ, было признанием права на уничтожение совести, было открытым возвыше­нием лжи до праведного дела. То, что это учение, высасывающее у нас из мозга нравственность, не было проведено в жизнь полностью, тоже не было заслугой доброй воли единоспасающей Церкви, а было заслу­гой силы сопротивления европейского духа и невозможности выжечь европейское сознание чести, даже в результате многолетних попыток сделать это.

 

* Французский иезуит Юлиан Винсент (Julian Vincint), имевшим мужество объявить еще и 1588 году письмо Игнатия еретическим, был брошен инквизицией в тюрьму, а за­тем объявлен умалишенным. Благодаря любвеобильному попечению "последователен Хри­ста" он умер на следующий год в тюрьме.

Тот, кто хочет проследить аналогичный случай жесткого порабощения честного человека в рамках сегодняшнего ордена Иезуитов, тому следует прочитать документы процесса по поводу борьбы немецкого иезуитского священника Бремера против генерала иезуитов и защищающего его против всякого нрава папы. Бремер, будучи признанным ученым, защищал строгие старые представления о нравственности, что в связи с неудобством вообще было запрещено. Но скромный священник не дал запросто задушить себя подобно тысячам других и защищал себя на основании церковного нрава. Это имело следствием одно принуждение за другим, потом процессы против священника, потом его осуждение в Риме, причем он не был даже выслушан. Бремер обвиняет генерала иезуитов и папу открыто в подделке документов. Оба были вынуждены в этом признаться... Счастливые времена инквизиции прошли, иначе бы Бремера давно сгноили в тюрьме. Подробнее у д-ра Ф. Эрнста "Папа и генерал иезуитов". Бонн, 1930 г.

 

Сегодня даже "продиктованные Богом" слова Игнатия уже нельзя объявить истинными, никто не отваживается в иезуитских школах от­крыто требовать слепого подчинения и отказа от чести. Но цель и путь к состоянию стада бездумных рабов явно обозначены. Делу уни­чтожения всякого чувства достоинства служат упражнения, которые держат в страхе силы воображения и волю, а также закабаление духов­ной личности при помощи гипноза сильной центральной воли. Тот факт, что Церковь не осудила учение о трупе, показывает, что у нее те же стремления, что и у ее инструмента, – "Общества Иисуса". И как сирийско-африканский орден собирался действовать во имя "величай­шей славы Бога", так орден иезуитов "Ad majorem dei gloriam" целе­направленно работает над разложением нордически-германской Запад­ной Европы и гнездится, естественно, всюду, где открывается рана на теле народа.

Здесь речь идет не о злой или доброй воле, а о неизменных ценностях характера. Игнатий был хоть и честолюбивым, но все-таки храбрым человеком, его система представляет собой переворот всех ценностей Европы. Как теоретический материалист может быть в лич­ном плане хорошим скромным человеком (и здесь разница между ве­рой и ценностью характера), так и Лойола мог стать символом бесце­ремонной борьбы против духовности нордической расы. Оговоримся с самого начала: нет ничего более ошибочного, чем сравнивать упражне­ния Игнатия с прусской системой воспитания, как это часто происхо­дит с целью завуалирования фактов. Более того, обе эти формы типообразующего мужского союза представляют собой несочетаемые проти­воположности. Игнатий отменяет единообразную монашескую одежду, отказывается от преувеличенной аскезы, посылает своих представите­лей во все города ("организации"), дает им большую свободу в их внешней жизни. За это иезуиты жертвуют ордену: собственное рассле­дование, личность, мужское достоинство, наконец, сущность их расовой души. Прусский солдат с точки зрения внешней техники воспитывался в суровых условиях, внутренне же он был свободен. Первая система не знает идеи чести, и там, где она с ней сталкивается, она пытается ее раздавить; вторая вращается вокруг этой идеи. Первая была и является бактерией внутри нашей жизни, разлагающей, вымывающей все сильное и великое из нашего исконного прошлого кислотой; вторая была и есть первичная ячейка для построения всего бытия, которая была эффективна, когда вместе с викингами и молодыми гер­манцами в первый раз появилась на арене истории.

После баска Игнатия его последователем был Лайнец – еврей, задавший тон в дальнейшем развитии римского догмата в его враждеб­ном всем направлении. Его эффективность отразилась, главным обра­зом, на ватиканском соборе, а принятые там решения были достойны немецкой докторской диссертации. И 18 июля 1870 года иезуитский собор Ватикана окончательно сформировал свое вероучение:

"Мы учим и заявляем, что по распоряжению Господа римская Церковь имеет перед другими преимущество в надлежащем порядке в плане административной власти... что решение папского престола, вы­ше которого инстанции не существует, не может быть никем другим оспорено и ничьему суду не подлежит". "Мы объявляем как открытый Богом догмат веры: что римский папа, когда он говорит со своей ка­федры (ex cathedra), утверждает учение, которого придерживается вся Церковь и которое касается веры или обычаев, в силу божественного содействия, обещанного святым Петром, обладает той непогрешимос­тью, которой благочестивый Спаситель хотел наделить свою Церковь при утверждении учения, касающегося веры или обычая... Так, если кто-либо, сохрани Бог, отважится противоречить этому нашему утвер­ждению, тот будет выслан".

Этим завершается римско-иезуитская система уничтожения лич­ности. Хотя миллионы верующих католиков смутно воспринимали всю чудовищность самообожествления службы, некоторые мужчины подня­лись, чтобы заявить протест против обесчещивания человека, что явля­ется сущностью Ватикана. Католический ректор пражского университе­та писал с ужасом: "Позволяли себя убивать и убивали себя, отбрасы­вая убеждение, веру, честь священника и мужчины. Это результат развития, которое в слепом повиновении римской иерархии видит сущ­ность христианства" *. Епископ Штрасмайер заявил, что курия рассмат­ривает папство как падаль и надеется на смерть Пия IX, что означало бы "истинное благодеяние для человечества"; Й. Делингер отклонил догму "как Христос, теолог и историк". Даже великая гордость центра, Виндтхост, был все же достаточно мужественным, чтобы, по крайней мере среди друзей отклонить новую догму о непогрешимости. Как сообщал глава кафедрального собора в Бреслау Кюнцер**, он прилагал все усилия для того, чтобы успокоить Виндтхорста и пытался смягчить озлобленность против иезуитов, которых объявлял виноватыми во всем и против разгона которых он и пальцем бы не пошевелил. Но то, что в XVI веке казалось еще возможным, теперь было напрасным, все это результатов не давало. Пий IX мог заявить о себе с гордостью: "Я путь истина и жизнь ***" – и духовно сломленный, порабощенный като­лический мир не отважился поднять протест против такого само­мнения...

 

* Шульте. "Древнее католичество к Германии"

** "Nord Allg." от 11 января 1871 г.

*** Obs. catolique, 1866. С. 357.

 

Речь идет вовсе не о том, что папа отдает какие-либо распоря­жения как безошибочные, а исключительно о том факте, что ему такая возможность предоставлена. Снова часть того непостижимого, что на­род ощущал центром своей души, подточено и отбито. Папа открыто и не потребует ничего бесчестного, но сам факт выдачи ему таких полномочий со стороны католического мира в достаточной степени показывает, что во имя "любви" его мужская честь была отброшена. Ватикан означал крушение последнего характера Церкви того времени. А также и Церкви нашего времени, потому что современные носители достоинства уже были воспитаны под властью этих бесчестных тези­сов. Так называемый "политический католицизм" является лишь необ­ходимой внешней стороной иезуитско-римской системы вообще, и не злоупотреблением, а последовательным применением римских принци­пов, хотя и злоупотреблением в отношении истинной религии. Потому что если вся свободная духовная сущность Рима, вся зависимая от Рима светская власть окажется "отделенной" от "законной власти", то каждое средство, оправдывающее цель, поможет завоевать политичес­кое господство в плане духовном.

Эта система умела поставить жертвенность любящего человека на службу безжалостной касты. Перенос внутреннего центра тяжести с осознания чести на смирение и сочувствие подточил духовное досто­инство нордических народов. Войны, революции – частично использо­ванные Римом, частично непосредственно Римом вызванные – принесли с собой дальнейшее ослабление, пока, наконец, после демократически-еврейской помощи не появилась возможность в 1870 году положить последний камень в купол здания. И это означало: задачу чести от­дельного человека, народов, рас на пользу притязания на господство общества священников, объявляющих себя богом.

При рассмотрении этой великой связи подвиг Лютера лежит не области основания Церкви, а имеет гораздо большее значение, как достижение простого раскола Церкви. Как бы глубоко ни находился Лютер в Средневековье, его поступок означает великий поворот в ис­тории Европы после проникновения римского христианства: Лютер отрицал сословие священников как таковое, т.е. наделение правами человеческой касты, которая необоснованно считала себя более близ­кой к божеству по сравнению с другими людьми, которая на основа­нии так называемой "божественной науки" приписывала себе лучшее знание святых планов Бога и обстановки на Небе. Тем самым Мартин Лютер задержал распространение колдовского чудовища, которое при­шло к нам из Центральной Азии через Сирию — Африку. Африкански­ми являются монашество, тонзура, центрально-азиатскими — противо­естественные самоистязания, которые помогают "приблизиться к Богу", азиатскими являются применяемые и в настоящее время четки, меха­низм которых нашел свое завершение в мельнице молитв. Азиатским является также и целование папской туфли. Далай-лама и сейчас тре­бует того же, и многое другое, что не привилось в Европе. При этом следует вспомнить об Александре Великом. Когда тот завоевал Малую Азию, то приветствовавшие его азиаты должны были опуститься на колени, со своими же македонцами он обращался как с товарищами, единственная попытка ввести подобное (Proskynese) среди них успеха не имела, и Александр оставил все по-старому. Уже там Северная Европа отмежевалась от Востока, но ламаизм прорвался в форме рим­ской касты священников и протащил восточную политику вавилонян, египтян и этрусков. Это духовенство объявило Мартину Лютеру войну, вышло из нее победителем, и все католики, которым свойственно еще понятие чести, обязаны только его труду, что папство вынуждено бы­ло реформировать себя, чистить, чтобы устоять в пробуждающемся культурном мире Европы.

Теперь следует уяснить, куда пришли бы в своем развитии германские государства, если бы победил тот дух, который собирался связать святость с грязью и омерзительной жизнью. Святой Евсебиус (Eusabius) бегал, увешанный железными цепями весом 260 фунтов, святой Макарий приобрел святость, испытав боль от муравейника, в который он сел, святой Франциск, во многом абсолютно великая лич­ность, платя дань азиатчине, валялся в угоду Богу обнаженным на ши­пах. Особо благочестивые монашки пили чужую слюну, ели дохлых мышей и тухлые яйца, чтобы стать еще "святее". "Благочестивого" Илариона превозносили только за то, что он жил в нечистотах, святой Афанасий гордился тем, что никогда не мыл ноги, то же относится к святому Аврааму, о котором сообщает святая Сильвия. Монастырь святой Евфразии (Euphrasia) и вовсе дал обет, запрещающий монашкам вообще купаться... В условиях дальнейшего такого беспрепятственного развития этого "зловония святости" Европа достигла бы состояния по­крытых коркой грязи святых Индии и Тибета, состояния оболванивания страшного суеверия, бедности и нищеты — при постоянном обо­гащении касты священников. При помощи совокупности антиримских движений Европа была спасена, и величайшим спасителем Западных стран является Мартин Лютер, потому что он поборол сущность, в ре­зультате которой возникли бы указанные состояния: обладающее мис­тическим могуществом сословие священников Рима как продолжение сообществ жрецов Малой и Центральной Азии. Сын немецкого крес­тьянина стал при этом осью для нового развития мира, и все европей­цы должны быть ему благодарны, потому что он не только освободил протестантов, но и спас католиков от духовного падения. Возвращение потом многих отколовшихся (Вена, Мюнхен были когда-то протестант­скими городами) к католичеству стало возможным только благодаря Насильственному очищению от святой вони, но не следует забывать, что если бы протестантского духа больше не было, тибетско-этрусский мир проявился бы заново (Испания, которая меньше всего была про­тестантской, почувствовала острее всего на себе владычество Рима, ни­где в Европе не было такой духовной отсталости, как там до рево­люции в апреле 1931 года). Как глубоко укоренилась сатанинская бредовая вера в самых верхних инстанциях и до сегодняшнего време­ни, Лео Таксиль раскрыл удивленному миру, как происки черта в отношении благочестивых мужей Церкви во всех государствах.

 

4

 

Кайзер и папа, воплощение двух ценностей. "Божьей милостью". — Древнегерманское рыцарство, Эдда, Беовульф, Хелианд. — Петр и Хаген. Рыцарское сословие. — Стремление Рима к покорению рыцарства; Григорий VII.

Сущность борьбы между императором и папой заключалась начала в борьбе за господствующее положение между рыцарским учением и изнеживающим учением о любви. Живым символом первого сточенного компромисса является меч с крестообразной рукояткой и едущий на боевом коне епископ. Сначала победило, конечно, рыцар­ское учение; Карл Великий со смехом бы отверг Пия IX, но он счел целесообразным освятить свое достоинство религией и провозгласить свою власть перед народом, как данную ему милостью Божьей. Таким образом, император и папа были сначала союзниками в плане власти и политики против "благородных саксонцев", которые – по Гёте – счита­ют делом славы свою ненависть к христианству в предложенной фор­ме. Видукинд боролся за себя, но одновременно и за свободу всех нордических народов. Причем Карл, суровый основатель Германской империи, оставался политической фигурой. Сомнительно, что без него это властное образование возникло бы. После восстановления чести Нижней Саксонии, в течение 1000 лет подвергавшейся хуле, оба вели­ких политика вошли в историю Германии: Карл как основатель Гер­манской империи, Видукинд как защитник свободы, представляющую главную германскую ценность.

Верность последователя и мужская верность для древнего рыца­ря были выше собственности и счастья, как для певца Эдды. "Речи Высокого" заканчиваются словами:

 

Гибнут стада,

родня умирает,

и смертен ты сам;

но смерти не ведает

громкая слава деяний достойных

 

Это нордическая форма буддистского учения о карме. В песне о Беовульфе осуществляется попытка слияния германского чувства чести с христианской идеей спасения, поскольку именно Беовульф пытается спасти разорванное, замученное человечество; но он борется не при помощи тезиса о "непротивлении злу насилием", а как "герой к ужасу зла" (сравни в связи с этим слова Вишны, который всегда появляется в мире для уничтожения преступника). Но в Беовульфе уже проявляется некая сентиментальная нотка. Если для более древних германцев счита­лось бесчестием вернуться с поля боя без вождя и властелина, жалкое поведение "последователя" Христа в Гефсиманском саду (что и для ав­тора "Гелианда" показалось неприятным) здесь уже потеряло свою яр­кость. Свита Беовульфа, почувствовав приближение его смерти, поки­дает его, кроме одного преданного воина! Эта совершенно ненорди­ческая слабовольная черта была, разумеется, возмещена сознательной похвалой чести: "Ни одно событие не может ослабить у благородного человека любовь крови", "Нам всем угрожает конец этой жизни: поэ­тому кто может, пусть завоюет себе славу до смерти!" Наконец, бес­честно и вероломно бежавшие были подвергнуты опале.

Теперь всему вашему роду будет отказано

в мече и в пожертвованиях казны,

в Родине и в пользовании наследственными

должностями: должен быть правым в жизни

каждый, когда аристократы видят

вдали ваше бегство, это бесславный поступок.

Для дворянина смерть лучше,

чем позорная жизнь.

И германский рыцарь позволяет себе бесславные поступки в со­стоянии слабоволия и при прорыве низменных инстинктов, но если он после этого их возмещает, признает их и принимает на себя послед­ствия, то мы это поймем скорее, чем трусливое поведение первого апостола. Даже такая зловещая фигура как Хаген нам представляется значительно крупнее по сравнению с Петром. Хаген отказывается от своей чести, служа чести короля и умирает в конце концов твердо и стойко. Болтливый же Петр отрекается от своего господина трижды при первом же испытании; и только один порыв его вызывает симпа­тию, когда он обнажает меч (что автор "Гелианда" описывает с замет­ным облегчением), что показательно затмевается последующей трусли­вой ложью. Церковная традиция напрасно старается сделать из Петра героя. Благочестивый же автор "Гелианда" пытается объяснить пове­дение учеников в Гефсимане их заботами, потому что иначе их сон показался бы его саксонцам бесчестным и потому непонятным:

...Рожденный богом

нашел их в беспокойном сне,

на сердце у них было тяжело,

От того, что любимый господин

их оставил.

Развитие рыцарства до рыцарского сословия началось уже при Конраде II и сохранилось вплоть до XIV века. Рыцари считали себя "детьми империи" и были обязаны защищать императора и империю от внешних врагов. Этот факт дал им право на существование как сословию, он привел к единому понятию рыцарской чести, которое представляет собой сословное выражение идеи чести, впервые связано с землей и с высшей целью. После почти полного субъективизма викинга и древнегерманского вождя со своей свитой, большой народ­ный слой был тем самым настроен на духовный центр всей расы. Обряды вручения меча, опоясывания, а затем рыцарский удар символи­зируют внутренний подъем и облагораживание. И пусть более позднее рыцарство в результате своих застывших форм и шаблонной изоляции кажется островком древности в обновляющейся жизни граждан, даже разбойничьи набеги рыцарства, ничем не занятого в мирный период, представляют собой несколько радующую картину. Таково положение вещей, сохраняющих в себе воплощение лучшей идеи, но остается факт, что до сегодняшнего дня словом "рыцарский" обозначают чело­века, который при помощи силы вступается за своего ближнего и уме­ет хранить честь.

 

5

 

Папа в качестве апостола. — Папский хаос в IX, Х и XI веках; Стефан VI, Георгий III, Бонифаций VII, Бенедикт XI, Григорий VI. — Германские кайзеры как спасители пап­ства и защитники образования и цивилизации. — Отто I и германская национальная Церковь; Отто III. — Клюниацензы как вспомогательное средство Церкви. — "Долговеч­ность" Рима; Конфуций, Лао-Цзы.

Само собой разумеется, что римская система стремилась вос­пользоваться услугами этого рыцарства, что, между прочим, нашло свое выражение в обряде вручения меча. Сразу же, в начале десяти своих клятвенных обещаний, рыцарь обязуется служить религии, затем защищать угнетенных и только в конце – повиноваться императору. Таким образом, пусть формально, но устанавливается то влияние, кото­рое осуществлялось раньше. Некоторые благочестивые историографы пытались даже само основание рыцарства приписать Риму (как его догмы Христу), причем основателем рыцарства был объявлен Григорий VII. Это происходит, конечно, только с намерением даже причины вы­ражения антиримской идеи приписать папе и сделать их зависимыми от него, естественно, с разными последствиями для современности. Так, например, историк Эфрёрер может нам совершенно точно пове­дать, как рыцарская идея произошла от святого Рима, чтобы потом откровенно раскрыть его замыслы: "Только вследствие силового воздействия, которое Церковь оказала при помощи деятельности Григория VII на воинское сословие христианских империй Запада и прежде все­го романских, рыцарство достигло своего полного содержания как институт или корпорация, которая поставила перед собой задачу при помощи специальных обязательств поставить героизм солдата на служ­бу религии". Слава, честь, клан, народ, император и империя рассмат­ривались и рассматриваются, таким образом, представителями римской системы только как наименования и мелочи; целью фальсифицирован­ного наместниками Христа рыцарства оказывается только служение папе. Это совершенно четко определило неизменную политику рим­ской Церкви, и, действительно, гипнотизирующим проповедям удалось пролить реки крови во имя властолюбивой Церкви в безумных крес­товых походах, "поставить героизм на службу религии", подчинить честь "любви". "Iper und Arras" – кричали фламандцы, "Husta heya Beyerlant" – звучал боевой клич баварцев. Этому Рим не мог помешать, но розыгрыш разных интересов мог посеять междоусобицы. И это до сегодняшнего дня он рассматривает как свою жизненную задачу. Стре­мясь к самосохранению, Рим не мог терпеть сословия, обладающего сознанием народности и чести. Еще менее он терпел сознающих честь и существующих в своих рамках, и потому был вынужден сеять раздор и способствовать разложению нации.

Это входит в сущность самой безрасовой системы и никогда не изменится пока эта система существует.

Дальнейшая фальсификация истории, кажущаяся неистребимой, и сегодня еще имеет место даже в тех кругах, которые отдают себе яс­ный отчет в отношении Рима и его системы: будто бы воспитание и цивилизация, которые постепенно проникали на Запад, были следстви­ем церковной деятельности. На самом деле все было наоборот.

Преследуемый лангобардами, папа Стефан II (в 755 году) умо­ляет Пиппина о помощи и просит пригласить его в империю франков. Это происходит; Пиппин встречает его стоя, тот же, сознавая свое бессилие, уподобляется бедному апостолу Христа, покрывает себя и своих священников власяницами, посыпает голову пеплом и молит ко­роля на коленях о помощи римскому народу. С этого времени Фран­ция рассматривает себя старшей дочерью Рима (благоразумно отказав­шись, однако, со времен Хуго Капета от соблазнов римского титула), Тот же папа противится бракосочетанию Карла Великого с лангобардкой. Он пишет, что Карл не может осквернить "благороднейший коро­левский род" франков кровью лангобардов, "вероломным и дурно пахнущим образом", и призывает в противном случае обрушить на Карла "вечный огонь". Но так как эта угроза на императора не подействова­ла, благочестивый отец сам заключает в дальнейшем союз с "вонючим" королем лангобардов.

Во времена, когда считалось, что от Рима духовность распрос­траняется по всему миру, на самом деле воцарялась полная бездухов­ность. В 869 году в голову папе Стефану VI приходит мысль извлечь из могилы разложившийся труп своего предшественника, приговорить мертвого на синоде, как незаконно занявшего место к смерти, отру­бить разложившемуся трупу как "клятвопреступнику" три пальца и по­зволить римскому народу утопить его. После этого папы сменяют друг друга, свергают друг друга, заключают друг друга в тюрьму, пока Гергий III не взошел на "престол Петра" по левую руку от своей на­ложницы Марозии. Эта женщина вместе со своей матерью Теодорой заручается поддержкой влиятельных епископов в качестве любовников и опоры своей власти. Когда с Гергием было покончено, Марозия сде­лала папой своего сына под именем Иоанна XI. Против этого возму­тился ее первый сын и сокрушил власть своей матери. После его смерти папский престол занял его сын под именем Иоанна XII. И в дальнейшем обстановка была не лучше. В 983 году изгнанному папе Бонифацию VII удалось посадить в тюрьму своего конкурента по "представлению" Иисуса Иоанна XIV, где тот и умер. Но и Бонифаций недолго тешился тиарой, он был изгнан королевской аристократией и госпожой Теодорой, как уже говорилось, славной матерью чрезвычай­но усердной потаскухи Марозии, внук которой Кресценций младший стал властителем Рима, который распродал папский престол диким со­зданиям. В 1024 году папский престол занял человек, который до того никогда не был священником. Он купил себе представительство Бога и назвал себя Иоанном XIX. Далее папой под именем Бенедикта IX был избран десятилетний графский сын. Так как он слишком рано предался всем мыслимым порокам, он даже римлянам показался обузой; и они выбрали нового наместника Христа, который назвал себя Сильвестром III. Новый папа, однако, очень скоро испугался опасностей, связанных с исполнением этой должности, и предпочел продать ее за 1000 фун­тов Григорию VI, чем морально возмутил изгнанного Бенедикта и тот снова выразил претензию на престол Петра. Честный кардинал Цезарь Барониус назвал обоих пап просто ''распутными жеребцами". Этот скандал закончился только тогда, когда вмешался император Генрих III.

Такова была обстановка в Х и XI веках, которую должен знать любой немец, но которую с одной стороны лживая, а с другой сторо­ны трусливая историография замалчивала. Именно в это время началось объединение немцев при Генрихе I, сознательная попытка нацио­нального подъема и культивирования при Отто I Великом. В религии Отто усмотрел душеобразующий и облагораживающий момент. Благо­даря ему, немецкому рыцарю, епископы получили большое влияние, вернули себе княжеские титулы и распространяли духовные знания, способствовали развитию ремесел, промыслов и земледелия. Руководи­мые и охраняемые императором, не папой, расцвели первые культур­ные центры в Кведлинбурге, Райхенау, Херсфельде. Папы же, напро­тив тех, кто предостерегал, посылали на казнь, как Хадриан IV, кото­рый приказал удушить и сжечь Арнольда фон Бресциа, когда услышал о его проповеди о покаянии *.

 

* Я не могу здесь останавливаться на подробностях. Следует отметить еще только то, что папы получали определенные проценты с домов терпимости, которые Павел II (1464-1471) сделал постоянным источником доходов. Сикстий IV получал ежегодно до 20 000 золотых дукатов с публичных домов. Священники должны были платить за своих сожи­тельниц определенную таксу, тогда как Ватикан награждал своих чиновников талонами в бордели. Сикстий IV разрешал за определенную плату любовь с мальчиками. Иннокентий III должен был содержать 16 детей. Но Александр VI заявил, что папа стоит выше короля, так же как человек выше животного. Поэтому он приказал убить дюжину епископов и кардиналов, которые казались ему опасными. За 300 000 золотых дукатов папа Александр VI устранил претендента на турецкий трон Дшема и присвоил себе со спокойной совестью деньги, "неверного" султана. В 1501 году Александр VI назначил своей  заместительницей свою дочь Лукрецию.

 

В основе стремлений Отто I несомненно лежала идея герман­ской национальной Церкви, которая, казалось бы, умерла вместе с уто­нувшими готами. На этом основании он установил порядок, по кото­рому священники назначались бы помещиками: но это побудило его также подчиниться папству: римляне должны были поклясться в том, что они не будут избирать папу без согласия короля. Отто III назна­чил своей властью двух пап. Аналогичным образом очищал папство Генрих III. В великом конфликте между епископом Виллигисом фон Майнцем против римского антинародного централизма находились все немецкие епископы, сознательно отвергая папу, который, наконец, должен был уступить. Тогда в Германии свободы было больше чем в 1870 и 1930 годах!

Значительному усилению папства способствовали клюниацензеры, которые собирались создать организации, выходящие за государ­ственные рамки и управляемые только папой. Это движение хоть и ставило целью реформу опустившегося монашества, но очень скоро проявило свою негерманскую точку зрения на духовность. Практико­вавшиеся до сих пор покаяния против грешной чертовой плоти, на ко­торые германцы смотрели со смехом, лишились своей прежней пошлой формы и превратились в хитрое мучение души (как бы предтеча иезуитства). Для определенных частей монастыря клюниацензеров дей­ствовал строгий обет молчания, всякое веселье было запрещено, друж­ба не допускалась. Доносительство было объявлено благим долгом, виноватые получали наказание, лишающее чести. Эта противоестес­твенная форма воспитания происходит, очевидно, от той лигурийско-восточной расы, которая помимо прочего населяла и юго-восточную Францию до прихода туда нордического человека. Но это растаптывание собственной души, это внутреннее самооскопление и мания подчи­нения чуждым демонам и мистическим силам показывают нам римскую Церковь в теснейшем взаимодействии со всей неарийской кровью и с группами разложившегося населения. Поэтому не случайно "реформа" клуниацензеров пустила корни в восточно-расовой части Лотарингии. Против этой болезни души сразу выступил архиепископ Арибо фон Майнц, поддержав сознающего свою власть Конрада II. На севере почти одновременно заговорила старая кровь: епископ Адалберт фон Веттин поставил перед собой цель создать германскую национальную Церковь. Слово "немецкий" впервые стало всенародным достоянием, монахи римской Церкви разыскивали теперь еще оставшиеся, почти уничтоженные духовные ценности своего народа.

Германский император вытащил папу из болота, возвеличил его и облагородил его слуг. Снова усилившийся при этом римский универ­сализм, конечно, использовал эти силы и обратился – как обычно – к доказуемым фальсификациям ("Константиновы дары" и "Исидоровы декреталии"), чтобы установить власть папства над императором, как обусловленную волей Бога, и заменить централизмом епископство. Эта борьба велась с использованием всех имеющихся в распоряжении средств: вассалов натравливали на императора, объявили даже цер­ковный спор против непокорных епископов. Это была "благодар­ность" Рима.

С особым пристрастием римские историографы превозносят долговечность существования папства как доказательство его "божес­твенного назначения". Но тот, кто знает, что Рим установлением своей власти, прежде всего, обязан императорской власти, а своим духовным влиянием только внутреннему величию таких благочестивых аристо­кратических умов как Франц фон Ассизи, Альбертус Магнус, мастер Эккехарт, тот по этому поводу будет иметь, по-видимому, другое мнение. В остальном долговечность организации сама по себе не мо­жет быть мерилом ее внутренней ценности. Здесь дело только в типе сил, которые ей обеспечили длительность существования. В конце концов, египетская культура была намного старше римской Церкви; мандарин насчитывает больше известных предков по сравнению с па­пой, Лао-Цзы и Конфуций жили 2500 лет назад, но правят еще и сегодня. И потом немецко-римская императорская власть закончилась всего лишь какую-то сотню лет тому назад. Наступает время, когда па­па станет тем, кем он должен был быть: главой итальянской нацио­нальной Церкви (спор между националистическим фашизмом и Вати­каном надо надеяться, ускорит осуществление этой необходимости). Папство должно было создавать свое господство (независимо от того, что на так называемом престоле Петра сидело некоторое количество действительно великих мужей) при условии духовного порабощения и расового разложения народов с германским характером. Из свободных великих душ, которые еще с XI по XIV века подарили себя Риму как освященной ими идее, Ватикан черпал оружие порабощения. Со вре­мени усиления иезуитства, со времени тридентинского собора Рим был обусловлен низкой расой и одновременно как бы застывшим. Грязная "теология морали" святого Альфонса фон Лигуори с одной стороны, лишение чести через иезуитство с другой, обусловили то, что со времени уничтожения религии мастера Эккехарта все действительно великое, относящееся к европейской культуре, берет начало в анти­церковном духе, от Данте (который еще в 1864 году был четко про­клят в том числе и за то, что назвал Рим клоакой) и Джотто (Giotto) до Коперника и Лютера; не говоря уже о немецком классическом искусстве и нордических живописи и музыке. Все, что раболепие называет "любовью", собралось под властью Рима, все, к чему стремились честь и свобода души, все сознательно отмежевалось от римского духовного мира.

 

6

 

Освобождение бюргерства в XVI веке. — Ганза. — Бранденбург-Пруссия как система воспитания. — Фридерицианский офицер. — Масонская гуманность как противостоящая Риму Церковь. — Гуманность, демократия, освободительные войны, империя Бисмарка. — Рабочее движение как нравственный протест. — Международный коммунизм. — Маркс как капиталист. — Жертва в марксистской системе в той же роли, что и любовь в римской. — От сословной чести к чести национальной.

Рыцарское сословие в XV и XVI веках потеряло свое значение. Но понятие чести, которое оно культивировало, пробудилось в других сословиях. Именно житель замка освободился от замка, построил свои города и церкви, занимался ремеслами и торговлей, собирался в мощ­ные союзы, пока, наконец, Тридцатилетняя война не положила конец всей культуре.

То, что германское понятие чести воплотилось даже в торговце, когда тот, будучи предоставлен сам себе, мог действовать без восточ­ных посредников, показывает Ганза. Первоначально прозаический ку­печеский целевой союз по защите торговли, он протянул в дальней­шем далеко свои руки. Союз не только торговал, но и строил, основы­вал, колонизировал. Руины Новгорода и Висби говорят также громко о нравственной силе, как и ратуши Брюгге, Любека, Бремена. Более 75 городов заключили между собой союз по защите, который по своей внутренней сущности имел задачу, в противовес императорскому бес­силию, создать немецкий центр власти. Но прежде чем подобные идеи смогли твердо стать на ноги, разразилась величайшая катастрофа гер­манской истории. И с тем же результатом, какой имели войны с гуге­нотами во Франции, характер немецкого народа изменился. Если в на­чале XVI века Германия, несмотря на жалкую власть императора имела гордое крестьянство и продуктивное бюргерство, то тридцать кро­вавых лет (которых папе Иннокентию Х все еще было недостаточно) истребили лучшую кровь Германии, бесчисленные чужеродные толпы из враждебных государств испортили расу, целое поколение выросло в обстановке грабежей и убийств. Одна Бавария насчитывала 5000 поки­нутых крестьянских дворов, сотни цветущих городов лежали в руинах, почти две трети германского народа были истреблены. Не было боль­ше искусства, не было больше культуры, не было больше характера. Бесчестные князья грабили убогий народ, а эти "верноподданные" тупо и безучастно позволяли это делать. И, тем не менее, германская кровь поднялась против деградации Габсбургов и французской угрозы. Та кровь Нижней Саксонии, которая когда-то пришла на Западную Двину, оказала сопротивление всему разрушению сверху и снизу. Как многоо­бещающий призыв и сегодня в наших ушах звучат трубы фербеллинов и голоса великих курфюрстов, деятельность которых дала начало вос­становлению, спасению и возрождению Германии. Можно как угодно критиковать Пруссию, но решительное спасение германской сущности останется навсегда делом ее славы. Без нее не было бы немецкой культуры, не было бы вообще немецкого народа, самое большее – бы­ли бы эксплуатируемые миллионы для жадных до добычи соседей и алчных церковных князей. Не случайно именно сегодня, в период но­вого страшного срыва в пропасть, в сияющем блеске встает образ Фридриха Великого, в нем концентрируются – несмотря на его чело­вечность – все те ценности характера, за господство которых страстно ведут борьбу лучшие представители Германии: личная храбрость, не­преклонная решительность, сознание ответственности, проницательный ум и осознание чести, что еще никогда не объявлялось с таким мисти­ческим величием путеводной звездой всей жизни. "Как может князь пе­режить свое государство, славу своего народа и собственную честь?", – спрашивает он свою сестру 17 сентября 1757 года. Никогда несчастье не заставит его струсить, напротив: "Никогда я не покрою себя позо­ром. Честь, которая на войне сто раз заставляла меня ставить жизнь на карту, позволяла мне сопротивляться смерти при более мелком по­воде." "Про меня нельзя сказать, – подчеркивает он дальше, – что я пережил свободу моего отечества и величие моего дома". "Если бы у меня было бы больше одной жизни, я бы пожертвовал ею в пользу отечества", – пишет Фридрих 16 августа 1759 года Д'Аргенсу после страшного поражения. "Я думаю не о славе, а о государстве". "Моя не­изменная верность по отношению к отечеству и честь заставляют меня Предпринимать все, но надежда ею не управляет", – говорилось нес­колько дней спустя. И Луизе Доротее фон Гота он признается в письме: "Может быть, наступил час судьбы Пруссии, может быть, придется пережить новую деспотичную империю. Я не знаю. Но я ручаюсь, что это наступит только после того, как прольются реки крови, и что я не увижу мое отечество в цепях и позорное рабство немцев". И снова Фридрих пишет Д'Аргенсу (18.9.1760): "Вы должны знать, что нет необходимости в том, чтобы я жил, важно, чтобы я вы­полнил свой долг" и (28.10.1760): "Никогда не узнаю я мгновения, которое бы вынудило меня заключить невыгодный мир". "Или меня похо­ронят под обломками моего отечества, или... положу конец самой моей жизни... Этому внутреннему  голосу и требованиям чести я позво­лял управлять собой в моих действиях и собираюсь это делать и впредь"*

* В этой связи я рекомендую отличное издание Рихарда Фестера "Фридрих Великий, письма и сочинения" в двух томах. Лейпциг, 1927 г., которое отличается отделением самого важного и грандиозного от многого другого.

 

Если Фридрих Вильгельм I олицетворял бюргерскую честность и самоограничивающее благоразумие, то Фридрих II был символом всего героического, что, казалось, прошло и погибло в крови, грязи и нуж­де. Его жизнь – это самая настоящая, величайшая история Германии, и жалким негодяем покажется, тот немец, который образ Фридерикуса попытается исказить злобными замечаниями.

Но лишь немногих он смог сформировать как личности. Несмо­тря на его огромный мирный труд, широкие массы народа были гру­бы, не имели культурных традиций, выродились, были обезьяноподоб­ными, непрусскими, ненемецкими. С неохотой они позволяли воздей­ствовать на себя культивируемому им образу мышления, и сам Фридрих – управлению которого Кант посвятил свою "Критику чистого разума" – не находил духовности в германской культуре, противостоя­щей французской культуре, так что его любовь к французской литера­туре проложила путь к победе неофранцузскому миру идей, который в форме идеи любви, в форме учения о гуманизации, сковывал органич­ные силы Пруссии, в которой еще не полностью проснулось сознание, и обусловил в дальнейшем неспособность противостоять войскам французской революции.

Новое учение о гуманности было "религией" масонов. Оно до сегодняшнего дня представляло собой духовные основы универсалист­ски-абстрактного образования, исходный пункт всех эгоистичных про­поведей блаженства, оно (уже в 1740 году) высказало и политическое ключевое слово последних 150 лет: "свобода, равенство, братство" и родило хаотическую, разрывавшую народы "гуманную" демократию.

В начале XVIII века в Лондоне встретились мужчины, которым профессиональные споры в рамках существующей до сих пор "религии любви" частично стоили народа и отечества, и основали в период ди­кого времени "Союз человечества по развитию гуманности и братства". Так как этот союз признавал только "человека", то с самого начала не было сделано различий ни по расовым, ни по религиозным признакам. "Масонство – это союз человечества по распространению принципов терпимости и гуманности, в стремлениях ордена которого еврей и ту­рок могут принять такое же участие, как и христианин". Так звучала принятая в 1722 году конституция. Идея гуманности должна составлять "принцип, цель и содержание" масонства. Оно – согласно Фрайбургско­му ритуалу – шире, чем все Церкви, государства и школы, чем все со­словия, народы и национальности; так как оно распространяется на все человечество. Так еще сегодня германская ложа поучает нас* римская Церковь и масонская антицерковь, таким образом, едины в уничтожении всех барьеров, которые были созданы духовным и физи­ческим образом. Обе призывали своих последователей во имя любви и гуманности, во имя безграничного универсализма, но церковь требует полного порабощения, подчинения в рамках ее действия (каковые, ко­нечно, должна составлять вся Земля), в то время как антицерковь про­поведует беспредельное уничтожение границ, страдание и радость отдельного "человека" делает критерием своего суждения, что следует рассматривать как причину сегодняшнего положения, когда все богат­ство индивидуализма стало, по крайней мере, достоянием демократии Я получает в ней высшее положение в общественной жизни.

Это анатомистическое мировоззрение было предпосылкой для политического учения демократии и экономического догмата веры принуждения в связи с необходимостью свободной игры сил. Таким образом, все силы, которые добиваются ослабления государственных, национальных, социальных связей, должны постараться эту философию масонов, а следовательно, и союз человечества, подчинить своим инте­ресам. Мы видим здесь, как международное еврейство инстинктивно и одновременно с сознанием превосходства пустило корни в масонских Организациях. Хотя расовая сущность в "союзе человечества" инстинктивно защищалась так же, как и при попытках Церкви истребить гер­манский тип, но, тем не менее, можно легко доказать, что в то время, когда нордический человек боролся против Рима, слепой Годр нанес ему, ничего не подозревая, смертельный удар сзади: масонство стало политическим мужским союзом в Италии, Франции, Англии и руко­водило демократическими революциями XIX столетия. Его "мировоз­зрение" подтачивает год за годом основы всей германской сущности. Сегодня мы видим, что деятельные представители международных бирж и мировой торговли почти всюду играют руководящую роль в управлении благословенной "Церковью". Все во имя "гуманности". Ли­цемерие сегодняшних эксплуататоров мира, безусловно, более унизи­тельно, чем те попытки порабощения, которые во имя "христианской любви" так часто повергали Европу в смятение и хаос. Благодаря про­поведи гуманности и учению о равенстве человека любой еврей, негр, мулат мог стать полноправным гражданином европейского государства: благодаря гуманной заботе о каждом в отдельности в европейских го­сударствах на каждом шагу встречаются роскошные заведения для не­излечимых больных и умалишенных; благодаря гуманности и преступ­ник-рецидивист считается несчастным человеком без учета интересов всего народа, при первой возможности его снова выпускают в общес­тво и не препятствуют его способности к размножению. Во имя гуман­ности и "свободы духа" грязным журналистам и каждому бесчестному мерзавцу позволяют сбывать всякую порнографическую литературу: благодаря гуманности негры и евреи проникают путем заключения брака в нордическую расу, и даже занимают важные посты. Эта гуман­ность, не связанная с расовым понятием чести, сделала неслыханную лживую сущность бирж уважаемой профессией наряду с другими. Эта организованная преступность во фраке и цилиндре почти самовластно определяет сегодня на экономических и экспертных конференциях продолжающийся десятилетиями подневольный труд миллионов людей.

 

* Р. Фишер. "Пояснение к катехизисам масонства". Лейпциг, 1902 г. Более подобно у А. Розенберга "Преступлении масонства" и "Церковь масонов. Мировая политика". Мюнхен, 1921 и 1929 гг.

 

На поводу у этой масонской демократии тащилось тогда все марксистское движение, которое искажало первые проявления здорово­го протеста рабочего класса и все социал-демократические партии при помощи еврейских денег, еврейских вождей и еврейской частично ин­дивидуалистской, частично универсалистской "идеологии" поставило на службу биржам. Промышленный рабочий XIX века, обманутый относи­тельно своей судьбы, внезапно вырванный с корнем, лишенный воз­можности оценить все масштабы, поддался заманчивым проповедям ин­тернационала пролетариата, поверил в то, что в результате классовой борьбы, т.е. путем разрушения половины своего собственного тела, можно стать "свободным", предвкушая возможность захватить власть, потерял голову и прикрыл все это внешним лоском "гуманности", Сегодня это безумие лопнуло, и марксистское руководство страшного надувательства было разоблачено среди упорно сражающихся, полных сил и готовых к борьбе слоев общества*

 

* А. Розенберг "Международная денежная аристократия и ее господство в рабочем движении всех стран". Мюнхен, 1925 г.

 

Парадокс, как демократии, так и марксистского движения заклю­чается в том, что они действительно представляют самое грубое, самое бесчестное материалистическое мировоззрение и сознательно подпиты­вают все инстинкты, которые могли бы способствовать разложению, но в то же время клянутся в своем сострадании, своей любви к угне­тенным и эксплуатируемым. С умом они взывают к духовной жерт­венности пролетариата с тем, чтобы сделать его внутренне зависимым от своих вождей. Мы видим здесь, что в марксизме идея жертвы и "любви" играет ту же роль, что и в римской системе. Точно так же понятия крови и чести вожди марксизма высмеивали и издевались над ними, пока эти неистребимые идеи не стали известными среди ра­бочего класса. Сегодня, наконец, заговорили о "пролетарской чести". Если эта идея распространится, то значит не все потеряно, так как, высоко ценя понятие чести вообще, немецкий рабочий класс сумеет также избавиться от своих бесчестных марксистских вождей. Если за­тем это понятие чести сословия сформируется в идею национального учения, то прозвучит первый удар колокола германской свободы. Но это будет возможно только тогда, когда все трудящиеся немецкого на­рода создадут фронт против всех продавшихся экономике, прибыли и бирже, несмотря на то, что этот факт прикрывается личиной демо­кратии, христианства, интернационализма, гуманности.

Как неукротимая сила природы действует сегодня в немецком народе дух Фридриха Великого. Все, что в экстазе торжествующего недочеловека противостояло самому себе, увидело свое свободное от шлаков стремление, воплощенное в борьбе старого Фрица за свободу, начертанное твердым грифелем, который описал германскую сущность, пробившись через все завесы времени. И наряду с этим величием во­зникает непостижимый трагизм, который заключается в том, что воз­можная для великой личности свобода духа подверглась влиянию мел­кособственнических интересов, и то, что в результате страшного, но необходимого воспитания стремилось выйти самооформившимся, отда­ла во власть французской демократии, сверкающей внешним блеском интеллектуальной мишуры. Наполеон застал Пруссию, выданную косе и просвещению. И она рухнула, потому что мыслила не как Фриц, а па­цифистски и либерально. "Мы почили на лаврах Фридриха Великого", – писала позже королева Луиза своему отцу. Но из этого поражения возникла, наконец, идея древней Германии. Честь Пруссии стала делом Германии. Гнайзенау и Блюхер, Шарнхорст и Ян, Арндт и Штайн – все они были воплощением старого осознания чести и всю жизнь вы­сказывали это подобно самой королеве Луизе, которая стремилась сде­лать все, чтобы смягчить участь своего народа, но только не то, что шло против чувства чести.

Мы все это знаем или должны знать так же, как студенческие корпорации, которые в то время развернули свои знамена и потом поднялись на баррикады, когда дух косы и верноподданничества – ве­чно пагубные, еще сегодня господствующие результаты Тридцатилет­ней войны – лишили Германию высоких достижений освободительных войн. Пока не показалось, что осуществилась мечта немцев, возникшая на полях сражения при Метце, Марс-ля-Туре (Mars-la-Tour), св. Привате и Седане. Показалось!

Потому что Версаль 1871 был политическим соглашением без мистического, мировоззренческого содержания. Безусловный элемент великогерманской идеи, который объясняет смелость высказывания о том, что если короли не хотели возвеличивания народа, их следовало прогонять; который поставил короля Пруссии перед выбором подпи­сать воззвание "К моему народу" или уйти в Шпандау, этого безуслов­ного элемента у поколения после 1871 года не было. Он отдался "экономике", мировой торговле, стал масонско-гуманным, стал "насы­щенным", забыл задачу расширения жизненного пространства и рухнул под разлагающим воздействием демократии, марксизма и гуманности. Только сегодня пришел час возрождения.

 

7

 

Третья форма любви. — Русское стремление к страдани­ям. — Русский безличностный атеизм. — Психологизм как болезнь души. — Образы Достоевского. — Чаадаевский пессимизм. — Евангелие от русского "человечества".Эрос (чувственная любовь), церковная любовь и отчаяние по Дос­тоевскому. — Распад как освобождение русского человека.

Христианско-церковное смирение и масонская гуманность были двумя формами, под которыми проповедовалась идея любви в качестве высшей ценности человеческих групп, управляемых из некоторого ав­торитетного центра. При этом совершенно никакой роли не играет тот факт, что проповедники христианского смирения и либеральной гуманности этого вовсе не собираются делать; речь идет только о форме использования провозглашенной ценности. К концу XIX века идея любви вступила в третью фазу, которую нам подарил больше­визм: в русском учении о страдании и сострадании, символом которо­го являются "люди Достоевского".

Достоевский в своем "Дневнике" совершенно открыто высказывается о том, что существует "абсолютно исконная потребность" русского человека в его стремлении к страданию, в беспрерывном стра­дании, страдании во всем, даже в радости. На основании этих идей действуют и живут его персонажи; в страдании, поэтому заключается и сущность русской нравственности. Народ хоть и знает, что преступник действует греховно, но: "Есть невысказанные идеи... К этим скрытым в русском народе идеям относится обозначение преступников как нес­частных. Это идея – чисто русская".

Достоевский – это увеличительное стекло русской души: через его личность можно понять всю Россию в ее трудном для объяснения многообразии. И в самом деле, выводы, которые он делает из своей веры, так же показательны, как его размышления при оценке состо­яния русской души. Он заметил, что эта идея страдания тесно связана с движением к потере индивидуальности и раболепию. Русский само­убийца, например, не имеет ни тени подозрения, что убиваемое "я" бессмертно. И при этом он совсем не атеист. Он, казалось бы, совсем об этом не слышал. "Вспомните более ранних атеистов: если они теря­ли веру в одно, они тут же начинали страстно верить в другое. Вспомните веру Дидро, Вольтера... У наших полная tabula rasa; да и зачем здесь упоминать Вольтера; просто нет денег, чтобы иметь возлюб­ленную и больше ничего".

Обнаружить такое сознание у человека, который "хотел жить только для того, чтобы видеть свой народ счастливым и образован­ным", было бы ужасно, что дополняется замечанием Достоевского о том, что в России нет ни одного человека, который бы не лгал. И это потому, что там могли лгать честнейшие люди. Во-первых, потому, что правда кажется русскому слишком скучной; а во-вторых, "потому что мы все стыдимся самих себя, и каждый старается представить себя "чем-то другим, чем он есть на самом деле". И при всем стремлении к знаниям и правде русский все-таки плохо вооружен. Но здесь проявля­ется уже оборотная сторона покорности: безграничное самомнение. "Он (русский), может быть, совсем ничего не понимает в вопросах, ко­торые он взялся решать, но он этого не стыдится, и совесть его спо­койна. Это отсутствие совести свидетельствует о таком равнодушии по отношению к самокритике, о таком неуважении к себе самому, что впадаешь в отчаяние и теряешь надежду на нечто самостоятельное и спасительное для нации". Лейтенанта Пирогова на улице, одетого в полную униформу, бьет немец. После того, как он убеждается в том, но никто этого происшествия видеть не мог, он убежал в соседний переулок, чтобы в тот же вечер в качестве героя салона знатной дамы сделать ей брачное предложение. Она ничего не узнала о трусости своего возлюбленного: "Но думаете, она не приняла бы его предложе­ние в противном случае? – Безусловно, она бы его приняла".

Несколько русских едут по железной дороге вместе с Юстусом фон Либигом, которого, однако, никто не знал. Один из них, ничего не понимая в химии, начинает разговаривать с Либигом на эту тему. Он говорит красиво и долго до своей станции, затем берет свои вещи и. гордый и величественный, покидает купе. Остальные русские ни на момент не сомневаются в том, что в споре победил шарлатан.

Это самоунижение (связанное с внезапным самомнением) Досто­евский относит к 200-летнему отвыканию от самостоятельности и к 200-летнему оплевыванию русского лика, которое привело русскую со­весть к катастрофической покорности. Мы выскажем сегодня другое суждение: это нечто нездоровое, больное, чуждое, что перечеркивает постоянно все стремление к возвышенному. Психологизм является следствием не сильной души, а полной противоположностью этому, знаком уродства души. Как раненый постоянно ощупывает и исследует свою рану, так и душевнобольной исследует свое внутреннее состоя­ние. В русской идее страдания и покорности заключается самое силь­ное напряжение между ценностями любви и чести. Во всей Западной Европе честь и идея свободы всегда пробивались, несмотря на костры инквизиции и интердикт. У "русского человека", который к наступ­лению XX века стал почти евангелистом, честь как формирующая сила вообще не выступала. Митя Карамазов, который своего отца бил но­гами, чтобы потом смириться, вряд ли был знаком с этим понятием. То же можно сказать о размышляющем Иване и старце Зосиме (один из прекраснейших образов русской литературы), не говоря уже о са­мом старшем Карамазове. Князь Мышкин прекрасно играет болезненно идиотскую роль человека, представляющего собой личность, до конца. Рогожин отличается необузданной страстностью, европейского центра нет и у него. Раскольников лишен внутреннего веса, Смердяков, в конце концов, является сосредоточием всего рабского, без  всякого стремления к духовным вершинам, К ним присоединяются все те жестикулирующие студенты и больные революционеры, которые ночи напролет ведут долгие разговоры и споры, не зная в конечном итоге, о чем они вообще спорили. Это признаки испорченной крови, отрав­ленной души.

Когда-то Тургенев искал для героя романа образец силы и пря­молинейности. Не найдя такового, он выбрал болгарина, которого он назвал Инсаровым. Горький опустился на дно общества, изобразил бродяг без воли и веры, или с такой верой, которая едва мерцала, по­добно фосфоресцирующему свету от гнилой древесины* Андреев по­пал к человеку, который получал пощечины, и они все подтвердили горькое признание Чаадаева о том, что Россия не относится ни к Западу, ни к Востоку, что она не имеет твердых органичных традиций. Русский, единственный в мире, кто не внес ни одной идеи в множес­тво человеческих идей и все, что он получил от прогресса, было им искажено. Русский хоть и движется, но по кривой линии, которая не ведет к цели, и он подобен маленькому ребенку, который не умеет думать правильно**

Это признание таилось, как было установлено, и у Достоевско­го недостаток личностного сознания признавался им отчетливо. Но из мучительного стремления подарить миру нечто самостоятельное возни­кло его "всеобъемлющее человеколюбие", которое, по-видимому, дол­жно было означать то же самое, что и русская культура. Россия – это страна, которая сохранила в своей груди истинный образ Христа, Предполагая однажды, когда народы Запада собьются с пути, вывести их на новый спасительный путь. Страдающее, терпеливое человеколю­бие является пророчеством для грядущего "слова" России.

Сегодня ясно, что отчаянная попытка Достоевского в познании души человека, аналогична поведению русского, которое он противо­поставил Юстасу фон Либигу; сломанной, лишенной личности души, Которая берет на себя смелость наставлять мир на путь истинный.

 

* М. Горький "В людях".

 

** Очень интересно отозвался о русском несколько десятилетий назад Виктор фон Хен: "Россия – страна вечных перемен и совершенно не консервативна, и страна ультраконсервативных обычаев, где живут исторические времена, и не расстается с обрядами и пред­ставлениями как бы к этому ни относились. Современная культура здесь – внешний лоск, она развивается волнообразно, порождает отвратительные явления; то что сохранила Древняя традиция в отношении товаров, обычаев, инструментов и т.д., придумано солид­но, разумно, с умом н с умением используется."

И в другом месте:

"Они не молодой народ, а старый – как китайцы. Все их ошибки – это не юношеские недоработки, а вытекают из астенического истощения. Они очень стары, древни, консер­вативно сохранили все самое старое и не отказываются от него. По их языку, их суеве­рию, их нраву наследования и т.д. можно изучать самые древние времена. Они бессо­вестны, бесчестны, подлы, легкомысленны, непоследовательны, не имеют чувства само­стоятельности, но только в навязанных формах культуры, которые требуют развитой, самостоятельной субъективности; но неизменно нравственны, тверды, надежны, когда речь идет об их собственном древнеазиатском примитивном образе жизни. Они постоянный народ. Такой народ, но глубокому наблюдению Гете, владеет техникой религии. И в древнерусских отраслях техники они действуют солидно во всем, где не требуется крепкой, основанной на самой себе индивидуальности, а требуется совместное производство, согласно унаследованным и предписанным каждому правилам; тогда они работают как "обры, муравьи, пчелы. Вся европейская промышленность в России до смешного убога; все рассчитано только напоказ, на один момент, непрочно, приукрашено, все по новейшим высочайшим образцам на детский манер и в высшей степени несовершенно, грубо, с безвкусным подражанием" (Шиман. "Виктор Хен, биография". 1894 г.)

 

Достоевский имел успех у всех европейцев, которые находились в состоянии усталой расслабленности, у всех полукровок духовности большого города – и без учета его антисемитского мировоззрения – у еврейского мира писателей, которые в пустом пацифизме Толстого увидели еще одно благоприятное средство для разложения Запада. Ху­дожественная сила Достоевского бесспорна (смотри в этой связи вто­рую книгу), спорить можно о созданных им образах как таковых и о его окружении, которое отражено в его книгах. "Человечным" с этого времени считалось все больное, сломленное, загнивающее. Униженные и преследуемые стали "героями", эпилептики – проблемами глубокого человеколюбия, такими же неприкасаемыми, как юродивые обленивши­еся нищие Средневековья или Симон Стилитес (Stylites). При этом че­ловечность в германском понимании превратилась в свою противопо­ложность. Человечным для жителя Запада является такой герой как Ахиллес, или находящийся в творческом поиске Фауст; человечной яв­ляется сила, подобная неутомимому Леонардо; человечной является борьба, которую пережили Рихард Вагнер и Фридрих Ницше. От этого русского представления болезни, преступников в роли несчастных, дря­хлого и гнилого как символов "человеколюбия", необходимо отделаться навсегда. Даже индиец, на которого ошибочно ссылаются многие рус­ские, принимает свою судьбу как собственную вину, как вину своей прошлой жизни. Как бы не толковали это учение о переселении душ, оно аристократично и было порождено храбрым сердцем. Причитания же по поводу "власти тьмы" – это беспомощный лепет отравленной крови. Эта испорченная кровь создала себе в качестве высшей цен­ности стремление к страданию, покорность, "любовь ко всем людям" и стала враждебной природе, как когда-то побеждающий Рим, пока Евро­па до некоторой степени не смогла стряхнуть с себя аскетичный египетско-африканский мазохизм.

То, что древнегреческую любовь обозначают одним словом с так называемым христианским учением, и что Достоевского и Платона упоминают на одном дыхании, было злым роком. Эрос древней Греции отличался душевной полнотой, постоянно связанной с естественным чувством, а божественный Платон – это совсем другая фигура, чем его изображают теологи и профессора. От Гомера до Платона природа и любовь были едины, так же как и высшее искусство в Элладе остава­лось связанным с расой. Церковная "любовь" не только противопоста­вила себя всем идеям расы и народности, но и вышла далеко за рамки этого. "Святой" Зенон сказал в IV веке после Р. X.: "Величайшая слава христианской добродетели заключается в растаптывании природы". Этому тезису Церковь верно следует везде, где ей удается победить. Поругание тела как нечистого непрерывно продолжается вплоть до на­ших дней, так как национализм и расовая идея подавляются как язы­ческие. "Последователи Иисуса", поскольку благочестивые вываливали себя в золе, били кнутом, ходили с гнойниками и ранами, обвешивали себя железными цепями, как Симеон тридцать лет сидели на столпе или как святой Талелей (Thalelius) десять лет проводили, втиснувшись в колесо телеги с тем, чтобы остаток "жизни" запихнуть в тесную клетку, эти "последователи" представляли собой параллель абстрактно­му "добру" Сократа и более поздним "людям Достоевского".

Не лишенная естества "любовь", не непостижимая "община доб­рых и верующих", не "человеколюбие" с испорченной кровью издавна творчески воздействовали на культуру и искусство, а – в Элладе – пло­довитый Эрос и расовая красота, в Германии честь и расовая динами­ка. Кто не уважает эти законы, тот не способен указывать путь полно­му сил будущему германского Запада.

Светлое великое желание Достоевского, ведущее борьбу с гибельными силами, очевидно. Восхваляя русского человека как путеводную звезду будущего Европы, он, тем не менее, видит, что Россия выдана демонам. Он уже знает, кто возьмет верх в игре сил: "безработные адвокаты и наглые евреи". Керенский и Троцкий предсказаны. В 1917 году с "русским человеком" было покончено. Он распался на две час­ти. Нордическая русская кровь проиграла войну, восточно-монгольская мощно поднялась, собрала китайцев и народы пустынь; евреи, армяне прорвались к руководству, и калмыко-татарин Ленин стал правителем. Демонизм этой крови инстинктивно направлен против всего, что еще внешне действовало смело, выглядело по-мужски нордически, как жи­вой укор по отношению к человеку, которого Лотроп Штоддард пра­вильно назвал "недочеловеком". Из самоуверенной от беспомощности, любви прошлых лет получился эпилептический припадок, проведенный в политическом плане с энергией умалишенного. Смердяков управляет Россией. Русский эксперимент закончился как всегда: большевизм у власти мог оказаться в качестве следствия только внутри народного тела, больного в расовом и душевном плане, которое не могло ре­шиться на честь, а только на бескровную "любовь". Тот, кто хочет обновления Германии, отвергнет и русское искушение вместе с его еврейским использованием. Отступление уже имело место и здесь. Ре­зультаты покажет будущее.

 

8

 

Самоотречение Церкви от власти. — Гибель древнего нацио­нализма. — Гибель марксизма. — Современное возрождение.

 

Когда разразилась мировая война, даже тронутые болезнью ру­ководящие националисты в Германии точно так же увидели судьбу не в чести, свободе и народности, не в любви, а скорее в экономике. Это отправление также должно было привести к кризису, к вскрытию на­рывов. Это случилось 9 ноября 1918 года. Последующее время доказа­ло, что все старые партии и их вожди загнили, стали непригодными к построению нового государства. Они должны были говорить о народе, а думали только об экономике; они говорили о единстве империи, а думали о прибылях; они проводили "христианскую политику" и труди­лись на свои амбары. Поэтому духовная и политическая обстановка на­шего времени такова: старая сирийско-еврейско-восточная Церковь развенчивает себя сама, исходя из догм, которые не соответствовали законам духовного строительства нордического Запада, стремясь от­странить или подчинить единственно плодотворные и создающие куль­туру идеи нордической расы – честь, свободу и долг – этот тлетвор­ный процесс уже многократно приводил к тяжелому краху. Сегодня мы признаем, что центральные высшие ценности римской и протес­тантской Церкви как негативное христианство, не соответствуют на­шей душе, что они стоят на пути органичных сил народов с нордическо-расовой ориентацией, они должны уступить им место и заново оценить себя в плане германского христианства. В этом смысл совре­менных религиозных поисков.

Старый национализм мертв. Возникнув однажды в 1813 году, он все более утрачивал свою безусловность, все более подвергался пагуб­ному влиянию устаревшего династизма, промышленной политики, бир­жевой политики прибылей, лишился глубины в безыдейном бюргерстве XIX века благодаря гуманитарному оболваниванию и рухнул 9 ноября 1918 года, когда его носители и представители бежали от кучки дезер­тиров и каторжан.

Старый социализм загнивает на живом теле. Рожденный как ор­ганичное стремление, он попал в руки международных болтунов и об­манщиков, предал свой душевный подъем самопожертвования благода­ря биржевым капиталистическим связям своего руководства, имеющего чуждую кровь, вступил в связь с татаро-большевистскими тлетворными центрами и снова доказал, что с материалистическими идеями никакие органичные революции не могут привести к свободе. Марксизм загни­вает на широких равнинах России и в креслах конференций Женевы, Парижа, Локарно и Гааги... Там социалистическая идея была предана гиенам биржи без остатка.

Таким образом, сегодня рушится весь мир. Результат мировой войны означал мировую революцию и показал истинное лицо перегру­женного ворохом тысячелетий XIX века. Ценности, нравы и обычаи, которые еще казались живыми, исчезли, были преодолены уже внутри, лишь потерявшая ориентацию масса молится еще руинам домов старых идолов. Но на обломках поднимаются новые силы, которые казались погребенными, и все более сознательно овладевают тем, что борется за новое чувство жизни и времени. Нордическая душа снова начинает действовать от своего центра - осознания чести. И она действует тай­но подобно тому времени, когда поклонялись Одину, когда чувствова­лась рука Отто Великого, когда она родила мастера Эккехарта, когда Бах сочинял божественную музыку, когда Фридрих Единственный ша­гал по земле. Наступило новое время немецкой мистики, миф крови и миф свободной души просыпается к новой сознательной жизни.

 

III

 

МИСТИКА И ДЕЙСТВИЕ

 

 

1

 

Мистика как тончайшее ответвление понятия чести. — Свобода и беззаботность души даже по отношению к богу. — Грех протестантства. — Германские религиозные общины; умерший Вотан (Один). — Мистика как германское возрождение. — Медленное созревание религиозной идеи; Иисус, Конфуций, Эккехарт.

В нордическом викинге, в германском рыцаре, в прусском офи­цере, в балтийской Ганзе, в немецком солдате и в немецком крестья­нине мы видим жизнеформирующее понятие чести в его различных проявлениях, связанных с землей. В искусстве стихосложения от древ­них эпосов к Вальтеру из Фогельвайде, от рыцарских песен до Кляйста и Гёте мы просматриваем появление мотива чести в качестве содержания и важнейшего для внутренней свободы закона формиро­вания. Теперь имеется еще одно изысканное ответвление, в котором мы можем проследить воздействие нордической сущности: это не­мецкий мистик.

Этот мистик стремится все больше и больше освободиться от конфликтов материального мира. Он признает инстинктивные моменты нашего человеческого существования, наслаждение, силу, но также и так называемые добрые дела несущественными для души; но чем больше он преодолевает земные трудности, тем величественнее, бо­гаче божественнее чувствует себя он внутренне. Он открывает чисто духовную силу и чувствует, что это его душа представляет собой центр силы, с которым, безусловно, сравнить нечего. Эта свобода и беззаботность души по отношению ко всему, в том числе к Богу, и сопротивление всякому принуждению, в том числе со стороны Бога, показывает самую большую глубину, до которой мы можем проследить нордическое понятие чести и свободы. Он является "крепостью души", той "искоркой", о которой мастер Эккехарт говорит с новым удиви­тельным восхищением. Он представляет самую глубокую, самую неж­ную и тем не менее самую сильную сущность нашей расы и культуры. Эккехарт не называет эту глубину по имени, так как чистый субъект познания и желания не должен иметь имени, не должен иметь качеств, а должен быть отделен от всех форм времени и пространства. Но се­годня мы можем отважиться эту "искорку", которая проявила себя как пожирающее пламя, назвать метафизическим подобием идей чести и свободы. Потому что честь и свобода - это в конечном итоге не внеш­ние свойства, а сущности, не имеющие пространства и времени, кото­рые образуют ту "крепость", из которой вылазку в "мир" предпринима­ют истинная воля и истинный разум. Для того, чтобы его победить или использовать как временную меру для реализации души.

Эту благую весть немецкой мистики всеми способами душила враждебная Европе Церковь, прежде чем она могла расцвести пол­ностью. Однако эта весть полностью никогда не умирала. Большой грех протестантства заключался в том, что оно вместо того, чтобы прислушаться к ней, сделало народной книгой так называемый Ветхий Завет, а еврейские письмена превратила в идолов. Теперешнее время возрождающейся готовности души прислушается (пусть даже в новых формах) к вести немецкой мистики, или оно прекратит существование под ударами старых сил до своего развития, как закончились некото­рые попытки восстановления нашей сущности после римско-еврейского отравления. К "просветленному чувству и пробужденному интеллекту", которые мастер Эккехарт требовал от своих слушателей, сегодня Должна присоединиться стальная воля, достаточно мужественная, чтобы сделать все выводы из своих познаний. "Если ты хочешь иметь ядро, ты должен разбить скорлупу" (Эккехарт).

Шестьсот лет прошло с тех пор, как величайший апостол норди­ческого Запада подарил нам нашу религию, посвятил свою богатую жизнь очищению от яда нашего бытия и становления, преодолению сирийской догмы, порабощающей тело и душу, и пробуждению Бога в собственной душе, "Царства Небесного внутри нас".

В поисках нового душевного контакта с прошлом не самые худ­шие представители современного движения обновления обращаются к Эдде и родственным ей германским преданиям. Благодаря прежде всего им, наряду с фабулой, из-под мусора и пепла костров инквизиции вновь открылось внутреннее богатство наших преданий и сказок. Но германские религиозные общины не заметили в своем стремлении отыскать в ушедших поколениях и их религиозных символах внутрен­нюю опору, что Вотан как религиозная форма мертв. Он умер не от "Бонифация", а сам по себе; он завершил закат богов мифологической эпохи, времени беспечной природной символики. Его падение предви­делось уже в нордических песнях, но в предчувствии неизбежной гибе­ли богов была надежда на "сильного сверху". Однако его место занял, к несчастью Европы, сирийский "Яхве" в образе его "представителя" этрусско-римского папы. Один был и остается мертвым; а "сильного сверху" открыл немецкий мистик в собственной душе. Божественная Валгалла спустилась с бесконечных туманных далей в душу человека. Открытие и провозглашение вечной свободы души было спасительным деянием, которое защищало нас вплоть до сегодняшнего дня от всех попыток задушить ее. Поэтому история религии Запада почти исклю­чительно представляет собой историю религиозных возмущений. Истинная религия существовала в рамках Церкви только тогда, когда нордической душе не мешали способствовать ее развитию (как, напри­мер, у святого Франциска и Фра Анжелико), потому что ее отголосок в западноевропейском человечестве был сильнее.

У германского мистика на первое место сознательно - пусть да­же в одеждах своего времени - выступает новый возродившийся гер­манский человек. Не в эпоху так называемого ренессанса, не во время так называемой реформации происходит духовное рождение нашей культуры - это время не является больше внешним прорывом отчаян­ной борьбы - нет, в XIII и XIV веках идея духовной личности, идея нашей истории впервые становится религией и жизненным учением. В это время сущность нашей более поздней критической философии сознательно предвосхищается и кроме того провозглашается вечная ме­тафизическая вера нордического Запада, которая хотя и действовала в душах многих поколений, но не могла быть выпущена на волю рань­ше, чем настало для этого время. "В самых глубоких колодцах - самая высокая вода"; нашему времени было дано опуститься на самую боль­шую глубину, чтобы поднять на свет самое высокое. Будет ли оно достойно этого предначертания, зависит от него самого.

Прошло более трехсот лет, прежде чем имя Христа что-то начало значить для народов Средиземноморья, многие тысячи должны были уйти, прежде чем весь Запад проникся им. Конфуций умер, когда ему доверяли немногие, только через триста лет после его смерти нача­лось его почитание, только через пятьсот лет ему построили первый храм. Сегодня ему молятся как "истинному святому" в тысяча пятистах храмах. Так и над могилой мастера Эккехарта должны были прошуметь шестьсот лет, прежде чем немецкая душа смогла его понять. Сегодня кажется, будто сумерки ушли из народа, что говорит о том, что он созрел как апостол для немцев, "святой и блаженный мастер"*

 

* Будет вечным позором то, что мастер Эккехарт еще нигде не научался обстоятельно и подробно. О нем

прежде всего рассказывает прайфферовское издание его проповедей. То, что католические писатели сделали из Эккехарта, лучшим свидетельством были работы Денифле. Великий немец опускается до подражателя, отступления которого затем "отклоняются". Сравни Денифле "Латинские труды мастера Эккехарта", 1886 год; "Духовная жизнь", работа полная сладостности н религиозной халтуры, куда вставлен Эккехарт. П. Мельхорн даст нам краткий, ни о чем не говорящий обзор ("Время расцвета немецкой мистики"), тогда как Л. Шнамер составил интересные тексты ("Тексты из немецкой мистики XIV и XV веков"). Поучительны избранные тексты мастера Эккехарта, подготовленные О. Каррером в 1923 году. Несколько утомительным, но все же с пониманием величия Эккехарта является исследование д-ра Л. Демифа и его "Метафизике Средневековья", Мюнхен, 1930. Лучшую работу и одновременно глубокое признание представил X. Бюттнер ("Работы и проповеди мастера Экксхарта" в 2-х томах). Его переводы с верхненемецкого я читал. Желательно, чтобы издательство Е. Дидериха в Йене выпустило совсем дешевое, может быть, сокращенное издание произведения. Оно должно быть настольной книгой в каждом немецком доме. Насколько мне известно, с 1931 года готовится издание всех сочинении Эккехарта. Пора!

 

2

 

"Внутренняя ценность" Эккехарта. — "Несотворенный свет души". — "Аристократия души". —  "Дальше неба". Идеальное от времени и пространства. — Смерть — не "греховного золота". — "Я" как моя собственная причина. — Ничтожность хороших ценностей. — Отказ от "представительства  (замещения) Бога". — Человек - хозяин всех своих ценностей. — "Все конечное только средство". —Эккехарт - динамик. — "Человек должен быть свободным".

Каждое создание действует во имя своей, пусть даже не осознан­ной им самим, цели. Душа тоже имеет свою цель: сохранить чистоту в себе самой и в божественном сознании. Но эта душа "распространяет­ся и рассеивается" в мире чувств, в пространстве и во времени. Чувс­тва действуют в ней и расслабляют - прежде всего, силу духовной концентрации; поэтому предварительным условием "внутреннего дела" является стягивание всех действующих внешних сил, стирание всех образов и символов. Это внутреннее дело означает, однако, Царство Небесное "приблизить к себе", как это утверждал и требовал от "сильных" духом Иисус. Но эта попытка мистика требует таким обра­зом исключения мира как представления с тем, чтобы войти в наше сознание по возможности чистым субъектом свойственной нам метафи­зической сущности; а так как это полностью невозможно, создается идея "Бог" в качестве объекта этой души, чтобы наконец провозгла­сить равноценность души и Бога.

Но это действие возможно только при условии свободы души от всех догм, Церквей и пап. И мастер Эккехарт, приор-доминиканец, не страшится радостно и открыто называть это основным вероученим всей арийской сущности. В течение многолетней жизни он сообщает о "несозданном и несоздаваемом свете души" и проповедует: "Бог пре­доставил душе самоопределение, так что он не может навязать ей или потребовать от нее чего-либо против ее воли. В отличие от учения навязанной веры он продолжает объяснять, что три вещи свидетель­ствуют о "духовной аристократии": "Первая действует от сущности в своем величии (от "неба"), вторая – от сил в их могуществе, третья – от трудов в виде их продуктивности". Перед каждым "выходом" в свет душа должна сознавать "свою собственную красоту". Но внутреннее де­ло завоевания Царства Небесного может быть осуществлено со своей стороны также только в результате высшей свободы. "Твоя душа не принесет плодов, пока не завершит дела: и если Бог не остановит те­бя, ты покажешь миру плоды твоего труда. В противном случае не будет тебе мира и не будет плодов. И в этом случае она будет доста­точно ничтожна: потому что рождена от прикованной (к внешним моментам), зависимой от труда души, а не от свободы". И если возни­кает вопрос, почему Бог вообще стал человеком, еретический Экке­харт не отвечает: чтобы мы, жалкие грешники могли взять себе на заметку рост добрых дел, а говорит: "Я отвечаю: потому, чтобы Бог родился в душе..." Откуда вытекает радостное сознание: "Душа, в кото­рой должен родиться Бог, не зависит от времени, и время не зависит от нее, она должна подняться на более высокую ступень и остаться неизменной в этом царстве Божьем: это широта и простор, не ши­рокие и не просторные. Тогда душа познает все вещи в их со­вершенстве! Чтобы мастера писали об отдаленности неба: малейшая возможность, имеющаяся в моей душе, дальше самого отдален­ного неба!"

Длительное объяснение мистики каждый раз подчеркивает толь­ко "самоотречение", "самоотдачу Богу" и видит в этой преданности другому сущность мистического переживания. Такая трактовка понятна через римскую фальсифицированную мистику, она возникает далее от кажущейся неистребимой точки зрения о том, что я и Бог имеют раз­ную сущность. Но кто понял Эккехарта в целостности, тот без труда установит, что эта "преданность" в действительности представляет со­бой высшее самосознание, которое в этом мире нельзя представить иначе чем в противопоставлении времени и пространству. Учение о душе, которая больше, чем вселенная и свободна от Бога, и учение об отрешенности означают полный отказ от ветхозаветного мира пред­ставлений и от сладостной потусторонней мистики более позднего времени.

Слова о всеобъемлющей возможности души являются истинно мистическим переживанием и одновременно означают  философское признание идеальности пространства, времени и причинности, что Эккехарт с полным сознанием и в других местах утверждает, доказы­вает и прекрасным языком учит тому, что через четыреста лет смог сделать тяжело нагруженный естественно-научной и философской схо­ластикой Кант. "Небо чистое и безоблачно ясное, его не трогает ни время, ни пространство. В нем нет ничего материального, и оно не включено во время: его вращение происходит невероятно быстро, его движение само лишено отпечатка времени, но в результате его движе­ния возникает время. Ничто не мешает душе так сильно в познании Бога, как время и пространство. Если вообще душа должна познать Бога, то она должна познать его над пространством... Если глаз дол­ожен различить цвет, он сам должен быть открыт всем цветам. Если душа должна заменить Бога, она не должна иметь ничего общего с ничем". Бог, это позитивное выражение религиозного человека для толь­ко философско-ограничительного обозначения "Вещь в себе", осмысли­вается, таким образом, с величайшим благоразумием не только как от­личающееся от инстинкта и образа (что уничтожает любую природную символику), но и чистые, наглядные формы осознаются и снимаются как простые оболочки. В другом месте Эккехарт говорит: "Все, что имеет существование во времени и пространстве, Богу не принадлежит…” Душа едина и неделима одновременно в ноге и в глазе и в любом члене... Настоящее время, в котором Бог создал мир, также близко настоящему времени, в котором я в настоящий момент говорю, как вчерашний день. И последний день точно так же близок ему в веч­ности, как вчерашний день.

Из этого высшего философского сознания для свободного ин­теллекта Эккехарта вытекает также неизбежный враждебный Церкви вывод о том, что смерть – это не плата за грех, как нас пытаются убедить кабинетные ученые, исходя из создания вызывающего дрожь стра­ха, а естественное и, в сущности, неважное событие, совсем не касаю­щееся нашего вечного, которое было раньше и будет позже. С велико­лепным жестом Эккехарт кричит миру: "Я причина себя самого, согласно моей вечной и моей временной сущности. Только здесь вокруг я родился. Согласно моему вечному способу рождения я прои­зошел от вечности, я вечен и останусь вечным. Умру и стану ничем я только как временная сущность; потому что она принадлежит дню и должна, как и время, исчезнуть. При моем рождении родились также все вещи, я был одновременно своей собственной причиной и причи­ной всех вещей. И если бы я хотел, не было бы меня, не было бы Бога." И, подумав, он добавляет: "Понимать это не требуется."

Никогда ранее, в том числе в Индии, не было такого сознатель­ного аристократического познания души, как это выразил Эккехарт в этих словах, при этом с полным сознанием того, что он сможет быть понятым своим временем. Каждое его слово является ударом в лицо римской Церкви и как таковой ею было воспринято, когда самого зна­менитого проповедника Германии притащили на суд инквизиции, когда также из страха перед его сторонниками не отважились разделаться с ним, как с более мелкими еретиками. Но глубочайшую немецкую душу и ее веру Церковь предала "неизбежной" анафеме, когда Эккехарт умер, предала анафеме все великое и великолепное в немецкой душе и немецкой истории.

Из непоколебимого сознания свободы "благородного человека" и "благородной души" вытекает для мистика немецкая оценка так назы­ваемых добрых дел. Они не являются колдовскими средствами, как учит Рим, не являются исполнением, как сказано у Иеговы, это просто средство для укрощения напора чувственного мира. Внешнему челове­ку, как учит Эккехарт, нужна "узда", чтобы не дать ему "убежать от самого себя". Человек должен упражняться в набожности не для собственного удовольствия, а во имя истины. "Если же человек считает себя склонным к истинной духовности – продолжает свою проповедь немецкий апостол – то он смело отказывается от всего внешнего, будь то упражнения, с которыми тебя связывает обет, освободить тебя от которых не может ни папа, ни епископ! Потому что обет, который кто-либо дает Богу, не может быть снят с него". Это, как мне из­вестно, единственное место, где Эккехарт упоминает имя папы в напа­дающем стиле. Оно демонстрирует его полный и самовластный отказ от основного закона римской Церкви*. По Эккехарту "благородная ду­ша" человека, обращенного к вечности, является представительницей Бога на земле, не Церковь, не епископ, не папа. Никто на земле не обладает правом связывать или развязывать меня. Еще менее правовер­но делать это, "представляя Бога". Эти слова, которые каждый благо­честивый муж из арийской народной семьи мог бы представить как свою веру, были рождены совсем другой сущностью, чем колдовская философия, которую Рим составил на собственное благо и все тезисы которой преследуют только одну цель - сделать человечество зависи­мым от связанной с Римом кастой священников и выжечь для нее "аристократию души".

 

* Это человеческое величие, оказывающие всему моральную поддержку, находит враждебную противоположность в самомнении священников. Одни из величайших ораторов века, интересный впрочем монах-францисканец Бертольд фон Регенсбург, говорил, когда он увидел деву Марию вмести с небесным войском и рядом с ними стоящего священника ему захотелось упасть ниц прежде всего перед ним. "Когда священник пришел туда, где сидели моя любимая святая Мария и все небесное войско, все встали перед священником". Далее: "Кто принимает но нраву сан священника, тот имеет такую большую власть, которая никогда не имели император или король... Для того, кто покоряется власти священников – даже если он совершил очень большой грех – священник может сразу закрыть ад и открыть небо..." (Фр. Пфаифер. "Бертольд фон Регенсбург.) Разве это не чисто сирийское колдовство, которое нас затянуло?

 

В своей проповеди по поводу первого письма Иоанна Эккехарт говорит: "Я решительно заявляю, пока ты делаешь свои дела ради Цар­ства Небесного, ради Бога или ради собственного блаженства, то есть с внешней стороны, ты действительно не на том пути... Тот, кто мнит в отрешенности, в молитве, в томных чувствах или других приближе­ниях получить от Бога больше, чем от огня в очаге или от хлеба, тот Бога берет, набрасывает ему на голову плащ и запихивает его под лавку. Если спросить настоящего мужчину: "Почему ты делаешь свои дела?", – чтобы ответить правильно, он скажет: "Я работаю, чтобы работать". Учение о праведности Эккехарт расценивает как нашеп­тывание черта, а что касается молитвы, об этом говорится в конце При великом обращении ко всем: "Люди часто говорят мне: "По­просите Бога за меня!" Тогда я думаю про себя: "Почему вы выходи­те? Почему не остаетесь при себе? Вы все носите действительность в себе в соответствии с сущностью! В том, что мы должны оставать­ся в себе, в сущности и владеть всей действительностью без посредничества и различия в настоящем блаженстве, да поможет нам Бог".

Итак Эккехарт – это священник, который попов исключает, ко­торый всю свою деятельность собирается направить на то, чтобы открыть путь ищущему, равному ему по сущности к правам человеку, который не хочет порабощать душу, не соглашаясь на ее вечную зави­симость от папы и Церкви, а стремится познать ее скрытую красоту, ее благородство и ее свободу, т.е. оживить сознание чести. Потому что честь в конечном итоге - это нечто иное, как свободная, красивая и благородная душа.

То же стремление возвысить человека становится заметным, ко­гда Эккехарт отвергает ссылку на человеческую слабость: "Так можно и нужно следовать нашему Господу по мере своей слабости и нельзя думать, что этого невозможно достичь". И снова человек ободряется, не подавляется, причем Эккехарт с насмешкой вспоминает о праведно­сти: "И особенно следует избегать всякой особенности, будь то в оде­жде, еде, речи с употреблением возвышенных слов или особенных жестов, которые ничего не дают". За отклонением этих внешних атри­бутов следует, однако, самое четкое утверждение права истинной лич­ности: "Ты должен знать, что особая сущность тебе не заказана. Есть много таких особенностей, которые иногда и у некоторых людей сле­дует сохранять. Потому что тот, кто является особенным, тот особен­ное и совершать должен, много раз и различными способами". Этим исключение переносится не на должность и священников (которые яв­ляются неприкосновенными, даже если являются преступниками), а ис­ключительно ориентируется на величие души определенного человека. Снова антиримский, сознательный поворот внутрь немецкого.

Однажды Иисус заставил больного в субботу встать и нести свою постель, по поводу чего благочестивые лица страны подняли большой крик. А Иисус ответил с выражающей превосходство усмеш­кой: "Суббота существует для человека, а не человек для субботы", – следовательно, человек является господином субботы. Последователи иерусалимских кабинетных ученых придерживаются строгого соблюде­ния всех "благочестивых упражнений" независимо от того, участвует ли в этом человек внутренне или нет. Обращаясь к ним Эккехарт го­ворит: "Поверьте мне, к совершенству относится то, что возвышает че­ловека в одном деле, то, что все его дела сливаются в одно дело. Это должно происходить в Божьем царстве, где человек и есть Бог. И ве­щи будут отвечать ему на божественном языке, ибо человек – гос­подин своих дел".

Это отношение к внешней деятельности более чем однозначно. Так же четко Эккехарт отвергает все те добродетели, которые пытались расхваливать или отвергать как мистические с неустанным терпением. Эккехарт продолжает насмехаться над самоотверженным экстазом, "томными чувствами" и ничто так не показательно для него, как его интерпретация слов Христа о Марте и Марии.

"Все конечное – это только средство. Когда-нибудь обязательным средством, без которого я не смогу дойти до Бога, будут мои дела и творчество в земной жизни. Это не принесет нам ни малейшего вреда в заботе о нашем вечном благе". В этом заключается характерный отход немецкого человека от индийских выводов атмано-браманского учения: образ действий неважен, дело же презирать не следует. Си­дящая у ног Иисуса Мария представляется Эккехарту новичком, Марта же превосходит ее. Марта опасалась того, что ее сестра останется в восхищении и прекрасных чувствах и хотела бы, чтобы она была подобна ей. Тогда Христос ответил ей: "Успокойся, Марта, она выбра­ла себе лучшую долю, которую у нее никто не сможет отнять! Эта эк­зальтированность пройдет". Видно, что Эккехарт настолько далеко заходит в борьбе против слащавого и расплывчатого, что дает общеиз­вестным словам Христа противоположное толкование.

Сразу после этого он поднимается до сознательного отклонения всех индийских учений о первичности вселенной, всех церковных учений об аскетизме и стоических мудростях. Следующее изречение так верно показывает признанную даже на самой большой глубине оторванности от нее полярность жизни, творческую силу настоящего дела, и сразу отодвигает апостола германских ценностей веры от обычной церковной праведности как монашеского бесплодия. С нескрываемой иронией Эккехарт говорит, обращаясь к окружающим его еретичкам, к бегуинам (Beguinen) (как в то время называли предателей): "Но теперь наши добрые люди требуют совершенствования без того, чтобы нами двигала любовь, и любовь нас не должна трогать так же, как и стра­дание. Они действуют несправедливо! Я утверждаю: еще должен ро­диться такой святой, которого нельзя было бы растрогать... Христос также не обладал этим свойством, об этом свидетельствует его призна­ние: "Моя душа печальна до смерти!" Христу слова причиняли, таким образом, боль... И это трогало в связи с его врожденным благород­ством и со святым единством божественной и человеческой натур". И Далее: "Теперь некоторые люди стремятся добиваться того, чтобы быть свободными от трудов. Я говорю, так не пойдет! Святые, которым они пытаются подражать, прежде всего начинали с того, что совершали праведные дела. Подтверждение этому мы видим и у Христа, с того момента, как Бог стал человеком и человек Богом, он начал трудиться на наше благо... не было ни одного члена на его теле без напряжения, он специально потрудился для этого". И по какой причине Эккехарт проповедовал и это антихристианское учение? Чтобы и здесь дать воз­можность править духовной свободе, высшему принципу, что признает Эккехарт и вместе с ним нордическое человечество западных стран. Он выражает это следующим образом: "Бог не уничтожает какие-либо дела, а совершает их. Бог не разрушает природу, а завершает ее. Если бы Бог разрушил природу до ее начальной стадии, он бы совершил по отношению к ней насилие и несправедливость. Такого он не делает! Человек имеет свободную волю, с помощью которой он может выби­рать доброе и злое, и Бог выдает ему за злые дела – смерть, за пра­ведные – жизнь. Человек должен быть свободным и быть хозяином своих дел, нерушимо и непобедимо".

Тем самым была признана и великолепным образом сформулиро­вана вечная, взаимно оплодотворяющая полярность природы и свобо­ды. Движением руки религиозного и философского гения с сознанием нашего типа сметается все бесплодное, мучительное, восточно-попов­ское и "праведное" фарисейство. Святое единение (с полярной обу­словленностью, но без смешения) между Богом и природой – это пер­вопричина нашей сущности, представленная свободой души, увенчанная плодами ее труда. И стимулом всего служит – воля. Согласно Новому Завету ангел Гавриил явился Марии. Эккехарт же говорит с улыбкой: "Собственно говоря звали его Гавриилом так же, как и Конрадом. Имя Гавриил он получил от деяния, на которое был послан, потому что Гавриил имеет значение силы. В этом рождении принимал участие Бог – и все еще принимает участие в качестве силы". При этом в са­мом ярком свете проявилась динамика и эккехартовой души*.

 

* Отблеском сознания Эккехарта является также Ангелус Силезиус (Angelus Silesius), но уже  подвергшийся церковному процессу сентиментализации, особенно, когда он после пе­риода "измены" вновь вернулся к единственной дарящей блаженство Церкви (1652 год). Все-таки время от времени в нем проскакивает светлая "искра", которую величайший мастер раздул до пламени. "Я знаю, что без меня Бог не сможет прожить ни секунды, пропаду я, ему придется испустить дух от нужды". "Я так же велик, как Бог, он так же ничтожен, как я: он не может быть выше меня, я не могу быть ниже его!" Эти сло­ва возвещают о первых шагах души, с которых начал свой жизненных опыт каждый истинный и стойкий религиозный человек арийского происхождения. "Я тоже сын Бо­жий" – делает Силезиус вывод из констатации подобия Богу и свободы души, чтобы потом подчеркнуть взаимную обусловленность: "Бога во мне так много, как и меня в нем. Я помогаю ему сохранить свою сущность, а он мне". Из центрального переживания души для Ангелуса вытекает также ничтожность нрава: "Сочинение есть сочинение, больше ничего. Мое утешение – это мое бытие / И то, что Бог во мне говорит слово вечности": после чего он поднимается до высоты заявления о том, что весь мир – это игра, которую затевает божество". Ангелус Силезиус тоже не хочет молить н обманывать небо, а хочет его "завоевать", "атаковать" и наконец находит успокаивающий полюс в себе самом: "Кто в себе заключает честь, тот не ищет ее снаружи / Если ты ее ищешь в мире, то она у тебя еще снаружи".

Эти аристократические признания души этого "херувимского путешественника" нарушаются теперь большим количеством незначительных, слабовольных изречении, которые кажутся тем неприятнее, чем ближе подходишь к концу. Очевидно Силезиус влюбился в язык своего более раннего времени и затем сам через двадцать лет разбавляет водой мистическое и церковной "назидательности".

 

3

 

Новая архитектоника души. — "Аристократическая душа" выше любви, смирения, сострадания, милости. — Уединение выше чем любовь. — "Быть единым с самим собой". — "Свободен от чужих идей". — Новое толкование и отклоне­ние церковных вероучений. — Отклонение греха и раскаяния.

 

Но свобода эккехартовой души обусловливает другую оценку не только жизни и деятельности, но и высочайших идеалов римской Цер­кви, традиционной Церкви вообще, то есть всему тогдашнему и сегод­няшнему общественному миру. Ибо, если признать "благородную душу" как высшую ценность, как ось, на которой собирается все, то идеи любви, покорности, милосердия, пощады и т.д. отойдут на второй и третий план. И здесь Эккехарт не боится прислушаться к голосу "искорки" и беззаботно высказать то, что подсказывает ему его душа. Ему, конечно, нет необходимости специально подчеркивать, что он мало ценит любовь, покорность, сострадание и учение о милосердии. Более того, в его проповедях мы находим прекрасные слова по поводу этих идей, но он ненавидит слащавую восторженность, вялые "прекрасные чувства", короче, всю духовную неустойчивость. Его учение о любви – это представление любви как силы, которая знает свое равенство с божественной властью, за которую она борется; любовь должна "пробиться через вещи", потому что только "ставший свободным дух поворачивает Бога к себе". Теперь следует себе представить, что значило для доминиканского приора в начале XIV века перед лицом управляющей миром нетерпимой Церкви предпринять переоценку действующих высших ценностей и даже отважиться на попытку представить скромным верующим положительную новую высшую ценность. Это не могло произойти в открытом выступлении против Рима, а только при помощи образного представления духовного опыта. Из этого опыта вытекает проповедь Эккехарта об "отрешенности души", может быть, самое лучшее вероучение сознания германской личности.

В ней Эккехарт рассматривает христианско-церковные высшие ценности: любовь, покорность, милосердие и находит, что они должны уступить по высоте, глубине и величию состоянию души, которая воз­высила себя сама. Он отвергает монопольное прославление любви со стороны Павла, потому что лучшее в любви все-таки то, что она вы­нуждает нас любить Бога. Но теперь гораздо важнее то, что мы при­влекаем Бога к себе, чем если бы мы стремились к Богу, потому что наша душа основывается на единении с Богом. Собственным жилищем Бога является единство и честность, которые основываются на отре­шенности. "Поэтому Бог не может не отдать себя отрешенному серд­цу". Далее имеющая следствием страдания этого мира любовь все еще относится к созданию, что уже не имеет места при отрешенности. Отрешенность уничтожает мир до основания и приближает нас таким образом к Богу. Что касается покорности, то покорная душа сгибается под созданиями, в результате чего человек снова выходит из себя. "Если даже такой выход из себя обладает некоторым превосходством, пребывание внутри представляет собой нечто более высокое". "Полная отрешенность не знает ни стремления к созданию, ни склонения, ни выпрямления, она не хочет быть ни сверху, ни снизу, она хочет лишь покоиться в себе, никому не доставляя ни любви, ни страданий. Она не стремится ни к равенству, ни к неравенству с каким-либо другим существом, она не хочет ни того, ни другого, она хочет только быть единой с самой собой."

Нигде еще, видимо, самовластная душа не высказывалась так резко и четко, как здесь. Это необходимое ритмичное встречное ува­жение после признания плодотворного действия; то, что в дальнейшем Гёте превозносил как самое высокое из всех Евангелий: глубокое ува­жение к себе.

Милосердие по Эккехарту теперь вообще нечто иное, как выход из себя, и по тем же причинам оно не может быть оценено так же высоко, как отрешенность. Но именно потому, что и сущность Бога является отрешенной от всех имен, получается, что все внешнее к ней не сможет приблизиться. Исходя из этого, Эккехарт помещает также молитву, окруженную большой степенью колдовства, и ее значение в соответствующие рамки. "Я утверждаю: все молитвы и все добрые дела так мало влияют на божественную отрешенность, что как бы их и не было, и поэтому Бог не становится по отношению к людям ни мягче, ни благосклоннее, как будто он никогда не реагирует на молитвы и добрые дела". Это более чем ясно, – полный отказ также от грани­чащего с магией отступничества Церкви, "представляющей Бога", и "монопольно обеспечивающей блаженство". И затем, в заключение сле­дует обращение к народу: "Держись отдельно от всех людей, не подда­вайся воздействию полученных впечатлений, освободись от всего, что может внести в твою сущность чуждые добавки... и всегда направляй свою душу на благотворное созерцание, при котором ты носишь Бога в своем сердце как предмет, от которого твои глаза не будут отведе­ны никогда".

Это покоящееся в себе величие души выражается затем в оценке римских и более поздних протестантских вероучений.

Мы можем в этом мире явлений представить себе усиление ду­ши как следствие внутреннего сплочения не иначе как подарок, назы­ваемый Богом вечной сущности. Исходя из этого положения вещей, павлинизм (Павел) – и вместе с ним все христианские Церкви – создали учение о милости как высшем таинстве христианства. Еврейское пред­ставление о "рабе Божьем", который получает милость от самовольно­го, абсолютистского Бога, перешло в Рим и Виттенберг. Оно все еще цепляется за Павла, как непосредственного создателя этого учения, что говорит о том, что Церкви являются не христианскими, а павлинистскими, так как Иисус бесспорно превозносил единение с Богом как избавление и цель, а не расслабляющее предоставление милости всемо­гущей сущностью, по сравнению с которой и самая великая душа представляла собой чистое ничто. Это учение о милости, естественно, на руку любой Церкви, пока она и ее руководители выступают как "представители Бога" и, следовательно, могут забрать в свои колдовские руки право предоставления милости. Совсем другую точку зрения по отношению к понятию милости должен иметь такой гений как Эккехарт. Он тоже находит красивые слова о любви и милости Божьей: там, где в душе имеется милость, эта душа "чиста, богоподобна и находится в родстве с Богом". Уже здесь имеет место обращение к величию, а не к бездне и раболепию. "Милость не действует", пото­му что она для этого "слишком благородна". Более того, она представ­ляет собой "сознание, присоединение к Богу и единение с Богом. Это и есть милость". Но такая милость вряд ли возможна за счет всемогущества Бога и нашей праведности, как учат Церкви, а совсем наобо­рот, за счет подобия души Богу. При таком рассуждении Эккехарт исходит из Августина, но он, конечно, понимает, что его сделанные по определенному поводу признания души, привели все-таки к полному крушению (он требует смертной казни для еретиков) и к созданию Государства Божьего" с целью покорения человеческих душ. Но Эккехарт делает следующие выводы из факта величия души: "Если бы она не имела величия, то не смогла бы стать Богом при помощи милости, тем более поверх милости". Здесь снова имеет месте характерный жест выдающегося нордического человека, суждения которого основаны на ясном инстинкте души (Эккехарт из Хохгейма был тюрингским дворя­нином), противоречащим выводам пребывающего не в ладу с самим со­бой, несвободного полукровного Августина. В этом настойчивом ожив­лении Бога душа все выше поднимается к свету: "Тогда любая сила души становится отражением одного из божественных лиц. Воля – это отражение святого духа, сила сознания – отражение сына, память – отражение отца. И все-таки душа остается единой и неделимой. В этом деле это последнее объяснение, на которое я способен благодаря свое­му самопознанию". И все-таки за этим следует еще более высокое при­знание: "Теперь послушайте насколько душа становится Богом и на­сколько она выше милости! Ведь то, что Бог ей предоставил, не должно снова меняться, потому что она при этом достигла высшего уровня, где милость ей больше не нужна"*

 

* Следует сравнить это аристократически великолепное вероучение с трогательно борю­щимся и все-таки рабским полуафриканцем Августином: ''Восславить тебя, Бог, хочет человек, малая часть твоего творения, человек, который тащит за собой смертность, который тащит за собой свидетельство своего греха и свидетельство того, что ты противостоишь гордым.

 

Здесь открыто высказаны мысли, о которых Лютер, после двух­сотлетнего закабаления Запада "представителями Христа", не мог даже подумать. Из этой точки зрения по отношению к милости для Эккехарта вытекает также совсем другая оценка греха и раскаяния.

"Нагрешить, это не грех, если мы об этом сожалеем", – начинает мастер Эккехарт свою проповедь "против греха", и эти слова сразу уводят его на много миль от требуемого обычно раскаяния. Грешить,  конечно, не следует, но даже если отдельное действие "направлено против Бога", то "милосердный и верный Бог" знает как это испра­вить. Этот Бог в своей книге счетов прошлое не учитывает, потому что "Бог – это Бог современности". Снова сделан шаг от всего мате­риалистического историзма наших Церквей. Только Поль де Лагарде снова отважился говорить открыто, как когда-то доминиканский приор из XIV века. За что был отлучен от Церкви протестантскими священ­никами так же, как Эккехарт римскими.

Эккехарт различает два вида раскаяния: чувственное и божес­твенное. Первое – под которым, очевидно, следует понимать церков­ное – продолжает "пребывать в жалком состоянии и топчется на месте". Оно представляет собой только бесплодные причитания, "от них нет никакого толка". Другое дело – божественное раскаяние: "Как только в человеке возникает внутреннее неодобрение, он сразу подни­мается до Бога, и, тщательно вооруженный против всякого греха, овла­девает непоколебимой волей". И снова здесь подчеркивается направле­ние вверх и все оценивается по тому, сделала ли это душа творчески, распрямившись или нет: "Но кто действительно приобщился к воле Божьей, тот не захочет также, чтобы греха, в который он впал, не было бы вообще". То есть то же самое, что имел в виду Гёте, заявляя, что воспитатель человека тоже может совершить ошибку: "Что плодо­творно, то и истинно".

Исходя от центра мастера Эккехарта, то есть с точки зрения замкнутой, богоподобной, свободной, прекрасной и благородной души все церковные высшие ценности представляются ценностями второго и третьего сорта. Любовь, смирение, милосердие, молитва, добрые дела, милость, раскаяние, все это хорошо и полезно, но при одном условии: если сила укрепляет душу, возвышает ее, позволяет ей стать богопо­добной. Если это не так, то все эти добродетели бесполезны и даже вредны. Свобода души сама по себе является ценностью, церковные ценности означают только нечто, относящееся к лежащим вне их мо­ментам, будь это Бог, душа или "творение". Благородство отдельной ориентированной на себя души является, следовательно, самой высшей ценностью; ей одной человек должен служить. Мы, сегодняшние, назо­вем это самым глубоким корнем идеи чести, которая одновременно является идеей в себе, т.е. без какого-либо отношения к другой ценно­сти. Идею свободы нельзя представить в отрыве от чести, а идею чес­ти – в отрыве от свободы. Душа творит добро сама без какого-либо отношения к Богу, учит Эккехарт, отделяя ее от всего, насколько это Вообще можно выразить словами. При этом мастер Эккехарт выступает Не как восторженный мечтатель, а как творец новой религии, нашей религии, освобожденной от чуждой сущности, которая пришла к нам через Сирию, Египет и Рим.

 

4

 

Эккехарт как предтеча Канта. — Воля, "которая может все". — "Бог не принуждает волю" — "У кого больше воли, у того больше любви." — Иронизирование по поводу церков­ного вероучения. — Разум, память. — Беспричинная религия. — Ритм понятия "Покой в боге" и движение души как мудрость Эккехарта. — "Честь победы".

Эккехарт не только дал нам религиозную и высшую нрав­ственную ценность, но он - как было уже отмечено – психологически и, с точки зрения критического познания, предвосхитил все важные открытия "Критики чистого разума", даже не проводя хитроумных ис­следований.

После счастливого обнаружения "искорки", таинственного центра нашего бытия, "освободившийся ум" мастера Эккехарта, хоть и окры­ленный в религиозном плане, но осмотрительный с философской точ­ки зрения, возвращается от души к миру.

Он открыл три силы, при помощи которых душа вмешивается в мир: волю, которая поворачивается к объекту, разум, который схвачен­ное просматривает и приводит в порядок, и память, которая сохраняет пережитое и увиденное. Эти три силы являются как бы противополож­ностью святой Троице. Теме разум — воля посвящен целый ряд глубо­чайших толкований: оба понятия духовно свободны – но в зависимости от настроения и ситуации мастер Эккехарт в своих проповедях в те­чении десятилетий отдавал первенство то одной, то другой силе.

"Разум "замечает" все вещи, – заявляет однажды Эккехарт, – но воля – это то, "что добивается всех вещей". "Там где разум бессилен. воля в свете и в силе веры взлетает выше. Тогда воля претендует на признание ее первенства. Это ее высочайшее достижение". С другой стороны, именно разум "различает, приводит в порядок и устанавлива­ет" и затем признает, что есть еще нечто вышестоящее, признает настоящий взлет воли. "Здесь разум стоит выше воли". Воля свободна: "Бог не принуждает волю, он дает ей свободу, так что она не хочет ничего кроме того, что само есть Бог и свобода! Тогда и дух не мо­жет хотеть ничего другого кроме того, чего хочет Бог. Это не являет­ся его несвободой, это его собственный выбор"* Эккехарт приводит тогда слова Христа: он не хотел сделать нас рабами, а называл нас друзьями. "Потому что раб не знает, чего хочет его господин". Но этот новый и все время обновляемый акцент на идею свободы не всегда совпадает с опытом. На это люди жалуются. И вместе с ними Эккехарт: "Это и моя жалоба. Этот опыт представляет собой нечто такое высокое или также простое, что ты не сможешь купить его за геллер или за полпфеннига. Тебе нужно только иметь правильное стремление и свободную волю, и ты будешь его иметь. Это учение Канта о конфликте между идеей и опытом как в теоретическом, так и в практическом смысле. Одновременно Эккехарт насмехается над "не­которыми попами", которые "отмечены высокой похвалой и хотят стать крупными попами". Подобное делал также Кант по поводу школьных учителей, "философов" и "болтливости тысячелетий".

 

* Я не могу не принести здесь духовно родственное слово из Чхандогья упанишады: "Воистину, из врли (Крату) создан человек; какова его воля в этом мире, таким будет человек, когда он умрет: поэтому следует стремиться к доброй воле…"

Дух – его материал, жизнь – его тело, свет – его образ, его воля – истина, его "я" – бесконечность, он знает все, действует везде, создает все, молча, беззаботно: этот являет­ся моей душой (атман) во внутреннем сердце, меньше чем рисовое или пшеничное, или горчичное, или просяное зерно, или же ядро просяного зерна – этот является моей ду­шой во внутреннем сердце, больше чем земля, больше чем воздушное пространство, боль­ше чем небо, больше чем эти миры". – "Тот, кто действует везде, все знает, все схваты­вает, молча, беззаботно, тот есть моя душа во внутреннем сердце, этот есть Браман, к нему я войду отсюда – "Кому это представляется истиной, тот не сомневается. И так Чандилия говорил..."

Тот, кто не слышит в этих словах шума крыльев, о ком Гете сказал, что он за одно мгновение оставляет за собой вечность, тот не может почувствовать больше величия ду­ши. И в Брихадараниакаме унанишаде опьяненный радос­тью философ ноет:

Но кто познал себя в мыслях,

Как мог тот пожелать болезни телу?

Для кого безмерное загрязнение тела

Стало собственным пробуждением,

Того Создатель Мира знает как всесильного!

Вселенная принадлежит ему, потому что он сам – вселенная.

 

Короче говоря, все, что душа может иметь, следует объединить в простое единство воли: и воля должна отвергнуть высшее благо, от­казаться от него, невзирая ни на что! Исходя из этого, идея любви снова заняла свое истинное место с критикой познания в духовном труде Эккехарта. Она служит не восторженным фантазиям, не сладким чувствам или сексуально-психическому экстазу, куда её хорошо обду­манным гипнотизирующим методом определила Церковь, а стоит на службе у обладающей свободой творчества воли, властной в лучшем смысле слова. "У кого больше воли, у того больше любви", – говорит Эккехарт, что составляет достаточную противоположность учению ка­толического духовенства и сегодня все более костенеющей протестан­тской Церкви, которые предпочли бы уничтожить собственную волю, чтобы поставить себе на службу лишенную сущности "любовь" раба. Насколько и здесь Эккехарт сознает свою единственную точку зрения, показывают слова: "В этом смысле любовь полностью погибает в воле". И затем следует открытая насмешка в адрес церковного учения о люб­ви: "Но теперь есть еще и второе – возникновение и воздействие люб­ви, что сильнее бросается в глаза, чем искренность, благоговение и праздник. Но честно говоря, самое лучшее – ни в коем случае! Потому что это происходит порой не от любви Бога, а только от простоты, равноценной тем самым томным чувствам..." Ирония более чем ясная. Но именно из любви, подчиненной свободной воле, пробуждается ис­тинное понятие верности. Оно, по-видимому, не несет с собой такого большого количества ''чувств", "переживаний" и "восторга", как вер­ность раба, если объединяется с сильной волей.

С помощью "пары крыльев – разума и воли" мы должны под­няться. "Так никогда не отстанешь, а непрерывно будешь приближать­ся к мощи". Не за счет неопределенного порхания, а благодаря высоте пробудившегося сознания: "В любом деле нужно сознательно пользо­ваться своим разумом... и овладеть Богом в самом высоком смысле".

Владение волей, разумом, памятью относятся к чувствам, содей­ствующим понятиям "я" и "природа", а они, в свою очередь, к внешне­му миру, где человек понимается как личность (тело). Все это много­образие явлений представляется зависимым от пространства и времени, которые – как было сказано – Эккехарт связывал с миром земным. даже если признает чистые формы созерцания.

Все его религиозное учение к тому же не имеет причин. Вос­принимая Бога как Бога современности, генетический, т.е. историчес­ки-причинный способ его не интересует вообще. Это относится к внешнему миру, не к сведениям о душе и Боге. Тем самым Эккехарт отказывается от восточного смешения свободы и природы, от всех сказок и "чудес", без которых – как говорил Иисус – Церкви неверного рода не могут обойтись до сих пор. Является ли земля плоской или парит в виде шара в эфире истинной религии не касается, не касается это и учения Эккехарта, тогда как открытие Коперника обе наши хри­стианские Церкви внутренне сокрушило, как они ни пытались выпу­тать себя и мир с помощью бессильной лжи*

 

* Именно и материалистической догме Воскресении проявляется безнадежное еврейское влияние на Церковь. Все высказывания Панда, вышедшие из еврейского, подчеркнуто исторического и материалистического круга представлений: ''Если бы Христос не воскрес, то наша проповедь и наша вера ничего бы не стоили", – показывает, как неразреши­мость докоперниковой картины мироздания с верой в воскресение, так и основу наших псевдо-христианских Церквей с чистой материальной связью.

 

Именно в своем учении о воле, заранее преодолевшем Шопен­гауэра, Эккехарт показал себя философом, по-западному динамичным и признающим вечную полярность бытия. Сущность достижений разума заключается в "приближении внешних вещей" с тем, чтобы "запечат­леть" это признание души. "Это приближение продолжается теперь в воле, которая таким образом никогда не успокаивается". Итак, сам мистик, каких мало, который хотел бы все отделить, чтобы пребывать в чистом созерцании Бога, который стремится к "покою в Боге без конца", знает, что этот покой может длиться лишь мгновения, что он является целью, но что этой цели можно добиться каждый раз только при помощи нового движения души и ее сил. Здесь мастер Эккехарт превосходит также индийских мудрецов и признает вечный ритм, как предварительное условие для всякой плодотворности. Из этой теорети­ческой точки зрения он делает также (сравни случай Марта—Мария) Практические выводы для жизни. Если душа, воля ищет вечное, "то го­рячо любимое в ней никогда не померкнет". "Этот человек не ищет покоя, потому что ему беспокойство не мешает. Этот человек на хоро­шем счету у Бога, потому что он все вещи воспринимает божественно, лучше чем они есть! Еще бы! И все это связано старанием и деятель­ным, истинным, эффективным сознанием, на которое опирается душа вопреки вещам и людям. Такой человек не может научиться, убежав от мира; убегая от вещей и уйдя в одиночество, от внешнего мира. Но он должен научиться внутреннему одиночеству, где и у кого бы он ни был, он должен научиться пробиваться через вещи..."

Эккехарт считает, что такую двойственность, как основной закон бытия, открыл также и у Иисуса: "И у него (Иисуса) существует разли­чие между высокими и низкими силами, и у него они делают разную работу. Его высоким силам присуще обладание и наслаждение вечным блаженством. Низкие же в то же самое время испытывают самые мрач­ные страдания и споры на земле. И эти виды деятельности не мешали друг другу в своих замыслах!" "Чем дольше и ожесточеннее спор (меж­ду высокими и низменными силами), тем крупнее и похвальнее победа и честь победы.

 

5

 

Римская "критика познания". — Три типа мировоззрения: имманентность, трансцендентность, трансцендентальность. — Римско-еврейский создатель и его творение. — Аналогия ентис (Analogia entis). — Арийская мысль о богоподобности души. — Освоение Римом учения Платона о бытии и становлении. — "Смятение перед Богом". Существование и статус кво.

Верящая в колдовство сущность Рима находится в противоречии с личностью Эккехарта еще отчетливее для нас. Она представляет собой африкано-сирийский духовный хаос народа, "религию одержи­мости" (Фробениус), которая создала свой западный центр, начиная от восточной части Средиземного моря при помощи культа колдовства и еврейской Библии и при злоупотреблении явлением Иисуса. Этот центр при прогрессирующем пробуждении Запада и после уничтоже­ния мистики приложил все усилия для того, чтобы присоединить к се­бе враждебное Риму мировоззрение для представления Una Catholica, как удовлетворяющий любым, в том числе современным требованиям. Именно так сегодня поступают.

Римско-иезуитский философ устанавливает три крупных типа ми­ровоззрения: направление имманентности (свойственности), которое хотело бы покоиться в себе; направление трансцендентности (реаль­ности), которое считает Бога инициатором, соответствует учению о деизме; направление трансцендентальности, которое представляет по­пытку соединить две другие точки зрения в отношении души. За раз­витие этих типов философская борьба длится тысячелетиями. Римский Христос должен теперь стоять над этой борьбой, в стороне от нее и тем не менее охватывать все типы, во всех них жить. Борьба трех философских типов никогда – так говорит Рим – не сможет привести к единству. Все попытки преодолеть жизненные конфликты внутри трех систем были бесплодными и заканчивались постоянно вынужденным объявлением противоположностей идентичными. Это происходило по­тому, что все три типичных направления создавали одинаково "непра­вильную" предпосылку: будто человек так или иначе равен Богу, будто Бог - это бесконечно удаленный идеал человеческого стремления. Тем самым создание видит себя самовластно замкнутым, что подобно попытке духовного разрушения парящего надо всем Бога-Создателя. Те­перь здесь вмешивается римское учение со своим "основным взглядом", а именно, что (согласно IV Латеральному собору 1215 года) Бог подо­бен своему творению и одновременно не подобен ему. Подобен пото­му, что он вкладывает возможность "волнения перед Богом" в одно и то же. Не подобен потому, что он как слабое существо может найти только "покой в Боге". Человек живет, таким образом, не в атмосфере своей души, а в сфере влияния абсолютного, далеко царящего Бога. Католик, таким образом, "открыт кверху", что создает настоящее на­пряжение стремления, не "борьбу", не "взрывное единство". Основа Рима – это "Analogia entis" (аналогия бытия). "Бог, соглас­но действительности и по существу в отличие от мира, невыразимо возвышается над всем, что существует или может быть представлено вне его, и для откровения своего совершенства создал в своем твор­ческом совершенстве и полной свободе творение из ничего".

Этот римский ход мыслей, который будто бы уже существовал до "назначения Петра", очень четко свидетельствует о его происхожде­нии. Возвышающийся надо всем, неприближающийся страшный Бог –это Яхве из Ветхого Завета. Он создает нас из ничего, он совершает по своему усмотрению колдовские чудеса и создает мир для своего прославления. Но эту сирийско-африканскую колдовскую веру, несмотря на огонь и меч, навязать европейцу было невозможно. Нордическое духовное наследство заключалось в самом деле в сознании не только богоподобия человеческой души, но и ее равенства Богу. Индийское учение о равенстве атмана с браманом – "Бытие – это вселенная, пото­му что он сам вселенная" – было первым признанием этого. Пер­сидское учение о совместной борьбе человека и светлого Ахурамазды показало нам строгую точку зрения нордических иранцев. Греческое божье небо было порождено такой же великой душой, как самодер­жавное учение об идеях Платона. Древнегерманская идея Бога также совершенно немыслима без духовной свободы. И Иисус также говорил о Царствии Небесном внутри нас. Волю к поиску души проявляет уже мировой странник Один, проявляет искатель и приверженец веры Эккехарт, проявляют все великие от Лютера до Лагарде. Но эта душа жила уже в почтенном Фоме Аквинском и в большинстве церковных отцов Запада. Analogia entis (если допустить, что мир создан из ниче­го) европейско-нордический дух отвоевал у Ветхого Завета. Римская система, таким образом, не завершена "приходом Христа", а был за­ключен доказуемый компромисс между Сирией и Африкой с одной стороны, и Европой с другой, со всевозможными духовными заимствованиями, но с самоуверенным заявлением, что это только части единственного дарящего блаженство католического учения Фомы и его противника Дунса Скота (Duns Scotus) Рим еще мог терпеть, Эккехарта уже нет, потому что его успех означал низложение Яхве. Низложение же этого Бога-тирана было бы равнозначно низложению его папского представителя. С тех пор европейское развитие духа по­шло своим путем без Рима, рядом с ним и против него. Причем Рим там, где он мог, отлучал от Церкви; если не получалось, то новое "присоединялось" и защищалось как часть "древнекатолического до­стояния",

По существу римское представление о возвысившемся до Бога демоне является предпосылкой для уничтожения нашей волевой души, попыткой покушения на полярность духовной сущности. При помощи Analogia entis римско-иезуитская религиозная философия пытается из­бежать этого все еще неприемлемого для нас вывода, утверждая его с помощью наличия "напряжения", которое якобы значительно плодо­творнее попытки "объявления противоположностей идентичными". В этом случае Рим подчинил своим интересам учение Платона о бытие и становлении. Мы стремимся в вечном становлении, но сознавая бытие, которое "становится". Эта нордическая идея самовоплощения получает в еврейско-римской фальсификации смысл движения творения "к Богу", причем самовоплощение превращается в воплощение Бога, в руках ко­торого мы представляем лишь бесформенную глину или труп.

Эти мнимые уступки римского яхвеизма волевому, обладающему сознанием души Западу удержало в Риме тех, кто давно ушел вперед в сознании сущности. Потому что дарую ли я со свободной душой (как Эккехарт) или склоняюсь перед Господом в рабском поклоне (как Игнатий), чтобы быть использованным в виде пластичной глины в ка­честве материала или в виде трупа, составляет разницу между Челове­ком и человеком, между Системой и системой, в конечном итоге ме­жду Расой и метисами. Рим—Яхве означает: колдовской деспотизм, ма­гическое сотворение из ничего (безумная с нашей точки зрения идея). Нордический Запад говорит: я и Бог это духовные полярности, акт сотворения – это всякое проведенное объединение, расхождение вызы­вает обновленные динамические силы. Истинная нордическая душа на­ходится в постоянном высоком полете "к Богу" и "от Бога". Ее покой в "Боге" является одновременно покоем "в себе". Это объединение, воспринимаемое одновременно как дар и как самосознание, называется нордической мистикой. Римская мистика означает по существу невоз­можное требование отказа от полярности и динамики, означает порабощение человечества. Римская философия, таким образом, не стоит, как она утверждает, вне трех типичных направлений души имманент­ности, трансцендентности и трансцендентальности, охватывая их все, а представляет компромиссную попытку связать части всех этих типов с еврейско-сирийско-африканской верой. Римское учение не растекается из одного центра тысячью потоками по миру, а окружает свое сирий­ское ядро заимствованными и фальсифицированными учениями норди­ческого человека, которые он воплотил в разных народных личностях. Отсюда вытекают также взгляды на проблемы бытия и его виды.

Еврейско-римское учение, утверждая создание мира из ничего Богом, провозглашает причинную связь между "творцом" и "творени­ем", оно переносит действующую только для этого мира форму вос­приятия на область метафизики и утверждает это условие "предста­вительства" творца в сознании до сегодняшнего дня с упорнейшей энергией, чтобы вести с этих позиций борьбу за существование. Про­тив этого чудовищного основного тезиса германский дух издавна на­ходился в состоянии ожесточеннейшей борьбы. Уже самый древний нордический миф о сотворении мира, индийский, понятия "ничего" не знает. Он может сообщить только о волнении, о хаосе. Он считает, что космос возник из принципа устройства, действующего изнутри и борющегося с хаосом, в течение одного мгновения думает извне и о распорядителе (не о создателе из ничего!), но делает заключение с ''высочайшим философским благоразумием по вопросу, откуда взялось творение:

Он, который создал творение,

Который смотрит на него в высочайшем небесном свете,

Который его сделал или не сделал,

Который знает это! – или же он тоже не знает?

Индийский монизм родился, собственно, из четкого дуализма: душа – это единственно существенное, материя – это заблуждение, ко­торое следует преодолеть. Создание этой материи совсем из ничего любому арийскому индийцу казалось кощунственным материализмом. В индийском мифе о сотворении преобладает такое же настроение, как в Элладе, как в Германии: хаос подчиняется воле, закону, но никогда мир не возникает из ничего, как учат сирийско-африканские сыны пу­стыни, что Рим перенял со своим демоном Яхве. Тезис Шиллера: "Ко­гда я думаю о Боге, я отказываюсь от Творца" означает в сжатой фор­ме четкий отказ арийско-нордической расовой души от колдовского магического объединения "творца и творения" как Бога и бесчестного создания. Рим смешал Изиду, Гора (Horus), Яхве, Платона, Аристотеля, Иисуса, Фому и т.д. и хочет насильно навязать эту форму бытия ра­сам и народам или, если это не удастся, ввести понемногу при помощи вкрадчивых мистификаций с тем, чтобы это природное бытие искале­чить и затем собрать искалеченных в духовном и расовом плане под "католической" крышей.

Этой грандиозной попытке по уничтожению народов до сегод­няшнего дня лишь немногое противопоставило себя и того, что могло бы создать тип. Один великий отказался от римской колдовской фило­софии, другой поборол ее для себя, третий обратился к другим зада­чам. Систематическая защита Европы от широко задуманного наступле­ния в большом масштабе не началась еще нигде. Лютеранство в этой борьбе является, к сожалению, соратником Рима, несмотря на свое "протестантство", потому что лютеранское "правоверие" закрылось от жизни путем клятвы на еврейской Библии. Оно проповедовало точно также форму бытия без ориентации на органическое бытие. Сегодня, наконец, начинается принципиальное пробуждение от насильственного гипноза: не от навязанного догмата веры, к тому же еврейско-римско-африканского происхождения, мы подходим к жизни, а исходя из бы­тия, мы хотим установить форму бытия, как когда-то к тому стремился мастер Эккехарт. Но это бытие представляет собой связанную с расой душу с ее высшей ценностью, честью и духовной свободой, которая определяет архитектурную организацию других ценностей. Эта расовая душа живет и развивается в природе, которая пробуждает определен­ные качества, а другие сдерживает. Эти силы расы, души и природы являются вечными предпосылками, бытием, жизнью, из которых скла­дываются сначала цивилизация, тип веры, искусство и т.д. Это по­следний внутренний поворот заново пробуждающегося мифа нашей жизни.

Так говорил бы и великий человек стремления – Парацельс, если бы он жил среди нас. Пробужденный в мире чванливых, абстрактных, чуждых народу ученых, которые вместе со склеенными авторитетами из Греции, Рима, Аравии отравляли живое человеческое тело, больных делали еще более больными и, несмотря на все взаимные зловония, стеной стояли против гения, который снизошел в поиске до причин бытия. Исследовать природу в совокупности ее законов, оценивать ле­карства как средства, восстанавливающие жизненные процессы тела, а не как бессвязные колдовские микстуры, это было то, чем занимался Теофраст фон Гогенгейм в качестве одинокого пророка в том мире; беспокойный, ненавидимый, которого боялись, с печатью гения, который Церкви и алтари, учения и слова рассматривает не как самоцель, а оценивает по тому, как глубоко они проникли в окружающую среду природы и крови. Великий Парацельс стал благодаря этому представи­телем всех немецких естествоиспытателей и немецких мистиков, вели­ким проповедником бытия с тем, чтобы от него постепенно поднялись до светил такие как мастер Эккехарт и властно и смиренно приобщи­лись к великим законам вселенной, полные блаженства, как от чистоты звука соловья, так и от необъяснимых творческих источников соб­ственного сердца.

 

6

 

Революционная деятельность Эккехарта. — Беггарды и "Брат Эккехарт". — Травля инквизиции. — Смерть Экке­харта. — Фальсификация его "опровержения". — "Дерзость" языка страны. — Эккехарт как создатель немецкого языка. — "Самой аристократической является кровь".

Со своей антиримской религией, этикой и критикой сознания Эккехарт сознательно резко отмежевывается от всех основных требо­ваний как римской, так и более поздней лютеранской Церкви. Вместо еврейско-римской статики он ставит динамику души нордического Запада; вместо монистического насилия он требует признания двойс­твенности всякой жизни; вместо учения о покорности и рабском бла­женстве он проповедует признание свободы души и воли; вместо цер­ковного самомнения о представительстве Бога он поставил честь и благородство духовной личности; вместо восторженной, преданной ра­болепной любви приходит аристократичный идеал личной духовной замкнутости и отрешенности; вместо насилия над природой наступает ее совершенство. И все это означает: вместо еврейско-римского миро­воззрения наступает нордически-западное признание души как внутрен­ней стороны немецко-германского человека, нордической расы.

Эккехарт точно знал, что внутри Церкви он говорил слишком мало; поэтому он часто общался с еретическими бегуинами и бегардами, читал им проповеди, вел с ними застольные разговоры. Они называли его "брат Эккехарт", и в то время как один за другим он отвергал догматы римско-сирийской насильственной веры, он ни в одной из своих речей не выступил против "еретиков". Но он хотел искать и

объединять людей своей сущности и внутри Церкви. Этой цели была посвящена его деятельность в Эрфурте, в Страсбурге, в Кёльне и к Праге. Эккехарт без обиняков оспаривает то, что некоторые тезисы учения "следует просто принимать на веру", потому что этого требуют Всевышний и традиции. Он приводит свободный высокий разум и его свободную душу как дары Божьи, к которым следует прислушиваться. Он недвусмысленно говорит своим слушателям, что они, следуя его учению, должны открыто ссылаться на него: "Я и мое тело к вашим услугам". Но и мракобесы не дремали, стремясь как всегда сплотиться против великого духа. Когда Эккехарт проповедует в Кёльне, вокруг него пылают костры благочестивой инквизиции. Даже в его собствен­ном ордене многие жаловались на то, что он слишком много говорит на языке страны и "перед простыми людьми" о вещах, которые могут привести к ереси. Архиепископ Кёльна жалуется на Эккехарта папе, который охотно бы с ним разделался, если бы не нуждался в домини­канцах, как в политической опоре в своей борьбе против императора, и потому не отважился предать огню их духовного руководителя. Поэ­тому "дело Эккехарта" было расследовано братом по ордену, который его оправдал. (Такое оправдание больше уже не могло иметь места, согласно догме о непогрешимости к началу "свободного" XX века.) И все-таки инквизиция приступила к своему делу. 24 января 1327 года Эккехарт отклоняет ее вмешательство как акт произвола и приглашает своих противников на суд папы 4 мая 1327 года. Подобное заявление Эккехарт  заканчивает  в  доминиканской  церкви  словами:  "Не отказываясь ни от одного из моих тезисов, я улучшаю и опровергаю ... все те из них, о которых можно доказуемо говорить, что они основы­ваются на ошибочных использованиях разума"*.

Заявление Эккехарта, вполне естественно, было отвергнуто бла­гочестивыми инквизиторами как "необдуманное". Но до того, как он смог поехать к папе, он умер. Естественной ли смертью или с помощью порошочка, осталось неизвестным. Во всяком случае, самая могу­чая сила, которая из римской Церкви могла бы сделать немецкую, бы­ла сокрушена. Смерть Эккехарта была одним из величайших моментов судьбы Европы. Его немецкая религия была затем официально "осуж­дена" Римом при помощи буллы. Прежде всего, согласно испытанному методу (чтобы ввести в заблуждение последователей), было представ­лено "отречение" Эккехарта как публичная просьба о прощении, хотя Эккехарт, наоборот, был готов всеми силами защищать свое учение. Характерным для его свободы является то, что он основывается не на церковных тезисах, и даже не на Библии (как позже Лютер), а только на признании свободного разума. После этой первой фальсификации благочестивые сторонники Рима "подправили" мастера Эккехарта и включили его в ряды духовных учеников Фомы Аквинского*.

 

* Несмотря на магический материал, который Фома должен был внести в рационалисти­ческую систему при помощи Аристотеля, и обусловленное этим внутреннее противоречие, величие попытки и силу духовной энергии Фомы не следует оспаривать. Фома был, как может быть не всем известно, лангобардом. Семья владельцев Аквино гордилась этим германским происхождением и была на стороне величайшего Гогенштауфена, Фридри­ха II. Так Фома Аквинский старший, граф фон Ацерра (Acerra), который, будучи на­местником в Сирии, проложил Фридриху путь в "страну обетованную", сопровождал императора в его первом походе в Германию, а затем, был послан специальным упол­номоченным в Сицилию и позже вел от имени Фридриха переговоры с папой. Далее Фома II из Аквино, другой наместник Фридриха н его зять, который погиб вместе с по­следним Гогенштауфеном – Конрадом. "Святой Фома" уродился, очевидно, не в свою родню и был дезертиром. Он предоставил свой дух в распоряжение Риму, которым тот и сегодня еще пользуется. В остальном Фома был учеником Альбрехта фон Больштедта (Альберта Великого) н Ирена Петруса из Иберии.

 

Внешнему смягчению римского центра в XIII веке соответство­вало общее падение духовности во всех странах, которое давно стало бы предметом насмешек всех народов, если бы положение не спасли некоторые ведущие личности, используя все свое "я". В качестве реак­ции против такого нравственного падения в XIII веке создавались кро­ме всего прочего общества братьев и сестер свободного духа, в которых привлекали внимание предшественники мистики. Вместе с ними действовали бегуины и бегарды (ученики леса), те круги, с которыми мастер Эккехарт поддерживал тесные отношения. Это благочестивое, но не церковное движение проходило (вне церкви и внутри нее) ши­роким потоком по немецким землям. Оно снова подхватило прежде всего основную идею уничтоженного арианства: проповедовать рели­гию на языке страны. Уже в этом пункте отразилась с самого начала и до сегодняшнего дня непрекращающаяся борьба между органичным на­родом и римско-латинской прививкой. (Григорий VII назвал дерзостью использование языка страны во время богослужения.) Истинное народ­ное восприятие отклонило чужой латинский язык, который рассматри­вался как непонятная колдовская формула, которую надо было повто­рить, да и использовался как таковая. Использование святого родного немецкого языка религиозное немецкое движение в середине XIII века вырвало у враждебного народу Рима. Проповеди и учебные лекции теперь читались не по латыни, а на доходящем до сердца немецком языке. И величайшим первооткрывателем для нашей сущности и здесь был Эккехарт, которого его ученики и последователи (среди них Сузо и Таулер) постоянно называли "блаженным и святым мастером", Эккехарт, который хоть много написал на латыни, сделал немецкий язык прежде всего языком науки. Он ожесточенно боролся за замену латин­ской структуры предложения немецким словотворчеством. Он и здесь был еретиком, дело которого – раздавленное и полузадушенное рим­ской Церковью – было продолжено только Лютером, и создал, таким образом, просто-напросто предпосылку для существования немецкой народности. Сегодня же католические священники хоть и читают про­поведи по-немецки, но всю литургию, цитаты из Библии и молитвы часть нашего простого народа должна бормотать на латинском языке. Церковь не может отказаться от этого насилия, потому что оно должно сохранить ей ее ненациональный характер, народы же не могут больше терпеть этот чуждый языческий пережиток. Вертит ли житель Тибета свой молитвенный барабан, или немецкий крестьянин молится на латыни, все это одно и то же; и то, и другое означает лишь механическое упражнение, в отличие от истинно религиозного углубления.

Так благодаря римским фальсификациям с глаз немецкого наро­да исчез настоящий Эккехарт. Хотя религиозная волна продолжала катиться дальше по стране Видукиндов, вниз по Рейну и всюду возникали сторонники свободы души: Сузо и Таулер, Руисбрюк (Ruysbroek) и Грутес (Grootes), Бёме (Boehme) и Ангелиус Силезиус (Angelius Silesius). Но величайшая духовная сила, прекраснейшая мечта немецкого народа умер слишком рано; все более позднее – это только при рассмотрении сверху – отблеск огромной души Эккехарта. Его мужество превратилось в витиеватые мечтания, его полная сил любовь – в сладкий восторг. Поддержанный в этом направлении Церковью поток ослабленной "мистики" снова влился в лоно римской Церкви. Действия Лютера, наконец, сломали чуждую корку, но и он не нашел, несмотря на все стремления, обратной дороги к главной духовной теме мастера Эккехарта, к его духовной свободе. Его несвободная с самого начала Церковь застыла поэтому на одном и постепенно ос­лабла на другом месте. Немецкая душа должна искать себе другой путь, отличный от церковного. Она проложила его в искусстве. Когда замолчал дух Эккехарта, поднялась германская живопись, прозвучала душа И.С. Баха, появился Фауст Гёте, "девятая" симфония Бетховена, философия Канта...

Наконец, самое глубокое и самое сильное из учения Эккехарта. Нечто, что кажется наиболее пророчески по сравнению со всем дру­гим, направлено на человека нашего времени. Проповедь о "Царствии Божьем" Эккехарт заканчивает следующими словами: "Эта речь не обращена ни к кому, потому что ее уже называют своей собственной жизнью или, по крайней мере, считают стремлением своего сердца. Да поможет нам Бог понять это".

Эти слова обращены, таким образом, только к духовно род­ственным элементам, ко всем "душевным и благородным людям" обра­щено его учение, и здесь обнаруживается таинство, которое только сегодня возрождается для новой жизни.

В одной из проповедей Эккехарт делает различие между кровью и плотью. Под кровью он понимает (как он думает со св. Иоанном) все, "что в человеке не подвластно его воле", то есть действующее в подсознании, противоположность душе. А в другом месте Эккехарт говорит: "Самое благородное, что есть в человеке, это кровь – в хорошем смысле. Но и самое дурное в человеке – это тоже кровь – в плохом смысле".

Этим сказано последнее дополняющее слово. Рядом с мифом о вечной свободной душе стоит другой миф – о религии крови. Одно соответствует другому, и мы не знаем, имеются ли здесь причина и следствие. Раса и "я", кровь и душа находятся в теснейшей связи, для метиса учение мастера Эккехарта не годится, так же как и для той расовой смеси, чуждой по типу, которая проникла с Востока в сердце Европы и составляет верноподданнейший элемент Рима. Учение о душе Эккехарта ориентируется на носителей той же или родственной крови, которые имеют одинаковую жизнь или одинаковый язык в качестве "стремления своего сердца", но не на духовно чуждых и враждебных по крови. Но это требует и обратного отклонения. Здесь мастер Экке­харт высказывает народное признание: "Ни одна бочка не может со­держать в себе напитки двух видов: если она должна содержать вино, нужно вылить воду, чтобы не осталось ни одной капли". И дальше: "Нужно уважать образ действия других людей, и не следует хулить ничей образ действия". Невозможно, чтобы все люди могли идти одной дорогой". И еще дальше: "Потому что, иногда то, что является для од­ного жизнью, для другого означает смерть".

Это полная противоположность тому, чему учит нас Церковь Ри­ма (и, наконец, также Виттенберга). Она хочет нас всех – белых ли, желтых, черных заставить идти одним путем, втиснуть в одну форму, подчинить одной догме, и поэтому, обладая властью, отравила нашу душу, наши европейские расы. Что было их жизнью, было нашей смертью. В том, что мы не умерли, мы обязаны только силе герман­ской души, которая до сих пор препятствовала окончательной победе Рима (и Иерусалима). В мастере Эккехарте нордическая душа впервые полностью себя осознала. Из его личности вышли все наши более поздние великие люди. Из его огромной души может однажды ро­диться – и родится – немецкая вера.

 

7

 

Эккехарт и Гёте. — Сознание и действие. — Признание Бетховена. — Люциферова победа над миром.

 

Наиболее полно проявилось родство душ у Эккехарта с Гёте. Все его существование также имело корни в свободе души, но одно­временно в признании причастности к творческой жизни. Эту сторону художник естественно подчеркивает все более определенно как рели­гиозный мистик. Вся жизнь Гёте была раскачиванием между двумя ми­рами; когда один угрожал полностью захватить его, он тут же убегал в другой. Если мастер Эккехарт говорил об "отрешенности" с одной сто­роны и о "деле" с другой стороны, то Гёте называет эти оба состоя­ния чувством и действием. "Чувство" означает отбрасывание мира, рас­ширение души в бесконечность, "действие" – работу, выходящую на творчество в этом мире. Подобно мастеру Эккехарту Гёте все время подчеркивает закон нашего бытия: о том что чувство и действие пред­ставляют собой ритмично обусловливающие и возвышающие друг дру­га поочередно сущности человека; что одно указывает на другое, поз­воляет распознать его и стать творческим. Отойти от мира и жить в самосозерцании помогает не только наше самосознание: "Наблюдать и слышать самого себя можно собственно говоря в деятельности". Кто делает законом проверку действия мышлением и мышления действием, тот не может ошибиться, и если он ошибается, то вскоре возвращает­ся на верный путь. "Чувство", которое у нас, у индоевропейцев, всегда было преобладающим органом, не требует постоянного стимула, и по­этому и у Гёте мы находим меньше подбадриваний в этом направле­нии. И тем более сильное ударение он ставит на ограничение, на дей­ствие. "Сознаюсь, что великая, так значительно звучащая задача: поз­най самого себя, издавна казалась мне подозрительной, как хитрость связанных тайной священников, которые сбивают человека с толку не­выполнимыми требованиями и хотят отвлечь от деятельности против внешнего мира на искусственное внутреннее созерцание. Человек знает себя настолько, насколько он знает мир, который он видит в себе, а себя в нем. Каждый новый предмет, хорошо нами рассмотренный, открывает в нас новый орган". "Лечить душевные страдания, в кото­рые мы впадаем, рассудок не может совсем, разум – очень мало, реши­тельная деятельность, напротив, может все".

Каждый раз в новой форме Гёте не может неустанно указывать на живительную деятельность; даже на скромное ремесло. Величайшим гимном человеческой деятельности является Фауст. После глубокого проникновения в науку, любовь и страдание, Фауст находит освобож­дение в деятельности. Для духа, всегда стремящегося в бесконечность, последней ступенью неизведанного, завершающим камнем жизни была ограничивающая деятельность, запруживание водного потока на пользу человека. Благородство деятельности является вершиной в искусстве: "Честь истинного художника открывает смысл там, где нет слов, – говорит дело".

"Кто рано познает обстоятельства, легко приобретает свободу". "Если кто-либо может объявить себя свободным, он сразу же чувствует себя связанным обстоятельствами, если же он отважится объявить себя связанным обстоятельствами, он чувствует себя свободным." "Мастером является тот, кто понимает, что ограничение и для величайшего духа является необходимой ступенью для высочайшего развития".

"Как можно познать себя: путем созерцания – никогда, скорее в результате деятельности. Попытайся выполнить свой долг, и ты будешь знать, что в тебе есть. Долг – это требование дня".

"Для человека является несчастьем, если им овладевает какая-либо идея, не влияющая на жизненную деятельность или вовсе отвле­кающая от жизненной деятельности".

"... на мой взгляд решительность и последовательность - это то, что более всего заслуживает уважения в человеке". "Это всегда несчас­тье, если человек вынужден стремиться к тому, что не может связать его с регулярной деятельностью".

Поэтому даже самый маленький человек может быть "цельным", если он движется "в границах своих способностей и своей подготов­ки". "На земле и в земле находят материал для высочайших земных потребностей, передают мир материала высшим способностям человека Для обработки, но на его духовном пути всегда находят участие, лю­бовь, управляемую свободную деятельность. Двигать эти два мира навстречу друг другу, выразить свойства обеих сторон в проходящей жизненной форме – это есть высшая форма, для которой создан человек".

Когда Гете в Риме насытился всеми чувствами, он пишет: "Я больше совсем не хочу ничего знать для того, чтобы что-то выдать и хорошенько потренировать свой ум". Сразу после этого: "Для меня начинается новая эпоха. Моя душа обогатилась теперь в результате множества странствий и познаний настолько, что я должен ограни­чить себя работой". В другом месте он говорит, обобщая: "В течение всей своей жизни я сочинял и наблюдал, проводил синтез и анализ, систолы и диастолы человеческого духа были для меня вторым дыханием".

Когда умирает Шиллер, он говорит, чтобы справиться со своим отчаянием: "Когда я взял себя в руки, я стал искать различные виды деятельности", – и когда он в 1823 году страдал от тяжелых душевных и физических недугов, когда он потерял сына, тогда он снова призвал свой характер, который, казалось, был уже потерян в потустороннем мире: "И через могилы вперед".

Это душевное состояние Гёте, в основном, аналогично истинной жизни всех великих нордического Запада. Леонардо создает волшеб­ством в своей святой Анне, в глазах Иоанна Крестителя, в лике Христа непостижимый сверхъестественный мир, и в то же время он инженер, самый хладнокровный техник, который не мог придумать ничего, что было бы достаточным, чтобы поставить природу себе на службу. По многим изречениям Леонардо можно было бы предположить, что они исходят из уст Гёте. У Бетховена после глубочайшей мистической отрешенности появляется вдруг блестящее скерцо, а самой волнующей песней отрешенности является симфония радости. Бетховен, который, казалось, исчез в своих мечтах, сказал одновременно слово динамично­го западноевропейца: "Сила – это мораль людей, которые отличаются от других; это и моя мораль"; "взять судьбу за горло", поставил он своей целью. Такое мощное параллельное существование составляет также личность Микеланджело. Достаточно прочитать его сонет к Витториа Колонна (Victoria Colonna) и взглянуть на его сивилл и про­клинающего мир Христа. И здесь нам ясно, что западноевропейская мистика не исключает жизнь, а, напротив, выбрала себе партнером творческое бытие. Чтобы возвыситься, необходима противоположность; чем героичнее душа, тем мощнее внешняя деятельность; чем замкнутее личность, тем просветленнее деятельность.

Германская динамическая сущность нигде не выражается в бегс­тве от мира, а означает преодоление мира, борьбу. А именно двояким способом: религиозно-художественно-метафизическим и дьявольско-эмпирическим.

Ни одна раса не посылала, таким образом, исследователя за исследователем по земному шару, которые были не только изобретате­лями, но и в истинном смысле открывателями, как нордический Запад, т.е. людьми, которые преобразовывали открытое ими в картину мира. Были открыты самые глухие континенты, самые холодные полюса, тропические девственные леса и самые голые степи, самые отдаленные моря и самые скрытые реки и озера и преодолены самые высокие го­ры. Стремление большого количества представителей всех времен и народов облететь все пространство только в европейцах стало силой, которая привела к изобретательству. А тот, кто в автомобиле, в же­лезнодорожном экспрессе не чувствуют дьявольскую силу, преодоле­вающую пространство и время, кто не чувствует внутри машин и же­лезных изделий, во взаимодействии тысячи колесиков биения пульса эмпирического преодоления мира, тот не понял одной стороны германско-европейской души и потому никогда не поймет другой ее сто­роны – мистической. Стоит вспомнить о том, как столетний Фауст внезапно воскликнул:

 

Несколько деревьев, не принадлежащих мне,

Портят мне владение миром.

 

Здесь говорит не жадность, желающая использовать собствен­ность на свое благо, а стремление хозяина, "который в повелевании находит блаженство".

Следует делать различие между дьявольским и сатанинским. Са­танинское характеризует моральную сторону механического преодоле­ния мира. Она диктуется чисто инстинктивными мотивами. Это еврей­ская точка зрения на мир. Дьявольское – это борьба за покорение материи без субъективного преимущества в качестве движущего моти­ва, как предпосылки. Первое берет свое начало в нетворческом харак­тере, ничего следовательно не найдет, т.е. не откроет, а также по-настоящему не изобретет; второе подчиняет себе законы природы с помощью законов природы, проникает в ее тайны и строит заводы, чтобы подчинить себе материю.

То, что дьявольское преодоление мира может легко перейти в сатанинское, нетрудно понять; почему преимущественно в дьявольскую эпоху было неизбежным то, что при поражении в мировой войне евреям вдвойне были облегчены появление и возможности для рас­пространения.

 

8

 

Лао-Цзы. — Иудаизм и действие. — Действие как сравне­ние. — Индийское бегство от действия. — История как развитие души. — Чрезмерность.

"Покой выше, чем порыв. Слабое порождает сильное. Мягкое принуждает жестокое". В этих словах заключается настроение всей культуры, душа китайской расы, воплощенные в Ли-Пеянге (Лао-Цзы), который жил 2500 лет назад и тем не менее обращается к нам как современный уставший мудрец. Ни один человек не прочтет Дао де Дзен, не почувствовав дыхания истинной сущности. Посвятить себя ему – это одно из прекраснейших переживаний освобожденного, раз­мягченного состояния души: человек довольствуется неизменным пу­тем, который полностью выходит из него, он не должен действовать, ибо судьба одна направит его на верный путь покоя, доброты. Чело­век не стремится проникнуть в сущность человека. Он знает только одно: "Уничтожение тела – это не потеря. Это бессмертие". Следует ос­терегаться всяких излишеств и мирно и спокойно идти путем, таин­ственно предначертанным судьбой.

Радостью от мудрости Лао-Цзы является стремление к противо­положному духовному и умственному полюсу. Но оно не является со­ответствием и нет ничего более неправильного, чем превозносить муд­рость Востока, как соответствующую нам или превосходящую нас, что любят делать уставшие и потерявшие внутренний мир европейцы.

Еще один контраст. При изучении истории и письменных памят­ников евреев не находишь ничего кроме усердной, бесконечной обо­ротливости, совершенно одностороннего сосредоточения всех сил на земном благополучии. Из этой, можно сказать, почти аморальной пред­расположенности духа, вытекает и моральный кодекс, который знает только одно: выгоду для еврея. Отсюда следует допуск, даже одобре­ние, хитрости, воровства, убийства. Отсюда следует допускаемое рели­гией и нравственностью лжесвидетельство, "религия" Талмуда "узако­ненной" лжи. Все естественно-эгоистические наклонности получают дополнительную энергию со стороны допускающей их "нравственнос­ти". Если почти у всех народов мира религиозные и нравственные идеи и чувства сдерживают чисто инстинктивный произвол и распу­щенность, у евреев же наоборот. Так уже 2500 лет мы видим вечно одну и ту же картину. Жадный до товаров мира еврей переезжает из города в город, из страны в страну и остается там, где меньше всего

находит сопротивления суетливой паразитической деятельности. Его гонят он приходит снова, один род истребляют, другой начинает ту же игру. Наполовину по-фиглярски и наполовину демонически, смешно и трагически одновременно, презираемый всей верховной властью и тем не менее чувствующий себя невиновным (потому что лишен спо­собности понимать что-либо другое, кроме самого себя), тащится Агасфер как сын сатанинской природы по истории мира. Вечно под дру­гим именем и тем не менее всегда один и тот же, вечно уверяющий, что говорит правду, и всегда лгущий, всегда верящий в свою "миссию" и тем не менее полностью обреченный на бесплодие и паразитизм, вечный жид составляет контраст Яйнавалькии (Jajnavalkya), Будде, Лао-Цзы. Там покой, здесь хлопотливость, там доброта, здесь пронырли­вость, там мир, здесь глубочайшая ненависть против всех народов ми­ра, там всепонимание, здесь полное отсутствие понимания.

На одинаковом удалении от обеих противоположностей нахо­дится нордическая идея, но не то, чтобы она находилась между ними, она расположена вне соединяющей их линии. Потому что покой Гёте – это не покой Лао-Цзы, а деятельность Бисмарка – это не деятельность Ротшильда. Германская личность ничего не имеет от китай­ского покоя и совсем ничего от еврейской деловитости (разумеется личность, не лицо), более того, то, что имеет иногда внешнее сход­ство, определено силами и имеет цели, которые (насколько можно ут­верждать после точнейшей проверки) в корне отличаются от сил и целей, китайца и еврея.

Нордический человек тоже глубоко верит в вечную закономер­ность природы, он тоже знает, что связан с природой. Он тоже не презирает ее, а принимает как символ сверхъестественного. Но одновременно он видит этот символ и не в природе. В личности нет про­извола, он не довольствуется верой в бессмертие, как таковое. Более того, при самосозерцании он удивляется вечно самобытному своему неестественному "я". Он находит и в каждом другом внутреннюю сущ­ность иного типа, также заключенную в себе, такой же богатый, имею­щий многочисленные связи микрокосмос. Когда Ли-Пеянг говорит, что совершенное никогда не столкнется с "другими", потому что они оба идут в одном направлении, то для нордического ощущения здесь имеет место равнодушие, которое оставляет находящегося на том же пути путника в стороне без внимания и идет спокойно в одиночестве своей дорогой. Здесь мы стоим перед вопросом, не означает ли этот, кажущийся красивым великий покой китайца внутреннюю невозмутимость души, оборотную сторону малоактивной внутренней жизни.

Индиец тоже учил, что "другой" идет до конца той же дорогой. Он верил, что может сказать каждому созданию этого мира "великое слово" "это тоже ты", но основное значение его метафизических взгля­дов далеко от выводов китайцев. Ли-Пеянг посвящает себя моральной стороне нашей сущности, оставляя в покое метафизическую. Он про­поведует честность перед честными и нечестными, любовь к другу и недругу. Это истинная доброта, в этом отношении благородные люди выпрямлены. Индиец полностью растворяется в метафизической сторо­не человека. Он придает ей такое большое значение, что в качестве последнего вывода высказывает мысль о том, что деятельность, как таковая, не может повредить знающему, причастному к атман-брахману. "Его позорит не деятельность, а зло". Все телесное так или иначе яв­ляется обманом и видимостью, и все, что с ним происходит, не стоит внимания. Это последний вывод индийца.

Ли-Пеянг учит бездеятельности, потому что "дорога и истинный путь" каждому человеку предначертаны изнутри, и поисками, исследо­ванием, деятельностью он посеет лишь раздор и несчастье. Индия тре­бует бездеятельности, сознавая, что она не оказывает влияния на мета­физическое бытие человека. Здесь действуют в корне различные души. Сочинение сказок о равенстве "добрых людей" становится преступле­нием. В тысячу раз красивее и благороднее видеть, с каким богат­ством души мы пришли в этот мир, как в разных местах земли различ­ные души трудятся над тем, чтобы лепетом выразить себя. Большой ошибкой будет здесь желание чужого вмешаться и попытаться затуше­вать контрасты. Редко бывает так, чтобы совместные действия и слия­ние разных душ и рас в большом масштабе имели следствием нечто прекрасное. Чаще всего наступает задержка развития. Например, с какими бы высокими намерениями воодушевленные миссионеры не при­шли однажды в Индию, они нарушили бы только самобытное разви­тие. Но мы должны быть также защищены и от людей, которые приходят сегодня и начинают высмеивать сущность великих Западной Европы, указывая на Индию и Китай как на величайшее, на которое мы, заблудшие европейцы, должны ориентироваться. Как бы ни кра­сиво Яйнавалькия не говорил, как бы льстиво не проникали в нас звуки, если мы на длительное время дадим им место, в духовном плане мы пропадем. Или мы идем своей дорогой, или попадем в хаос, неис­товство, в пропасть.

Мы знаем, у нас у всех направление одно: стремление от "тем­ного к светлому", от земных оков к неизвестному вечному. Но мы отнюдь не довольствуемся знанием того, что выбрали один и тот же путь с моральной ли, с метафизической ли точки зрения, нас интере­сует "как" нашего ощущения и мышления. Китаец имеет многотомную историю, которая является не историей, а перечисляющей хроникой; до малейших подробностей рассказчику кажется важным все. Индиец вообще не уделяет этой земной жизни должного внимания. У него нет настоящей хроники, но нет и истории. У него есть только сказания, песни и гимны. Развития не искали ни тот, ни другой. Один вообще не понял развития личности, будь то личность человека или народа, другой рассматривал его как данность и не считал важным.

В мировой истории появился германский человек. Он исколесил всю землю; он открыл множество тайн; он откопал на тропическом солнцепеке древние, давно забытые города; он исследовал поэзию, ле­гендарные крепости; он расшифровал с несказанным усердием папи­русные свитки, иероглифы и письмена на глине, он исследовал тыся­челетние строительные растворы и камни в отношении их составных частей; он изучил все языки мира; он жил среди бушменов, индийцев, китайцев и составил для себя многообразную картину народных душ. Он видел, как техника, промышленность, философия, мораль, искус­ство и религия вырастали из начал разного рода до дел, разных по природе; он понимал личность, потому что сам был личностью. Он воспринимал дела народов как деятельность, т.е. как сформированную духовную силу, как выражение самобытного внутреннего мира. Его ин­терес выражался не только в том, чтобы выяснить, что люди так или иначе мыслили и действовали, а он не успокаивался до тех пор, пока хотя бы на уровне предположения не выявлял внутренние силы, кото­рые к этому привели. Бывшие долгое время популярными усилия срав­нивать китайцев и немцев, потому что оба народа одержимы манией коллекционирования и влечением к регистрации, остались полностью на поверхности. Нельзя судить о народной душе по отдельным особен­ностям, можно только по достижениям. И теперь мы видим, что ки­таец остался каталогизатором, немец же является хозяином историчес­кой науки (если вообще это слово необходимо) и философом; т.е. коллекционирование было в одном случае целью, в другом случае средством. Результатом в одном случае была механическая систематизация, в другом случае картина мира. И в этом различие.

Было бы исключительно поверхностным просто сказать, как ука­зано в упомянутом особом случае, что немцы от других народов и рас отличаются тем, что они представляют собой народ со способностями истории. Здесь, кроме прочего, заключается нечто другое. Так германец, особенно немец, в самой глубине своей чувствовал ценность и достоинство личности или все-таки сознательно предполагал их, по­тому что ощущал, как она где-то развивается или отстает в развитии, поэтому на основании живого чувства, на основании величайшей ак­тивности души его потянуло наблюдать за людьми, изучать их и про­никать в их суть. Поэтому он понимал историю как развитие народной личности, поэтому под обломками и развалинами тысячелетий он ис­кал доказательства человеческой силы.

И здесь мы имеем дело с одним из древних феноменов, которые невозможно ни объяснить, ни исследовать.

Поскольку германский дух инстинктивно чувствует вечность и неотъемлемость личности, поскольку он не защищает точку зрения о том, что "все это и ты тоже", в нем почти одном живет стремление изучать проявление других, чужих личностей. Грека не волновало доисторическое время, потому что он был человеком современности, современным лицом; у индийца не было истории, потому что время, развитие, личность – все это он рассматривал как фантомы; китаец коллекционировал все даты своего прошлого вплоть до буден правите­ля центра, он коллекционировал даты лица, он не толковал действи­тельные факты личности; аналогично вел себя мумифицирующий себя египтянин. Сознательный взгляд на какую-либо культуру, как на выра­жение чего-то, чего никогда не было и никогда не будет, как на таин­ственную самобытность, - это деловито-мистический основной настрой нордическо-германского духа.

Поэтому европейцы смогли расшифровать иероглифы и вавилон­ские письмена на глиняных черепках; поэтому целые поколения на­правляли всю свою творческую силу на раскопки в Греции, Египте, на Ганге и Евфрате, чтобы найти сущность и растолковать ее. Если бы европейский дух обозначал только формирование личности, то это ор­ганичное распространение и органичное сосредоточение никогда бы не состоялись.

Называют душу Фауста и подразумевают при этом стремление к бесконечному в любой области. Но в основе его лежат не воспринима­емые больше нигде в мире с такой силой неповторимость и достоин­ство личности.

В результате такого глубокого уважения Хердер смог собрать голоса народов от Индии до Исландии, Гёте смог силой волшебства вызвать для нас Персию; германские ученые смогли показать нам реа­лизацию такой далекой и такой часто близкой индийской души (Мюл­лер, Дойсен и т.д.). Богатая связями картина мира, показанная в кон­трасте и благодаря тому воспринятая с высокой степенью сознания, развертывается перед нашим духовным взглядом. Все обладает само­бытной окраской и организацией, предвиденное и чужое одновремен­но а в центре и рядом стою я, нордический человек, ставшая сознани­ем личность. Это внутреннее настроение или это сознание являются последней причиной отрывочности, фрагментарности, одиночества, бесконечной удаленности во всей европейской культуре. Дон Кихот, Гамлет, Парцифаль, Фауст, Рембрандт, Бетховен, Гёте, Вагнер, Ницше – все они это пережили, высказали, создали или были свидетелями этого переживания. И здесь нордическое понятие деятельности вырастает в нечто совсем другое по сравнению с тем, что понимал Лао-Цзы под "действием" и что Будде казалось вредным и приносящим страдания. Еще более отмежевана идея деятельности от еврейского усердного труда, движущей силой которого является чисто приземленно-телесная цель. Только для западноевропейца деятельность является выражением внутреннего свойства в духовном развитии без приземленной цели, то есть формой нашей духовной активности. Следуя этому, мы действи­тельно живем здесь на земле для высокой цели. Мы приписываем дея­тельности достоинство, которое нас одних приводит к нам самим. Здесь я вспоминаю глубочайший смысл слов Гёте: "Каждая деятель­ность при внимательном рассмотрении раскрывает в нас новые спо­собности".

Здесь говорит совсем другая идея, чем у Дао де Дзен; но она также в корне отличается от той, которая знает четы­режды святой путь. Лао-Цзы отвергает деятельность, потому что она должна идти вместе с действием; Будда точно так же боится страданий; Гёте же принимает страдание, считает его даже необходимым, возвышающим ("Кто не умеет приходить в отчаяние, тот не должен жить"). Подобно великому мастеру Эккехарту он находит в одном единственном мгновении обогащающего душу блаженства, в пережива­нии творческой деятельности искупление и преодоление страдания. С такой силой души просто нечего сравнить. Она могущественна, совсем не тиха и еще меньше преданно смешна, а при помощи широких крыльев парит над всем земным.

Если рассматривать не столько внешнюю жизнь, сколько внут­реннее стремление народа, которое находит воплощение в его вели-чaйшиx представителях, то можно вкратце сказать: для китайца покой -это преодоление деятельности, чтобы идти дорогой судьбы без созна­тельных действий; для индийца покой означает преодоление жизни, первую ступень перехода в вечное; покой еврея – это ожидание дела, сулящего материальные успехи; покой нордического человека – это собранность перед деятельностью, это мистика и жизнь одновременно. Китай и Индия собираются разными способами преодолеть пульс жиз­ни, для еврея покой – это лишь следствие внешних обстоятельств, се­верянину же требуется внутренне обусловленный органичный, творчес­кий ритм. Только немногие могут выдержать этот нордический ритм в течение всей жизни, в процессе всего своего дела. Но поэтому-то они и являются для нас величайшими представителями нашего духа и нашей расы.

В некоторых наших великих представителях этот ритм - при всей страстности в частностях – дышит широко и мощно. Это твор­чество Леонардо, Рембрандта, Баха, Гёте. У других это биение пульса происходит сильнее, внезапнее, драматичнее. Об этом говорит творчес­тво Микеланджело, Шекспира, Бетховена. И Иммануил Кант, который многим представлялся воплощением самой умеренности, подчеркивает, как самое глубокое свое убеждение, что только при помощи экзальти­рованности, т.е. высочайшей готовности души к действию, может быть создано великое произведение. Это было деликатным самопризнанием. Поэтому в творчестве мудреца из Кенигсберга слышится шум крыльев нордической души: "Толпа не замечает того, что философ вдохновлен".

Таким образом и в отношении к деятельности перед нашими глазами четко стоят духовные направления различных народов. Обыч­но разные китайцы и индийцы с одной стороны, еврей в качестве контраста и противоречия (не в качестве духовного антипода!), и вне их нордическо-германский человек в качестве (в этом вопросе) анти­пода обоих направлений, оба полюса нашего бытия: мистика и жизнен­ная деятельность, охваченные, несомые динамичным чувством жизни, окрыленные приверженностью к свободно творящей воле и благород­ной душе. "Стать единым с самим собой" хотел мастер Эккехарт. И этого хотим, наконец, и мы.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

СУЩНОСТЬ ГЕРМАНСКОГО ИСКУССТВА

 

Произведение искус­ства –

это живое воплощение религии.

Рихард Вагнер

 

I

 

 

РАСОВЫЙ ИДЕАЛ КРАСОТЫ

 

 

1

 

"Общая" эстетика. — Обусловленные расой оценки. — Греческий герой как человек нордического типа. — Силен как расово чуждая фигура. — Ублюдок (отпрыск) эллинизма. — Нордический идеал красоты Гомера. — Сократ как негрек.Уничтожение прекрасного добрым.

Времена совершенства техники идут навстречу своему концу. Мы устали от бесконечных раздражении и соблазнов, нам более чем достаточно нервной обработки последних десятилетий; мы ненавидим неслыханное техническое расточительство всего того, что сегодня еще называет себя искусством. Мы чувствуем, что время интеллектуализма как явление, которое приписывает себе обладание культурными цен­ностями, находится при смерти; что предсказатели, представляющие его нам как будущее, как конец нашей европейской культуры, являются уже пророками устаревшего прошлого. Эти люди, внутренне обессиленные до того, как начали думать и писать, потеряли веру, поэтому их философия и оценка истории должны также закончиться неверием. Наше время умирания и становления глотает их с жадностью: слабые ломаются, сильные чувствуют, как растет их вера и сопротивление.

Отказ от теоретического материализма в науке и искусстве мо­жно рассматривать как внутренний процесс. Маятник движется уже в обратном направлении (теософия, оккультизм и т.д.). Направление нашей сущности снова постепенно начинает оживать в виде контраста к обоим течениям.

Время толстотомных эстетик тоже прошло. Преимущественно разлагающая работа во всех областях подарила нам также целый ряд до мельчайшего разветвленных произведений о сущности искусства. Чудовищный умственный труд накоплен здесь, но ни один человек не читает сегодня Циммермана, Хартмана, вряд ли также Фехнера, Кюльпе, Гроса, Липпса, Мюллера-Фрайенфельза, Мооса и многих других. Взгляды Винкельмана и Лессинга никто больше не умеет включить в современное мышление. Шиллера, Канта и Шопенгауэра общество по­читает почти только за имя. Не потому, что мы в их произведениях не находим глубочайших мыслей, а потому, что мы не можем их боль­ше использовать в качестве целого в области оценки искусства. Они почти все смотрят только на Грецию и все говорят еще о якобы воз­можной общей эстетике. И когда они устанавливают различия в искус­стве различных народов, то их теоретическое мышление – то мышле­ние, которое мы обозначаем как философию XVIII века – вступает в противоречие с их собственными произведениями, или совершает на­силие над произведениями искусства собственного народа. Противоре­чие между теорией и действием живет в Гёте так же как в Шиллере и Шопенгауэре. Большая вина всей эстетики XIX века заключалась в том, что она не опиралась на произведения художников, а разбирала их слова. Она не заметила, что восхищение Гёте формально хорошим Лаокооном было одним, деятельностью Фауста по существу несколько другим, что германский инстинкт Гёте был слишком сильным, и. что его творчество почти всю эллинскую культуру, что для нас является определяющим, уличает во лжи.

Исходный пункт нашей расчлененной эстетики был неверным, поэтому она не могла дать глубоких результатов. Она не помогла на­шей сущности прийти к светлому сознанию, она не давала своими дей­ствиями направления, а подходила с неопределенными или только с греческими – часто позднегреческими – мерками к искусству Европы.

Раньше говорили беззаботно о философии или истории Востока, пока, наконец, не поняли, что этот так называемый Восток включал в себя народы с полностью исключающими друг друга культурами. Теперь стало возможно говорить о "Западе". И хотя это происходит с несравненно большим основанием, чем в отношении "Востока", звучит расплывчато, если не подчеркнуть создающий Запад нор­дический элемент.

Все философы, которые писали об "эстетическом состоянии" или закреплении ценности в искусстве, прошли мимо факта расового идеала красоты и связанной с расой высшей ценности духовного типа. Поэтому совершенно ясно, что, если вообще говорить о сущности ис­кусства и его воздействии, то чисто физическое изображение, напри­мер грека, воздействует на нас иначе, чем изображение китайского императора. Контурная линия в Китае получает другую функцию в отличие от Греции, которая без знания формирующей и расово обусловленной воли не поддается ни объяснению, ни возможности ''эс­тетического наслаждения". Каждое произведение искусства создает да­лее духовное содержание. И его поэтому, наряду с формальной трак­товкой, можно понять только на основании разности расовых душ. Таким образом, наша эстетика до сегодняшнего дня - несмотря на мно­жество правильных частных элементов – как единое целое, говорила в пустоту. При этом наивный действовал как сознательный настоящий художник всегда с позиции образования расы и воплощал внешние душевные качества, используя те расовые типы, которые его окружали и которые в первую очередь становятся выдающимися носителями опре­деленных свойств.

Как бы не представлялась нам Эллада во многом родственной, внутренний центр грека, определявший такт его жизни, отличается, тем не менее, от внутреннего центра индийца, римлянина или герман­ца. Это было эстетической ценностью. Красота была мерой древнегре­ческой жизни на пиру, потому что все усаживались в круг за разбав­ленным вином и как единое целое обсуждали одну тему. Красота была единственным побудительным мотивом Илиады, она победила даже в том, как бедная деморализованная Греция отнеслась к римскому полко­водцу, сущность которого вызывала воспоминания о далеких предках – Т. Квинктиусу Фламинусу (Т. Quinctius Flaminus). Его встретили, воздавая дань его достоинству и красоте, как национального героя, Афины чествовали его как своего собственного героя. Это было глубо­чайшим греческим стремлением к высокому в жизни, но в период упадка, и если мы хотим понять Элладу, то мы должны вернуть нашу высшую ценность – характер – на место высшей ценности. Действи­тельно красивый человек мог в Элладе после своей смерти почитаться как полубог. Даже всего лишь полугреческие эгестанцы соорудили храм в честь считавшегося в войне против карфагенян самым красивым греком человека и приносили ему жертвы.

Эллины могут пощадить выступавшего против них в открытом бою противника, если он очевидно красив, что им кажется причастным к божеству, о чем нам оставил трогательный рассказ Плутарх. Даже убитого греками персидского полководца Масистиоса, после того, как обнаружили его красоту, греческие воины носили, чтобы можно было подивиться его красоте, а о Ксерксе греки говорили, что его красота дает ему право управлять своим народом. Но эта внешняя сторона, ко­нечно, несмотря на некоторый горький опыт, стала восприниматься как противоположность благородной души. Герой, таким образом, все­гда красив. Но это значит, что он определенного расового типа.

Грек как герой выступает, например, в почти том же образе не только в древнегреческой пластике, но и в малом искусстве, в росписи ваз; своим стройным телом он как бы представляет тип современного идеала красоты, но профиль у него все-таки мягче, чем у более поз­днего германца. Наряду с великим древнегреческим искусством можно наблюдать, например, роспись ваз Экзикия (Exikias), Клития (Klitias), Никосфенеса (Nikosthenes), где первый показывает Аякса и Ахилла за игрой в пять штрихов, своего Кастора с конем; гидрии Харитэоса (Charitaios) с амазонками; белокурую женщину Эвфрония (Euphronius) на чаше с Орфеем, которая напоминает Гретхен; великолепную Афродиту с гусем, неаполитанские кратеры Аристофана и Эргина (Ergines) и т.д. На тысячах ваз и кратеров мы находим мало изменяющийся по­стоянный тип, который один, очевидно, внушал греку представление о героическом, красивом и великом. Наряду с этим сознательный расо­вый контраст наблюдается, например, в параллельном изображении си­ленов, сатиров и кентавров. Так островная финейская чаша (inseliomishe Phineusschale) содержит три олицетворения мужского сладострас­тия со всеми его атрибутами. Головы всех троих круглые и массивные, лоб вздут как от водянки, нос короткий, картошкой, губы толстые. Точно так же изображает Андокидес (Andokides) Силена, он показыва­ет его к тому же волосатым, с длинной бородой, в профиль виден мя­систый затылок. Блестяще изображен тот же тип у Клеофрадеса (Kleophrades), причем настоящий греческий вакхант по фигуре и ли­нии черепа составляет сознательный духовно-расовый контраст. Точно так же Никосфенес изображает Силена, несущего бурдюк с вином, в виде зверско-идиотской карикатуры, тогда как Эвфроний оставил чашу Силена, которая прекрасно передает тупоумного волосатого представителя негроидно-восточного расового типа. Наряду с этими двумя круп­ными противоположностями, – стройным, сильным, аристократичным эллином и приземистым, тупым, звероподобным Силеном, который бес­спорно принадлежит к покоренной греками расе или к типу ввезенно­го раба, в живописи появляются в результате все большего проникно­вения азиатской крови также фигуры, в которых за двадцать шагов можно узнать семита и еврея. Чаша Эосмайстера, например, показыва­ет нам семитского торговца с мешком на спине, тогда как на раннеиталийском финейском кратере изображена Гарпия, голову и движение рук которой можно сегодня видеть in natura на Курфюрстендамм.

На тысячах ваз и картин от Малой Азии до настенной живописи Помпеи сквозь столетия подтверждается факт, что художественное и эстетическое впечатление от героя и от одержимого страстью, связано с расовым восприятием и с этих позиций передается. При прогресси­рующем кровосмешении грека появляются человеческие уродливые су­щества с обрюзгшими членами и лишенными контура головами. Расо­вый хаос времен прогрессирующей демократизации идет рука об руку с художественным. Нет больше ни одной души, которая хотела бы себя выразить, нет типа, воплощающего душу. Живет только "человек" эллинизма, который в эстетическом плане не действует и не может действовать, потому что стимулирующая душа расы умерла навечно. Было так, что "белокурые ахеяне" Пиндара составляли исключение на Средиземном море, или, как в начале V века физиогномики Адамантиоса сообщают об истинных эллинах: "Они достаточно рослые, крепкие, белокожие с хорошей формой рук и ног, шея сильная, волосы кашта­новые, мягкие, волнистые, лицо четырехугольное, губы тонкие, нос прямой, глаза с блестящим сильным взглядом; у этого народа самые красивые глаза в мире". Аналогично изобразительному искусству нордически обусловленным является также Гомер и его творчество. Когда Телемах вырывается из объятий своей матери, "голубоглазая дочь Зев­са" послала ему "попутный ветер". Когда Менелаю предсказывали судь­бу, ему предсказали божественную жизнь, которая приведет его к кра­ям земли", "ко входу в рай, где живет герой Радаманф белокурый". Только с "золотокудрыми висками" мог себе представить героя Греции и Гёльдерлин (Hoelderlin). И Гомер сознает себя человеком господ­ствующего типа.

Потому что решительный мужчина всегда доведет до лучшего конца

Любое дело, даже если он приходит издалека как чужой,

В Терсите же представляется чуждый "белокурому герою" смуг­лый уродливый предатель – явное воплощение малоазиатского шпиона в греческом войске, предтеча наших берлинских и франкфуртских па­цифистов. Братьев Терсита, финикийцев, Гомер изображает как "во­ров, везущих с собой на корабле бесчисленные безделушки". Так Гомер создал духовно-расовое искусство и те образы, которые были сооружены в дальнейшем в честь "голубоглазой дочери Зевса", водили кистью художников, но также придали чужому героическо-враждебному принципу его расовую форму.

Силен, таким образом, представляет не "характерно изображен­ную приземистую фигуру", как пытаются убедить нас историки искус­ства, а пластическое изображение свойств чужой расовой души, как она представлялась греку. Распространившийся в дальнейшем культ фаллоса, распутные праздники Бахуса, полная поздневакхическая демо­рализация восходят к расовому распространению изображаемых ранее тупыми и ограниченными порабощенных расовых типов Востока.

В сильном как слон Сократе это перераспределение нашло свою обозначенную точку поворота. Нет никакого сомнения в том, что Пла­тон безмерно прославлял казуиста. Но добровольное признание Сокра­та в платоновых диалогах во всяком случае подлинно. Он заявляет там, что его можно выманить исписанным свитком бумаги из самой кра­сивой природы*. Среди смотрящих в мир греков это было признание в банальном педантизме. Сократ является примером того, что духовно-расовая сила гения, все еще такая хорошая философия морали и все еще такая хорошая "всечеловеческая" эстетика далеко не одно и то же. Благочестивость и красота издавна поддерживали греческую жизнь, но и борьба казалась эллину вечным законом природы, которому служила сама Афина Паллада. С Сократом началась не новая эпоха греческой истории, а с ним в жизнь Эллады вошел совсем другой человек. Хотя и он был сформирован святыми традициями Афин, Гомером, трагедия­ми, Периклом и строителями Акрополя; хоть он сам принимал участие как солдат в политической борьбе, и все-таки Сократ – это лишенный гениальности, пусть даже благородный, храбрый человек другой, не­греческой расы. Он жил в то время, когда Афины находились в смятении и их, когда-то аристократическая демократия (которая охва­тывала только греков, не чужих), соскальзывала в пропасть хаоса. При этой тирании демагогов великий Алкивиад был изгнан, па­ло все войско Афин под Сиракузами, были потеряны почти все другие завоевания. Побеждающие аристократы сотнями заставляли демократов выпивать кубок с ядом, после чего та же судьба постигала их самих. Аристофан высмеивал старые традиции, новые учителя Горгий, Протагор и другие наслаждались только прекрасной формой. И тут появился, тысячекратно упоминаемый ранее как Силен, чужой человек. Это была другая раса в своем сильнейшем развитии, насколько это вообще было возможно, духовно оформленная эллин­ской культурой: рассудительная, ироничная, грубая; в сознании видеть себя противопоставленной разложившейся форме: неустрашимой, храб­рой. Логически сильный и с отшлифованной диалектикой, безобраз­ный Сократ приводит прекрасных, ставших внутренне сдержанными греческих учителей в отчаяние. Кроме того, он ищет в себе "доброе", проповедует "содружество добрых" и собирает вокруг себя новое бо­рющееся поколение греков.

 

* Дословно указанное место в начале "Федра" звучит следующим обра­зом: "Я любознателен, а поля и деревья не хотят меня ничему учить, скорее люди и городе. Ты между тем, как мне кажется, нашел верное средство, чтобы выманить меня. Потому что так же, как при помощи листьев или зерна, которые держат перед голодным скотом, ведут его, так и ты, конечно, если покажешь мне такие свитки с речами, можешь вести меня через всю Аттику, куда захочешь".

 

Когда-то Перикл, будучи правителем Афин, должен был просить у суда милости, дать своему последнему сыну, рожденному от чуже­странной женщины, гражданское право. В качестве исключения его просьбу удовлетворили. Этот строгий расовый закон, введенный ранее им самим, перестал существовать при прогрессирующем расцвете Афин. Негрек Сократ был тем, кто во времена их упадка нанес им смертельный удар. Идея "содружества добрых" вызвала новое разделе­ние людей. Не по расам и народам, а по отдельным людям. Сократ по­сле краха афинской расовой демократии был международным социал-демократом того времени. Его личные храбрость и ум придали уничто­жающему расы учению привлекательное величие. Его ученик Антистен (сын малоазиатской рабыни) был тем, кто сделал из него выводы и проповедовал разрушение всех барьеров между всеми расами и народами как прогресс человечества.

Только благодаря Платону Сократ живет как герой, каким его почитают все наши великие ораторы. Греческий гений обязан только Платону, человеку, который в рамках времени упадка представлял ра­зумную рассудительность. Он любил этого человека и соорудил ему вечный памятник тем, что слова своей души вложил в уста Сократа. Так истинный Сократ исчез из поля зрения мира. Лишь некоторые места из Платона указывают на него. В Федоне, например, Платон рассказывает о Сократе, что тот заявил, что не имеет склонности к изучению органических процессов. Истинная сущность вещей заключается, наконец, не в их исследовании путем созерцания, а в нашем размышлении о них. Не следует путем длительного созерца­ния "портить себе глаза". Если человек хочет выяснить, плоская земля или круглая, ему не "следует проводить исследования, достаточно спросить свой разум: что является наиболее разумным? Разумнее пред­ставить себе землю в центре или нет? Это место Платон наверняка не выдумал, оно соответствует тому Сократу, который заявлял, что хотел бы бежать за исписанным бумажным свитком от прекрасной природы; тому, который отвращает взор от расово-прекрасной Греции и провоз­глашает абстрактное человечество, братство добрых. Это был отказ от солнца и поворот к тени резонерствующего навязываемого учения. Как еврейская догма наложилась на религию, так наложился Сократов враждебный жизни "научный" метод на Европу. Аристотель был его схематизирующим провозвестником, Гегель – его последним учеником. "Логика – это наука от Бога", – сказал Гегель. Слово – это удар кула­ком в лицо любой истинной нордической религии, любой истинно гер­манской, но также и истинно греческой науке. Но слово – это чисто сократовское, и Гегель поэтому вместе с Сократом не зря является святым для большинства наших университетских профессоров.

Картина души и внешнее явление, конечно, совпадают не всегда. У Сократа же совпадали. Через окружение, где царили Эрос и норди­ческая расовая красота белокурой Афродиты, от белокурого Ясона, во­лос которого никогда не касались ножницы, от белокожего, стройного и белокурого Диониса Еврипида до "малых белокурых головок" в "Птицах" Аристофана проходит один и тот же несущий и создающий греческую культуру идеал красоты. Здесь лохматый сатир появляется как бы в роли символа чуждого. Но и здесь, если вообще где-нибудь, отвлечение от взгляда на мир должен был означать крах. Прекрасное исчезло, образы ублюдков появились и в искусстве. Отвратительное, абсолютно безобразное и враждебное природе становится "красивым".

Проповедь "разумного и доброго" была параллельным явлением с падением греческих расы и души. "Доброе" разрушило тогда расо­вый идеал красоты в искусстве так же, как и ведущие греческие идеи государственной и социальной жизни. Самым великим, потому что са­мым благородным в личном плане подобием этого вторгшегося хаоса, враждебного расе и душе древнегреческой культуры, был Сократ.

Если посмотреть с точки зрения развития истории: Платон рас­трачивает всю свою гениальность на непоколебимо рассудительного человека и создает ему бессмертие; но в сущности именно Платон был аристократом, олимпийским бойцом, опьяненным красотой поэтом, пластичным писателем, экзальтированным мыслителем, тем, кто в ко­нечном итоге хотел спасти свой народ на расовой основе при помощи мощной, даже в отдельных случаях диктаторской государственной кон­ституции. Это был не сократовский, а последний расцвет одухотворен­ной древнегреческой культуры. То, что в дальнейшем создал Пракситель, было протестом против всякого сократизма, последняя ода нор­дически-греческой расовой красоте, так же, как и великолепная Ника Самофракийская. Но Сократ был все-таки символом. Эллада погибла в расовом хаосе, и вместо Афин провинции поднимающегося Рима засе­лили всюду презираемые graeculi, от которых позволяли "создавать" свой род, которым платили – и прогоняли, если они надоедали.

Идеи Сократа победили, Эллада погибла. "Здоровый разум чело­века" уничтожил гения в часы его слабости. Безобразное стало нор­мой, когда прекрасное пошло на уступки "доброте".

Стоя перед своими судьями, Сократ сказал: "Еще никто не ока­зал Афинам большей услуги, чем я." – "Покорность" и "скромность" "посланника богов" – так он еще себя называл – имели во всяком слу­чае также свою оборотную сторону. Сократ инстинктивно чувствовал, что Греция сломлена...

 

2

 

Человек согласно классической эстетике. — Древнегреческая и западноевропейская классификация нордического символа красоты. — Человек нордического типа в западноевропейском изобразительном искусстве. — XIX век без символа красоты. — Импрессионистская, "классическая" и экспрессионистская импотенция. — Критерий эстетического удовлетворения и границы его действия.

Из того же духа, который когда-то воплощал Сократ, родилась западноевропейская "Эстетика" "человечного" позднего времени.

Аналогично Сократу она искала "человека", не грека, не герман­ца, не еврея и китайца, "открыла" так называемые общие законы и проповедовала эстетическое настроение и созерцательность, потому но ее авторы сами потеряли всякое восприятие импульса духовно-расовых воли и культуры. В своей восторженности по поводу Акрополя наши классики тоже проглядели, что они здесь имели дело с одной стороной нордического человека, которая в художественном отноше­нии представляла собой противоположную сторону по отношению к германскому. Там, где грек созерцал формально, пластически разъеди­нял, германец создавал проникновенность духовного и богатство свя­зей. Там, где грек расово-героическое движение приковывал к покою, более поздний нордический брат, побуждаемый другой формирующей волей, превращал покой в движение. Там, где грек обобщал, предста­витель готики, барокко, романтизма персонифицировал. Но радость от опьяняющих линий трех женщин на фронтоне Парфенона до Ники Са­мофракийской затронула нашу струну, которая издала светлый звук и звучит до сих пор, потому что здесь было вскрыто без сомнения ду­ховно-расовое родство. Если бы теоретики XVIII и XIX веков полнос­тью осознали для себя этот факт, они не сделали бы исходным момен­том "общей" эстетики восхищение формально хорошим, но скучным Лаокооном, они не объявили бы формальные черты здания Парфенона просто мерой для суждения об искусстве. Они просмотрели именно то, что полнокровно и истинно творило в Элладе и на руинах Акрополя с сантиметровой меркой сентиментально восторженного и тем не менее покрытого пылью "гуманитарного" педантизма, проходящего и позже оглушенного в поклонении материалу времени европейского упадка, представили лейтмотив для не имеющих чутья докторских работ. Тем самым была фальсифицирована художественно-духовная оценка как греческого, так и нордическо-европейского искусства. И до сих пор поэтому мы видим образы Эллады и Германии в неверной перспекти­ве. Только для эстетов заниматься эстетикой ради эстетики, а не ради искусства и жизни, является не линией, а ориентиром. Но для каждого художника – сознательно или нет – эстетика является функцией, носи­тельницей результата. Она привязана к определенной материи. В чело­вечном духовно-расовую обусловленность имеют расовые типы, вопло­щение определенных духовных сущностей, создающая их совокупность цветовых линий. Когда Веласкес хочет оттенить контрастом юную бе­локурую инфанту, он сажает рядом с ней "карлицу", т.е. представитель­ницу образованного путем кровосмешения типа, которыми Испания пе­ренаселена. Все тупое и рабское на земле увековечено Веласкесом до Цульваги (Zulvaga) в этих косоглазых убогих калеках. Санчо Панса – это расовый тип восточного смуглого человека: суеверный, неспособ­ный в культурном отношении, бескрылый, с материалистическими на­клонностями, до известной степени "верный", но больше все-таки раболепный. Санчо тоже не "толстый человек", но это сконцентрированное расово-духовное существо подобно его господину представляет трагическое искажение нордического рыцарства, которое под чужим солнцем судорожно возвеличивало себя еще в крови Самоэна (Samoen), но протекало так же ив жилах Сервантеса. Даже сегодня в древних аристократических кругах Кастилии голубая кровь при светлой, норди­ческой коже должна служить знаком благородного происхождения*.

 

* Под руководством вестгота Пелайя началась астурийская освободительная война против мавров. Сид – германского происхождения как и франкский Роланд. Энрикс, Альфонсо и т.д. – это не что иное, как измененные германские имена; Каталония - это Готалония, страна готов; Андалузия получила свое имя от вандалов: Вандалития. Еще в XI веке литургия в церквях Испании была вестготской. Голубоглазой была Изабелла Кастильская, белокурой была красота женщин Сервантеса.

 

Контуры "греческого" Силена соответствуют изображению "ис­панского" Санчо и "испанских" карликов. Кроме того, аналогичные изображения существа с тупой духовностью мы находим по всей Европе.

Народы Западной Европы являются следствием расовых смеше­ний и политической системы воспитания, но каждый из них сохранил в формирующих государство силах самое основное от нордического строя и одновременно с этим формирующие силы всей цивилизации. С этим фактом теснейшим образом связан также определяющий норди­ческий идеал красоты, действующий иногда даже там, где нордическая кровь сегодня полностью истреблена. Представление о герое во всей Европе можно отождествить с высокой стройной фигурой, с блестящи­ми светлыми глазами, высоким лбом, с сильной, но не чрезмерной му­скулатурой. Представить героем приземистого широкоплечего человека с саблеобразными ногами, толстым затылком и плоским лбом невозмо­жно даже там, где типы, подобные Эберту, всплыли на поверхность жизни. Достаточно посмотреть на головы королей династии Гогенштауфенов, на памятник в Магдебурге, на голову Генриха II; следует обра­тить внимание на то, как, например, Ретель представляет себе лицо Карла Великого, на то, как изображен его противник Видукинд; следу­ет прочитать, что сообщает древняя Франция о Роланде, что Вольфрам рассказывает о Парсифале, чтобы знать что внутренние и внешние черты свидетельствуют о тесном духовно-расовом переплетении, кото­рое каждый раз проявляется – хоть и в тысячах форм – в том, что мы воспринимаем как великое искусство. Св. Георгий Донателло демон­стрирует в своем покое тот же идеал красоты, что и Гаттамелата, и Даже как дикий с искаженным выражением лица Коллеони (Colleoni); герцог Веллингтонский и Густав Адольф отличаются от Мольтке толь­ко другой прической и модой на бороду. Но все-таки можно установить изменение по сравнению с прежним временем: раньше герой и полководец лично вел народ в сражение, его личность становилась при этом символом. Сегодня существует больше внутренняя динамика: воля и мозг управляют миллионами из центра. В соответствии с этим изображают не столько всю фигуру, сколько одну голову. Ее изобра­жение делает возможной значительно более сильную концентрацию то­го, что для нас существенно. Лоб, нос, глаза, рот, подбородок стано­вятся носителями воли, направления мысли. Путь от статичного к ди­намичному просматривается и здесь. В этом месте нордическое за­падноевропейское искусство отмежевывается от греческого идеала.

Шиллер писал когда-то, рассматривая Juno-Ludovisi: "Чтобы вы­сказать это, человек играет только там, где он в полном смысле этого слова является человеком, там, где он играет..."

"Уже давно жил и действовал этот тезис в искусстве и чувствах греков, в их благородных умах... Как материальный нажим законов природы, так и духовное давление законов поведения затерялись в их более высоком понятии необходимости, которое охватывает одновре­менно оба мира, и из единства тех обеих необходимостей впервые пришла к ним истинная свобода. Вдохновленные этим образом мыслей, они стерли с точки зрения своего идеала вместе со склонностью все следы воли... в себе самом покоится образ, полностью закрытое созда­ние и, как будто он пребывает вне пространства, не уступая, не со­противляясь".

Обусловленное типом прекрасное как внешняя статика нордичес­кой души – это греческая культура, свойственное типу прекрасное как внутренняя динамика – это нордическая Западная Европа. Лицо Перикла и голова Фридриха Великого – это два символа для размаха расовой души и равного первоначальному расовому идеалу красоты.

Стыдно, но факт, что в то время, когда существует бесчислен­ное количество "эстетик", недопустимое условие для эстетики вообще то, что изображение развития расовых идеалов красоты до сегодняш­него дня не описано*. С закрытыми глазами дилетанты, искусствоведы, да и сами художники по галереям, читают европейские и китайские стихи, не видя истинной сущности и действительных законов форми­рования. При этом появляется как раз формирующая нордическая ду­ша. Достаточно бросить взгляд на одно из достойнейших произведе­ний европейской живописи: на триптих Эйков с поющими детьми. Эйки все время повторяют тот же идеальный образ нордического че­ловека, с точки зрения технического рисунка не совсем равноценный величию более позднего, по внутреннему же ощущению формы все-таки равноценный. Голова юноши на левой (от смотрящего) стороне, выделяясь на фоне, обладает чистейшей расовой красотой и находит свою мужскую изборожденную морщинами противоположность в лице Бога, вверху в центре. Аналогичным духом пронизаны головы Эйков в берлинском музее. И чтобы так же глубоко проникнуть в это: тот Бог, при помощи которого Микеланджело пробуждает Адама, обнаруживает тог же тип, что и голова Бога в произведении ван Эйка (естественно Микеланджело не подозревал о творении Эйка). Но та же голова по­является (даже если она изменена в результате духовного напряжения) на фигуре дрожащего от злобы Моисея. Изобразить мощное величие как для гражданина Нидерландов, так и для итальянца можно было только одним типичным способом. Ни Ян ван Эйк, ни Микеланджело не могли воплотить свой идеал величия, силы и достоинства при по­мощи лица с еврейскими расовыми чертами. Достаточно представить себе только лицо с кривым носом, отвислой губой, колючими черными глазами и жесткими волосами, чтобы сразу же понять пластическую невозможность воплощения европейского Бога при помощи еврейской головы (не говоря уже о еврейской "фигуре"). Достаточно одного это­го признания, чтобы полностью отклонить внутреннее представление о Боге евреев, которое представляло бы существо с еврейской внешнос­тью. Но здесь наша душа заражена еврейским; средством для этого бы­ли Библия и Церковь Рима. С их помощью демон пустынь стал "Богом" Европы. Тот, кто его не хотел, был сожжен или отравлен. За­падноевропейский человек спасся только благодаря искусству и создал себе на картине и из камня свое божество, несмотря на трагическую борьбу, которой было заплачено за возможность в красках и мраморе воплотить свою внутреннюю красоту и все это богатство поставить на службу душе, для воплощения которой в качестве Бога, пусть даже в виде красоты, он не нашел ни одной европейской руки художника. Достаточно посмотреть только на Сивилл Микеланджело, на его Иеремию, на его рабов, на его петербургских мальчиков, на его Лоренцию, чтобы снова встретиться с духовно-расовым признанием.

 

* Начало этому можно найти до сих пор только в "Науке о расах" Гюнтера и у Шульце-Наумбурга. "Искусство и раса".

 

Тот же идеал красоты тонко проводил через всю свою жизнь Тициан. "Небесная и земная любовь", его Венера (Берлин) подарила нам тип женщины, который нам показывают фронтоны Парфенона, и это были женщины, которые пришли с германскими завоевателями через Альпы. Тицианова Флора, его Святое семейство (Мюнхен) говорят на одном языке, тогда как Джоджоне, такой же венецианец, в своей Венере создал прямо таки классическое произведение нордической женской красоты, а Пальма Векчио (Palma Vecchio), опять венецианец, получал удовольствие только от белокурых голубоглазых крупных жен­щин (например, его три сестры в Дрездене). Этот идеал красоты на­столько сильно укоренился, что темноволосые женщины обесцвечивали свои волосы, чтобы казаться красивыми, т.е. белокурыми. И еще одно­го великого нордического итальянца следует здесь упомянуть: Данте. И его идеал красоты имеет германскую обусловленность и нигде не на­ходит такого непосредственного выражения, как в его основных канцонах:

Ах! почему она не идет

За мной, как я в горячей пропасти за ней?

Я бы закричал: "Иду тебе на помощь!"

И сделал бы это охотно, правой рукой

Хватая ее белокурые косы,

Амур кудрявый и златокудрый, смеется надо мной

И хочет присоединиться к моей страсти!

…………………………………………………………

Если бы я тогда ухватил белокурые пряди,

Они были бы розгами и кнутом для моего сердца...

 

А когда Данте в чистилище (3-я песнь) встречает короля Манфреда, он пишет:

 

Я обернулся и взглянул ему прямо в лицо.

Он был белокурым, с красивым и благородным лицом...

 

Отсюда только один шаг до Рубенса. И хотя он перебарщивает с плотью, в структурном отношении его женщины имеют обусловлен­ность нордическим типом, который как когда-то в Греции противопос­тавлен короткому, с бычьим затылком и широким лбом, круглоголово­му фавну.

Рембрандт был хорошим знатоком Библии (вернее, сам он мало читал Библию, но зато читал нидерландскую народную книгу "Trouringh" Якоба Катса, потому что почти всюду придерживался ее описаний), считая себя обязанным изображать многие еврейские голо­вы, чтобы "правильно" изображать библейские истории. Пойманного на месте преступления Иосифа он изображает также, как он, разговаривая руками, уверяет мужа атакованной им госпожи Потифар в своей "невиновности" (Берлин), но когда Рембрандт говорит о серьезных вещах, он должен покинуть амстердамское гетто. Отец потерянного сына (Петербург) лишен всех еврейских атрибутов: высокая нордичес­кая фигура старца с одухотворенными добрыми руками. Систематич­ность нордических итальянских художников была Рембрандту чужда, он искал не столько линию, сколько атмосферу, тональные симфонии красок, мистику. И все-таки его Христос в Эммаусе (Emmaus) (Париж) воспринимается нордическим как и изображение его матери (Петербург), а великолепная фигура Данаи (Петербург) показывает, что и Рембрандт не мог представить истинную красоту иначе, чем она пред­ставлялась душе Джорджоне. Одна из самых изящных картин Рембран­дта называется "Еврейская невеста", и прямо-таки настойчиво убежда­ешься даже здесь в отсутствии еврейской "красоты", зато испытываешь простое и нежное нордическое чувство.

И люди Рафаэля – это не только "красивые мужской красотой сильные фигуры", в чем нас уверяли надоедливые философы искусства, 3 это воплощение такой же нордической расовой души, которая видна в юношеском автопортрете Рафаэля. Тонкий наблюдатель правильно заметил, что младенец Иисус на руках Сикстинской мадонны по взгля­ду и осанке выглядит "прямо-таки героически" (Велъфин). Это выра­жено точно, только отсутствует человеческое обоснование того, поче­му так называемая еврейская семья производит героическое впечатление. Здесь решающими являются не только композиция и распределе­ние красок, не "искренность" и "преданность", а как предпосылка успеха формирующей воли, снова расовый идеал красоты. Вместо ру­соволосого светлокожего младенца Христа – темноголовый с жесткими волосами смуглый еврейский мальчик был бы так же невозможен, как такая же "Божья Мать" вместе со святыми, даже если бы у этого мла­денца было "благородное" лицо Оффенбаха или Дизраэли. Средой вы­ражения нашей души всегда был нордический расовый идеал красоты; возможность выразить себя здесь только оживило так называемые "христианские" Церкви. Хорошо замечено, что все великое и здесь бы­ло воплощено против древнебиблейской сущности. Следование древне-библейскому духу в изобразительном искусстве вызвало бы только от­вращение и презрительный смех... Такими же красивыми, как женщины Рафаэля, являются поэтические образы Боттичелли, мадонна Гольбейна (Holbein) в Дармштадте.

Стоит проследить эти признаки через все западноевропейское искусство. Часто смешиваясь с другими (западно-средиземноморскими, восточно-альпийскими и динарскими) типами, великая и царственная каждый раз нордическая расовая красота возникает как идеал и путеводная звезда. Едва ли один из тысячи среди живых полностью соот­ветствует этому идеалу, великий облик многих не часто совпадает с наследственными чертами, но стремление, которое создавало и форми­ровало, снова искало то же направление. Взгляните на голову Леонар­до, на автопортрет Тинторетто (Париж), на юношеский автопортрет Дюрера... с них смотрит на нас одна и та же душа.

XIX век как в других вещах, так и здесь показывает некоторые перерывы, когда другие проблемы (пейзажи и т.п.) выступали на пе­редний план. В Германии Уде и Гебхард сделали попытку воплощения нордической красоты, но их творения достойны лишь анекдота, этим художникам не хватило ударной силы гения и такого же ищущего окружения. Маре (Marees) пытался утвердиться в греческой форме и всю жизнь мучился с "красотой"; он ломается (он был, впрочем, полу­евреем). Фейербах отправился на юг, стал холодно-формальным, несмо­тря на трагические материалы...

Мировой город начал свою работу по уничтожению рас. Ночные кафе асфальтового человека превратились в ателье, теоретическая кро­восмесительная диалектика стала сопровождающей молитвой все новых "направлений". Бродил расовых хаос из немцев, евреев, чуждых приро­де уличных поколений. Следствием было "искусство" метисов.

Винсент ван Гог, устремленный, но сломленный человек, отпра­вился в странствие, чтобы рисовать. Он хотел иметь дом на своем клочке земли: "Фигура крестьянина за работой" подлинно современна, "сердце современного искусства – то, чего не делали ни ренессанс, ни голландская школа, ни греки". Он мучился с этим идеалом и признал­ся: если бы у него раньше были силы, он бы писал "святые образы"; это были бы люди, подобные первым христианам. "Позже" он все-та­ки хотел вступить в борьбу. Сегодня он с этой идеей погиб бы. "Толь­ко рисовать, не думать, рисовать все равно что, капусту, салат, чтобы успокоиться..." И Винсент рисовал яблони, капусту и уличные камни. Пока не сошел с ума.

Гоген искал идеал красоты в южном море. Он рисовал расу сво­их черных подруг, меланхоличную природу, колоритные листья и мо­ря. Он тоже внутренне прогнил и был не в ладу с самим собой как все они, которые по всему миру искали пропавшую красоту, звали ли их Беклин, Фейербах, ван Гог или Гоген. Пока и это поколение не устало от этих поисков и само не предалось хаосу.

Пикассо с величайшей тщательностью копировал когда-то старых мастеров, писал между тем сильные картины (одна из них висит у Щу­кина в Москве) с тем, чтобы рекомендовать не имеющей направления публике свои иллюстрации к теории в виде глинисто-светло-темных квадратов как новое искусство. И пишущие тунеядцы с энтузиазмом подхватили новейшую сенсацию и увлеклись новой эпохой в искусстве. Но что Пикассо стыдливо прятал за геометрическими фокусами, проя­вилось открыто и нагло после мировой войны: метисы заявили пре­тензию на возможность изображения своих выродков со смешанной кровью, порожденных духовным сифилисом и художественным инфан­тилизмом, как "выражение души". Достаточно долго и внимательно рассматривать "автопортреты" Кокошки (Kokoschka), чтобы, видя это идиотское искусство, сколько-нибудь понять его ужасный внутренний мир... Наис Найнц Эверс рассказывает в своей новелле о ребенке, у которого были противоестественные наклонности получать особое удовлетворение от сил слоновости. В том же состоянии находится се­годня наша "европейская духовность", которая поклоняется благодаря еврейским перьям Кокошкам, Шагалам, Пехштайнам как ведущим пред­ставителям живописи будущего. Если сверх этого отваживается выйти вперед форма, то и она несет черты вырождения, как, например, у Швальбаха, который отваживается изображать Иисуса с плоскостопием и кривоногим. Определенную грубость обнаружил Луис Коринф (Lovis Corinth), но и этот мясник кисти растворился в ублюдочной куль­туре с ее глинисто-трупными цветами ставшего сирийским Берлина.

Импрессионизм, представленный первоначально сильными талан­тливыми живописцами, стал теперь призывом на борьбу всеразлагающего интеллектуализма. Атомистический взгляд на мир атомизировал и цвет. Тупоумная естественная наука обусловила поражение практиков и теоретиков импрессионизма. Лишенный мифа мир создал себе и ли­шенное мифа чувственное искусство. Люди, которые хотели выбраться из этой безысходности, ломались. Ван Гог стал трагическим примером ставшей безумной неудовлетворенной страсти. Гоген представляет со­бой другой пример попытки освободиться от интеллектуализма. Только Поль Синьяк (Paul Signac) рисовал беспрепятственно и расклеивал свои Цветные рисунки один рядом с другим.

Эти люди были беспомощны в свое время. Их противники тоже не имели никакого представления о будущем и были повернуты спи­ной к нему. Судьба Гомера, которая когда-то подошла Беклину, уже решилась. Повесить сегодня на стену "Остров мертвых" стало внутренней невозможностью. Игра нимф в волнах навязывает нам материал, который мы просто не можем больше переносить. Женщины в греческих голубых одеждах под тополями у желтой реки; идущая через поле Флора; арфистка на зеленой земле – все это вещи, которые для нас означают художественную бессмыслицу и все время фальсифицируют сильную самобытность Беклина, которая в других произведениях вечно прорывается. Но поколения эклектиков, которое испытывало отвраще­ние к атомистике XIX века и повернуло свой взгляд в XVI век, приня­ло Беклина с его слабостями как сокровище немецкой фантазии. Стре­мление поддерживать наше внимание на этой стороне его сущности было до трогательного верным. Но сильная фантазия не овладела в большой степени жизнью, а гальванизировала схемы старины - хотя и с достаточно большой силой - и ошиблась в средствах изображения. Потому что сильнее всего Беклин там, где он отказывается от аллего­рий. Мы думаем сегодня с печальным непониманием о большом коли­честве классических попыток, удивляясь Якобу Буркхарду, который со­вершенно серьезно делал искусствоведческие рассуждения по поводу тогдашних подражаний постройкам эпохи ренессанса. Люди, которые окружали себя мебелью и картинами "великого времени", которые оча­ровательным способом изображали "рождение современного человека" в культуре ренессанса, не имели больше по-настоящему серьезного стимула для необходимости возрождения человека из XIX века. И ко­гда они это поняли, они испугались позитивной полемики с импресси­онистским духом времени. Они ушли от жизни и направили свой талант на негодный объект.

Весь трагизм лишенного мифа времени проявляется также и в следующих десятилетиях. Больше не хотели интеллектуализма, начали ненавидеть бесконечное разложение красок, презирали коричневый цвет галереи и копий Тициана. В истинном чувстве искали освобожде­ния, выражения и силы. И следствием этого сильного напряжения бы­ло насмешливое рождение экспрессионизма. Все поколение требовало выражения и не имело ничего, что можно было бы выразить. Оно требовало красоты и не имело больше идеала красоты. Оно хотело войти в жизнь с новым творчеством и потеряло подлинную формирую­щую силу. Таким стало выражение Манье (Manier); вместо того, чтобы породить стилеобразуюшую силу, снова продолжалась атомизация. С внутренней безудержностью глотали "примитивное искусство", пере­ключались на восхваление Японии и Китая и начали совершенно се­рьезно связывать европейско-нордическое искусство с Азией (Бургер)*. Крупные силы, такие как Чезанне и Хольдер, потерпели поражение в своей борьбе за новый стиль, несмотря на все попытки их последователей цепляться за этих двоих, как за знаменосцев нового стремления, несмотря на философско-литературные усилия подсунуть этому стремлению интеллектуальные костыли.

 

* Следует прочитать, например, следующую галиматью превозносимых эстетиков: "Ко­смополитизм и интернационализм сменяются идеей универсализма, который ищет приро­ду и единство любви духовного в организме космоса. Европа открыла сама себя, узость своего культурного духа и мать цивилизации и натолкнулась на азиатский корень се культуры" ("Введение в современное искусство". С. 38).

 

Так кабацкая мистика сменилась церебризмом, кубизмом, линей­ным хаосом, пока и это все не надоело, и сегодня снова пытаются – безуспешно – ввести "новую объективность".

Сущность всего этого хаотического развития лежит, в частности, в потере того идеала красоты, который в таком многообразии форм и костюмов был основным фоном всего европейского художественного творчества. Демократическое, отравляющее расу учение, уничтожающий народ мировой город объединились с планомерной разлагающей деятельностью евреев. Результатом было то, что разбились не только мировоззрения и государственные идеи, но и искусство нордической Западной Европы.

Здесь мы достигли одного из самых глубоких критериев любой оценки искусства, который постоянно не замечают все настоящие эсте­тики и даже не подозревают о них.

Эстетика имеет, в частности, дело со вкусовой оценкой, т.е. она требует, чтобы произведение искусства нравилось не только одному человеку, а нашло бы "всеобщее" признание. Поиски этого "всеобщего" закона вкуса раскаляли головы уже десятилетия. Причем было про­игнорировано предварительное условие всякой полемики: "нравиться" произведение искусства может только, если оно движется в органично ограничивающих рамках идеала красоты! Кант определял: "Красота – это форма целесообразности предмета, поскольку она воспринимается так без представления цели"* Здесь Кант высказал глубокую мысль, из которой он сделал вывод о том, что следует принять "общий эстети­ческий критерий"**, который, основываясь на чисто человеческом вос­приятии силы признания, т.е. на настроении, может передаться всем. Тем самым Кант перевел поиски критической точки с губительного направления. Инстинктивно целесообразно действует на нас красота Венеры Джорджоне, но так же действует и любая другая истинно расовая, т.е. органично и духовно обусловленная красота. Из первого решения Канта в качестве вывода для нас служит сегодня то, что претензия на "общеупотребительность" вкусовой оценки вытекает только из расово-народного идеала красоты и распространяется также на все круги, которые сознательно или инстинктивно, носят ту же идею красоты в сердце.

 

* Критика силы оценки § 17.

** Там же. § 20.

 

Этот основополагающий вывод раз и навсегда выбивает почву из-под ног у всех прежних "всеобщих" эстетиков и прокладывает также органичному духовному мировоззрению против абстрактно универса­листского или атомистично индивидуального дорогу в искусство, кото­рая ведет на простор. Но этот вывод требует еще другого важного понимания.

 

3

 

Содержание как проблема формы. — Статические состоя­ния и динамическое развитие. — Признание Шиллера. — "Песня Нибелунгов" как символ нордической западноевропей­ской души. — Елена как повод к действию. — Форма искусства Гомера. — Зигфрид, Кримхильда, Рюдигер.

В стремлении отделить предмет эстетики от всех элементов, эс­тетики не касающихся, отделяют постоянно в том числе содержатель­ность от формы. И совершенно справедливо, чтобы предотвратить ве­чное смешение моральных проповедей с эстетикой. Но это методически необходимое разделение не делает при этом акцента на самом главном: на том, что содержательность в случае нордическо-западноевропейского искусства кроме содержания представляет также проблему формы. Вы­бор или выделение определенных элементов содержательности является для нас уже формирующим, вполне художественным процессом. Так как об этом забыли, прославляя односторонне – к тому же неправильно ис­толковывая – греческое искусство, то просто пренебрегли и сущес­твенной составной частью западноевропейского художественного твор­чества, и нет ничего удивительного в том, что средний гражданин это пренебрежение причисляет к "моральному искусству".

Такой результат имел место потому, что пристально уставившись на древнегреческую пластику, немецкие эстетики заявили, что эстетика должна иметь дело только с красотой, т.е. с состояниями легкой сво­боды от нравственных принуждений, механического нажима и духов­ного напряжения. Но эта красота Греции была одним, может быть, статичным элементом древнегреческой жизни. Можно спорить о том, является ли архитектура, скульптура, эпос или трагедия самым великим из того что нам оставила Эллада, бесспорно во всяком случае то, что внутренняя и внешняя пластика были началом и концом любой гречес­кой художественной деятельности. Даже в софокловой трагедии сохра­няется эта пластичная статика, даже в ужасах произведений Еврипида судьба выступает меньше, чем внутренняя обусловленность и развитие, чем переплетение непонятных обстоятельств. Греческая красота, таким образом, всегда является статической, а не динамической сущностью. Но искать такую же красоту в искусстве Западной Европы и рассмат­ривать ее отдельно в круге эстетических понятий, было прегрешением перед духом Европы, потому что наше искусство с самого начала, не­смотря на аналогичный идеал красоты, было сориентировано не на красоту в пластичном покое, а на движение души. Не внешнее состоя­ние стало формой, а духовная ценность в ее борьбе с другими цен­ностями или противодействующими силами. Выбор содержательности, которая приводит художественное произведение в движение, форма которой обусловлена необходимостью, в значительно большей степени ориентирует нордическое искусство на личность, ее просветление, уси­ление, осуществление по сравнению с древнегреческим. Поэтому высо­чайшее произведение Западной Европы является не "прекрасным", а является произведением, которое внешнюю сторону пропитывает ду­ховной ударной силой, поднимает ее над собой изнутри. Мощь вну­треннего усиления – это тот момент, который не свойствен греческой эстетике, но который следует причислить к эстетике нордической За­падной Европы, но как проблему формы, при этом точно так же без чисто интеллектуального или морального привкуса.

Как во многих случаях, так и здесь, Шиллер инстинктивно и во­преки своему воспитанию на древнегреческих предубеждениях пра­вильно заметил это, но не смог сделать выводов. Он писал: "Насколько больше мы уделяем внимания при эстетической оценке силе, чем направлению силы, насколько больше свободе, чем закономерности, достаточно очевидно из того, что мы охотнее видим силу и свободу выраженными за счет закономерности, чем закономерность, наблюдае­мую за счет силы и свободы. Эстетическая оценка содержит здесь больше истинного, чем обычно полагают. Очевидно пороки, свидетель­ствующие о силе воли, проявляют большую предрасположенность к истинной моральной свободе, чем добродетели, которые ищут опору у тенденции, потому что настойчивому злодею достаточно одержать победу над собой, чтобы всю настойчивость и твердость воли, которую он тратит на зло, повернуть на добро".

Эти слова ясно показывают одну сторону объяснения, почему такие образы как Ричард III и Яго оказывают на нас эстетическое воз­действие. Они действуют на нас такими, какие они есть, в силу прису­щего им внутреннего закона. И мы даже не пытаемся дать им мо­ральную оценку. Нас примиряет со всем частично их жизненная сила. Но это не началось с Шекспира, а находится у истока германского искусства. "Песнь о Нибелунгах" является, возможно, сильнейшим вы­ражением волевого западноевропейского художественного творчества и уже здесь сама является высшей ценностью нордической расы, стано­вясь проблемой, вызывая движение души и даже в предателе высочай­шего стиля переживая свое художественно законченное осуществление.

Я знаю, что возражения против сравнения "Песни о Нибелунгах" и "Илиадой" будут основываться на том, что в плане исторического развития греческого и немецкого народа их действие происходит в "разное время". И все-таки сравнение возможно, если проследить вну­тренние законы формы, которые всегда оставались постоянными. Если оценить "Песнь о Нибелунгах" достаточно высоко для того, чтобы противопоставить ее "Илиаде" как художественную вещь другого рода, но равноценную, мы придем в противоречие с Гёте, который уверял, что не следует умалять радость от немецкого эпоса, сравнивая с гре­ческим: Гомер – это "слишком высокая планка".

"Илиаду" и "Песнь о Нибелунгах" достаточно часто сравнивали между собой, и после длительных размышлений со стороны германис­тов и после скороспелого вывода наших эллинистов результатом таких противопоставлений всегда было то, что "Илиада" в художественном отношении стоит значительно выше немецкой поэзии, но немецкая по­эзия показывает нам более сильные характеры.

От этих взглядов, которые вышли из предпосылки общеупотре­бительности греческих заповедей искусства, сегодня пора отказаться. Потому что признать за произведением искусства то, что оно показыва­ет сильные личности, означает признать равноценную творческую силу изображения, создавшую их. Она другого типа по сравнению с древне­греческой, но именно в художественном отношении равноценна ей.

Если мы представим себе богатство и живую пластику "Илиады" (разнообразные типы, например, как Агамемнон подзадоривал своих полководцев на сражение, каждый раз по-новому изображаемые отдельные сражения), то немецкая героическая песнь такого успеха иметь не будет. Техника нередко беспомощна, описания тут и там по­вторяются (очевидно, более поздние обработки шпильманов) без фор­мального завершения. Но зато Нибелунги живут значительно более живой внутренней жизнью, их действия вытекают из воли внутренних сил и конфликтов и согласно определенному настрою души. Только переплетение действий, рожденное из личного внутреннего мира, соз­дает трагический контраст, который приводит к катастрофе. С самого начала следует возразить тем, кто понимает это как желание умалить роль Гомера как творца. Он изобразил для народа Греции мир ее бо­гов который в течение сотен лет давал представителям изобразитель­ного искусства образец формы. Но художественные взгляды Гомера были иными по сравнению с теми, которые соответствуют нашей сущ­ности. Его образы двигаются в средней сфере человеческого, они не опускаются в таинственные пропасти души, они не проявляют стремле­ния к высочайшим высотам, действия редко бывают следствием вну­тренней жесткой необходимости, не являются выражением воли демо­нических и божественных сил самого человека, а являются результатом внешних воздействий.

По поводу этого замечания можно возразить в том плане, что менее заметные качества значительно труднее поддаются художествен­ному изображению по сравнению с необычными вспышками человечес­кой души. Но об этом здесь, конечно, речь не идет.

После того, как в результате десятилетней борьбы Троя, нако­нец, пала, стала ясной причина этой битвы народов: Елена вступает в круг борцов. Гомер не описывает ее красоты, а показывает скорее ее впечатление на все окружение. Воины, потерявшие друзей и братьев, пережившие тысячи лишений, все нашли, что эта женщина, эта красота стоили усилий и рек пролитой крови. Это греческая культура! Была ли Елена с внутренней стороны достойна того, чтобы быть поставленной в центр народной драмы, никакой роли не играет. И даже вполне ве­роятно, что бабенка так же хорошо чувствовала себя с Парисом, как и в постели короля Спарты. Какой-либо жалости по поводу ее судьбы во всяком случае не было.

Прекрасная любовница является причиной битвы народов и счи­тается за это достаточно великой. Даже если бы подобное имело мес­то в истории тысячу раз, поэт, беря этот факт за основу великого произведения, демонстрирует выбором содержания характеризующее форму творчество, которое нашей сущности представляется совершен­ие в противоположном значении. Внутреннего движения совести нет,

или оно сознательно оставляется без внимания; форма, красота занима­ет его место.

Как мелочность и замкнутость греческого города обычному гражданину давали четкий обзор определяющих его жизнь обстоятельств, не нарушали ежедневно равновесия между его способностями к оценке и поставленными требованиями, так и греческий дух в ис­кусстве показывает свои безграничные способности. Он говорит при такой художественно гарантированной цели устами как Иктиноса (Iktinos) и Калликрата, так и Фидия, Гомера и Платона. Здесь нет ни­чего, что не имело бы четких границ, лишь немногое не высказано, а все оформляется - если так можно сказать - в сжатой форме с прояс­ненной и просветляющей объективностью.

Если все абсолютно удалось, грек никогда не устанет преобразо­вывать и преобразовывать найденную тему многократно, своеобразие, которое Гёте не раз восхвалял с удивлением перед Эккерманом.

Вряд ли можно найти более великолепный способ, каким Гомер поднимал природу до формы искусства. Мы не видим длинных описа­ний природы, а видим выраженное часто одним словом содержание настроения конкретного материала. Эта удивительно сжатая форма Го­мера была тем чудом, которое каждый раз привлекало к нему в тече­ние столетий и десятилетий; она превалирует во всем его произведе­нии, живет во всех его подробностях. Она вечно молода, вездесуща и бессмертна.

Ее своеобразное воздействие заключается в творческой силе, по­могающей отвлечься от изображения природы, сразу персонифициро­вать ее, приблизить ее к нам в виде образного подобия, передать ее разнообразные состояния одним выражением. Самих ахейцев Гомер ха­рактеризует как "носящих медные планки", Ахиллес проносится по миру как "быстрый бегун", Гектор шагает перед воротами Трои, "по­тряхивая султаном шлема", Гера ухаживает за Зевсом как "волоокая" богиня. Транспортные средства греков исчерпывающе описываются только двумя словами: "темные и изогнутые". Все это действует как мазок кисти великого художника, который одним движением создает на полотне цвет и линию существа. Это форма в ее высочайшем со­вершенстве, греческая радостная весть. Когда Гёте свою дикую розоч­ку называл "красивой как утро" (он использовал эту форму единствен­ный раз, она относится только к дикой розочке), то здесь имеет место тот же художественный закон, который для Эллады составлял вдыхае­мый воздух жизни.

Другой выбор и другие средства выражения были у германского поэта. Содержание, которое получает форму, это не лицо (красота), а личность (волевое развитие). Внешнее событие - это только повод для выражения и проявления характера (не причина), или совсем непосред­ственное воплощение внутренних направлений человеческой воли. Честь и верность во всех их оттенках появляются с самого начала нордического искусства как движущие силы. Гудрун похищают так же, как и Елену, но она не сдается. Она предпочитает работу служанки жизни в бесчестии, хотя Хартмут по своему мужеству и рыцарству представляет значительно больший повод для того, чтобы ему сдаться по сравнению с жалким Парисом. Но красота и, прежде всего, гор­дость и верность королевской дочери, представляют собой только для нас художественно удовлетворительный мотив для начала битвы на Вюльпензанде. Именно на этом внутреннем праве, на этом признании внутренней ценности характера базируется трагедия Нибелунгов. Если бы Зигфрид как личность был бездельником типа Париса, никто бы из нас не понял супружеской любви Кримхильды, никому не показалась бы вероятной эта демоническая женская верность, никому из нас пре­дательство не только по отношению к братьям, но и по отношению ко всем бургундцам, не показалось бы достаточно обоснованным как с человеческой, так и с художественной точки зрения, если бы образ Зигфрида не был представлен в вечно сияющем великолепии. Даже если изобразить Зигфрида в качестве смертного божества весны, в ка­честве бога луны или солнца (Зике), в тот момент, когда он как лич­ность появляется в поэзии, он становится формируемым образом. Если где-нибудь и воплощена современная гениальность, то это здесь. Там, где Зигфрид появляется, все сердца устремляются к нему; там, где он может помочь, он, не задумываясь, самоотверженно и доверчиво посвя­щает себя выбранным друзьям. Во имя любви он берет – при ухажива­нии с Гунтером за Брунгильдой – вину на себя. И от этой вины он по­гибает.

Его противник, Хаген – это смесь корыстолюбия и абсолютной мужской верности, образ, который в своих схематично-гигантских очертаниях представляет собой сильнейший в художественном отношении антипод светлому Зигфриду. Тип абсолютной храбрости, который в, конце благодаря его последовательности до смерти примиряет нас со многим, в чем он провинился. Встреча Кримхильды с Хагеном и Фолькером при дворе Этцеля является одной из самых драматичных поэти­ческих картин, которые можно себе представить; ночная стража обоих спутников, походка шпильмана – это признаки великолепной мужес­твенной поэзии.

В трагической необходимости встречаются друг с другом различ­ные волевые натуры, как вина и искупление рождают новую вину, как честь борется против чести, верность против верности и воплощается, образуя символы, в человеческих характерах, таково мощное творчество нордическо-германской сущности, которое с самого начала во­зникает в процессе формирования немецкого искусства в необыкно­венно крупном масштабе.

Эти любящие или побеждающие себя силы являются материалом, укрощенным при помощи великого поэтического обобщения, и совер­шенно бесполезно спорить о том, сколько рук работало над Нибелунгами, потому что множество народных песен стали одним про­изведением.

Новейшие исследователи утверждают, что образ Рюдигера – был последним штрихом пятого поэта. Пусть будет так. Тогда и этот пятый был великим художником. Потому что во всей мировой литературе вы напрасно будете искать личность такого простого внутреннего вели­чия, которая воплощена в маркграфе Рюдигере. Следует обратить вни­мание на то, с каким тонким знанием души распределены силы, кото­рые борются за него. Во главе стоит верность клятве, данной своей королеве, заклад своей мужской чести, которые должны победить все другие силы. Но он видит перед собой старых друзей, гостей, которых сам привел в страну и гарантировал им защиту, жениха своей един­ственной дочери. И Рюдигер в твердой последовательности сознатель­но принимает смерть, хотя ввиду беззащитности Этцеля и Кримхильды росло искушение нарушить слово мужчины. Идея чести становится си­лой, которая управляет всеми его действиями. При этом следует вспом­нить об образе Ахиллеса, одного из самых светлых воплощений героя всех времен, который, однако, из-за обиды оставляет весь свой народ без вождя, а затем о маркграфе Рюдигере, который перед своим смертным боем дарит еще свой щит противнику, чтобы тот мог защи­щаться, и будет измерена та пропасть, которая отделяет один образ от другого, и одновременно будут поняты очень разные виды поэтичес­кой формы*

 

* Великим с человеческой и художественной точки зрения антипод Рюдигеру—Герноту содержится в 6-й песне "Илиады''. Там Главк и Диомед признают себя товарищами, связанными дружбой отцов н древними законами гостеприимства. Они обмениваются в память об этой прежней связи своими доспехами и не сражаются друг с другом, а до­говариваются уклоняться от сражения на ноле. Безусловно характерное решение данного конфликтного материала.

 

Народные души разного типа действуют в плане преобразования природы в искусство. Одна побуждает человека плакать и смеяться, любить, ненавидеть и совершать героические поступки, но она не де­лает внутренний мир движущей силой всего, она не принимает во вни­мание личность как формирующий феномен, направляет всю любовь на внешний мир и создает себе словом и резцом чудесное оружие для покорения красоты; другая же сразу погружается в самые большие глубины и связывает все духовные силы в одно художественное целое „ внутренней обусловленностью, не придавая формальной красоте ре­шающего значения.

Даже самое великое произведение человека обнаруживает узкое место – так и "Песнь о Нибелунгах". Отношение Зигфрида к Брунхильде не так хорошо обосновано, как в старых традициях. Это отношение нашло в Эдде последнее, толкование: "Песнь о смерти Зигфрида" – это одно из величайших откровений германской сущности, песнь о любви, верности, ненависти и мести.

Пора наконец прекратить рассматривать певцов нашей древнос­ти как бесхитростных, беспомощных стихоплетов, как это принято де­лать при покровительственном признании "великих характеров" в их песнях в подсознании наших ориентированных на Грецию эстетиков. Более того, мы должны их причислить к рядам величайших творческих художников.

Характеры создает только характер, живые личности - образы, которые, пройдя через столетия и став вечными символами нашей сущности, могут быть только результатом художественной гениальнос­ти и формирующей силы.

 

Ни один герой на земле не будет

Подобно тебе стоять в лучах солнца, Зигфрид.

 

Мы понимаем Гёте, когда он говорит: "Гомер изображает с чис­тотой, которая пугает" (замечание, впрочем, которое показывает веру Гёте в гармонию лжи) и признает художественную сдержанность и .эпическое величие Гомера, но мы должны также признать - мы пуга­емся и тогда, когда думаем о могущественном и именно в художес­твенном отношении могущественном создании "Песни о Нибелунгах". Если Гомера называли одним из величайших художников всех времен и народов, то пора воздать должное и нашим поэтам, и осознать, что техническими и формально-художественными недостатками и ошибка­ми является то, что формирующая гениальная сила творчества ищет себе подобных*

* Насколько во всех германских песнях идея чести определяет судьбу, говорилось ранее. О чисто художественной же силе, которая, например, все приводит в движение и все обуславливает в "Песне о Гильдебранде", очень хорошо написал Л. Вольф ("Герои времен великого переселения народов". с. 148): "Страдание, иначе сущность наших ''драм'' является не целью поэзии, а ее исходным пунктом. Чем сильнее давление темных сил, тем величественнее выпрямляется перед ним героизм. Неумышленно сын идет против отца, считавшегося умершим. Он превозносит его над всеми героями и оскорбляет стоящего перед ним незнакомца, который как раз и является тем, кого он прославляет. Он превозносит верность и храбрость Гильдебранда и одновременно упрекает его в коварстве и трусости. Он говорит о воинственности старца, и тот должен долго сдерживаться, чтобы не наказать сына. Вся песнь в художественном отношении сложена чрезвычайно целенаправленно благодаря контрастам высочайшего драматизма и – так как управляется одной ценностью – органично, подобно законам бурлящего морскою прилива".

 

Так два эпоса противостоят друг другу подобно народным эталонам искусства. Один, согласно внутреннему рождению, обращен больше к ясной форме, в результате духовной борьбы пробивается к трагическому эпосу. Гомер владеет материалом, творцы всех герман­ских песен – содержанием. В результате этих ясных целей, обусловлен­ных темпераментом и размышлениями, возникают художественные про­изведения, равноценные по величию, к которым нельзя подходить с общей меркой и нужна другая эстетика, чтобы воздать должное каж­дому виду сущности. Как нельзя подходить к Микеланджело с той же меркой, которая годна для Фидия, так же нельзя это делать в отноше­нии древнегреческого эпоса и германского.

Подробности будут рассмотрены позже. Прежние же размышле­ния приводят к третьему факту, который не просто почти полностью не был замечен эстетиками, а от начала до конца не признавался ими: к эстетической воле. Отрицание этой воли является, может быть, са­мой позорной главой немецкой эстетики. Имеются тысячи свидетельств борьбы европейских художников за содержание и форму, но профес­сора-искусствоведы прошли мимо них. Тезисом навязанной веры было то, что искусство имеет дело с "мнимыми чувствами", как бы не тро­нутыми жизнью, подобно "свободной красоте" над облаком пыли в ка­бинете ученого. На волю для морали был наложен запрет, и ее нельзя было вынимать из папки, имеющую эту надпись...

 

4

 

Эстетическая воля. — Признания Вагнера и Бальзака. — Борьба гуманистической эстетической ценности с нордичес­кой западноевропейской.

Рихард Вагнер писал Матильде Везендонк: "Вы знаете, что наш "Один" не смотрит ни вправо, ни влево, ни вперед, ни назад, время и мир нам безразличны, и только одно является для нас определяющим: необходимость разрядки нашего собственного мира". Бальзак призна­вал ("Кузина Бетта"): "Постоянная работа – это закон искусства, как и закон жизни; потому что искусство - это идеализированное творение. Великие художники, совершенные поэты не ждут ни приказов, ни вдохновения; они порождают сегодня, завтра, всегда. Отсюда следует привычка к работе, это постоянное знание трудностей, которое они получают от сожительства с музой, с творческими силами".

Такие признания не дошли до ушей законодателей нашей эсте­тики. Пора наконец установить наличие творческой эстетической воли художника – следовательно и у "потребителя". В признании выбора Содержания и в стремлении к волевой разрядке обнаруживается норди­чески-западноевропейское понятие красоты как бы изнутри как свой­ственная ему сущность, которую одна биология уже не может постиг­нуть, а может только обозначить.

Сущность человеческого существования с точки зрения тела и, души – это постоянно обновленные усвоение и переработка поступающего извне материала и внутреннего переживания. Воля формы и дух охватывают в формирующем плане владение окружаю­щей средой и внутренним миром. Это формирование представляет собой, если так можно определить и сознание, деятельность воли, независимо от того, приведет ли эта воля к святому, к исследователю, к мыслителю, к государственному деятелю или художнику.  Каждый образ – это действие, каждое действие – это, по существу, разрядившаяся воля.

Наши исследователи психологии искусства исходят в своих суж­дениях чаще всего от потребителя, ищущего в искусстве наслаждения. их точки зрения - по праву. Напрасно, если надо вскрыть расово-личное желание художника. Прежде чем можно будет говорить о моторно-сенсорном, эмоциональном и интеллектуальном воздействии художественного произведения, следует поэтому выяснить отправную точку творческого момента.

Закон продолжающей вечно действовать силы касается не только физической, но и духовной области. Нам представляется естественным, что героическая воля продолжает взлетать и продолжает создавать во­ли. С особым даже пристрастием трудятся наши ученые над открытием исходной энергии религиозного или поэтического явления. Написаны толстые тома, чтобы связать структуру мышления нашего времени с определенными мыслителями прошлого. Эта деятельность профессоров философии иногда даже сама рассматривается как философия, настоль­ко важной она кажется. Системы эстетики также точно исследуются и фиксируются документально. Но при этом искусство и представители искусства почти полностью забыты; для них на скорую руку создали особую эстетику, которая повернулась спиной к нордической Западной Европе, смотрит пристально на юго-восток или в облака, чтобы откры­тый якобы там критерий оценки использовать и по отношению к европейскому искусству.

Но что было тем, что пробудило Бетховена в бурю и непогоду бегать по Вене, внезапно остановиться, и, забывши обо всем на свете, отбивать ритм кулаками? Что было тем, что заставило Рембрандта в глубокой бедности презирать все внешнее и до потери сил стоять за холстом? Что побудило Леонардо изучать тайны человеческой фигуры? Что заставило Ульриха фон Энзингена составлять его церковные пла­ны? Это было не что иное, как самовоплощение художественной (эстетической) воли, которую следует, наконец, признать древней загадкой, наряду с героическим и нравственным, если мы хотим, наконец, выйти за рамки эстетики наших старших учителей. И это тем более, когда нигде бурный и волевой момент в искусстве не проявился так четко, как в нордической Западной Европе. Не выделить это со всей чет­костью – это один из величайших грехов упущения XIX века.

Грек тоже был до глубины души волевым в час рождения своего искусства. Именно греческое сказание сообщает нам о художнике, кото­рый так пылко полюбил свое произведение, что любовь его и мертвый камень превратила в полнокровную жизнь. И в этом мифе изложено признание всеформирующей эстетической воли. И дикая роспись на Парфеноне, греческий танец и утраченная греческая музыка (от которой получили свое имя все другие "музы") делали это буйство воли раньше более слышным, чем это кажется сегодня. Но все-таки у древнего грека после волевого акта творчества наступает духовное упрощение формы, что было характерным для греческой культуры. Это самообладание вызвало в западноевропейском наблюдателе "созерцательное" настрое­ние, на основе которого он тогда вообще построил эстетику.

Эстетическое восприятие означает чувство наслаждения; эстетическое настроение – это бесстрастное созерцание, при котором чистый субъект признания поднимается до безотходной объективности. Так учит эстетика Канта и Шопенгауэра. Так писали девяносто девять из ста философов искусства после них. В основе этой оценки лежал упомянутый догмат навязанной веры, который всю нашу эстетику обрек на бесплодие. Наиболее примечательно утверждение об отсутствии эстетической воли. В этом утверждении сходятся и непримиримые в остальном противники. Тот факт, что за каждым художественным про­изведением, так же как и за религиозным учением, стоит сила, вообще не был принят во внимание. Поэтому наша эстетика касается взглядов, идей, понятий, только фрагментов восприятия красоты, а не того фак­та, что в основе любого художественного творчества лежит формирую­щая воля, которая сосредоточивается в произведении и в случае необходимости снова ставит цель разбудить деятельную силу души, чтобы все старания не были напрасными.

В области искусства мы встречаем явление, параллельное развитию религиозных мировоззрений. Расово-духовный импульс создает произведения гениально объективного типа, с великой детской непосредственностью охватывает современное окружение, старые унаследо­ванные формы, самовластно меняет их силовые линии. До тех пор, пока вместе с засильем иностранного мировоззрения, чужие понятия права, введенные и сохраненные политической властью, не належатся на обычаи, возникшие на основе внутренних законов, и все вместе не проложат путь "учению об искусстве". Когда Вотан лежал на смертном одре, а наша душа искала новые формы, появился Рим; когда готика заканчивала свою жизненную линию, появилось римское право и гума­нистические попы от искусства, которые пытались нас искалечить сверху путем использования новых критериев оценки. При помощи вы­сланных Платона и Аристотеля, при помощи первых открытий дре­внегреческих художественных произведений нордический дух ищущего времени познал вновь открытые красоты, но вместе с ними и их позднеримскую фальсификацию. Никто не станет оспаривать, что Древнегреческий идеал красоты соответствовал нордическому, он был преимущественно кровью от его крови; но все-таки эта греческая кра­сота была свидетельством замкнутой собственной цивилизации, она была среди разорванного индивидуалистического греческого народа его статической страницей, его типообразующим мифом. Но внешняя красота никогда не была высшей ценностью нордической западноевропейской сущности, ею была сформированная воля, которая проявляется как честь и долг (Фридрих и Бисмарк), как душевная драма (Бетховен, Шекспир), как сжатая атмосфера (Леонардо, Рембрандт). Этой полной энергии воле в XV веке был подарен афинский критерий оценки, поя­вившийся из совсем другого окружения. Ренессанс обнаруживает борь­бу между инстинктом и новой идеей в художественном отношении, так же, как реформация в религиозном. После наполненного жизнью XVI века в Северной Италии и проникновения барокко, так называемая греческая высшая ценность приобретала все большее значение. Резуль­таты исследования памятников греческой истории (гемм, ваз, некото­рых памятников живописи и иных изображений) были взяты за основу "общей" эстетики, греческие формы получили оценку "чисто челове­ческих". Затем появляется тезис о "безвольной созерцательности", со­провождаемый отрицанием эстетической воли. Греческий миф о гар­монии и стремлении к покою бросил тень на германский инстинкт, на попытку полного сил самосознания, а также на художественный разряд воли. Противоречия тянутся до сегодняшнего дня, и лишь робко, вре­мя от времени возникают новые взгляды.

Хотя наша эстетика получила свои мерки от Эллады, и это дока­зуемо, она позволяет себе гордо считать, что основные черты ее явля­ются "чисто человеческими", универсальными. Как в государственной жизни, так и в искусстве с чисто профессиональной точки зрения ра­зличают две конструктивные группы: индивидуализм и универсализм, т.е. духовное направление, которое объявило понятие "я" и его инте­ресы исходным и конечным пунктом мышления и действия, и другое, которое это "я" хотело включить в законы "универсальности". Опасное в этом кажущемся проясняющим обозначении типов заключалось теперь в том, что эта "универсальность" может раствориться в бесконечном. Этот лишь кажущийся великодушным универсализм привел од­нажды к международной "мировой Церкви", к "мировому государству", позднее к марксистскому "интернационалу" и к демократическому "че­ловечеству" сегодняшнего дня. Универсализм в качестве принципа по­строения так же безбрежен, как индивидуализм. Конец, в случае побе­ды одного из двух мировоззрений, должен неизбежно каждый раз становиться хаосом. Вот почему индивидуализм охотно кутается в универсалистский плащик, он имеет хороший и нравственный вид и без­опасен. Совсем иначе обстоят дела, если как индивидуализм, так и универсализм совместно относят к другому обусловленному ростом центру. Для понятия "я" раса и народ являются предпосылкой его су­ществования, но одновременно также единственной возможностью его подъема. Но в то же время "универсальность" совпадает с расой и народом, находя здесь свое органичное ограничение. Индивидуализм и универсализм сами по себе представляют прямые линии, уходящие в бесконечность, по отношению к расе и народу они представляют со­бой силы, ритмично сменяющие друг друга при протекании в противо­положных направлениях, стоящие на службе у расовой заповеди, обес­печивающие творчество. Этот общий динамический взгляд на жизнь должен также при рассмотрении искусства Западной Европы найти свою противоположность.

В искусстве существуют, таким образом, три органичных предпо­сылки для такого рассмотрения, на которых в дальнейшем должна основываться любая настоящая эстетика Европы, если она хочет быть на службе у жизни пробуждающейся нордической Западной Европы:

нордический расовый идеал, внутренняя динамика европейского искус­ства и вместе с ними содержание как проблема формы, и признание эстетической воли.

Эти последние утверждения приводят нас теперь поневоле к спору о последствиях внутреннего отношения к проблеме искусства и со ставшим народным понятием воли Шопенгауэра. Пока он не решен, не может быть и речи о прояснении (не только в делах искусства) и сущность предмета эстетики не будет понята ни инстинктивно, ни сознательно.

 

 

II

 

ВОЛЯ И ИНСТИНКТ

 

 

1

 

Исходная точка Шопенгауэра. Объект-субъект — неразреши­мые сопоставления. — Ошибки догматического материализма и догматического идеализма. — Мир как представление. — Прорыв критического мировоззрения. — Воля и акт движе­ния. — Воля как природный принцип. — Повторное введение отвергнутого понятия причинности. — Снятие "воли" разу­мом. — Ничто.

 

В ставших, к сожалению, тривиальными словах Канта о том, что звездное небо над нами и моральный закон в нас составляют наше бытие, не находясь в причинно-следственном отношении друг к другу, высказана глубокая вера в полярный подход к миру и в динамическое ощущение жизни. Действительно, ни один истинный европеец не может существовать как созидатель вне условий своей жизни, хотя у многих из них необыкновенно сильным было стремление к устранению проти­воречий, к покою, к статике и монизму. Ничто не является для этого стремления более типичным, но ничто не доказывает невозможность монизма для нас более отчетливо, чем случай Артура Шопенгауэра, то­го романтика, который считал, что смог овладеть полнокровной дина­микой его сущности при помощи "тростникового меча разума" - и на этом сломался. Уже одно объяснение мира, отнесенное к желанию, отдаляет его от индийского мышления, которое он позволял себе считать своим, но где индиец освобождение относит не к волевому акту, а к акту познания. Мощная монистская попытка Шопенгауэра изобразить мир как волю и представление вскрывает процесс, знание и оценка которого являются основополагающими для нашего мировоззрения, но не менее для понимания сущности нашего искусства.

Объект и субъект – это неразделимые понятия. Это точка, от ко­торой исходит сознание полярности Шопенгауэра. Отсюда он выступа­ет с одной стороны против идеализма, который тезис о причинности : рассматривает не как свойственное людям представление, а как свой­ство, существенное для вещи в себе, порождающее объект, а с другой стороны против догматического материализма, который деятельность представления со стороны субъекта пытается представить как результат форм и воздействий материи. Потому что сознание, которое объясняет, должно быть объяснимо материально. Это заранее было представлено как предпосылка и мы считаем, "что с познанием материя представляет нас, на самом же деле подразумевается не что иное, как представляющий материю субъект: видящий ее глаз, осязающая рукa, узнающий ее рассудок".

Ошибка материализма заключается в том, что он исходит от объективного, потому что одно и то же обусловливается субъектом и формами его представления, то есть оно не абсолютно. С таким же успехом можно представить материю как модификацию познания субъекта. Так Шопенгауэр ставит себя между догматическим реализмом и догматическим идеализмом. Он не исходит ни от субъекта, ни от объекта в отдельности, а исходит от "представления первого действия сознания". Он согласен с Кантом по поводу учения об идеальности пространства, времени и причинности как чистых, т.е. не эмпирических воззрений, которые только делают опыт возможным, и все его стремление в первой книге его основного произведения направлено именно на то, что если рассматривать материю как вещь в себе и постараться объяснить субъект с этой точки зрения, то получится ба­нальный материализм. Если же посмотреть на субъект как на нечто абсолютное, то получается спиритуализм. Если же догматически разделить объект и субъект, то получишь дуализм. А если утверждать, что это одно и то же, то получится спинозизм. Все это догматические воззрения, вопреки которым мы сознаем объект и субъект как два коррелята, наличие объекта – представление объекта.

Мы обладаем двумя интеллектами: пониманием, способностью распознавания причинной связи (которая у нас является общей с животными), и разумом, способностью к абстракции (которая дана только нам). Функция понимания заключается в формировании взглядов, дея­тельность разума – в создании понятий, из который только вырастают наш язык, наука, вообще вся наша культура. Этот разум имеет "жен­скую природу: он может дать только после того, как принял". Тем самым высказана основная догма Шопенгауэрова воззрения. Разум – это функция мозга; мир появляется в связи с этим как "феномен мозга". Мышление с его точки зрения – это процесс выделения, аналогичный образованию слюнного секрета.

Работа разума заключается в том, чтобы создавать знания, т.е. абстрактные суждения; "Знание означает умение ума произвольно производить такие суждения, которые где-либо за его пределами имеют достаточное основание для его признания, то есть являются истин­ными".

Объект, таким образом, – это представление, оно является нам в чистых воззренческих формах времени, пространства и причинности. Все в них и все от них. При этом мировоззрение строго замкнуто и кажется, что не осталось ни одной лазейки для того, чтобы подняться или опуститься до первопричины. Шопенгауэр же находит еще и "дру­гую сторону" мира. Рассмотрев наш разум, прошлое и будущее, вер­ную смерть в сознании, следует поставить вопрос о том, откуда при­шел и куда уходит человек, вопрос о сущности мира и понятия "я". И Шопенгауэр, который до сих пор уверял, что мир – это "исключитель­но" представление, пробивает поставленные им самим барьеры. "Но к исследованию нас побуждает то, что нам недостаточно знать о том, что мы имеем представления, что они такие и такие и связаны между собой теми и этими законами, общее выражение которых является все­гда тезисом причины. Мы хотим знать значение тех представлений, мы спрашиваем, не есть ли этот мир нечто другое, как представления, в каком случае он подобно лишенному сущности сну пройдет мимо нас, не стоя нашего внимания; или он - нечто другое, нечто потусторон­нее, а тогда что же является этим!" Никто до сих пор не мог дать на это больше, чем отрицательный ответ, ответ, который был полностью абстрактным, лишенным содержания и имеющим только ограниченную функцию, – дух Анаксагора, атман индийцев, вещь в себе Канта. Шопенгауэр раскрывает теперь эту вещь в себе как известную нам "до интимных подробностей" внутреннюю сущность, как волю. Ее невоз­можно достигнуть, исходя от представления, более того, она пол­ностью является чуждой его законам и его формам. Волю можно по­знать только интуитивно. Человек рассматривает движения и действия своего тела как изменение других объектов относительно причины, раздражителя и мотивов. Но их влияние он поймет только как связь другого возникшего влияния, известного ему, со своей причиной. Здесь же не так, потому что слово "воля" дает ему "ключ к его собс­твенному явлению, раскрывает ему значение, показывает ему внутрен­ние механизмы его сущности, его действий, его движений".

Субъекту, таким образом, тело дано в двух видах: в одном слу­чае как представление, как объект среди объектов, подчиненный их законам, затем, другим образом, через "знакомое каждому непосредственно, что обозначается словом воля". "Каждый волевой акт является одновременно актом движения его тела, одно не является причиной, а другое не является следствием, они представляют одно и то же, разным способом доведенное до сознания". "Акция тела – это не что иное, как овеществленный, т.е. созерцаемый акт воли".

Я сознаю волю не как что-то целое и совершенное, а только в виде отдельных актов времени. Я не могу, таким образом, представить себе волю; она существует вне пространства и времени. Независимая от представления воля не подчинена тезису причины, не имеет причи­ны, во всех проявлениях это та же сущность. По Канту все это при­суще только вещи в себе, следовательно воля – это вещь в себе. Как таковая она свободна, как явление она несвободна, предопределена (детерминирована). Свобода лежит, таким образом, как бы за нами, ни­когда не проявляясь в действии. Отсюда следует, что наш эмпирический характер, выступающий в наших действиях, несвободен и неизме­нен, что он тем не менее представляет собой осуществление свобод­ного интеллигибельного (понятного); эмпирический характер относится к интеллигибельному как явление вещи в себе. Наиболее совершенно, так сказать в фокусе, воля овеществляется в половом инстинкте, в без­условной воле к жизни. Она представляет собой вечное желание и стремление, которое после короткого удовлетворения, движимое все Новым страстным желанием, следует этому демоническому влечению сущности без передышки.

Но не только в человеке эта воля представляется нам как вещь в себе, более того, во всей природе она является стоящим за явлением движущим моментом. Хотя наиболее совершенно она овеществляется в человеке, но когда мы видим мощный неудержный напор, с которым воды стремятся к глубине, упорство, с каким магнит все время повора­чивается к Северному полюсу, силу, с которой электрические полюса стремятся соединиться, и которая возрастает подобно силе человеческих желаний и препятствий, когда мы видим, как быстро и внезапно вспыхивает кристалл и т.д., нам – по Шопенгауэру – не понадобится сильно напрягать воображение, чтобы даже с далекого расстояния осо­знать свою собственную сущность хотя неопределенно и невысказанно, но не менее ясно, "так же хорошо, как первые предрассветные су­мерки с полуденными лучами разделяют наименование солнечного све­та", – это есть воля. В соответствии с этим, имеются различные степе­ни овеществления воли, – это Платоновы идеи. Они являются теми промежуточными звеньями, которые помещают между двумя резко расходящимися мирами: представлением и волей и тем самым создают ме­жду ними связь, которую другим образом понять невозможно. То есть множество без принципа множества! Самую нижнюю ступень представ­ляют общие силы природы: сила тяжести, непроницаемость, твердость, упругость, электричество, магнетизм и т.д. И они, как наша собствен­ная воля, не имеют причины и точно так же только их отдельные явления подчинены тезису причины. Они представляют собой "Qualitas occulta". На более высокой ступени овеществления воли мы видим, как все больше выдвигается индивидуальность человека и животного, глав­ным образом животного, и здесь, где особенно проявляется сущность вселенной, борьба за свое существование проявляет волю.

Общая борьба в природе наиболее наглядно выражается в мире животных, "который для питания имеет мир растений, и в котором са­мо животное опять же становится жертвой и пищей для другого, т.е. материя, в которой выражается его идея, уходит на выражение другой, между тем каждое животное свое существование может получить в ре­зультате постоянной ликвидации чужого существования. Так что воля к жизни сплошь поедает сама себя... пока, наконец, человеческий род не усмотрит в природе фабрикат для своего употребления". Страшна и бессмысленна эта сила, которая в результате такого разнообразия и за­трат энергии, ума и деятельности может предложить в качестве про­тивовеса только эфемерное и улетучивающееся ощущение счастья при спаривании и удовлетворении чувства голода; труд и награда несо­измеримы. Всюду Шопенгауэр видит "всеобщую нужду, неутомимый труд, постоянное стремление, бесконечную борьбу...", в лучшем случае скуку.

Только слепая воля могла поставить себя в такое положение. В неорганической природе вся борьба происходит по неизменным зако­нам причины и следствия, в мире растений движения следуют за раз­дражением, т.е. причины вызывают следствия, которые им не анало­гичны; Наконец появляются мотивы и познание как управляющие на­шими животными действиями моменты. Все это происходит закономерно, для свободы разума и ее идей места не оставлено, она представля­ет собой "подчиненный орган".

Познание, созерцательное так же, как и разумное, хоть и исхо­дит теперь из воли на ее высшей ступени овеществления, так как че­ловек нуждается в других способностях, чем неорганическая природа, мир растений и животных. Таким образом, изначально полностью по­ставлено на службу человеку, но не поддаться этому игу могут отдель­ные совершенно великие люди. Познание существует тогда как одно "ясное зеркало мира".

Таким образом, мир как представление все-таки произошел от воли! Несмотря на первоначальное возражение Шопенгауэра против утверждения здесь причинной связи, причинность появляется, хотя и замаскированно. Поэтому в качестве выводов появляется следующее: разум – это только рефлексия, т.е. он представляет собой полностью "женскую способность", он обусловлен понятием, которое неизбежно определено созерцанием; оно не является, таким образом, творческим. Мы не свободны: потому что наше действие неизбежно определено мотивами, фактическими или мнимыми; действующий как бы за чело­веком "интеллигибельный характер", который находится вне необходи­мости, появляется в жизни как врожденный и неизменяемый, то есть так же подчиняется тезису причины.

Но от этих оков демонической "воли" именно этот скованный разум за счет "избытка интеллекта" может подняться для безвольного созерцания, как "чистый субъект познания" увидеть и преодолеть страшную власть воли, ее беспричинность и неразумность "чистым ми­ровым глазом". Это происходит при помощи гения художника, кото­рый, освобожденный от воли, может теперь изображать природу чисто К объективно. Но это происходит прежде всего в феномене святости, где разуму удается преобразовать преходящую эстетическую забыв­чивость в длительную лишенную желаний созерцательность, увидеть иллюзию мира и отрицать волю к жизни.

Конец – это ничто, в которое человек заглядывает после тяжко­го труда и мук. "Перед нами остается, конечно, ничто. Но то, что про­тивится этому растеканию в ничто, наша природа, и есть воля к жизни, которой являемся мы, как она является нашим миром... Но если мы обратим свой взор от нашей собственной бедности и робости на тех, кто преодолел мир, в ком воля дошла до полного самосознания, во всем себя нашла и затем свободно отрицала себя, то вместо посто­янного перехода от желания к страху, вместо никогда не удовлетво­ренной надежды нам откроется... тот покой, который выше всякого разума, тот полный штиль на море души, который изображали Рафаэль и Корреджо, осталось только познание, воля исчезла".

"Но мы смотрим с более глубоким и мучительным стремлением на это состояние, рядом с которым наше собственное, жалкое и ужас­ное становится ярче, оттененное контрастом. И все-таки это созерца­ние является единственным, что нас может утешать длительное время, если мы осознали, по существу, с одной стороны – неизлечимое стра­дание и бесконечное несчастье как проявление воли, мира, а с другой стороны при отказе от воли видим, как мир растекается, и имеем пе­ред собой пустое ничто... Мы признаем себя свободными. То, что ос­тается после полного отказа от воли для всех тех, кто еще полон во­ли, это, конечно, ничто. Но и наоборот, для тех, в ком воля меняется и отрицается, этот наш такой реальный мир со всеми его солнцами и млечными путями – ничто".

 

2

 

Двусторонность шопенгауэрского понятия воли. — Целесо­образная слепая воля. — Воля, порыв и сила влечения: не количественные, а качественные различия. — Разделенная надвое сущность желания человека. — Отрицание порыва через волю.

В рамках этой книги невозможно обсудить все учение Шопенга­уэра, можно только выделить те пункты, которые могут помочь в оценке наших жизненных законов и их выражения в мировоззрении, науке и искусстве.

Здесь в первую очередь следует выбрать центральное понятие шопенгауэровой философии – волю. Мы видим, что она освещалась как непосредственно нам знакомая и данная нам. Но когда произносится слово "воля", в сознание каждого беспристрастного, еще не загипноти­зированного Шопенгауэром, входит не поддающийся дальнейшему тол­кованию и действительно "до интимных мелочей" знакомый принцип, который вопреки врожденному эгоизму очень часто в нас говорит и иногда создавал в истории народов непостижимо сильные образы. Ве­роятно в нашу душу проникают духовная сила немецких мистиков, Лютера, жизнь многих борцов, отданная за идею, образ преодолевшего мир из Назарета, все те личности, которые проявили свободную волю к жизни несмотря на противодействие всех сил. Об этом мы, по-видимому, будем думать, когда будем призваны найти сущность в нас самих, которая будет обозначена словом "воля" и будет нам "до интимных мелочей" знакома. Но чем больше мы читаем Шопенгауэра, тем больше выявляется, что эти взгляды на волю неверны и подобны дет­ским. Более того, хоть воля и отличается от всякого явления и являет­ся он беспричинной и таинственной, тем не менее это мощный и лишенный цели демонический напор, шарахающийся от одного страстного желания к другому. Он живет в человеке и животном, он проявляется в растении и камне. Он делает так, что вода с шумом обрушивается со скалы, что магнит притягивает железо, что растение стремится вверх, что самец стремится к самке, что одно создание уничтожает другое... Теперь эта воля, которая, как утверждается, является един­ством, рушится в результате проникновения идей в этот множествен­ный материальный мир, приводит к своему овеществлению и "зажигает для себя" на высшей ступени "свет" интеллекта. Тот полностью от нее зависит и рожден, чтобы оказывать ей услуги. Он высматривает по всем направлениям добычу, постоянно повинуясь своей тиранической госпоже. Он проектирует мир как представление, а мы наблюдаем странный факт, заключающийся в том, что мозг, который все же представляет собой полярное предварительное условие для представле­ния времени и пространства, сам возникает в пространстве и времени, что он одновременно является субъектом представления и его объек­том. Это напоминает старую историю, согласно которой сначала кури­ла появлялась из яйца, но и яйцо сначала появлялось из курицы.

Шопенгауэр закончил свою философию собственно уже в первой книге своего главного произведения. Он показал, что все "полностью" есть представление, что все имеет условной предпосылкой время, про­странство и причинность, что мы совершенно несвободны. Он не оставил разуму, этому подчиненному органу, открытой заднюю дверь и все его возможности ограничил представлением. Отсюда за этой чудо­вищностью последовали другие, более поздние.

Воля же, которая в остальном так целесообразно (почему, оста­ется вечной тайной) пришла к своему овеществлению, совершила не­осторожность (которая тем меньше понятна, так как четко заверялось, что функции тела согласованы полностью и везде с функциями воли) снабдила мозг "избытком" интеллекта. Некоторые мужчины вдруг взбунтовались, отказались, распознав полную бед волю, от этой вещи в себе и существуют в качестве чистого субъекта познания, создают вечные произведения искусства и становятся святыми. Как смогла эта сила третичного органа, интеллекта, вдруг отказаться от повиновения своему непобедимому тирану? Мы этого не знаем, но без этого утвер­ждения шопенгауэрова архитектоника необходимости воли не соответ­ствует идеям, овеществлениям, эстетическому состоянию и т.д.

То что необходимо, это прежде всего понимание того, что види­мость, естественная и метафизическая, связанная в единую моническую систему, стала здесь возможна благодаря игре двух совершенно разных взглядов на то, что следует понимать под волей. Я нигде не нашел до­статочно четкого изложения этого. Хотя Рудольф Хаим в своей работе о Шопенгауэре очень энергично отвергает волю как принцип объясне­ния природы; хотя И. Волькельт объясняет противоречия в понимании воли, принцип все же сохраняется; К. Фишер почти совсем ничего не говорит о воле; Х. Ст. Чемберлен (впадая в другую крайность) в целом отвергает учение о воле, но мне все-таки кажется, что во всех случаях мало уделяется внимания двойному применению понятия.

За несколько лет до издания своего главного произведения Шо­пенгауэр воспринимал волю как нечто великое и святое. Он говорит об этом: "Моя воля абсолютна, она стоит над всей материальностью и природой, изначально обладает святостью, и святость ее не имеет гра­ниц". Но затем это представление воли, осознаваемой в качестве мета­физической силы, получило меняющуюся окраску и в виде такого ха­мелеона проходит впредь по всему произведению Шопенгауэра.

Шопенгауэр считает, например, что воля – это то, за что мы одни чувствуем ответственность и за что нас одних можно привлечь к ответ­ственности, поскольку интеллект – это подарок богов и природы. Это говорит о том, что волю инстинктивно рассматривают как сущность че­ловека. Совершенно справедливо, но здесь воля употребляется в значе­нии, которое противоречит значению шопенгауэровой воли, представля­ющей собой лишенный цели и неменяющийся эгоистический инстинкт.

Или, когда Шопенгауэр представляет мир как целесообразное целое, в котором все находится между собой в "непонятной гармонии", это тоже не согласуется со слепой волей. Но паллиатив в том, что во­ля хоть и неразумна, но действует тем не менее так, "будто" она обла­дает разумом, совсем неубедителен.

Если далее идеи должны представлять более сильные и более слабые овеществления воли, то снова за не имеющей цели сущностью признается целеустремленная способность быть критерием оценки, а именно в такой степени, что чем сильнее она овеществляется, тем ста­новится дифференцированное.

Далее все теологическое понимание природы выпадает из шопенгауэровой системы. Человеческое действие осмысливается как таковое только тогда, когда я вижу его смысл, т.е. когда я предполагаю созидающую целеустремленную волю. Но если я рассматриваю природу как целеустремленную, следовательно, как инстинктивную целесо­образность, то я предполагаю регулирующий принцип, неважно какими качествами обладающую, но не безумную, не слепую, не лишенную цели волю.

Одно нужно четко уяснить: что одним словом "воля" обозначаются два разных в корне понятия. Одно означает принцип, противопоставленный всей природе с ее единственным стремлением, направленным на самосохранение, другой характеризует сущность эгоизма. Короче, мы должны различать волю и инстинкт. Воля – это всегда противоположность инстинкта и не идентична ему, как учит Шопенгауэр на основе своей монистской догматики. Разница между волей и инстинктом и привлекательностью является не количественной, а качес­твенной. Если я чувствую в себе (тут Шопенгауэр прав) животное, полностью направленное на чувственность, подсознательное и входящее в круг сознания неодолимое желание, весь смысл которого заключается в его существовании и осуществлении, то я могу, если я поэт, представить себе аналогичный инстинкт также в мире растений и в мире минералов. Но я не могу эту поэтическую аналогию сделать основой философского мировоззрения. Я не могу это сделать тем более, что тогда с объяснением разума я попадаю в круг, из которого невозможно вырваться.

Я вынужден предположить, что другой фактор, который действует в противоположном вожделению направлении, воплощает и другой принцип, а разум (который этому принципу придан для того, чтобы с его помощью временно или навсегда преодолеть иго слепого инстинкта, хоть и обусловлен мозгом, но создан не тем же самым, потому что функция органа не может представить то же самое.

Я вынужден констатировать, что вся моя сущность полярно делится на две части: на чувственно-инстинктивную и сверхчувственно-волевую; что две души, которые Фауст чувствовал в своей груди, на самом деле представляют собой два принципа, которые лишь слепой прагматизм может считать одним и тем же. Если Гёте "совсем тихо, совсем отчетливо" слышал голос, который говорил ему что "нужно делать" и чего "избегать", то страсть часто тянула его в другом направлении. Моральная сторона человека опирается в связи с этим на то, что человек знает, что в нем царит категорический нравственный закон, и чувствует также в себе возможность ему повиноваться. Иначе все нравственные молитвы были бы пустяком, а Христос и Кант доста­точно глупыми людьми. Долженствование и возможность предполагают друг друга: без свободы нет чувства ответственности, нет морали, нет культуры души.

И наконец, сам Шопенгауэр вылетает из седла. Если инстинкт который с такой силой проносится мимо, узнанный третичным разу­мом, вдруг мягко лепечет и вот-вот замурлычет, то это вывод, кото­рый доставлял самому одержимому своей идеей Шопенгауэру до сих пор головную боль. "Тростниковый меч разума" (Дойсен) не может только при помощи только одного познания решить мировой кон­фликт, откуда следуют два вывода: или исходить из фактического и, имея перед глазами примеры самого возвышенного типа, познавать возможность победы воли над инстинктом, или совершать акт насилия и объявлять весь мир несвободным, отказываясь от всякой возможнос­ти очищения. Первой точки зрения придерживались Христос, Леонар­до, Кант, Гёте, второй – индийцы и Шопенгауэр. Но только один-единственный раз последний позволяет войти свободе в мир, один раз, как "единственное исключение". Именно долженствование, на которое бы­ло вылито столько едких насмешек, появляется, наконец, как deus ex machina; хаотическому, лишенному цели инстинкту, оказывается, прису­ща моральная сила, и нравственный порядок в мире, которому Шопен­гауэр по праву придавал большое значение, спасен. В остальном, изна­чальная воля Шопенгауэра знает только физическую сторону, не мо­ральную. Теперь она появляется как ее противоположность.

Таким образом, и Шопенгауэр, когда он учит отрицать волю, имеет в виду отрицание инстинкта и утверждение воли. Но эта непо­следовательность всей системы и переворачивает все вверх дном. Что Шопенгауэр всю свою жизнь с таким усердием и энергией отстаивал, было утверждением того, что инстинкт составляет сущность вселенной и человека и идентичен воле; что он хоть и к счастью, но в нераз­рывной связи со своей системой признает, это то, что эта воля одно­временно является моральной, спасительной, что человек, помимо инстинкта и третичного разума, представляет нечто совсем другое. Моральная воля, представленная в последней книге "Мир как воля и представление", отрицает все учение его первых книг, и Шопенгауэр позже признается в письме, преследуемый назойливыми вопросами, что "дело, конечно, похоже на чудо"...

Это вынужденное мировоззрение продолжает расходиться и ни­какое время не может его больше связать. То, что Шопенгауэр позднее говорит об индивидуальности, которую содержит вещь в себе, и о ее вечности, прекрасно и делает честь преодолению самого себя в этом случае, но также не согласуется с постоянными насмешками над ними. Он говорит: "...Следовательно, индивидуальность основывается не на одном principio individuationis (принцип индивидуации) и поэтому представляет собой не одно только явление; а оно имеет корни в вещи в себе, в отдельной воле, потому что ее характер сам индивидуален. Но как глубоко эти корни находятся, это вопрос, на который я не берусь отвечать"* Это пишет человек, который в течение всей своей жизни утверждал, что нашел принцип единства мира, камень мудрых, и хулил всех, кто не .хотел с этим согласиться.

 

* Письмо от 1 марта 1858 года.

 

Если замаскированный под волю инстинкт должен непременно представлять принцип "единства", то это единство не всего человека, а лишь обобщение одной его стороны, природной. Это Шопенгауэр осуществил блестящим образом. Поскольку он расшифровал инстинкт как более или менее выдвигающийся принцип, его учение представляет собой не материалистический, а скорее натуралистический монизм. Поскольку Шопенгауэр представляет не бескровные схемы, а мощную личность, о нем следует сказать еще несколько слов, так как шопенгауэровы натуры в немецком народе встречаются нередко.

 

3

 

Шопенгауэр: человек и учение. — Признание Шопенгауэром нордической личности.

Часто проводят сравнения между человеком и делом с указанием с одной стороны на непреодолимые противоречия, а с другой стороны на совпадение многих учений с личностью. И это справедливо: чело­век, который совершенно серьезно считал себя учредителем религии и проповедовал отрицание мира, живет беззаботной жизнью хорошо обеспеченного патриция и озабочен смутным преувеличенным опасе­нием за свое благополучие. Он покидает Берлин из-за недоброго сна и из страха перед холерой. Он живет во Франкфурте на первом этаже, чтобы быстро можно спастись во время пожара. Он ходит в гости со своим бокалом, чтобы не схватить заразу при питье из чужих ста­канов... Здесь проявляется его "воля" с возросшей до болезненности силой. Шопенгауэр был одержим прямо-таки демоническим чувством страха перед смертью; он был одержим жестоким эгоизмом и прихо­дил в невыразимую ярость по отношению к тем, кто что-либо имел против него. Но одновременно он представлял собой интеллект с ми­ровым охватом, гениальные взгляды и проблески ума которого стали духовным достоянием тысяч, который чудесным образом проливал свет на некоторые вопросы и писал по-немецки с таким великолепием, так красочно и ясно, как мало кто из великих.

Напротив, "тихий, отчетливый" голос, о котором говорили Гете и Кант, он чувствовал редко; он появлялся только в виде неопределен­ного стремления. Он не мог понять тонкости тех, кто создает тайны, и величия Фихте; он был подавлен и уничтожен болезнью значитель­ного высокомерия и только со злорадством говорил о слабостях тех, кого он встречал в жизни.

Слово о человеке, который был не хитроумной книгой, а при­родной картиной со "своим противоречием" ни к кому другому не подходит лучше, чем к Артуру Шопенгауэру. Редко противоречие меж­ду инстинктом, пониманием и волей было таким мощным в одном сердце. С годами он чувствовал с удовлетворением, как чувственный инстинкт уходил от него и с этого времени прославляющие изречения уступили заметно основному пессимизму (в смысле озлобленности). 70-летним старцем он пишет: "То, что Ветхий Завет в двух местах уста­навливает от 70 до 80 лет, меня мало беспокоит, но то же самое гово­рит Геродот также в двух местах: это уже что-то значит. Только свя­той Упанишад говорит в двух местах: 100 лет – это срок человеческой жизни. Это утешает."*

 

* Парерга II (Приложение II). 8-я глава. §116.

 

Ранее Шопенгауэр все-таки определенно глубоко чувствовал вну­треннюю борьбу двух натур. Его главной ценностью является также не то, как утверждают некоторые поверхностные философы (Фишер), что он писал о зрителе театра жизни, а то, что он писал об одержимом демоном актере. В противном случае как интеллектуал он легко за­метил бы несогласованные части своего произведения, но они были отражением его действительного переживания. Поскольку Шопенгауэр сам чувствовал себя захваченным огромным инстинктом, то ему каза­лось, что и окружающий его мир неизбежно ему подвержен. Видя рост своего интеллекта, он и в своем произведении теоретически полностью убрал иго инстинкта. И поскольку он сам обладал бессильным предчувствием свободной воли, то в конце совершенно робко появляется и моральный порядок мира. То, что одно только познание инстинкта смогло его преодолеть, Шопенгауэр проповедовал как стремление, но сам, несмотря на все понимание, осуществить не мог. И когда такой интеллект не справился с этим, тогда появляется это грандиозное самообличение, которое само по себе есть "мир как воля и представление". Шопенгауэр не хотел видеть или из-за болезненной приверженности к догматическим взглядам не хотел сознаться в том, что одно теоретически образованное философское понимание не может помочь, помочь может появление фактора, который имеют в своем распоряжении все поистине великие: овладевающий и преодолевающий инстинкт воли. Когда Будда признает инстинкт страданием, то это только одна сторона его сущности; но если он отодвигает его на задний план живой деятельностью, то это другая, волевая сторона. Когда Христос выступает против "змеиного отродья", когда он ради идеи принимает смерть, то это влияние противопоставленного инстинкту ради жизни принципа свободы, который не мог создать из мира диспута и который был основан не на одном только понимании.

"Самостоятельная совесть", как ее понимал Гёте, появляется как "солнце нравственного дня", как принцип, который Шопенгауэр считал преодоленным, загнав его в инстинкт, чтобы потом оба перепутать.

Философия Артура Шопенгауэра представляет собой сосуд, наполненный множеством драгоценностей, удерживаемый железной лентой его грубой индивидуальности. Теперь эта лента упала, и все элементы, прекрасные, как они есть, лежат врассыпную. Личности не хватило для завершенного законченного дела, и философия Шопенгауэра была трагической мечтой отчаявшегося искателя. Воля, в осколочных высказываниях и на случайностях которой "гениальный мировой дух играет свои осмысленные мелодии", может быть только гениальной волей. Воля же, которая представляет собой только беспричинный, лишенный цели, слепой напор, это чисто животный инстинкт. Первая воздает ценности, вторая представляет собой нетворческий, тянущий вниз принцип. Первая открывает нам достоинство в человеческой сущности, вторая – ее низменную сторону. Все великие художники и святые наполнены первой, они воплотили ее в делах, в произведениях искусства и в жизни; с ее помощью и помощью идееобразующего разума они направили инстинкт в такое русло, где он нашел свое место в качестве материала для их творчества. Артур Шопенгауэр тоже хотел выйти на это и не справился, потому что ему к интеллекту не доставало воли. Это является трагизмом его жизни и его труда. Таким же тра­гизмом является и то, что Шопенгауэр всегда уверен в нашем глубо­ком уважении к нему, как, к примеру, героической – и по своей мощи настоящей западноевропейской – борьбы за сущность этого мира. Че­ловек здесь все поставил на карту и проиграл. Отчаянные попытки подняться ввысь всегда кончаются падением в ничто. Но и совершенно не индийский Шопенгауэр признавал, что самое большее, чего может достичь человек, – это "героическая биография". Это нордическое при­знание, лучше которого придумать нельзя, И поэтому Артур Шопен­гауэр – наш.

 

4

 

Пять областей формирующей воли.

 

Для того, что я хотел бы сказать в этой книге, приведенная вы­ше полемика с философией Шопенгауэра кажется мне особенно важ­ной. Его работы лежат сегодня не только на столах профессоров, но и на столах деловых людей, и благодаря своему блестящему стилю и подкупающему искусству убеждения нашли путь и в другие круги. По­нятие "воли" поэтому употребляется повсеместно и понимается, глав­ным образом по Шопенгауэру, как слепой напор, даже если другое представление почти полусознательно идет параллельно. Это понятие воли следовало подвергнуть короткому исследованию и вскрыть его противоречие в самом себе или истолковать его как инстинкт и никак иначе. Волю следует понимать в ее старой чистоте, как противодей­ствующий эгоистическому инстинкту принцип из царства свободы, как считали Кант и Фихте, если нужно освободить основу для нордическо­го восприятия жизни. Эта полемика имеет также основополагающее значение для понимания западноевропейского искусства и его духовно­го воздействия. Если я говорю о небезвольном эстетическом понима­нии искусства, то это значит, что я не хочу делать невозможных утверждений о том, что искусство должно влиять на инстинкт, "волю" Шопенгауэра, а говорю о том, что произведения искусства и особенно определенная группа их, обращаются не одни, или вообще не обраща­ются к субъекту познания, погрузившемуся в созерцательное настрое­ние, а имеют целью пробуждение духовной активности.

Одним из важнейших проникновении в сущность всего человеческого является признание факта, что человек является формирующим созданием. В основе всей его духовной и интеллектуальной деятель­ности лежит стремление к преобразованию. Только таким образом он может овладеть окружающим его миром, понять его как единство. Так и собственными силами он формирует свой внутренний мир и выносит его в виде религии, морали, искусства, идеи науки, философии. Пять тенденций живут в человеке – каждая требует ответа. В искусстве он ищет внешнюю и внутреннюю форму, в науке – правду при совпадении суждения и феномена природы; от религии он требует убедительного символа для сверхъестественного; в философии он требует совпадения желания и признания религии и науки. В морали он создает необходимые руководящие принципы для действия.

Каждый раз, когда человек входит в одну из этих пяти областей, .говорит формирование другой направленности, действующая иначе воля. Это стремление желания и познания нельзя объяснить из всей природы, это тенденции, которые или равнодушны к инстинкту и его удовлетворению (наука, философия), или в боевой готовности противостоят им (мораль, религия), или же обе уходят в область их отображения (искусство). Отличие этого разного взгляда на духовные силы, которые восходят к воле и разуму и объединяются в душе, в личности, означа­ет первую предпосылку истинной культуры, ее единое формирование жизни, миф расы. Различение может происходить наивно-инстинктивно или философски-сознательно, но от того, в каком виде и колорите де­лается акцент на отдельную тенденцию, зависит также многообразие и богатство связей культуры как выражения определенной духовной расы.

III

 

СТИЛЬ ЛИЧНОСТНЫЙ И ОБЪЕКТИВНЫЙ

 

 

1

 

Искусство пространства и времени. — Двойственность ху­дожественного творчества. — Стремление к совершенной гармонической красоте и вакхическое. — Наивное и сенти­ментальное. —  Идеалистическое и реалистическое   — Типичное и индивидуальное. — Методы и законы сущности.

 

Пространство – это одновременность, сущность времени – после­довательность. Пространство можно представить себе только как по­кой, время можно измерить только как движение. Художественно-ста­тическая душа будет поэтому всегда предпочитать пространственные виды искусства, а в других видах будут выделять скорее параллельное наличие, чем очередность или расхождение. Художественно-динамичес­кая творческая сила, напротив, будет стремиться в своем искусстве к воплощению всех качеств внешнего и внутреннего движения, т.е. осо­бенно осваивать искусства времени (музыка, драма), а в пространствен­ных видах искусства изображать развитие, становление, она будет стараться даже в одновременности пространства спрессовывать современ­ность и будущее в одно мгновение. Поэтому, например живопись в Западной Европе - это в первую очередь искусство портрета. Это сви­детельствует о том, что в неизбежно пространственную форму одно­временности нужно внести при помощи волшебства высочайшее вну­треннее движение, динамика всей жизни оживает в одном мгновении. Таким было искусство Рембрандта, Леонардо, Микеланджело. Динамика же - это всегда разрядка воли. В искусстве тоже.

Эти соображения являются основополагающими для того, чтобы понять сущность античности и Западной Европы, когда осознаешь, что Эллада была в художественном отношении статичной, Европа же склонна в художественном отношении к волевой динамике. Следствием этих разных духовных взглядов были два стилистических типа, кото­рые я бы хотел назвать объективным стилем и стилем личности.

Каждый серьезный исследователь художественной закономернос­ти вынужден признать по меньшей мере двойственность творчества. Как было установлено при обсуждении шопенгауэрова понятия воли, его метафизический тезис разбился о неестественное смешение двух тенденций желания. Инстинкт и воля стоят единым фронтом против интеллекта, и хотя оба являются желанием, но с разной направлен­ностью. Художественное творчество как таковое хоть представляет со­бой свободное формирование, но и здесь эта первоначальная форми­рующая воля разделяется по крайней мере на два силовых потока. Это, как было сказано, не является новым открытием. Например, один вид художественных произведений называли аполлоновым, другой дионисовым и хотели тем самым обозначить как нравственные различия, так и разные стили художественного творчества. Тип Ницше имеет право на существование в рамках греческого искусства. Но было бы в корне неверно переносить эти неразрывно связанные с духом древнегречес­кой культуры понятия на искусство других народов. Нордическое западноевропейское искусство никогда не бывает аполлоновым, т.е. веселым, взвешенным, гармонично-формальным и никогда дионисовым, т.е. вызванным одной чувственностью, основанном на экстазе. Нельзя даже найти немецких слов, чтобы правильно уловить дыхание древне­греческого искусства. Нужно иметь перед глазами Калликрата, Фидия, Праксителя, Гомера и Эсхила, греческий культ предков и вакхические игры, надгробные памятники и веру в бессмертие, чтобы понять что отнести к аполлонову типу, а что к дионисову. Это другое выражение Души перенести на немецкое искусство было невозможно и вызвало бы только путаницу.

Шиллер пытался со своей стороны истолковать двойственность художественного творчества (ограниченного только поэзией) как наив­ную и сентиментальную. Но он зашел с этим в некоторый тупик и был, например, вынужден объявить как Гомера, так и Шекспира наив­ными поэтами. Но его острый ум в конце концов всегда помогал ему выйти из затруднительного положения. И если он и придерживается навязанного тезиса эстетического созерцания, то в каждом его сочине­нии имеется такое количество глубоких, раскрывающих нашу сущность наблюдений, что каждый немец должен знать его "Эстетические пись­ма", "О наивном и сентиментальном поэтическом искусстве", "О грации и достоинстве", "О патетическом", "Мысли об использовании пошлого и низкого в искусстве" и т.д. Леонардо, который рекомендует своим ученикам изучать также пятна на стене, и который одновременно пи­сал голову Христа; Дюрер, который с микроскопической верностью рисует зайчика и крыло птицы, "Всадника, смерть и дьявола" и создал "Малые страсти", были "идеалистами" и "натуралистами" одновременно. Рембрандт ничего не страшится изображать, даже звероподобного че­ловека, и, тем не менее, он является создателем "Блудного сына". Грю­невальд избавил нас от изображения тел мучеников и пишет вместе с тем воскресение; Гёте описывает шабаш на Броккене и chorus misticus в одном произведении.

Европейское искусство никогда не было "идеализацией" в привычном для нас слащавом смысле, никогда не было пугливым уклонением от изображения или смягчения природы. Через природу, напротив, проходил путь формирования западноевропейских худо­жников. Прежде чем природа была покорена, она была безжалостно отображена.

Это не был идеал гармонии и красоты в античном смысле, кото­рым Европа владела, а был идеал беспощадно воплощенной новой эс­тетической воли.

Поэтому, чтобы раскрыть сущность нашего искусства, писать ну­жно не философию красоты и гармонии – всегда статичных – и не применять критерий, заимствованный из античности. Понятие красоты должно – если вообще может быть употреблено – получить расширен­ное толкование. Тогда "красивым" может считаться для нас, наряду с нордическим расовым идеалом, только пронизанное материальностью внутреннее излучение выдающейся воли.

Красота Девятой симфонии существенно отличается от красоты греческого храма; рембрандтова голова Тита в Петербурге – это дру­гая красивая душа, отличающаяся от Праксителева Аполлона.

Греческая красота – это формирование тела, германская красо­та – формирование души. Первая означает внешнее равновесие, вто­рая – внутренний закон. Первая – это результат объективного стиля, вторая – личностного.

Часто употребляется такое обозначение: типизирующий и инди­видуализирующий стиль. И поскольку исследования не идут шире и глубже, то считают, что типизирующий художник отказывается только от случайностей и стремится отобразить только великие черты харак­тера, индивидуализирующий же, напротив, любит эти произвольности и своеволие. При таком образе рассуждении проблема стиля понималась только как метод, а не как художественная необходимость. Можно це­лые страницы читать о том, что Фауст в первой части является ре­зультатом индивидуализирующего, а во второй – типизирующего стиля.

Внутреннее становление личности таким образом конечно не может быть понято. Потому что если рассматривать личности, индиви­дуальность и субъективность как одно и то же, то следствием будет одна путаница за другой.

Типизирующий и индивидуализирующий стиль - это не два мето­да, которыми мужчины из всех народов пользуются по своему усмо­трению, а объективный и личностный стиль - это законы сущности художественного творчества, а кроме того, в узком смысле, самого отдельного художника.

Одинаковые слова никогда не бывают подобными монетам рав­ного достоинства. В зависимости от окружения они передают разные оттенки понятия. И все-таки следует договориться о преимуществен­ном смысле названия, а для других оттенков по возможности выбрать другие слова. Личность (воля плюс разум) является противостоящей ма­терии, представляющей в человеке метафизический момент силой, в узком смысле внутренней и неутомимо действующей энергией (актив­ностью) внутренней сущности, древней загадкой (древним феноменом) германской души. Лицо (инстинкт плюс понимание) - это тело челове­ка и его интересы. Индивидуальность означает здесь на земле неразде­лимое соединение лица и личности. "Индивидуальная" трактовка отно­сится к этому единству, "личная трактовка" - к личности, субъективное изображение - к движущей силе, понимаемой как лицо.

Предмет (объект) - это всегда мир. В нем также человек - как лицо. Сила деловитости (объективности) искусства зависит от силы и различия этих взглядов.

Все, кто до сих пор между объективным и субъективным на­правлениями творчества находил существенные различия, видел в результате этих непродолженных исследований необходимость противо­поставить объективности только субъективность, т.е. произвол или противопоставленные ценности предмета, чувства, настроения, без стилеобразующей силы. Поэтому они также все - чтобы защитить великих художников от этого толкования - охарактеризовали "кристально ясную объективность" как их сущность и как единственный критерий оценки для высшего искусства. За слишком быстро осуществленным расчлене­нием последовал ошибочный, по крайней мере односторонний обзор, духовное короткое замыкание. От этого навязанного учения об универсальности "объективности" как критерия оценки следует отказаться.

Гёте высказался однажды очень примечательно, он сказал, что каждой личной воле соответствует нечто объективное в природе, т.е. каждое личное художественное желание может быть преобразовано в органично-законное, или оно находит там свою противоположность. Этот совершенно определенный, личный взгляд на мир материи дей­ствительно привел к внутренне органическим великим делам "романти­ки" и "готики", которые были единственными в своем внутреннем единстве. Это чувство единственности по отношению к кафедральным соборам Реймса, Ульма, Страсбурга долгое время заставляло нас забы­вать о том, какая сила была приложена к камню в этих произведениях. Мы не обращали внимания на то, какая нужна была сила воздействия, какая нужна была сильнейшая внутренняя художественная сила, чтобы этот сухой материал поставить на службу идее, которая ему очевидно противодействовала. Потому что нужно уяснить себе: высекать из кам­ня прозрачные кружевные образцы и строить из него башни одинако­вым способом не пришло бы в голову ни одному народу. Каменный блок, рельеф, массивная скульптура означали раньше мемориальную скульптуру. Здесь в готике проявился новый дух. И все-таки: страсбургский собор есть, от стоит, словно выросший из-под земли, он дей­ствует объективно, т.е. по-деловому закономерно.

Здесь открывается замечательное, стимулирующее глубочайшее исследование во всех областях соотношение: сильнейшая художествен­ная личность всюду приносит с собой в качестве сущности образ, т.е. живую закономерность. Если она после некоторых мощных попыток освоила средство владения материалом, то художественное произведе­ние представляет собой органически действующее создание. Истинная личность вначале враждебно противостоит укрощаемому предмету, за­тем он вынужден ответить формальной воле, и если это случается, следствием является личностный стиль.

Субъективист находится под властью не одного волевого направ­ления (и при отдельном произведении), а внутренних и внешних слу­чайностей. Субъективизм означает в любом случае и в любой области насилие как личности, так и объекта, "вещи". Он представляет собой иногда красивую игру или отталкивающее безобразие (со стороны формы), затем снова чувственное поддразнивание, анархию неимущих или безудержную страсть (как чувство), но как одно, так и другое без внутренней и внешней закономерности, без внутреннего образа и внешней формы. Субъективизм как философия так же как и чисто ху­дожественная проблема является результатом внутренней бесплодности (расового распыления) народа, индивидуальности, целой эпохи или во­обще - как конец - аналогии духовно-расового крушения.

 

2

 

Греческая и готическая архитектура. — Древнегреческий храм как пластика и наружная архитектура. — Функции пространства. — Направление души в готике. — Готичес­кий интерьер как преодоление пространства. — Связь готи­ческого кафедрального собора с окружающей средой.

 

Нигде художественная статика и художественная динамика не противостоят так четко друг другу как в греческой и готической скульптуре. В рамках всей нордической архитектуры эти творения образуют возможные острейшие антагонистические выражения форми­рующей воли. Готика означает единственную серьезную попытку, кото­рая всего один раз в истории архитектуры увенчалась успехом, попыт­ку отобразить пространственное искусство вне метафизического ощу­щения времени. Сущность времени обусловлена одним направлением в отличие от трех измерений пространства. Готика тоже знает только одну последовательность форм, стремление в одном направлении. Поэ­тому она находится в борьбе с материей, с каменным блоком, с гори­зонтальной нагрузкой и вертикальной опорой, а также с требующими пространства средствами, поверхностями стен, потолка. Поэтому готика представляет собой удовлетворение стремления, которое знает только понятие "вперед", она представляет собой первое воплощение в камне динамической западноевропейской души, которую позже снова пыта­лась воплотить живопись, но которая полностью смогла тогда воплотиться только в музыке - частично также в драме. Уже с этой общей точки зрения готика представляет собой нечто в высшей степени личное: вечно сверхразумное (иррациональное), волевое, свойственное Западной Европе в определенной временем форме одного из своих ритмично возвращающихся колебаний,

Само собой разумеется, что греческий храм тоже был выражени­ем народного восприятия и потому в известном смысле выражением личности. Но если мы понимаем (а это теперь так и должно быть) под личностью всегда противоположность материи, действующее наступа­тельно неутомимое стремление преобразовать материю в эталон для сравнения с внутренним желанием, то в греческом храме мы мало что найдем от этой воли. Греческий храм, хоть и был построен в честь бога, содержит в себе статую бога, и тем не менее не это внутреннее помещение, освященное этой статуей, является существенным, а общий внешний вид. Все строение, таким образом, с самого начала восприни­мается как элемент пластики, а именно как неподвижная кубическая пространственная форма. Греческий храм стоит обособленно, он не обнаруживает необходимых связей со своим окружением и должен, несмотря на фасад, рассматриваться со всех сторон. Классическое до­рическое строение представляет собой самую совершенную закон­ченную ритмизацию пространства. В масштабах отдельных элементов скрываются масштабы целого, нет ни одной линии, ни одного элемен­та декора, которые вышли бы за пределы формы храма. Вся это рафи­нированная, образно понятная или все же испытанная функция, на­грузка и опора выражены самым четким образом и стоят в полном равновесии по отношению друг к другу.

Все строение трехслойно: давящая своей тяжестью крыша с фри­зом и архитравом, ряд несущих колонн, широко расходящиеся ступени. Потому что все произведение понимается как один элемент, например, классическая дорическая колонна без основания. Если бы классический грек видел или должен был видеть частности, то сразу же появилось бы использование основания (как позже во времена ионики и ре­нессанса). А в дорические времена весь цоколь создавал основание для всего ряда колонн и для передаваемой ими нагрузки. Груз крыши при­нимается отдельными точками колонн. Подобно подушке включается здесь дорическая капитель, контур которой следует математической си­ловой линии и представляет собой до последнего штриха гениальное создание стилевой воли, ставящей своей целью объективность. Харак­тер сопротивления колонны обозначается за счет небольшого утолще­ния стержня. Горизонтальность нагрузки еще раз подчеркивается делением на три части архитрава, тогда как нависающий выступ карниза символизирует капли. Над ним выступает свободное окончание киматии с легким порывом в воздух. На углах фронтона и на острие фрон­тона стоят акротерии как неподвижные точки. По статическим и худо­жественным причинам угловые колонны слегка усилены и наклонены внутрь, по перспективному опыту ступени положены не строго гори­зонтально. Таким образом, мы везде находим художественную волю, стремящуюся к выражению объективного, и одновременно с формаль­ной гениальностью. Изменения в отношении устройства колонн, введе­ние более богатого декора на полях фронтонов, на фризах, становяща­яся более легкой ионика, - все это по существу не меняет греческий лейтмотив. В течение половины тысячелетия этот ясный и свободный греческий гений снова и снова преобразовывал признанный совершен­ным основной закон и оставлял очевидные следы везде, где мог дей­ствовать.

Каждый раз нет заметного внутреннего напора, нет в нашем смысле личного в том, о чем говорят камни. При этом почти ничего нет субъективного, выражающего чувственность: это рожденный толь­ко один раз в мире в таком совершенстве дух художественной объективности.

Готика, конечно, тоже признает объективные предпосылки: тех­нически четкий закон строительства (конструкцию). Пытались даже "объяснить" ее как чисто инженерные соображения. Но для германско­го духа (готика относится к германской эпохе нордической Западной Европы в отличие от немецкой, которая сознательно началась в XVIII веке, но только теперь пробудилась к просветленному сознанию) но­вые технические изобретения, такие, как стрельчатые арки, стойки, ре­бристые своды были только средством для воплощения нового жела­ния, не целью. Эта новая воля самовластно освоила имеющиеся формы и понятно, когда подражающие греческим образцам художники, фило­софы и эстеты кричали о "грубом насилии над греческой красотой". В действительности все имеющиеся элементы формы получают только другую действенность (функцию), чем раньше. Отдельная колонна, ра­нее приземистая опора, теряет как отдельный элемент свою самостоя­тельность. Она объединяется с другими в составной столб и по воз­можности вытягивается в высоту. Капитель этого столба воспринимает­ся не как подушка для приема нагрузки, а обозначает только отби­вание такта по ходу линии, она подчеркивает в значительной степени начало богато очерченной стрельчатой арки. Из чисто статической задачи здесь получается, таким образом, динамический эффект.

Технические преимущества нового метода строительства были при этом четко распознаны и использованы. Возможность при одина­ковой высоте арок соединять разные по величине помещения, при по­мощи ребристых сводов направить давление свода лишь на несколько точек, принять его на арочный контрфорс и передать на сильную опо­ру... эта совсем новая игра сил создает другие основы для строитель­ных законов и требует решений, которые могут быть оценены с точки зрения духовно-технического своеобразия, а не затуманены греческими масштабами. Когда, например, Шопенгауэр утверждает, что сущность архитектуры заключается в том, чтобы по возможности четко выразить взаимное соотношение между нагрузкой и опорой, а это лучше всего сделать при помощи горизонтальных и вертикальных элементов, он полностью находится под греческим влиянием. Игра давления и проти­водействия в готике значительно живее и разнообразнее, чем в гречес­ких храмовых постройках. Исходя из этого, греческое решение бедно и ограниченно, его устойчивое состояние более статично, чем дина­мично, менее плавны линии. К тому же у готических архитекторов имеет место сознательное соблюдение гармоничного, ощутимого, но ненавязчивого ритма. Так, например, соединительные линии между вершиной и отправной точкой арки среднего нефа и линии, которые ведут от основания капители стоящего рядом составного столба, всегда образуют параллели. Первая линия при ее продлении попадает в осно­вание колонны бокового нефа. Аналогичные соображения имеют место и при проектировании боковых фасадов и всего внешнего вида строе­ния. Таким образом, нет сомнения в том, что чисто объективный мо­мент строительства никогда не остается без внимания; как иначе смо­гли бы взмыть в воздух башни! И все-таки все это было только сред­ством для достижения цели. Потому что всякий материал подчиняется определенной воле. Эта воля стремилась оторваться от земли, она больше не хотела ничего знать о давлении горизонтальной нагрузки, она хотела преодолеть всякое притяжение земли, она хотела выразить не функциональную структуру материала, а вполне определенное дви­жение души. Она не искала образов, она сама брала имеющийся мате­риал, испытывала его и оставляла на нем свой отпечаток: это была воля личности. За счет наклонной передачи сил была создана первая возможность воплотить эту идею. Из разделенных контрфорсов вверх устремляется ажурная арка с богатым декором, поднимающуюся линию которой продолжает остроконечная крыша, переходящая наконец в башню, которая уходит в воздух в виде изящного, всегда нового об­разца, становящегося кверху все легче. Последнее воспоминание о нагрузке вызывают поверхности крыши башни. Поэтому все стремления сводятся к тому, чтобы сделать ее как можно легче, для чего на про­филь помещают крестоцветы с тем, чтобы прервать и эту, напоминаю­щую о нагрузке линию. Сама поверхность прерывается или полностью заменяется перпендикулярно установленными рассеивающими элемента­ми, как в кафедральном соборе Антверпена. То, что здесь воплощено из упорной, оставляющей под собой земную нагрузку воли, не может оценить даже наше время, которое проходит сегодня мимо чудесных произведений готики без понимания. Лишь немногие люди благоговей­но стоят перед свидетелями великого духа, духа могучего, оклеветан­ного, но во многих вещах, тем не менее, истинно германского Средне­вековья. Если великая истинная вера снова должна войти в наши сердца, тогда возродится и "готическая душа" в новой форме. Теперь она витает в других зонах.

Спор о сущности готики закончен. Его основы появились в нор­дической Франции. Тогда предки гугенотов еще не были изгнаны, то­гда гильотина еще не пролила драгоценную нордическую кровь, тогда еще во французской империи царил западноевропейский ритм. Но по­степенно выдвинулись элементы "романского" из стран Средиземно­морья и альпийской расы с Юго-востока, которые в дальнейшем пере­мешались с германским элементом и создали француза, который дос­тиг своей вершины в XVII и XVIII веках. Отдельные великие личности с тоской смотрят в сторону прошлого; это мужчины погибающей крови.

И хотя нордическая Франция в "средние века" была почти гер­манской, известные различия между французской и германской готи­кой выявились уже тогда. Мощно устремляется ввысь Нотр-Дам в Париже, кафедральный собор в Реймсе, кафедральные соборы в Амье­не и Руане. Но все они построены по одному и тому же основному типу - они трехнефны, с шестиугольным клиросом и живописным окружением вокруг него, все они имеют две башни. Все постройки со­храняют на главном фасаде разделение на три части: порталы, круглое окно, королевскую галерею наряду с горизонтальными разделительны­ми линиями. Готическая идея не прорывается полностью. В Германии мы видим с самого начала максимальное разнообразие. Клирос стано­вится то шестиугольным, то четырехугольным, пропорции сильно отличаются друг от друга, появляются церкви с залами (нефы одинако­вой высоты), как церковь Елизаветы в Марбурге. Ульрих фон Энзинген строит свой пятинефный кафедральный собор и снабжает его только одной башней (Ульм). Быстрее, чем во Франции, арка становится все острее, стена почти совсем исчезает, портал поднимается за счет все более легкого вимперга, на фасаде удаляется горизонтальная линия, центральный корпус здания между башнями становится уже. На­конец, не остается ничего, кроме всюду повторяющегося стремления вверх. Профили говорят об этом, установленные скульптуры следуют архитектурной линии, насмехающееся над всякой тяжестью остроконеч­ное произведение из камня возвышается над стенами, И подобно мощ­ной симфонии свет вливается в залы, Его нереальный блеск заставляет исчезать последние остатки мира*.

 

* Во время моей работы над этим трудом мне в руки попала книжечка К. Шеффлера "Дух готики". Шеффлер там и сям касается истинного. Но поскольку он различает не резко, а делает только одно различно, он снопа соединяет неправильно и делает совер­шенно поверхностные обобщения. То, что мы воспринимаем как готический дух, не было ни у египтян, ни у греков, ни у доисторических народом, и даже в отношении индийской поэзии нужно быть осторожным, чтобы не сочинить такое же. Шеффлер не видел разницы между личным и субъективным, отсюда смешение духа расы, что совер­шенно недопустимо. Так получается, что он пишет даже такое: "... Можно сказать, что семитская раса но всем своим задаткам склонна к сильной форме. Ей свойственно спеку­лятивное рвение, беспощадность к самому себе и тот гении страдания, которые являются предпосылками к готическим умственным способностям" (с. 68). Это предложение изо­билует чудовищными моментами. "Сильная форма" и готический дух далеко не одно и то же; спекулятивно-философским семит никогда не был; беспощадным по отношению к себе он был меньше, чем к своим врагам. А что касается "гения страдания", то это вовсе не готика, а русская проблематика. Конечно, ощущение страдания место имеет, но чтобы сформировать, а значит создавать искусство, нужна деятельность, т.е. наступатель­ная сила. Она имеет другое происхождение но сравнению со страданием. Шеффлер до­пускает ошибку, противоположную ошибке последователен Ницше. Эти переносили моменты выражения древнегреческой души на германское искусство, Шеффлер переносит германскую личность на лапландцев, китайцев, на все "человечество". Непростительное сегодня утверждение.

 

В интерьере готика, в отличие от греческого храма, достигает своего апогея. Огромные окна с росписью по стеклу, которые сознательно оттесняют стены, снимают за счет своих красок и воздействия света чувство тесной ограниченности. Также сознательно переходит здесь движение в покой помещения, то есть чувство времени в пространственное искусство. Игра солнца через пестрые стекла является в своей подвижности противоположностью эффектнос­ти красок Парфенона, где цвет был ничем иным, как тонированной поверхностью, которая пространственно отличалась от другой поверх­ности. Это мироощущение готической композиции объясняют тоской германцев по лесу (Шатобриан усмотрел здесь даже "дух христианс­тва", хотя оно было и остается злейшим врагом германского ощущения природы). Колонны - это стволы деревьев, узор из остроконечных арок - листва, окна - кусочки неба. Несомненно в этом толковании есть что-то от истины, но здесь перепутаны причина и следствие. Ко­лонны и т.д. - это не новые воплощения леса, они указывают на ту са­мую иррациональную сущность, которая отыскала когда-то колышущиеся темные леса и проблески между ними в бесконечной дали, эта сущ­ность создала из этого мироощущения готические контрфорсы и ми­стическую игру красок.

Так сам интерьер готического собора стал преобразованием и связью, а не повторяющимся узором линий и пространства. То же ка­сается и фасада.

Если греческий храм представлял собой обозреваемую со всех сторон пластику, если он стоял уединенно холодный и независимый, то готический кафедральный собор вырастал из множества остроко­нечных небольших домов. Они нужны ему были как мера его величия, а жители их опирались на общее создание своей души. Пусть смеется над этим, кто хочет, для меня здесь выражается сущность двух душ: гармония внешнего вида (разъединение) и внутреннее стремление (ди­намической) личности (связь). Поэтому грубо было бы освобождать соборы Кёльна, Ульма и т.д. от соседних застроек для того, чтобы "лучше их рассмотреть". Здесь снова исходили из греческого духа, снова совершали грех против самих себя, сами себя не понимая. После завершения дела у осквернителей широко открылись глаза. Теперь они хотят строить новые домики...

Личный и тем не менее типообразующий дух XIII и XV веков говорил в искусстве поэзии, в камне и в дереве. Он проявился в кроватях, шкафах, сундуках, в перилах лестниц. Каждый раз он пытает­ся быть интимным и разным, каждый раз он проявляет отвращение от повсюду испробованных форм. Это гимн индивидуальности, в том числе и в гражданском стиле тоже. Между тем Вальтер из Фогельвайде поет свои неукротимые песни свободы. Вольфрам фон Эшенбах и мас­тер Готфрид сочиняют немецкие мелодии, а потом появляется другое средство для выражения немецкой души: грифель и кисть, которые в дальнейшем в свою очередь сменяются органом и оркестром.

Вершиной древнегреческой сущности является скульптура, час­тью ее является также архитектура. Пластической точке зрения подчи­няется все. Греческое искусство ваяния обращается почти исключитель­но к личности человека. Человек как тело является тысячелетним мотивом, который был осуществлен в тысячах произведений в их высшем совершенстве.

И здесь царит воля объективного стиля. Всякое своеволие по­давляется, все иррациональное сводится к простым соотношениям, все складки и морщины разглаживаются, все преувеличения устраняются. Греческий союз молодежи, юношеский возраст создали здесь свое ис­кусство. И стоит длинный ряд произведений до Фидия, Скопаса, и Праксителя*. в полной линейной гармонии и равновесии, с рассчитан­ной телесной сущностью. Само движение превратилось в покой, сама борьба - в рассчитанное установление равновесия. Это почти полное выделение личности. Часто возникает чувство, что эта форма и высо­комерное самообладание берут свое начало от определенного чувства страха. Потому что восхваляемая веселость греческого искусства не ис­черпывает его сущности. Через греческую душу тайно проходило уны­ние, но оно было - в этом случае к счастью - недостаточно сильным для того, чтобы повлиять на художественное творчество. Там, где гре­ческая симметрия была нарушена, там проявлялась "дионисова" вакха­налия, и все внимание в искусстве уделялось личности в бане или на пирушке. Поэтому фаллос является часто выставляемым на обозрение символом ''позднегреческой" разлагающейся жизни. Воля грека так сильно была израсходована на подавление инстинкта, что при созда­нии искусства ведущую роль брал на себя превосходящий разум. От­сюда объективность древнегреческой культуры. Отсюда также наше на­вязанное учение о безвольном эстетическом настроении.

 

* И в своих наиболее субъективных ответвлениях (Помпеи) греческая культура остается формально безупречна. Эта надежность формы составляет сильную и слабую сторону этой культуры. Сильная сторона и том плане, что оберегала древних греков от ошибоч­ных путей: слабость же  заключалась в том, что это свидетельствовало о недостатках внутренней воли.

 

3

 

Религиозная подоплека искусства. — Бездушный иудаизм. — Субъективизм ислама. — Арабеска.

 

Общим для греческого и готического искусства был религиоз­ный фон. В религиозном настрое души, даже если он зачастую остает­ся невысказанным, открывается вся атмосфера народной души. Осла­бление материальных связей и поиски чего-то вечного (признак этого настроения) является для нас знаком того, что духовная, единственно творческая исходная сила человека действительно жива. От этого на­строения происходит святой, великий исследователь природы, фило­соф, проповедник нравственной ценности, великий художник. Если у человека или народа это еще неоформленное, но единственно способное к созиданию настроение отсутствует, то у него нет и предпосылки к великому правдивому искусству. Его мятущееся субъективное начало в случае необходимости сохраняет преимущество. В честь богов твори­ли Фидий и Калликрат; во имя бога народные души столетиями рабо­тали над Кёльнским собором, над скальными храмами Индии, над ста­туями вечно спокойного Будды. Основным элементом становится фор­ма, проявляющаяся через художественное возрождение. И если это божественное начало не имеет имени, его дыхание тем не менее чувствуется в автопортрете Рембрандта, в балладе Гёте.

Эта истинно религиозная первопричина полностью отсутствует у расы семитов и у их полукровных полубратьев – евреев.

Отрешенное от мира душевное состояние, созревшее до религи­озной веры, будет всегда, даже если оно вынуждено сохранять земные представления, стремиться сбросить последние остатки земного или полностью отгородиться молчанием. Для преисполненной нематериаль­ного веры в бессмертие иначе быть не может.

Во всем так называемом Ветхом Завете мы не находим, как известно, веры в бессмертие, это, по-видимому, отражение доказуемого внешнего воздействия персов на евреев в "изгнании". Создание "рая'' на земле – это цель евреев. С этой целью, как говорится в более позд­них "священных книгах", праведники (т.е. евреи) из всех могил во всех странах через просверленные специально для них неведомыми силами дыры в земле поползут в землю обетованную. Таргум, Мидрашим, Тал­муд описывают это великое состояние ожидания рая с величайшим удовольствием. Избранный народ воцарит тогда над обновленным ми­ром. Другие народы будут его рабами, они будут умирать, снова рождаться с тем, чтобы снова уйти в ад. Евреи же никогда не умрут и бу­дут вести счастливую жизнь на земле. Иерусалим будет заною роскош­но отстроен, границы Саббата будут украшены драгоценными камнями и жемчугом. Если кому-то нужно будет уплатить долги, он выламывает себе жемчужину из ограды и свободен от всех обязательств. Фрукты созревают каждый месяц, виноград имеет величину с комнату, злаки растут сами по себе, ветер собирает зерно, евреям необходимо только насыпать готовую муку. Восемьсот видов роз будет расти в садах, ре­ки из молока, меда и вина потекут через Палестину. У каждого еврея будет палатка, над которой растет золотая виноградная лоза, а на ней висит тридцать жемчужин, под каждой лозой стоит стол с драгоценны­ми камнями. В рае будут цвести 800 видов цветов, в центре будет сто­ять древо жизни. Оно будет иметь 500 000 видов аромата и вкуса. Семь облаков разместятся над древом, и евреи с четырех сторон будут стучать по его ветвям, чтобы великолепный аромат распространялся от одного конца мира до другого и т.д.

Сказочная страна с молочными реками и кисельными берегами стала серьезным религиозным моментом и отпраздновала в еврейском марксизме и в своем великолепном "государстве будущего" свое вос­кресение. Этим душевным настроем объясняется вплоть до сегодняш­него дня жадность еврейского народа, и одновременно почти полное отсутствие у него духовной и художественной творческой силы. Ос­новной религиозный элемент отсутствует, внешняя вера в бессмертие является лишь поверхностным уподоблением чужим взглядам, эта вера никогда не была внутренней движущей силой. Поэтому еврейское ис­кусство никогда не будет иметь личный, но никогда и действительно объективный стиль, а будет только выдавать техническое мастерство и субъективный обман, нацеленный на внешнее воздействие, чаще всего ориентированный на грубый чувственный уклон, если не полностью на безнравственность. В еврейском "искусстве" мы имеем почти един­ственный пример, где группа древних людей (народом их назвать нель­зя), которая принимала участие во многих древних культурах, не мо­жет отделаться от инстинкта. Поэтому еврейское "искусство" является также единственным искусством, которое обращено к инстинкту. Оно не пробуждает, таким образом, эстетического самозабвения, оно не обращается к воле, а только (в лучшем случае) к технической оценке или к субъективному возбуждению чувства.

Посмотрите в связи с этим на еврейских художников. От то стучащих в испуге зубами, то в страхе ликующих, то с фырканьем и с жаждой мести распевающих псалмы (которые только благодаря перера­ботке Лютера часто звучат так красиво) о стонущем Гибероле, похот­ливом Давиде бен Шеломо до гнусного Генриха Гейне. Обратите вни­мание на обожествляющего Мамона Келлермана, на создающего чув­ственные эффекты Шнитцлера. Феликс Мендельсон был приведен Цельтером в результате многолетних усилий к Баху, для которого еврей делал рекламу. Лучшее в его творчестве - это технически-фор­мальное. Посмотрите сами на Малера, делающего решительную попыт­ку достичь высот. Он в конце концов должен был заговорить "с еврейским акцентом" (.Луис) и ожидал того же от тысячеголосого ор­кестра. Посмотрите на массово-преувеличенный момент театрального цирка, послушайте, как играют еврейские вундеркинды на фортепьяно, на скрипке. На подмостках мишура, техника, обман, эффект, количес­тво, виртуозность, все, что угодно, нет только гениальности, нет твор­ческой силы. И в первоначальной враждебности европейской сущности вся еврейская культура стала проводником негритянского "искусства" во всех областях.

То, что запрет на сотворение себе кумиров следует объяснить полной неспособностью изобразительного искусства, было доказано уже Дюрингом. Точно так же это является причиной того, почему это могло действовать тысячелетиями. Сегодняшние отчаянные попытки ев­рейских представителей изобразительного искусства доказать свое да­рование при помощи футуризма, экспрессионизма, "новой объективнос­ти" является живым свидетельством этого старого факта.

Отдельные факты предрасположенности к более высоким стрем­лениям отрицать нельзя (Иуда Халеви), Но в еврейской культуре, рас­сматриваемой в целом, нет того, из чего могут родиться истинно великие ценности.

Если еврейские "деятели искусств" в наше время заняли выдаю­щееся место в жизни нашего искусства, то это верный признак того, что мы свернули с истинного пути, что мы - надо надеяться, времен­но - утратили необходимую духовную силу.

Искусство ислама можно толковать почти чисто субъективно. Весь этот шум журчащих, живописно оформленных фонтанов, все эти укромные тени, вся эта пестрота переливающихся красок, все это ос­вещение Альгамбры множеством тысяч свечей, вся эта сбивающая с толку игра линий, украшений на стенах дворцов не может скрыть вну­тренней духовной бедности. А наиболее великое из того, что ислам оставил нам, пройдя через мир, - мощные купола гробниц калифов, передача греческой мудрости, полные фантазии сказки - мы осознаем сегодня как заимствование из чуждого духа, оно появилось из Греции, Ирана или Индии. Система, которая не имела метафизической религии, не могла быть действительно творческой. Даже если арабская загробная жизнь не установила точного места в мире, как это сделали евреи, то смысл их представления, тем не менее, такой же. То, что это бесплодие души сочетается с несгибаемой верой, в фактах ничего не меняет. За арабом мы всегда признаем самобытный характер, но не творческий.

На этом примере стремление большинства других народов кажется нам последовательно родственным. Лао-Цзы, исходя из этого, близок Яйнавалкии, Христос – великим Европы, какими бы разными они не были. Здесь проявляется действие сил, которые существуют в пространственном отношении близко друг к другу, но имеют, тем не менее, очень разный внутренний мир.

Исламу далеки как объективность, так и личностная закономер­ность. Как не создал он ни великого эпоса, ни великой музыки, так не создал он собственной архитектуры. Все архитектурные идеи он заим­ствовал у арийских жемчужин. Он не придал найденному материалу действительно закономерных новых форм, представляющих истинное выражение души, а занимался только произвольными декоративными пустяками.

В результате такой субъективности возникла, например, подково­образная арка. Горизонтальная балка, поддерживающая опалубку для посадки обычной арки, лежала на выступах колонн или на пилоне. После ее удаления получался очень заметный выступ, который просто заполнялся строительным раствором. За счет этого арка приобретала форму, ни в коем случае не обусловленную статической необходимос­тью; с другой стороны она не была также выражением внутренней формирующей воли. Это был нехудожественный произвол. Но тогда эта форма была еще раз повторена по линии арки, и получилась арка, имеющая форму клеверного листа, арка с выступающими каменными языками и т.д. В этом следует теперь усматривать разновидности. Будь то мечеть в Кордове, Эль Асхар (El Ashar), минарет Кай-Бай, мечеть Барнук в Каире, мечеть Мешкеме (Meschkehmeh) в Булаке, монастыр­ская церковь в Сеговии (Segovia)... Сюда же относится то, что в неко­торых зданиях основание арки упиралось в вершину другой, невозмож­ные забавы со сводами, пчелиные ульи (зал Аббенцерраген) и т.д. Многие богато переплетенные, часто строгие ''исламские'' орнаменты, настенные узоры и решетки почти все пришли из Персии. Древнеиранские узоры на тканях и снабженные рисунками рукописи послу­жили здесь образцами.

Если лишенная основания дорическая колонна строго обусловле­на строительно-техническими и строительно-художественными момента­ми, то этот принцип в зале знаменитой Альгамбры (Alhambra) совер­шенно неуместен, не говоря уже о том, что колонны, в основном, были собраны с других зданий и должны были быть выровнены по высоте при помощи импостов разной толщины, в результате чего име­ло место сдвоенное нагромождение арок друг на друга. Колонны, каза­лось, не могли выдержать давления и пробивали в арках дырки.

Сущность исламского строительства раскрывается в превозноси­мой арабеске. Действительно, это самое красивое, что создали арабы. Но и она не является элементом архитектуры, а чистым декором. Дух произвола именно здесь и проявляется: орнамент покрывает всю стену, он не имеет направления, его можно продолжить во все стороны или произвольно закончить. Если греческий декор замкнут в определенном пространстве, включен в определенные плоскостями очертания, если в готическом произведении все подчинено стремящемуся от земли верти­кальному направлению, и в результате в любом случае возникла внеш­няя закономерность как следствие внутренней целеустремленности, то в арабеске царит невоздержанность без выражения. Наилучший ин­стинкт в отношении ценности исламской "архитектуры" имеют худож­ники, расписывающие кулисы опереточных или специализированных театров. Здесь декоративные забавы проявили себя во всей полноте, не имеющей никакого направления.

Необходимо четко выделить эту чуждую сущность. Сегодня мы это можем сделать по праву, потому что в результате точного рас­смотрения чисто технических методов строительства мы получаем в руки средство для того, чтобы судить и о других проявлениях ислам­ского стиля. Нашим "философам" пора прекратить искать в арабеске "магическую душу", отыскивать в ней нечто подобное стремящейся в бесконечность сущности Фауста. Кое-что из оставленного нам исламом, наверняка, лучше, чем это было сейчас показано, но тогда обнаружи­вается, и в большинстве случаев это документально доказуемо, что действительными творцами этого наследия были не арабы. Так же как "арабская" наука, занятие греческой философией находилось не в ру­ках арабов, а почти исключительно ею занимались говорящие по-араб­ски персы. Так, например, мечеть пророка в Медине была сооружена чужими мастерами, Эль Валид должен был посылать в Византию, что­бы иметь возможность строить в Иерусалиме. Греки соорудили "чудо света" в Дамаске. В Египте арабы обнаружили чисто коптскую архи­тектуру; прекрасные конструкции многих местных построек принадле­жат коптским инженерам. Так коптский художник построил мечеть Ибн-Тулун. Он был тем, кто впервые сознательно использовал остро­конечную арку. Образцом для нее послужили, однако, мраморные во­рота (Quater Nahassin), которые раньше стояли у нормандской церкви (Св. Жан д'Акр, Аккон). Все это нужно учесть, чтобы иметь правиль­ное представление о различных влияниях:персы, копты, греки дали ос­нову. Затем на нее оказал влияние арабский произвол с его декоратив­ной перенасыщенностью.

Теперь будет понятно, что подражание этим арабским элементам (арка в виде листка клевера, килеобразная арка, арабеска и т.д.) нико­гда не найдут у нас места. Они нам чужды и должны навсегда уйти от нас как свидетельство чужой души, к которому неприменимо ни поня­тие личностного искусства, ни понятие объективного стиля.

 

4

 

Индивидуальное. — Рубенс, Бернини, Хальс. — Сущность ба­рокко. — Эклектический XIX век. — Чувство стиля нашего времени; грядущая архитектура.

 

Между не имеющим направления художественным субъективиз­мом и внутренне органичным и все-таки самовластно осваивающим ма­териал стилем личности действует целая последовательная череда ху­дожников и направлений искусства. Многие художники одарены пред­расположением к высокому, но не могут довести это стремление до полного совершенства в художественном отношении; другие беззаботно берутся за обычную жизнь - изображают, рисуют, стилизируют ее, получая удовольствие от процесса создания формы. Индивидуальность -как данное здесь на земле объединение лица и личности - присуща нам.

Между субъективизмом и личностным искусством мы должны, таким образом, установить промежуточную ступень: переход от про­извола к внутреннему закону; когда мы называем какие-то области ин­дивидуальным стилем, мы подчеркиваем их органическую природу, но и указываем также на какое-то ограничение. Такие обозначения (это должно быть недвусмысленно подчеркнуто) методически необходимы для того, чтобы осмыслить находящуюся в движении жизнь. Мы можем познать что-либо только в том случае, если мы увидим это как образ, даже если линии контура будут не застывшими, а находиться в плас­тичном движении.

Любовь к индивидуальному является настолько примечательным признаком Европы, а точнее ее сердца - Германии, что достаточно бросить беглый взгляд на поэзию, архитектуру, скульптуру и живо­пись; чтобы найти подтверждение этой точки зрения. Готические каме­нотесы и резчики по дереву, живописцы, изображающие разнообраз­ные пейзажи, изобретатели замысловатых букв, рассказчики необыкно­венных историй... у всех у них стремление к выражению, а именно к очень энергичному выражению, пройдя через тысячи рук, стало образцом. В сотнях живописцев Голландии живет этот дух, он жив еще и во всех видах искусства старой Франции и находит еще новое отра­жение в отдельных индивидуальностях нашего времени. К этой области, как одна из первых величайших фигур, принадлежит Питер Пауль Рубенс.

Ни у кого не вызывает сомнения, что в нем увидели свет мира огромные сокровища полной сил фантазии, но как он ими распорядился, к какому материалу, к какому содержанию обратился, как было определено направление его трактовки, - это художник почти точно показывает нам, стоя в центре между субъектом и личностью. Все его формирование относится к чувственной природе с ее тысячью красок и форм, с ее страстями, радостями и страхами. Мы находим выражен­ной полную градацию нашей смертной индивидуальности от изыскан­ной нежности его портрета с Изабеллой Брандт до страстной одержи­мости больших народных гуляний, от чувственной жизнерадостности сладострастных нимф до воплей плоти повергаемых в ад грешников. Сюжеты всегда новы и живы, композиция закончена и при всей вакха­налии чувств отличается целеустремленной художественной объектив­ностью. Но нигде Рубенсу не удается творчество, которое в состоянии осветить всю эту земную радость или земную печаль как эталон, говорящий об удаче великого, истинного, внутреннего потустороннего зре­лища. Рубенс это пытался сделать, и даже часто! Но его огромное по­лотно, изображающее возносящегося на небо Христа, который, стоя на • земном шаре, наступает змею на голову, апокалиптические драконы и другие чудовища, сгустившиеся тучи, ликующие ангелы и развевающие­ся, переливающиеся всеми цветами одежды, все это означает беспри­мерную затрату материала и фантазии, но это все только неудачные попытки. Чем больше становится размер его полотен, тем меньше их духовная сила. И Рубенсовы отправления в ад - мастерские произведе­ния, наполненные жизнью, движением, композицией - свидетельствуют лишь о внешнем изобилии и представляют собой лишь убеждающие моменты для того, чтобы сделать правдоподобной зловещую потусто­роннюю силу при помощи внешних затрат энергии.

Рембрандт прощается с этим миром при помощи произведений, в которых кисть водили то улыбающееся преодоление мира, то потря­сающее отчаяние. Последнее произведение Рубенса - это он сам в виде убивающего змея святого Георгия в сверкающих доспехах. Как человек Рубенс живет богатой жизнью, как художник он почитаем всем миром и способствует совершенствованию индивидуальности. Рембрандт весь уходит в себя и рассматривает весь мир - несентиментально, но пол­ный глубочайших предчувствий - как материал, который необходимо преодолеть. Произведение Рубенса - это мощная симфония жизни во всех своих проявлениях, мощь этого бытия и есть его содержание. Его самым великим произведением является в таком случае то, в котором все искомые символы из сокровищницы греческих сказаний, которые он потратил на Марию Медичи, все апокалиптические притчи, отбро­шены в сторону, и блестящая жизнь дала основу для его окружения: народные гуляния в Лувре. Кто однажды стоял перед этим произведе­нием, в один момент начинает понимать, для чего Шопенгауэру пона­добилась целая жизнь, чтобы отобразить эту силу слепого инстинкта. Без всякого сравнения сама жизнь здесь стала такой. Обжоры и пьяни­цы, девицы и пылкие парни, певцы и пьяные танцовщицы повторяют одну и ту же песнь необузданного животного. Художественная сила, которая как бы одним махом бросила это на полотно, по-своему не­повторима. Человек во всей своей необузданности - это было содержа­нием и художественной формой Рубенса.

Аналогичным, но менее мощным показывает себя Франц Хальс, который насмешливо и язвительно широкими мазками изображал на полотне жизнь. Преисполненный тем же духом, но с несравнимо более драматическим порывом является слишком рано умерший Адриан Броувер. Его изображение индивидуально-инстинктивного часто напо­минают народные гуляния Рубенса и позволяют предполагать в нем художника, который при более долгой жизни, возможно, пробился бы через материал и из германской жанровой живописи сформировал жизнь с внутренним драматизмом.

Еще одним, чьи произведения мы, не задумываясь, можем отнес­ти к произведениям индивидуального стиля, является Лоренцио Бернини. Автора коллонад на площади Петра, великого скульптора целое по­коление почитало как одного из величайших гениев искусства. Мы тоже часто восхищаемся им, но его фокусы при постройке лестницы, ведущей к Сикстинской капелле, его заметный чувственный оттенок у Амура и Психеи, его преувеличенное использование подкупающего ма­териала являются для нас знаком приспособления ко вкусам широких масс или, по крайней мере, они означают фальсификацию самой вну­тренней творческой силы. Подобно Рубенсу это человек с большой фантазией и владеющий материалом, мастер по использованию всех живописных и перспективных средств и приемов, но ему не хватает того величия души и тех таинственных чар, которые исходили от про­изведений Леонардо или Рембрандта, или от произведений мастера Эрвина.

Еще несколько слов о времени и о понятии "барокко".

Наши истории искусства говорят о мастерах эпохи "барокко" как о представителях единственного направления в искусстве и духов­ной жизни. Истина, которая в этом заключается, становится, однако, вводящим в заблуждение утверждением, если не объяснить, в чем за­ключается сущность понятия "барокко". Говорят: в отличие от принци­па "ренессанса" стремиться только к гармонии, "барокко" борется за силу выражения. Исходя из того, что это не соответствует истине именно в отношении великих представителей "ренессанса" (Леонардо, Донателло, Мазаччо), нужно продолжить анализ и для второго утвер­ждения, дабы не успокоиться на общих фразах. Потому что, как это должно называться, когда говорят, что к "барокко" относится как Микеланджело, так и Веласкес, Шекспир, Рембрандт и одновременно Рубенс и Хальс, "Блудный сын" и "il Gesu" в Риме? Здесь появляются совершенно огромные различия, которые невозможно выразить одним словом, если заранее не добиться основополагающего разнообразия в отношении этого многозначного понятия.

На готику мы смотрим с несравненно большего расстояния, чем на время "барокко", понимаем ее единую целеустремленность яснее, чем это возможно здесь. Тем не менее при ее оценке можно выделить очень разные побочные элементы и выражения. "Барокко" - это новая духовная волна, у которой оценке подлежат не только ее продолжи­тельность во времени, период колебания и мощность, но и в особен­ности ее содержащие ценности поверхностные и глубинные слои. И именно здесь продуктивно появится почерпнутый из сущности нашего искусства масштаб, который мы видели уже проявившимся в готике: сила воздействия художественной личности, индивидуальности, субъек­тивизма.

В Микеланджело по праву виден художник, который самым на­глядным образом порвал со всеми эстетическими тезисами Греции. Никакого умиротворения существующих страстей за счет обдуманной формы, а подрыв их при помощи собственной закономерности, при помощи личной воли художника. Словно в диком и сознательном про­тесте против Эллады стоят перед нами работы человека, который не говорил ни по-гречески, ни на латыни, который создал рабов, Моисея, гробницы Медичи, а чьи сивиллы и пророки свидетельствуют о таком богатстве души, что Гёте мог сказать, что после Микеланджело даже природа ему больше не нравится, потому что он не может посмотреть на нее таким же великим взглядом. Микеланджело создал для себя закон, которому следовал один, с помощью которого один мог преодо­леть материал. Так же лично подходил к произведениям Рембрандт, так же по крупному Шекспир.

В труде, которому посвящена жизнь этих людей, мы находим градацию от резко индивидуального до полностью "единого духа". "Мо­нах на ниве" Рембрандта, его голова Иуды, его офорты запущенных уголков - это произведения, которые проникли во все высоты и глу­бины жизни от "Парочки в постели" до "Билета в сто гульденов".

Последователи и мелкие современники остались в индивидуальной сфе­ре. Сила концентрации, которая проявилась в плане и в создании св. Петра у Микеланджело, стала в дальнейшем скорее внешней затратой энергии; его презирающий все преграды строительных законов вести­бюль библиотеки Ватикана с прорвавшимися пилястрами и дикими контурами линий был однократной субъективной вспышкой, которая, однако, для других стала твердым принципом. Теперь громоздятся ско­пления колонн, выступают вибрирующие карнизы, в стенах выдалбли­вают живописные ниши, пробивают фронтоны и заполняют их картушами. Башни и фасады получают округлые формы, и мощные волюты стремятся к центру здания. II Gesu, Maria della Salute и сотни других построек свидетельствуют о большом выражении сил, но и о лишь жи­вописно-индивидуальном определении стилевой воли. Ее лишь втолкну­ли еще глубже в сферу субъективизма; иезуитская антиреформация видела в ней массовое использование ослепляющих отраженных от пластинок лучей, бумажных блесток, покрытых золотой краской гипсо­вых гирлянд и других нелепостей как средства для возвращения поте­рянных в результате реформации душ. Если отдельные папы помогали великому искусству для собственного прославления и прославления Рима, частично также получая радость от истинного творчества, то те­перь возникла действующая только на чувственные струны смесь из живописного желания и полного художественного одичания, так назы­ваемый иезуитский стиль.

"Сидящие колонны", кулисы из картона и штукатурки Поццо, С.И., представляют собой классические образцы художественного пре­ступления, которые еще стоят по всей Европе. Взлет готики закончил­ся. Триумфирующий, лишенный расы Рим победил нордический дух по крайней мере в архитектуре. Протестантство опять пустило, впав в свою противоположность, убожество в свои божьи дома, которое охлаждает душу так же, как в иезуитских храмах золото, побрякушки и запах ладана ее чувственно разогревают.

В своих величайших представителях эпоху барокко можно отож­дествить с сокровеннейшим желанием создателей кафедральных собо­ров в Ульме, Страсбурге, Реймсе, Лаоне, Компьене, Кёльне. Только этот дух на этот раз пользуется другими средствами. Если в XIII и XIV веках архитектура была тем средством, которое над всем господство­вало и воплощало самое глубокое стремление, то в XVI и XVII веках таким средством была скульптура, но еще больше живопись (опираю­щиеся на музыкальный дух). Место циркуля и угольника заняли резец и кисть. Если в XIII веке по праву можно было говорить о единонаправленной личностной западноевропейской душе, то сейчас кроме того более точно можно сказать об отдельных личностях, которые яр­че проявляются при создании картины, чем при многолетнем сооруже­нии многими руками кафедрального собора.

Как готика в конце концов сформировалась из несерьезных форм сводов и узоров из рыбьего пузыря, так и барокко у бездарных подражателей Микеланджело было убогим. Ощущение жизни мастер Эрвин и Рембрандт несли ввысь, тогда как внизу стремление тысяч не было достаточно сильным, чтобы следовать за ними.

Существенное заключается в том, что самовластное преодоление и владение материалом лежит в основе и готики, и барокко. Но когда одно время осуществляло штурмующие небо планы, другое представля­ло собой духовное сосредоточение. Следующий шаг был сделан в сто­рону помощи со стороны поэтического искусства и музыки в новой волне "готика—барокко" нордической и немецкой сущности в ее глу­бочайших выражениях...

Теперь выявляется внутренняя структура того, что следует назы­вать германским (или нордическим западноевропейским) искусством. Его цель - воплощение высочайшей духовной деятельной силы все но­выми средствами в новых формах. В результате субъективных взглядов и индивидуального творчества (т.е. единства) вырастает, как цветок, новая одухотворенность мира с тем, чтобы после того, как раскроется ее великолепие, перелиться в аморфное состояние.

Мы это пережили трижды: во времена готики, барокко, во вре­мена Гёте, субъективные последствия которых обгоняли время. Это жизненный пульс Европы, который стучит чаще и драматичнее, чем пульс других народов. Крайне сомнительны пророчества, которые се­годня имеют у нас место и предвещают закат культуры Западной Евро­пы, при этом обращают внимание не на ритм, а замечают только паузу в дыхании. Если другие народы этим ритмом не обладают, а оставили после себя только единственную большую линию жизни, это ни в коем случае не означает для нас закат жизни, а люди, которые с пристрас­тием употребляют пример цветущего и исчезающего растения, должны это продолжить так, чтобы это можно было применить и к нам. Се­годняшний наш мир культуры продувает опустошающий осенний ве­тер. Тот, кто себя чувствует стариком, находит много причин пред­ставлять наступающую зиму как последнюю. Для того, кто потерял ве­ру, холодный рассудок - это повелитель и создатель одновременно. Но тот, кто признал не длящуюся много тысяч лет паузу в дыхании Китая, а сильное биение пульса Европы как только ему свойственную самобытность и только ему присущее ощущение жизни, тот совсем други­ми глазами смотрит как в прошлое, так и в будущее, чем предсказате­ли нашего "фатального заката"! Готика закончилась в скучнейшей цехо­вой организации труда, поэзия мейстерзингеров - в сухой рассудитель­ности, барокко опрокинулось в тысячах безумных фокусов при строи­тельстве домов. Сейчас после чудовищно бесцельного применения старых форм мы видим, что так же лишенная направления анархия пе­ребесилась. Возможно мы еще не достигли самого дна. Но как уже было трижды, Европа и в четвертый раз переведет дыхание. И какие средства будут правильными для запечатления нашей жизни, этого не знает никто. Но в любом случае они будут опираться на вечное с тем, чтобы узнать о рождении истинно новой фермы.

В результате противопоставления стилевых законов, существенно обусловленных временем, возникает основополагающее решение вопро­са, по которому в последние десятилетия велись ожесточенные споры и который именно сегодня имеет выдающееся практическое значение в ар­хитектуре. Это вопрос о случайности применения старых стилевых форм.

Вторая половина XIX века была также в отношении архитектуры и прикладного искусства временем небывалого бесформенного выиски­вания всех форм. Авторитеты всех времен, образцы из всех столетий и картины работы всех народов украшали мастерскую архитектора и в то время казалось естественным им подражать. Техническое развитие шагало вперед с непредусмотренной скоростью, оно требовало все но­вых фабрик, вокзалов, электростанций и т.д., так что для художествен­ного проникновения новых требований времени не оставалось. Нельзя было больше объективно осваивать новые вопросы, и поэтому все плыли без своего направления старым фарватером. Началось возведе­ние ужасных вокзалов, фабрик, складов с литыми греческими капите­лями, листьями аканта, с подражаниями готическим, мавританским, китайским формам, связанным с грубейшими железными конструкция­ми. Вся Европа и сейчас наводнена изделиями невиданного художес­твенного упадка. И когда новое поколение насильно захотело стать "личностным", возник пресловутый "молодежный" стиль. Прикладному преступлению можно подивиться везде от Парижа до Москвы и Будапешта. Он и сегодня неистовствует повсеместно и бурно.

Творческая сила была сломлена, потому что она была изуродова­на в мировоззренческом и художественном плане чужим масштабом и не доросла до новых требований жизни.

Новое увлечение готикой, которое мы пережили на рубеже XX века, имело следствием возникновение новых "готических" церквей и ратуш. Здесь выяснилось, что невозможно использовать готические формы для современного творчества. Наше сегодняшнее ощущение мира не имеет больше вертикального стремления вверх, ему требуется сила и выражение, но уже не в форме древнеготической воли. Потому что готический личностный стиль, даже если он вышел из исходного германского характера, отражает все-таки только определенный вид царившего в то время ощущения. Для монументальных построек наше время должно нагромождать кубик на кубик. Для водонапорных башен необходимы мощные законченные формы, для зерна и силоса - прос­тые гигантские массы. Мощно должны располагаться наши фабрики; разрозненные деловые здания сводятся в огромные дома для работы; широко разветвленные электростанции появляются на земле. Разбро­санные ранее случайно постройки большой фабрики органически сблизились в одну внутреннюю общность; из интерьера современных пароходов исчезают помпейские плавательные бассейны и салоны в стиле Луи XVI, которые сегодня больше уже не годятся для обычных выходцев из низов. Отели избавляются от своих украшений, "мавритан­ские" вокзалы сносятся, песня камня и железа звучит в новых ритмах. И даже если разочарование следовало за разочарованием, в мире уже проходила истинная радость творчества, когда становящееся честным поколение архитекторов начало понимать новые вопросы жизни и бо­роться за выражение, соответствующее сущности и времени. Еще воз­можная в других видах искусства необузданность в архитектуре нашла свой регулирующий закон за счет пользы как конечной цели и эконо­мического расчета. Если правдивость в большинстве случаев была луч­шей политикой для продолжительности, то тектоническая целесообраз­ность является предпосылкой любой архитектуры. Готическая форма оказывается навсегда побежденной, готическая же душа уже борется за новое воплощение, что видно любому зрячему. Отсюда новая ритмика камня. И хотя она имеет свои истоки в Америке, которая до сих пор не признавала логики культуры, в Германии уже начинают выступать с новыми решениями современной проблемы строительства высотного здания. Ужасный монумент искусства американских выскочек с их не­боскребами в стиле ренессанса или с готическими фронтонами, с узо­рами барокко или скучнейшей инженерной техникой (которая даже в Америке идет к своему концу) заставил нас просмотреть то, что здесь требует ответа поставленный вопрос, присущий и нашей жизни. Один каменный колосс за другим впихиваются между старыми домами Аме­рики, церкви, бывшие ранее самыми высокими зданиями, стоят в гро­тесковом отставании в огромной куче камней. Нью-Йорк был построен без внутренней меры и органичного масштаба. Готический архитектор очень хорошо знал, что нельзя ставить рядом церковь и башню рату­ши. Величие одного строения уничтожит величие другого, отбирая у высоты необходимый ей масштаб. Американская спешка и необходи­мость были свободны от этих размышлений. Но приобретенный там опыт поставил перед Европой обязательные требования.

Всюду начинают стремиться решить проблему постройки с более широким основанием, из горизонтального положения возвести вверх мощный массив, который со своими собственными вспомогательными пристройками в качестве масштаба своего величия создает для нас строительную систему. Поэтому элементарный закон, присущий нам, требует, чтобы в окружении этого высотного здания не было построе­но другого. Это же касается тем более постройки, которая на неболь­шом участке земли стремится в высоту. Только таким образом могут реализоваться пространственный ритм и внутренняя сила.

Получается, таким образом, интересная связь, где использование готических внешних форм означает внутреннюю невозможность, но где готическая внутренняя воля и ее строительный закон снова возро­дятся, если возникнет настоящая архитектура будущего.

В отношении греческих строительных форм связь обратная. Они, как было сказано, имеют объективно действенную природу. Гре­ческая киматия является азбукой любого свободного завершения кар­низом. Она может иметь более красиво изогнутый контур по сравне­нию с Парфеноном, основной же формой остается линия, основанная двумя четвертями круга. Если горизонтальную нагрузку должны при­нять каменные колонны, то дорическая капитель, дорические колонны с их каннелюрами, с их мягким утолщением передают силовую линию почти механически точно. Форме абаки тоже присущи лишь неболь­шие изменения. Эти формы греческого стиля вечно объективны и по праву претендуют на использование, если кто-либо захочет вообще вы­разить эти нежные переходы между нагрузкой и опорой! Ренессанс считал это необходимым, классицизм XIX века тем более. Здесь тоже в течение последних лет были внутренние отказы и отступления. Сегодня пренебрегают этими промежуточными звеньями так же, как отвер­гли вертикальное направление готики. Пересекающиеся линии ясно и четко встречаются друг с другом; здесь тоже царит не спокойная гар­мония, а открытая смена направлений. Шершавые и твердые, как кула­ки, нагромождались камень на камень. Поиск современного "готика" не стремится через облака вверх, а предполагает тяжелый труд. Подобно Фаусту он осушает болота, когда кажется, что он сам окончательно утонул в болоте классицизма и анархии, мы все отчетливее замечаем, что он сегодня хочет: облагораживания, одухотворения, одушевления грубейшей работы.

И последнее, что лает нам основание считать возможным при­нять основные формы древнегреческой архитектуры снова и снова, что восходит к доисторическим временам и объединяет объективность с самобытностью и с расово-личностными чертами. А именно везде, где царила культура средиземноморской расы, мы можем установить их строительный тип как круглые постройки. Это основной тип этрус­ского дома, донордических замков Сардинии, это также тип древнего замка Тиринса (Tiryns). На севере же органично возникла прямоуголь­ная постройка с применением длинномерного лесоматериала. Уже со времен культуры мегалита сейчас можно обнаружить постройки с пря­моугольным планом, наряду с вестибюлем и столбами, прообраз более позднего аттического дома, греческой храмовой постройки. Типы до­мов Хальдорфа, Нойруппина в Бранденбурге, дома каменного типа яв­ляются прототипами, которые нордическими племенами были прине­сены дальше в долину Дуная, в Моравию, в Италию, в Грецию, но прежде всего мегароновые формы (Megaronformen) замков в Баальхеббеле (Baalshebbel). Из VIII века до Р.Х. пришел к нам тогда этот германо-греческий дом, на обломках древнего круглого замка доиндо-германского Тиринса (Tiryns) возникла нордическая прямоугольная постройка. Поэтому основному принципу были построены королевские дома в Микене, в Трое, везде, где завоевателем и свидетелем явился нордический человек. ''Белокурый Менелай" о котором говорит Гомер, относится к замку Алкиноя, который Одиссей видит "построенным со столбами" (Одиссея 7), архейские великие короли Атаризии (Атройса) и товарищи, которые протянули свою руку к берегам Малой Азии и являются строителями троянских дворцов, которые свой план перенес­ли в более поздние времена, до Галикарнаса. Образование и основная мысль греческой архитектуры имеют одну сущность с германским ощу­щением. Этим идеям - независимо от связанной со временем формы -остались верными и "романский" (в действительности полностью германский) и готический собор. Базиликоподобный принцип, который лежит в основе обеих форм, означает сущность нордического понима­ния пространства, В Италии, где нордический ноток, даже если и про­шел но всей стране, как в Греции, но лишь многократно обтекал этрусские центры, которые нередко оставались им вообще незатрону­тыми, мы особенно отчетливо видим борьбу с прямоугольными форма­ми. Она исходит от круглого этрусского дома через подковообразную постройку до основных планов вилл римлян в Помпеях. Эта круглая постройка хоть и восходит, как кажется, к чисто техническим элемен­там, однако уходит корнями в древнюю мистику. Первоначальный ма­триархат донордических средиземноморских народов символизируют болото или болотные растения и животных, признаки распространен­ного общеродового общения. Сидящей в болотном тростнике изобра­жают Изиду, Мать-природу, Артемиде и Афродите поклоняются "в ка­мыше и болоте". Из этого подобного символическому камыша и возник первоначальный дом этруска, когда камышинки в виде круга втыкали в землю и связывали вверху. По этой форме затем строили уже из камня. Первый культ материнства, культ болота, имеет, таким образом, ту же символику, что и жилая хижина поклоняющегося мате­ри первобытного "итальянского" народа. Но борьба проявляется позд­нее, прежде всего в разногласиях между центральным и базиликоподобным принципами строительства церквей. Огромная постройка с куполом первоначального собора св. Петра (позднее измененная по базиликоподобному принципу) демонстрирует эту идею древнего кругло­го дома так же, как и св. Стефано Ротондо (Rotondo) и Марии делла Салюте (della Salute). Хотя нордическая формирующая сила позже часто осваивала и этот принцип, он оставался все-таки нам внутренне чуж­дым. Круглая постройка ограничивает взгляд со всех сторон, она не имеет направления, одновременно она свободна со всех сторон. В глу­бочайшем смысле понятия трехмерного пространства круглая построй­ка вообще не может передать истинное ощущение пространства, будь она даже выполнена мастерской рукой.

В противоположность народам Средиземноморья с их смешанны­ми с животными образами богов, нордический грек (по которому мы лучше можем понять нашу сущность, чем по почти полностью разру­шенным монахами древним германским башням) носил в сердце сво­бодный, лишенный демона образ богов.

Как хорошо заметил Карл Шуххардт божество спускалось там, где первый луч солнца освещал вершину. Везде, где на востоке имелись свободные вершины, нордический человек поселял своих богов: так на Афоне (Athos), Олимпе, Парнасе, Геликоне, на севере в горах Вотана и Донара. Там, где не было гор, их место занимали высокие лесные вершины: дуб Зевса, святые дубы германцев, которые были срублены Бонифацием. Но - добавим - место погубленных дубов заня­ли "романские" колокольни, готические церковные башни. Они ловили теперь на головокружительной высоте первые лучи божественного солнца; звонарь становился его служителем и толкователем, и когда крестоцветы загораются красным, это свечение пробуждает те же чув­ства величия, как в те времена, когда народ Гомера смотрел на Олимп или когда древние германцы собирались при восходе солнца в высо­кой дубовой роще.

Так готика и Эллада снова тесно смыкаются в нашем духовном и художественном ощущениях. Мы не думаем о том, чтобы оставить не­использованными открывающиеся новые возможности или навсегда привязать себя к связанным со временем формам и технике, напротив, мы утверждаем ход жизни, многообразие состояний души и времени. Но кроме того мы ощущаем еще упоение от таинственно объединя­ющего нас жизненного потока и в этом случае особенно от ощущения пространства, имеющего одинаковые и для нас вечные формы для сво­его воплощения.

Сегодня происходит поворот от техники, поклоняющейся материалу, к истинному чувству стиля. Еще не сломленная личность не будет вечно стремиться оторваться от земли, а будет землю уважать, изображать и "одухотворять". Она увидит в конечном счете символ бесконечности, она одухотворит силу. Архитектура (вопреки строительной школе в Дессау) сегодня является первым искусством, которое готово прежде всего снова стать честным. Его ждет великая задача преодолеть технику при помощи техники и нового творчества. Тот, кто имеет глаза, чтобы видеть, тот видит становящиеся сознательными попытки новой формирующей воли нашей жизни придать внутренне правдивую форму на постройках для зернового силоса в Калифорнии, на пароходе северогерманского Ллойда, на мостах через дорогу в Тауэрне... Придет время, когда из этих новых поисков правды появятся также театры, ратуши и культовые сооружения. Сочувственно и со стыдом смотрит сегодня современ­ный архитектор на берлинскую Фридрихштрассе, на мюнхенскую ратушу, на ужасный новый кафедральный собор в Барселоне и на тысячу других свидетельств внутренне неправдивого искусства и мировоззренческого хаоса.

 

5

 

Личность как западноевропейское признание. — Индивидуализм и универсализм. — Чувство бесконечности и лич­ность. — Тристан и Ганс Сакс. — Индийское переселение душ и Христос. — Самовоплощение. — Вера в бессмертие и учение о карме. — Учение о предназначении и понятие судь­бы; Шпенглер.

 

Личностный стиль и стиль объективный стали разными. Я при­знаюсь, что сомнительно говорить сегодня о "личности", где каждый незрелый это понятие беззаботно применяет к себе, а каждый ведущий сегодня требует для будущего народа и государства в первую очередь типа и культивирования типа. И тем не менее ясно, что грядущая фор­ма нашего существования найдет во всех областях свой выход, как все­гда, так и сейчас, при помощи отдельного великого человека. Страх быть обвиненным в отсутствии вкуса и быть принятым за фельетонис­та заставило многих серьезных людей отказаться от употребления сло­ва "личность". И все-таки это нужно делать. Без использования слова и понятия "личность" возникает опасность ухода хода мыслей и языка в отсутствие сущности и непонятное, в "ощущение бесконечности" без границ, например, как стало теперь модным выражаться.

В понятии "я" заключены индивидуализм и универсализм. Инди­видуалистическая эпоха, которая сейчас погибает в страшных конвуль­сиях, позволила универсалистскому учению снова окрепнуть. Эти чуж­дые природе мысли, о которых уже была речь, порождают неизбежно чуждые жизни формы, против которых снова восстает индивидуализм, который их, если нужно, насильно подчиняет. Бесцеремонный индиви­дуализм и неограниченный универсализм взаимно обусловлены. Снача­ла через понятие народности и расы в качестве выражения или, если хотите, в качестве параллельного явления, определенной духовности как один, так и другой принцип получает ограничение также органич­но-физической природы. Но ясная духовность и сознание всегда дея­тельной духовно-волевой сущности и означает как раз личность. Это есть и остается глубочайшим событием Западной Европы и никакой ложный стыд не должен помешать обсуждению этого вопроса, не сво­дя в конечном счете ничего к его причине.

Как государство и экономику сегодня пытаются после крушения экономического индивидуализма построить на основе универсалистских мыслей (против чего во всяком случае уже появился национал социалистический взгляд на будущее как органичный и плодотворный), так объяснение западноевропейских души и искусства как вечного стремления выразить ощущение одиночества и бесконечности означает, одинаковое стремление народа и личности в нечто, не имеющее образа и берегов. Смысл бесконечности находят в готике, в исчезающей музыке, в бесконечных перспективах садов Ленотра (Lenotres), в светло-темных тонах Рембрандта, в исчислении бесконечно малых величин.

Конечно, ощущение одиночества и бесконечности тоже является признаком западноевропейской сущности. Указание на это в театре да­ется в 111-м акте Тристана - затем следует закрыть глаза и перенестись в фантазии и положение одиночки. Высоко вверху на утесе, сверху го­лубая бесконечность, впереди пространственная вечность; тело изране­но, душа полна мучений, безвременье близко. Душа Тристана стремится к чему-то бесконечно далекому, к идее, которая здесь на земле для него зовется Изольдой. В рамках этого одиночества звучит откуда-то звук, несколько звуков пастушеской свирели в своенравном, отрешенном от мира ритме, выражая именно то, что невозможно выразить рожденными разумом словами.

Вагнер работал над Тристаном в Венеции, один, сознательно замкнуто, в разлуке с Матильдой, с мыслью в сердце о самоубийстве.

Другая картина. Среди огромного круга обывателей живет Ганс Сакс. К началу 3-го акта он переживает одиночество. Но он не один. Вокруг него тысячи людей переживают высшую степень радости праздника; живописный город, счастливые влюбленные парочки, среди них победивший сам себя его воспитанник. Все это приветствует "нашего великого Сакса". Звучат здравицы в его честь. И среди этой суеты стоит он, с улыбкой, богатый и все же одинокий, покинутый и говорит слова о вечности искусства, многим непонятные, слова о "не­мецких мастерах". Снова ощущение бесконечности и все-таки совсем по-другому выраженное, чем у Тристана. У Тристана Вагнер создал внешние и внутренние моменты  в согласии, у Ганса Сакса между ними контраст.

Но что вызывает это чувство бесконечности, беспомощности и одиночества, чувство, которое мы не видим у представителей других известных нам расовых и культурных душ? На многообразные разли­чия народных душ указывалось достаточно, также и на вечное стрем­ление фаустовских натур и на их ощущение бесконечности, но до истинного сознания этого еще не было поднято. Индиец тоже имел ощущение вечности, это свойство древних арийцев. Но индиец раство­рился во вселенной, его стремление растворилось без остатка, его бесконечность была признанием тождества всех явлений от "я" до "миро­вой души". Одиночества в нашем смысле он ощущать не мог: он везде видит самого себя!

Фаустовский человек не только проникает в бесконечность и в самые глубины, но он действительно одинок... Но это возможно то­лько потому, что он в глубине души переживает только одному ему свойственное особое бессмертие, потому что он также поднимается над своим окружением не только как лицо, а потому, что он является личностью, т.е. чувствует бессмертную, только один раз дающуюся душу, вечно деятельную, имеющую власть, ищущую, не имеющую вре­мени и пространства, лишенную всех связей с землей силу. - Это тай­на германской нордической души, первичный феномен, как бы это назвал Гёте, за которым мы больше ничего не можем и не должны ис­кать, познавать, объяснять, перед чем мы должны были бы поклонять­ся, чтобы заставить действовать это и в нас.

Идея непреходящей личности - это самый сильный вызов на бой этому миру. Индиец, после того как он выбрал между миром и душой, отбросил первый как ложь и видимость, и только второй приписал истинную реальность. Душа, атман, сама личность была для него одной единственной.

Атман целиком и полностью содержался в капле воды, в живот­ном, в человеке, он был одинаков во всех созданиях этого мира как нечто "лишенное возраста, молодое", как "чудо досрочно". Из этого расплывающегося в бесконечность ощущения вселенной были упущены также различия в человеческих расах и человеческих душах, все разли­чия, связанные с землей, рассматривались как заблуждения, величайшей духовной властью объявлялись несуществующими. "Все это - также и ты", таково индийское духовное учение; это было следующее за фило­софским стяжением (напряжением) небывалое безграничное расшире­ние (экспансия).

Философствующий разум каждый раз требует привязать много­образие этого мира к единству, из восприятии сформулировать опыт, из разнообразия единство. Индия имела преимущественно философское направление, т.е. она переводила освобождение не в религиозное, во­левое преобразование, а в акт познания. Тот, кто видел свет этого мира, тот был освобожден. Этому основному философскому настрое­нию соответствует также то, что многообразие душ, мысль, которая в более позднее время появляется в системе Замкиам (Samkhyam), дей­ствует на него как клевета на философский смысл. Таковой она будет казаться также каждому философу, склонному только к познанию. философия разума, как таковая, всегда будет тянуть в сторону индий­ского или поклоняющегося материи монизма.

Этим взглядам противостоит религиозная душа Запада, на этот раз в согласии с учением Иисуса: утверждение вечной личности про­тив всего мира. Она появляется в единственном своем воплощении из неизвестности, которая лишь иногда в часы внутреннего подъема воз­никает в нас как тень воспоминания; она должна здесь на земле вы­полнить неизвестное задание, разрядиться и снова вернуться к своей первоначальной сущности. Каждая личность - это единство без конца, это - религиозная воля в противоположность философскому монизму. Монада находится одна во вселенной, она возвращается к тому, что на языке религии она называет "отцом". То, что с философской точки зрения пробуждает сопротивление, есть религиозное переживание.

Поэтому Иисус означает вопреки всем христианским Церквям исходный пункт нашей истории. Поэтому он стал Богом европейцев, даже если и до сегодняшнего дня нередко в отталкивающем искажении. Если бы это сжатое ощущение личности, которая строила готи­ческие соборы, которая создавала картины Рембрандта, могло более отчетливо проникнуть в сознание общества, оно подняло бы новую волну всей нашей цивилизации. Предпосылкой же к этому является преодоление существующих до сих пор ценностей "христианских" Церквей.

Достоинство личности не имеет никакого отношения к лицу, иначе жадные до мира люди наиболее сильно воплощали бы веру в личное бессмертие. Но они лишь требуют продления своей животной сущности в бесконечное. Например, переоценивают величие Египта. Пирамиды и мумификация являются не выражением потустороннего ощущения вечности, а ярким утверждением существования. Египет по­тому был так непонятно застывшим, что все было поставлено на служ­бу этому миру в государстве чиновников и писарей. Это тоже имеет свое величие, но не такое, как его старались интерпретировать роман­тики с личностной предрасположенностью.

При точном рассмотрении в древнеиндийском учении все-таки содержится понятие бессмертия личности - несмотря на все возраже­ния против этого. Потому что, если я в качестве растения, животного или человека все-таки всегда представляю собой понятие "я", то таким образом предполагается неизменное, в котором что-то изменяется.

Понятие кармы, овеянное множеством тайн буддистской филосо­фии, прояснения здесь не дает. Известное сравнение действия с рис­ком является вопиюще материальным и основывается на неверных заключениях об их подобии. "Сердцу сердца" - это то (Новалис), что по нашей вере возрождается. Учение о переселении душ понимается поэтому как притча, как достовернейший ответ на вопрос, который вообще нельзя ставить, если хочешь получить на него положительный ответ. Если я сознаю, что привязан здесь к формам восприятия, без которых вообще ничего не могу воспринимать (время, пространство, причинность), то я не смогу понять и самого правдивого ответа, по­тому что он предполагает совсем другие формы восприятия - или не предполагает совсем никаких. Если я говорю о бессмертии личности, и стою перед выводом о необходимости предположения постоянного увеличения массы личностей в "потустороннем мире", о том, что бес­смертные личности могут таким образом размножаться (мысль, от ко­торой волосы встают дыбом), или о том, что существует вполне определенное число бессмертных личностей, которые реализуются, вечно возвращаясь, то на это можно ответить, что здесь перемешались сферы и представления, которые возникают у нас при других услови­ях. О законах "потусторонней" сферы мы не знаем ничего! Законы, ко­торые действуют здесь (представления "здесь" и "там" тоже следует от­бросить, но, оказывается, мы не можем не употреблять их), в "другом" состоянии не применимы.

В идее личности метафизическая проблема концентрируется одновременно в одной точке. Каждый человек ощущает в себе массу пластических возможностей, зная, что одна склонность хиреет, а дру­гая развила или может развить способности. И все-таки в каждой но­вой деятельности он узнает себя снова. Он знает, что строительные линии его сущности остаются неизменными, он видит перед собой, по-видимому, безусловный закон. Эта неизбежность перед самим собой и все-таки новая уверенность в самостоятельности являются причиной того, почему признание свободы воли и признание непреклонного за­кона уживаются в одном человеке. Иисус считал, что чертополох не могут косить трусы, тогда и злой человек не может делать добрые де­ла. И все-таки он требовал внутреннего преображения. Лютер написал книгу о несвободе воли и книгу о свободе христианина; Гёте высказы­вал свои "вечные истины", Кант развивал факты антиномий; Шопен­гауэр отрицал свободную волю, но он снова вводит моральный порядок мира.

Для всех европейцев в понятии личности заключена последняя тайна, но одновременно конфликт между свободой и несвободой явля­ется для нас чисто условным. Если мы отходим от чисто механичес­кого воздействия на нас извне природных созданий (это воздействие совершенно ошибочно проталкивается в обсуждение проблемы личнос­ти), то причина конфликта заключается в том, что мы судим о себе в разных ситуациях с разных точек зрения. Если мы чувствуем несвобо­ду нашей сущности, безусловный порыв в умении действовать так, а не иначе, то мы инстинктивно расщепляем свое "я" на две части и чувствуем, как одна давит на нас вместо того, чтобы сказать нам, что мы настолько хотим быть личностью, что это влияние является внут­ренним миром, развивающимся во времени внешне в соответствии с опытом. Закон создал каждый себе сам. В том, что он этот закон соз­дал, заключается свобода его личности. Это признание точно совпадает с учением мастера Эккехарта.

Дело обстоит, выходит, совсем не так, как учит Шопенгауэр о том, что эмпирический и интеллигибельный характер - это два фено­мена как бы с двух планет, которые существуют вне отдельной лич­ности как общий эмпирический и нравственный мировой порядок, и в результате случайной встречи создают человека, как это утверждает также индийское учение о карме. Говорит ли народная мудрость о том, что каждый - кузнец своего счастья, говорит ли Гёте о творческой силе гения, или Эккехарт требует "быть в согласии с собой" - все это, в сущности, одно и то же. Это особый германский взгляд на древнюю проблему человечества.

Идея бессмертной личности является сосредоточением души, но она является религиозным подъемом, который не входит в противоре­чие со строжайшей критикой познания, к которому даже - правда ос­торожно - можно приблизиться с материальной стороны жизни. Во­прос к неорганическому о причине и цели смысла не имеет. Но жизнь вообще нельзя осмыслить иначе. Всюду имеет место осуществление чего-либо, преобразования всегда обусловлены целью, т.е. существует сознательная целесообразность. Любое существо получает инстинкты, стремления идти своим путем, которые служат этой целесообразности, то есть достижению цели. Не будет ли совершенно абсурдной мысль, если мы здесь воспользуемся аналогией для человека, в более узком смысле для нордического человека, и скажем: тот факт, что вера в бессмертие все время прорывается и управляет нами изнутри, показы­вает, что она является вдохновляющей нас силой, которая уже пред­ставляет собой наше бессмертие? Великий естествоиспытатель и одно­временно великий мыслитель Карл Эрнст из Баера заявляет на вопрос о сущности жизни: "Поскольку самообразование не заключается сораз­мерно в достижении формы, а подготавливает органы для будущего употребления и материалы для самообразования постоянно изменяются, то мне кажется, что общий характер жизненного процесса - это целеустремленность"* "Мы узнаем, что суть жизни может быть только самим жизненным процессом или ходом жизни. Мы не будем искать пространственного местопребывания жизни, потому чт'0 жизненный процесс может проходить только во временном представлении". "По­нять, как в целеустремленных необходимостях и в неизбежно пресле­дуемых целях заключается жизнь природы, кажется мне истинной зада­чей исследования природы"** Здесь у нас появляется возможность ис­пытать характер: в состоянии мы объяснить полнокровную расовую жизнь и ее законы как аналогию вечного или нет? Сможем ли мы уз­нать нашу волю к бессмертию как целеустремленное средство? Сможем ли почувствовать, что уже здесь, выключая пространство, находясь уже над обычной причинностью, жизнь продолжается и после того, как отброшено время?

 

* "О целеустремленности в органических телах".

** "О целесообразности и целеустремленности вообще". 1866 г.

 

Еще более четко объясняющий параллельный пример показывает учение о предназначении (предопределении). Оно свидетельствует в западноевропейском мире мыслей ни о чем другом, как о том, что "Бог в душе", который не является противоположностью понятию "я", а является понятием "сам", определяет цель типом сущности. В еврейско-сирийско-римском же мире мыслей, который отрывает личность от Бо­га и враждебно противопоставляет их друг другу, идея "предназначе­ния" стала безумным представлением, которое унизило человека до прирожденного раба.

Одно "создание" было выбрано навсегда из ничего произволь­ным духом создателя, другое навеки проклято. Причина осталась тай­ной обучающего волшебника. Здесь мы снова переживаем несчастье, когда идеи вполне определенного типа "ассимилируются" чуждым обра­зом мыслей; интеллектуальное и духовное кровосмешение является не­избежным следствием этого. Врожденное глубокое уважение германс­кой личности к другому характеру занимало пластические возможности нашей сущности в направлении, которое вызвало отставание того, что согласно свойствам расы могло бы расцветать. Слава Богу, чудовищное учение о предопределении Августина не оказало реального длительно­го влияния, знак инстинктивного отхода, последнего не избежал и "вечный Рим".

Только в строго еврейско-церковном "христианстве" продолжает иметь место полный разрыв между личностью и Богом, хотя образ Иисуса требует именно этого единства в той же степени, в которой в истории он редко вырастал до этого чарующего величия: абсолютная личность, которая есть, т.е. свободно живет по своему собственному закону, как господин над лицом (особой). Но это означает возмож­ность сильнейшего контраста к так называемому "закату личности", как говорит наш современный язык. Потому что первое является гос­подством, второе - бессилием. Если добавить, что эта свобода органич­но определена расой и народом, то мы имеем перед собой вечную предпосылку для любой культурной эпохи, связанной с типом европей­ского Запада.

Идея живущей по своим законам личности и учение о предназ­начении теперь тесно связаны с понятием судьбы.

Здесь друг другу противостоят два не соединимых типа мировоз­зрения: древнеиндийское и малоазиатское. Индиец как духовный ари­стократ приписывает судьбу земли только себе самому. Если спросить слепорожденного, почему по его мнению он должен терпеть это наказание, он ответит: потому что он в прежней жизни совершил не­что дурное. Следовательно, сейчас он должен терпеть несчастье сораз­мерно его прежним делам. Эта совершенно логичная мысль полностью исключает внешний элемент, совершенно самовольно отрицает именно то, что мы, выросшие в церковной сфере влияния, обычно называем "неумолимой судьбой". Это выделение внешнего элемента является па­губным наследием, которым мы обязаны существовавшей до сих пор форме христианства, принесенной в Европу вместе с малоазиатским миром идей. В то время, как эпоха Гомера, полная доверия к себе и ко вселенной, жила своей жизнью, более поздние внешние потрясения поколебали также внутреннюю греческую жизнь. Поэтому в трагедии появляются личности и судьба в совершенно дуалистической манере. Невинно-виновными предстают люди перед вторгшимися внешними си­лами (Эдип). В этом отчаянии расщепленная душа сделала тогда следу­ющий шаг: подчинение владеющему этой душой чародею, который личность полностью поглотил, выдал себя как судьбу за "представителя Бога" и стремился держать человека в раболепном смирении.

И снова в противовес этим двум типам появляется германская культура с двойной противоположностью. Она не берет на себя объяв­ление материальной вселенной и ее законов несуществующими, но она и не знает ничего о семитском фатализме или сирийском "фатальном" колдовском безумии. Она соединяет понятия "я" и "судьба" как одно­временно существующие факты, не спрашивая о причинности обеих частей. Отношение германцев к понятию судьбы абсолютно такое же, как более позднее представление Лютера о сосуществовании законов природы и свободы личности. Его позиция в отношении вселенной полностью совпадает с касающимися критики познания исследованиями Иммануила Канта по поводу империи, к которой есть свобода и импе­рии природной необходимости.*

 

* Здесь следует добавить, что доверие простодушного человека «Богу-Отцу», по существу, аналогично доверию описанному здесь понятию судьбы. Идея «отца» является необходимой персонификацией, которую религиозный человек принимает в отличие от философа, причем ценности характера абсолютно идентичны. Поэтому германский мыслитель мог бы легко договориться с нордическим крестьянином, который честно и с сознанием исполняет своей жизненный долг, если бы отравленные сирийским духом Церкви не отравляли и не запутывали прямое доверие учениями о грехе, обещаниями милости, очистительным огнем, вечным проклятием. Это выглядит так: кто имеет доверие в себе, тот доверяет и «Богу». Одно обусловливает другое. Поэтому сегодняшним Церквям и их представителям нужны сомневающиеся, раздвоенные, отчаявшиеся люди, чтобы иметь возможность господствовать.

 

 

Нигде, наверное, это существенное совпадение всего нордичес­ки-германского не проявляется более ярко, чем в противопоставлении древних германских сказаний и песен тому высочайшему подъему кантовского мышления, а также гимну Хёльдерлина, что никогда сердеч­ная волна не вспенивалась так красиво, если бы ей не противостояла судьба в виде безмолвного утеса. На каталонских полях германцы встретились с германцами, веря, что им необходимо бороться друг с другом за свою свободу и честь. И германский певец заканчивает свою песнь о судьбе:

 

Проклятье нависло над нами, брат, я должен убить тебя.

Это останется вечно непонятным, тверд девиз

Норн (богинь судьбы)

 

Здесь появляются бесстрастно действующие Норны, как символ непостижимой, но ощущаемой космически-законной необходимости.

Сражающиеся германцы, находясь на службе у добровольно при­знанных ими внутренних ценностей этой судьбы, принимают ее на се­бя и выполняют без жалоб как свободные люди. Сыновья северной страны Хармир и Гёрли, подзадориваемые своей матерью, скачут на юг одни ко двору короля готов Эрманериху, чтобы отомстить за смерть своих сестер. Они знают, что едут навстречу смерти, но они созна­тельно и свободно идут служить за честь клана, бороться до послед­ней капли крови и последние слова Гёрли:

 

Мы хорошо сражались, мы стоим на трупах

упавших на оружие, как орлы на ветвях. Готы,

добрая честь принадлежит нам, если сегодня придет конец:

никто не переживет ночь, если приговорен Норной...

 

пронизаны героической несентиментальной естественностью, которая находит подобных им по великодушному героическому образу мыслей только в других германских песнях. Прежде всего в "Песне о Гильденбранде". Отец и сын стоят друг против друга, первый как возвращаю­щийся воин, второй как защитник своей земли. Отец узнает сына, тот же в его приветственных словах усматривает только воинские приго­товления и дразнит старого героя насмешливыми речами. Тот сдержи­вается, пока его сын не бросает ему упрек в бесчестном образе мыс­лей. Тогда Гильденбранд восклицает:

 

О горе, царствующий бог, несчастная судьба!

Тот труслив, кто пришел с Востока,

кто не может принять бой, не открыв тайны.

 

Следуя созданным самостоятельно законам чести, старый Гиль­денбранд одновременно видит господство судьбы, обнаруживая пони­мание, достигающее глубочайшей германской мистики, которая воспри­нимает "несозданную душу" как бога, как собственную судьбу. Но одновременно героическое решение "Песни о Гильденбранде" учит то­му, что Кант на максимальной высоте философского благоразумия на­зывал империей свободы и империей природы, которые всегда разде­лены, но к которым человек одновременно принадлежит. На этом мес­те возникает тогда то, что Кант называет благородством человеческой природы: сознание ценности личности против внешней ужасной силы. И.Л. Вольфф совершенно справедливо указывал на то, что бог, к ко­торому обращался Гильденбранд - это не бог христианства, который якобы над всеми верующими простирает свою добрую руку защиты. Благодаря этому христианскому Богу понятие судьбы с одной стороны становится индивидуалистическим поиском понятия "я", с другой сто­роны оно всегда должно, если его логично продумать, как было ска­зано, привести к учению о предназначении. Древняя песнь о Гильден­бранде - как мотив - появилась позже и у других народов, а именно в фальсификациях, которые скрывают сущность всей драмы: в этих пес­нях отец сначала узнает о случившимся, о том, что он убил своего сы­на, или же он узнает его и после короткого турнира мирно скачет домой к жене Уте. Здесь христианские влияния, исключающие идею чести, видны как на ладони.

И еще одно демонстрируют эти германские песни (подобно ста­рой редакции "Песни о Валтари", рассказу об Альбвине и Туризинде и всех других), что честь не вызывает конфликтов, а что в борьбе она решает на земле конфликты. Проблематичной германская жизнь стала только тогда, когда новые ценности были уравнены в правах с высши­ми германскими ценностями чести, свободы, гордости и ярости. Этот раздирающий сердце Европы конфликт до сегодняшнего дня является причиной недостатка у нас духовного стиля, народной культуры, наци­онального государства. Любовь и христианство не положили конец "германскому саморастерзанию", а еще больше разожгли борьбу про­тив всех. Потому что во времена переселения народов разрозненные германские племена с печалью осознали свою враждебность относи­тельно друг друга. "Проклятие нависло над нами, брат, я должен тебя убить", - поет древнеготский певец... Империя Теодориха, казалось, еще раз обеспечила германское единство, если бы поддавшиеся влия­нию Рима франки снова все не уничтожили. Таким образом, конфликт продолжался. Возможность поднять идею личной чести, чести клана, чести рода до общегерманского осознания чести была - благодаря римскому христианству - упущена. Она была упущена и тогда, когда воин времен переселения народов превратился в оседлого рыцаря.

Судьба и личность находились, таким образом, по германским понятиям в постоянном взаимодействии, и каждая истинно нордическая драма соединяла в какой-либо форме внешнее событие и внутренние ценности характера между собой и не позволяла существовать им ря­дом и но отдельности. Это так же свойственно "Песне о Нибелунгах", как Фаусту и Тристану. Слащавая эстетика не поняла этой большой драмы и рассматривала ее только с точки зрения Изольды. Причем это, может быть, самое великое произведение Вагнера является не дра­мой любви, а драмой чести. Поскольку Тристан свою непреодолимую любовь к невесте своего короля и друга воспринимает как бесчестную, он держится от нее на расстоянии, он хочет даже выпить "смертель­ный напиток", когда понимает, что не может справиться со своей лю­бовью. И теперь "вернейший из верных" это понятие чести, которое составляет всю его жизнь, от себя отбрасывает и предается своей страсти, Это необъяснимая и неразрешенная загадка, которую символи­зирует "любовный напиток".

Внутренней кульминацией драмы является момент, когда Марке и Тристан стоят друг против друга (не смерть от любви, которая пред­ставляет собой заключительный момент). И в то время, как король в раздумье спрашивает "вернейшего из верных":

 

Куда только делась честь

и истинный тип,

сокровище всех видов чести,

которую Тристан потерял?

………………………………

Кто объяснит миру

эту неисследованную причину,

тайную и

необыкновенно глубокую?

 

из оркестра слышатся те скорбные, проникающие в метафизическое восприятие звуки, словно спрашивая о глубочайшем вопросе герман­ской сущности: как "самый честный" мог стать "бесчестным". Нечто, что является невозможным, и все-таки кажется окончательно доказан­ным. Этот последний вопрос, несмотря на символическое толкование, остается без ответа, Тристан сознательно принимает смерть, срывая повязку с кровоточащих ран. Он умирает от внешнего нарушения то­го, что он не мог нарушить, связанная с ним судьбой Изольда тоже. Тристан умирает от конфликта с честью, Изольда - от любовной тоски.

Это германская "судьба" и германское преодоление жизненных испытаний при помощи искусства. Но отразить все это - значит дос­тичь высочайшей вершины личностного искусства.

Кроме Церквей XIX века вслед за представителями натурфилосо­фии XVIII века возникло мировоззрение, которое некритично во всех отношениях старалось включить всего человека в механическую зако­номерность природы. Эта неуклюжая дарвинистско-марксистская по­пытка провозгласить неизбежную "экономическую закономерность" следует сегодня рассматривать как преодоленную. Но зато (главным образом при помощи Шпенглера) появился другой взгляд в чарующем внешнем оформлении, показанный на "человеке типа Фауста", одарен­ном значительным искусством убеждения: так называемое морфологи­ческое рассмотрение истории. Эти толкователи исторических образов совершенно справедливо освещали причинность и судьбу как две не­совпадающие идеи. Они отказываются далее - также в соответствии с германской сущностью - громко и открыто от семитского фатализма, который все события признает неизменными. Но они переносят идею судьбы в так называемые культурные сферы, которые наверняка ис­торически доказуемы, но все же - и здесь возникает опасное заблуж­дение - не проверяя расово-органичного возникновения этих культур­ных сфер и их исчезновения. Из туманного далека опускается, по Шпенглеру, такая культурная сфера, словно Святой Дух на участок земли. Все к нему относящиеся переживают героические времена, духовный подъем культуры, разложение цивилизации, закат. И из этих рассказов будут сделаны выводы, возвещающие о  нашем будущем*. Сюда относится и то, что как сущность этого "нового" понятия судьбы представляется его необратимость, и в конце мы встаем перед неожи­данным фактом, подтверждающим, что Шпенглеру удалось провести как натуралистически-марксистское, так и магически-малоазиатское под прикрытием плаща Фауста. Учение о растительной природе человечес­кого явления зачисляет нас всех снова в ряд причинности, а учение о необратимости должно подчинить нас фатуму. Истинно фаустовского -''Я один хочу!" - Шпенглер не знает, он не видит, что расово-духовные силы формируют миры, а выдумывает абстрактные схемы, которым мы теперь должны подчиниться как "судьбе". Если последовательно проду­мать до конца, это блестяще представленное учение отрицает расу, личность, собственную ценность, любой способствующий развитию культуры импульс, одним словом, ''сердце сердца" германского человека.

 

* Д-р Г. Гюнтер в 12-ом издании своего «Расология немецкого народа» дал Шпенглеру мощный отпор. Шпенглер фантазирует о "символе первого ранга и без примера и истории искусства" о том, что греки в глубокой древности вдруг вернулись "от камен­ных построек к деревянным". И при этом не видит, что нордическая расовая волна при­несла это деревянное строительство с собой, что, таким образом, заявляет о себе новая душа, а не действовала та же, как любит представлять нам это Шпенглер. Далее Шпенглер обнаруживает внезапное изменение в типах захоронения в ведические времена н времена Гомера. И Гюнтер вынужден н здесь обратить его внимание на то, что норди­ческая кровь принесла с собой кремацию как тип захоронения. Как здесь, так и везде фантазии Шпенглера заходят в туник, как бы хороши н и правдивы ни были отдельные части его труда.

 

И тем не менее труд Шпенглера был великим и полезным. Он пролился грозовым дождем, сломал прогнившие ветви и оплодотворил жаждущую плодородную землю. Если он действительно велик, он дол­жен этому радоваться, потому что сделать плодородным (пусть даже через заблуждение) - это самое высокое из того, чего можно добиться. Но теперь расово-духовное ускорение вышло далеко за рамки "учения о формировании", нашло дорогу домой, к известным ценностям и че­рез эпохи приветствует, отбросив путаницу человека и искусство прошлых времен как живую современность.

 

 

IV

 

ЭСТЕТИЧЕСКАЯ ВОЛЯ

 

 

1

 

Бесконечность, душевное напряжение. — Улетучивание души и внутренняя активность. — Искусство как общее выраже­ние формирующей воли. Мифология. — "Потерянный сын" как волевое творение. — Произведения Достоевского; оши­бочное  толкование   Волькельта.   —   Не   "эстетическая свобода", а внутренний стимул. — Князь Мышкин и Томас Будденброк.

 

Это кажущееся отступление было необходимо, потому что оно делает понятным, что не "ощущение вечности и бесконечности" пред­ставляет существенное, а личность среди аналогично обусловленных личностей представляет последний исходный феномен в том числе все­го творчества в области искусства. Бесконечные перспективы Ленотра и таинственное сочетание светлого с темным у Рембрандта - это не уход в бесконечность, а одно напряжение души среди других. Странно, что так мало систематически уделяют внимания ритму, которому все великие художники Европы следовали или сознательно, или инстинк­тивно. Их искусство не движется по одной линии от материального в бесконечность, а отражается на понятии "я", как бы концентрируя духовные силы для того, чтобы снова выплеснуть их. В тот момент, когда Бетховен, витая в высочайших сферах, готовый к тому, чтобы воспарить душой, создает звуковые картины, внезапно прорывается ли­кующее скерцо. Через отражающиеся от мира мотивы прорывается звучание великолепной боевой воли. Скерцо Бетховена, заключитель­ное дело жизни столетнего Фауста, героическое величие вагнеровского Зигфрида, преодоление с улыбкой трагизма и барьеров Ганса Сакса, мистику мастера Эккехарта и его богатую деятельную жизнь можно понять только тогда, когда откажешься от застывшего монизма. Толко­вать полет в безграничные просторы как "западноевропейскую душу" -это основной принцип туманной сирийской магии в попытке про­никнуть в культуру Европы.

Музыка Баха и Бетховена - это не максимально достижимая сту­пень полета души, а именно бесподобный прорыв духовной силы, ко­торая не только отбрасывает материальные оковы (это только негатив­ная сторона), а высказывает нечто совершенно определенное, если это и нельзя сразу унести с собой в виде написанного черным по белому. Германское преодоление мира - это не безбрежное расширение (что было бы "полетом"), а усиливающееся проникновение (т.е. волевое действие), "сладостный святой аккорд", которому Шуберт приписывал всемогущество.

Воля - это выражение души с целеустремленной энергией, она относится, таким образом, к способу рассуждения, ставящему перед со­бой цель (финальному), в то время как инстинкт связан с образом мыслей, ищущим причину (казуальным). Еще сегодня в рамках волево­го "я", включающего в себя любую целесообразность понятия, эстети­ческая воля отрицается. А между тем, именно она является, если не самым сильным, то наверняка, самым всеобъемлющим выражением че­ловеческой воли. Потому что художественное творчество представляет собой сознательное преобразование материала и содержания при по­мощи связанного в любом искусстве определенными формами единс­тва. Если другие направления воли имеют только одну черту характе­ра, один материал, то искусство пользуется всем материалом и содер­жанием, как чувственным, так и сверхчувственным. В самом широком смысле все наше сформированное освоение мира и понятия "я" пред­ставляет собой волевую художественную деятельность. Мифическая картина едущего по воздуху в громовой колеснице бога и мраморная Афина Паллада - являются, по существу, следствием одной и той же формирующей деятельности. Даже идея эфира и закон сохранения си­лы предполагают аналогичные формирующие силы души.

Пример - "Блудный сын". Эта картина предпоследнего года жиз­ни Рембрандта. Он написал ее в состоянии глубочайшей бедности и отчаяния. Ее нашли после смерти среди старого хлама. Мы видим здесь прошлые страдания, сжатые в один момент, в беспощадно натуралистическом изображении коленопреклоненного грешника. Вместе с тем от этой оборванной фигуры успокаивающе и просветляюще исхо­дит победа над всем ужасным. Нескончаемую любовь отражает лицо склонившегося отца. Здесь противостоят друг другу неумолимый нату­рализм, со всеми его случайностями и индивидуальными проявлениями, и полное преодоление природы, как в немногих картинах всей живописи. Чисто формально как в отношении рисунка, так и в отношении живописи, все направлено от неопределенно темного к озаренному мягким светом лицу старца, его руки, вся гамма тонов от темно-коричневого, красного и желтого находит здесь свой полный света кульми­национный пункт. Взгляды свидетелей также сходятся там. И одновре­менно здесь представлена вся гамма высочайшего душевного подъема: от взирающего равнодушия, любопытства, от глубочайшей преданности до освободительного, возвышающего избавления...

Формирующая духовная деятельность, происходившая в Рембран­дте, была полностью перенесена в души обоих персонажей - сына и отца. Он показал здесь удавшееся преобразование аффекта в свобод­ное действие. Нравственная свобода получила художественный способ выражения; из морализующей притчи получилось художественное впечатление. Потому что нас здесь не учат, что грешно действовать так, как действовал сын, нам не проповедуют покорность и не обещают прощение, а нам показывают свободное, избавляющее действие чело­века и всеми средствами формирующей убедительности доводят до на­шего сознания, как это делали старые мифы с природой. Находясь, видимо, в таком же положении, в каком находился тогда Рембрандт, Шопенгауэр изложил высочайшие мысли о ничтожности мира, Христос учил нас прощать всех наших недоброжелателей, Шекспир писал потрясающие драмы, Рембрандт же мог говорить только кистью. Это бы­ло духовное принуждение в определенном направлении. Оно было по своей природе не философским, не нравственным, а художественным.

Уже десятилетия труды Достоевского находятся в центре острей­ших споров. Утонченные, подражающие грекам писатели осудили без­жалостность изображений ужаса, порока, порицали тревожное воздей­ствие ничего не прощающего состояния души. С другой стороны, люди, зависимые от никотина и алкоголя, испытывали сладострастное наслаждение, любуясь собой в образах Раскольниковых, Мышкиных или Карамазовых. Одни порицали "неуравновешенную форму", каскад­ное изображение, затем снова бесконечные подробности, другие хвалили образы Достоевского как пророка новой религии. Они видели единственный критерий оценки в якобы человечном и значительном другие в безжалостном натурализме.

Поскольку люди Достоевского представляют собой русские типы или претендуют на то, чтобы быть примерами новой духовности резко отрицательное отношение к этой наглой претензии полностью справедливо. Но это не касается тех случаев, когда эстетики, которые якобы педантично стараются строго отделить "эстетический предмет" от неэстетического, жалуются на то, что, читая о Раскольникове, чув­ствуешь всеми фибрами "размягчение, изнуренность, раздавленность". Они разражаются жалобами: "Откуда же взяться той степени свободы и равновесия, которая составляет жизненный элемент эстетического рассмотрения?" (Фолъкелът) Здесь, очевидно, происходит смешение героического и морального объекта с эстетическим. Это имеет свои причины в том факте, что исследуется чисто физическое влияние нравственного человека, а формирующая сила, эстетическая воля писа­теля остается незамеченной. В таком случае следовало бы отбросить и распятие Грюневальда как полное ужасов изображение, потому что женщины перед ним падали в обморок. Потому что и здесь ужасы нисколько не смягчены и старое священное "эстетическое равновесие" подвергается беспощадной атаке со стороны этого величайшего произ­ведения древнегерманской живописи. Но мы должны воспринимать не отдельных героев или жертв, а силу, которая их создала!

И произведения Достоевского нельзя оценивать ни при помощи человечно-нравственного критерия, ни критерия так называемой объек­тивной формы, а нужно, наконец, решиться дополнить всю его худо­жественную эстетику другим взглядом, подобно попыткам, которые предпринимаются здесь. Это является признанием глубокого внутренне­го волевого сплочения. Слова о нравственной уравновешенности, фор­мальном владении и т.д. здесь больше неуместны.

Вообще виной 99 из 100 эстетиков искусства было то, что при обсуждении характеров драмы, картины они выдвигали на передний план этого обсуждения свои мелкие чувства и страхи, а не художес­твенную силу, которая создала произведения. Жизнь фигур - увечны они или прямы, добры или злы, - если мы признаем внутреннюю необходимость их существования, то это и есть формирующая сила, которая нас захватывает, если мы отрешимся от материального. Подав­ление как страстей, так и благородных побуждений воли в европейс­ком искусстве происходит не для того, чтобы освободить место "игро­вому импульсу"; а в более глубоком понимании художественного желания Я не должен несерьезно и в равновесии всех духовных сил наслаждаться произведением искусства, а должен заметить творческую формирующую силу. И мое удовлетворение заключается не в том, чтобы видеть внешний вид, а чтобы воспринять суть произведения, даже если внешний вид и заставит меня почувствовать воздействие сути.

Не Алеша, Дмитрий или Иван Карамазов интересуют меня в такой же степени как сила, не намерение, которое каждого из них гонит по своему запутанному пути, а органичное творчество, которое видно через человеческую сущность писателя, чтобы найти путь к нашему сердцу. Должен ли я рассматривать образы как жизненный идеал, к делу совершенно не относится. Если мы назначаем критическую меру, мы не должны стремиться установить, насколько сильно сохранилась наша "эстетическая свобода", не выяснять здоровы ж характеры или нет, а установить, действуют ж они неизбежно, т.е. рождены ж они внутреннего единого ядра. Здесь находится узел, который мы долгое время напрасно пытались развязать. Но здесь начинаются также эстетические различия, и в то время как мы за жалким, как нравственная единица, князем Мышкиным чувствуем неумолимую творческую силу, за Томасом Будденброком мы видим только грызущего ручку эстета, ломающего голову при свете лампы над возбуждающими нервы проблемами. Эпилептический припадок Мышкина - это внутренняя вспышка, болезненная потеря зуба бедного Будденброка - это неудача, с трудом подготовленная,               но все же неудача. И в то время как безумный идиот на трупе своей возлюбленной означает неизбежное духовное крушение, казненный Томасом Манном Будденброк на камнях мостовой действует на нас так же неприятно, как и комично.

 

2

 

Отталкивающие характеры как эстетические объекты. — Хилок и Рюдигер. — Проблема принятых ценностей. Распя­тие Матиаса Грюневальда.

 

Пример Достоевского приводит к другому вопросу, который был уже слегка затронут: как получается, что отвратительные, даже больные характеры могут оказывать эстетическое воздействие? Как получается, что художественные произведения, которые рассматривают внешнюю форму и ни в коем случае не соответствуют идеалу красоты народа, художника и не учат никаким ценностям, как это требуется с нравственной стороны, все-таки часто производят сильное эстетичес­кое впечатление? Ответ Шиллера, что мы инстинктивно больше внима­ния обращаем на силу, чем на закономерность, касается сущности, но не объясняет ее. Потому что то, что нас захватывает, это как раз соб­ственная закономерность эстетического предмета, даже если он, ска­жем, представляет заимствованную ценность (приемную ценность) или вообще ценность враждебную.

Фигура Схилока (Shylock) как таковая не может нам "нравиться", его мышление тоже противоречит нашим духовным заповедям по всем статьям. И тем не менее, редкое существо захватывает в такой сте­пени, как эта фигура, потому что она совершенна в расово-духовном плане. Внешне он обусловлена еврейскими расовыми чертами от изо­бражения скал Египта до Троцкого, в духовном отношении Схилок по­казывает сущность от ветхозаветного идеала через Талмуд, Шульхан-Арух до современного банкира с Уолл-стрит. Эта тысячелетняя сущ­ность стала в Схилоке новым созданием еврейской сущности, как маркграф Рюдигер и Фауст - созданием нордической сущности. Схилок действует, как он должен это делать. Однажды представленный он неизбежно отражается как дальнейшее свидетельство эстетической во­ли художника. Предположение Шиллера о том, что в крупном преступ­нике нам импонирует сила, которая благодаря своей величине откры­вает возможность внезапной перестройки, здесь идет по ложному пути. Схилок никогда не сможет перестроиться, его тело следует заповеди, которая при неизменности его сущности действует как закон, который предписывает звездам их движение. Схилок представляет собой, таким образом, тип еврея, так же как и еврейскую культуру. То же касается Мефистофеля. Эстетическое впечатление от этого образа основано не на красоте, не на силе, а на внутренней необходимости, т.е. на художественном акте, который его создал. Чисто личными, не ставшими типами, являются Ричард III, Яго, Франц Моор... В то время как художник открыто уравнивает себя с героическими ценностями, представлеными Рюдигером или Фаустом, он противостоит другим как чисто духовно-волевая форма. Но именно эти образы - а также Хилле Боббе, Пер Гранде, Тартюф - доказывают нам, где мы в конечном счете должны искать как корни эстетического творчества, так и эстетических переживаний.

Среднее положение между Зигфридом и Схилоком занимают введения, в которых художник не формирует собственной высшей ценности в борьбе против других сил, не ставит другие, внутренне совершенно чуждые силы в центр произведения, но в которых он пытается выразить заимствованную сущность души до последних выводов. Здесь очевидной стала потрясающая проблема западноевропейской истории искусства: страсти Христовы с кульминацией распятия.

Церковное учение о том, что Иисус сознательно пожертвовал собой ради всего человечества, вместе с тем точно описало его мучения с тем, чтобы сделать наиболее наглядной силу самоотверженности. Жертвенная смерть подняла идею покорности, т.е. покорную отдающую себя безвольно любовь, до высшей ценности. Признание этой идейности было знаком церковного средневековья, она стала при этом заимствованной ценностью и для западноевропейского художника, который в своем творчестве пытался добиться в ней соответствия. Как знак особой набожности появляются тысячи распятий, которые образ у Христа подчиняют учению о покорности. Улыбающийся белокурый ребенок, который часто "прямо-таки героически" смотрел в мир, превращается в измученную болью, обессиленную фигуру с искаженными чертами и загноившимися ранами. Чувство полного крушения, отчаяния, смертельной жертвы стало средневековой противоположностью героической естественности Рюдигера, Гильденбранда, Дитриха и Зигфрида. Величайшим произведением такого типа, которое эту заимство­ванную церковную ценность поднимает до символа, является алтарь в Изенхайме. Это произведение представляет собой последовательное да проведение идеала покорности, воплощенного волей художника, кото­рый в мировой истории ищет подобной себе горячей силы. Это распя­тие прямо-таки граничит с болезненным перенапряжением как материального, так и волевой художественной настойчивости. Много­численные колотые раны на теле мученика, опускающаяся как в гипно­тическом сне Мария представляют кульминационную точку "христи­анского искусства". Но одновременно все произведение обнаруживает возрождение аналогичной эстетической воли. Причем происходит уди­вительное новое преобразование: темноволосый Иисус на кресте пре­вращается внезапно в просветленного, стройного, белокурого воскре­сающего Христа. В мистическом цветовом круге он поднимается над землей, несравнимый как символ крушения.

Со времен этого высшего достижения эта заимствованная цен­ность европейского Запада все больше теряет ударную силу. Распятие и Воскресение становятся почти чисто декоративными упреками, пово­дом для прекрасных цветовых воздействий и световых эффектов. Рембрандт хоть и часто обращается к этому мотиву, но силы Грюне­вальда больше не достиг никто. Тема исчерпана, внутреннего стимула к изображению распятия у сегодняшнего ощущения мира и формы нет. Распятие в истинном смысле, как его написал Грюневальд (как произ­ведение искусства и признание), сегодня не может быть ни написано, ни изваяно, ни положено на музыку, ни выражено стихами. Оставлена и заимствованная ценность. Но при этом возникла старо-новая тема: Иисус-герой. Не замученный, не таинственно исчезнувший в поздней готике, а неповторимая строгая личность. Создание этого нового геро­ического портрета еще не завершено: но в Рюдигере, в мастере Эккехарте это предначертано,

 

3

 

Классическая эстетика" — Сексуализм и психология искус­ства; Мюллер-Фрайенфельс и Гроос. — Эстетика проникно­вения (интуиции); Липпс. — Теория музыки Шопенгауэра как отрицание его системы. — "Эстетическое созерцание" как пробуждение формирующей воли.

 

Классическая немецкая эстетика от Винкельмана до Шопенгауэра исходит из художественного произведения - пусть даже только позднегреческого. Но такое пренебрежение действительной жизнью для продолжительности не могло быть достаточным; поэтому новые эстетики все больше перекладывали эстетику, следуя всему ходу жиз­ни, на чувства воспринимающего искусство. В зависимости от темпера­мента каждый из них открыл в себе новые переживания, на основе которых построил новую, но опять-таки "общую эстетику". Так эстетика все время становилась частью так называемой психологии, науки о душе. Сенсуализм завоевывал постепенно шаг за шагом землю, чему, ввиду общих поклоняющихся материи взглядов последних десятилетий, также можно не удивляться. Искусство стало противоположностью чис­то экономическим взглядам, потому что, как говорилось, его формы стремились "передавать по возможности богатое содержание при мини­муме силовых затрат" {Мюллер-Фрайенфельс). Восторженное вос­приятие искусства стало в связи с этим облегчением мозговой деятель­ности, Инстинктивно-иррациональное было отброшено как "затычка": эстетическое восприятие основывается на внутреннем подражании, на моторном совместном восприятии. Наконец, Мюллер и его последова­тели находят в наслаждении искусством всеобщее возвышение поддер­живающего жизнь чувства. Здесь он подходит, таким образом, совсем близко к существенным познаниям, но все время остается в тисках го­лой психологии, которая мешает ему объективно увидеть то, что дает художественное произведение. Той же дорогой пошел Гроос. Точным исследованием уравнивающих (ассоциативных ценностей мы обязаны Кюльпе. Он, несмотря на сохранение психологических взглядов, снова обращается к произведению искусства и требует разложения прекрас­ного на составные части, требует (подобно Фолькельту) норм для ис­кусства, "по которым можно ориентироваться, если нужно произвести эстетически привлекательное воздействие". На обоснование красоты, как идеального свойства художественных объектов, ориентируются другие эстетики. Готический собор состоит из камней, мелодия - из звуков. Ни камни, ни звуки не являются красивыми, красива их зако­номерная общность. Красота привязана к материалу без возможности воспринимать ее чувствами. Но красивое состоит не только из суммы отдельных качественных частей, а представляет помимо этого опреде­ленное нечто. Оно как раз не зависит от частей, как это уже дока­зывает музыкальное трехзвучие. Эта освобожденная от объективного эстетическая видимость означает сущность эстетического объекта. Эта сущность вызывает фантазийные чувства двойственного типа: чувства проникновения и чувства участия. С этим Витасек находится на пути к пониманию искусства, которое нашло широкое распространение в так называемой эстетике проникновения, которая подробно была обосно­вана, главным образом, Липсом. По нему эстетическое состояние пред­ставляет собой ощущение воздуха, которое следует объяснить комфор­том души в том смысле, что душа легко воспринимает все то, что ей приятно. Прекрасное означает жизненную деятельность, безобразное отрицание жизни; поэтому первое пробуждает ощущение воздуха, второе - ощущение его отсутствия. Здесь уже имеет место "проникно­вение", которое увеличивается вместе с радостью радующегося и печалью горюющего. Возможность проникновения зависит якобы от возможности одобрения со стороны воспринимающего искусство. Наша собственная сила или стремление должны найти в произведении ис­кусства свою противоположность. Позднее Липе все больше переносил центр тяжести своего эстетического исследования на субъект, заявляя, что любое полученное впечатление существует в самом обозревающем. "Все это представляет собой проникновение, перемещение самого себя в другое. Чужие индивиды, о которых я знаю, представляют собой объективированные... копии меня самого, копии собственного "я", ко­роче, продукты проникновения"*.

 

* "Kyльтура современности". с. 359-300.

 

Эстетическое наслаждение, таким образом, оказывается духовным самоудовлетворением. В результате, падающий камень становится "стремящимся", точно также гора только потому "стремится" "смело" к небу, что мы ее одушевляем (что горы "располагаются", Липе не заме­чает). Пассивность и активность материала становятся эмоциональными переживаниями. Тяжесть, твердость и т.д. теряют свою объективность и получают ощущение лирического свойства понятия "я": "Необходи­мость в предметах... проникает в них и по своему происхождению не представляет ничего другого, кроме переживаемой нами необходимос­ти нашего суждения... Не предметы... вынуждающе или вынужденно яв­ляются этим, а только я".

Тем самым отношения поставлены совершенно серьезно на голо­ву. Попытки усовершенствовать психологистскую теорию проникнове­ния, дополнить ее и слить с классической эстетикой были многочис­ленными (Майманн, Дессуар, Фолькельт и т.д.), но нигде не высказано ясно и открыто признание того, что догматическое отрицание обу­словленной народом и расой эстетической воли составляет основную причину почти всех разногласий во мнениях. Только это признание наводит мост от объекта к субъекту, от формирующей воли художника (как высшей степени проявления силы) к формирующей воле воспри­нимающего искусства (как низшей ступени).

Нигде этот факт не может быть доказан яснее, чем в музыке. Это искусство нематериально, она имеет только содержание и форму. Ее средства изображения - это ритмы времени, ее закономерность -это архитектоника времени. В своих рассуждениях о сущности музыки, которые считаются одним из самых глубоких трудов, Шопенгауэр заявляет, что воздействие этого искусства потому так неповторимо, что оно направлено непосредственно в самую глубь, к воле. Это Шопенга­уэр увидел правильно, не замечая, однако, что тем самым уничтожает как свою философскую систему, так и свое эстетическое признание. Потому что, во-первых, "слепая воля" здесь снова представляется как противоположность самой себе, как самое святое волнение души, пото­му что всякое наслаждение искусством означает преодоление всего ин­стинктивного. Во-вторых, воздействие музыки на волю представляется как величайшее художественное переживание одного мыслителя, кото­рый прямо-таки с гипнотизирующим красноречием изображает сущ­ность эстетического состояния именно как созерцательность.

Слушать настоящую музыку не значит погружаться в созерца­тельность или в сладкие мечты, а через нематериальную среду звуко­вых образов воспринимать формирующую волю и формирующую архи­тектонику. Но это означает также - почувствовать пробуждение дре­мавших в слушателе формирующих сил, аналогичных формирующим силам художника. Музыка - и вместе с ней всякое другое искусство -это иное толкование "мира", присвоение, изображение души от тишай­шей тишины Фра Анджелико и Раабе до буйства Микеланджело и Бет­ховена. Художник идет изнутри наружу, воспринимая последовательно извне - от созданного произведения - внутрь, чтобы добиться восприя­тия того, что переполняло его в процессе творчества. Это единствен­ный настоящий круговорот "эстетического чувства". И наивысшей зада­чей художественного произведения является повышение формирующей деятельной силы нашей души, укрепление ее свободы по отношению к миру, и даже его преодоление.

Что должно означать, когда говорят, что человек после посе­щения картинной галереи эстетическим взглядом смотрит на природу? Разве не о том, что в этом человеке была разбужена дремавшая в нем сила, которая в плане художественного творчества была недостаточной для самодеятельности? И каким образом происходит то, что мы в тече­нии нескольких недель, месяцев и даже лет после осмотра произведе­ния или прослушивания музыки можем вспоминать о них с той же си­лой воображения, и что при этом снова наступает духовное состояние, которое мы испытывали в тот момент? У многих людей, кстати, это духовное ощущение наступает часто только после того, как они отой­дут от произведения искусства, т.е. после отключения материальных, часто мешающих, сопутствующих явлений. И что хотят сказать тем, ко­гда утверждают, что один художник оказал влияние на другого? Разве это не означает, что была разбужена формирующая воля, которая до сих пор дремала, и пробудилась только от толчка особого рода? (Я говорю здесь, конечно, не о подражании в технике.) Сюда можно от­нести нашу способность вспоминать свои ощущения и чувства. Можно например, установить, что, если особый звук или шум вызвал внутрен­нее потрясение, как, например, взрыв гранаты, который засыпал солда­та землей и привел его к нервному шоку, то аналогичный звук спустя много лет окажет на него почти то же духовное и физическое воздей­ствие. Здесь, очевидно, имеет место формирующая сила, которая в со­четании с философией и эстетикой заслуживает основательного изу­чения.

 

4

 

Кант и возвышенное. — "Гармония и силы характера" как тезис Канта. — Не реакция как причина переживания, а собственное творение.  —  Признания  Берлиоза,  Ницше, Бетховена. — Музыкальная драма Вагнера. — Одно искус­ство. — Три искусства — Музыка-драма и моторный за­пуск; Эгмонт и Брунгилъда. — Произведение Вагнера как выражение самого существенного в нордическом характере западноевропейского искусства.

 

Это ведет нас к противоположному полюсу прекрасного. Наряду с исследованием этого Кант отмечает также чувство возвышенного. Согласно этому имеется еще другое явление, которое пробуждает "не­заинтересованный взгляд" и которое тем не менее не является краси­вым, - это величие. Этот взгляд не является спокойным или легким, а является взволнованным; равновесие, гармония сил характера наступает через конфликт и после конфликта. Если мы видим себя перед вели­ким как таковым, перед безграничным и бесформенным, то наша сила воображения не в состоянии воспринимать это в целом. Мы чувствуем себя как чувствующие существа мелкими, и одновременно через это чувство в нас поднимается другое, которое свидетельствует о том, что мы наконец представляем собой больше, чем чувствующие сущес­тва, потому что мы воспринимаем это как мелкое.

Причудливые, нависающие скалы, грозовые облака, ураганы, вол­нующийся океан - это силы природы, по сравнению с которыми наша физическая сила сопротивления должна показаться бесконечно малой. Но если мы углубимся в рассмотрение этого мощного явления, мы почувствуем подъем наших духовных сил и откроем в себе совсем другие возможности к сопротивлению, которые придадут нам мужества померяться силами с кажущейся всемогущей природой. "Таким обра­зом, чувство возвышенного в природе является уважением к нашему собственному предназначению"* (Проследите вытекающие отсюда ре­лигиозные представления, которые должны привести к чести и глу­бокому уважению, к религии, признаваемой Эккехартом.) Это чувство возвышенного вызывается нежеланием, которое воспринимает наши чувственные нервы как ничтожные, чтобы затем в осознании челове­ческого превосходства перейти в чувство желания и завершиться спо­койным незаинтересованным созерцанием. Здесь также, в конечном итоге, наступает равновесие наших сил характера, не только между силой воображения и пониманием, но также между силой воображения и разумом. "Величие - это то, что нравится непосредственно вопреки интересам чувств"**

 

* И. Кант. "Критика силы суждения". § 27.

** Там же. § 29.

 

Возвышенное возникает в результате определенной субрепции (Subreption - подмены), когда мы чувство, пробуждающее в нас разум, переносим на объект. В то время, как прекрасное требует определен­ного качества, возвышенное, напротив, заключается "только в отноше­нии, где чувственное в представлении природы считается пригодным для возможного сверхъестественного использования".

В искусстве в соответствии с этим, по Канту, возвышенное мо­жет выступить только в борьбе нравственного желания против чув­ственного. Но поскольку нравственная воля, как таковая, бесстрастна, обозначая только добрые убеждения, то ее проявление может принять форму аффекта.

Если идея доброго проявляется с аффектом, то это энтузиазм. Этот энтузиазм не является нравственным, но является возвышенным. Таким образом, идеальные люди несут это чувство в искусство и являются единственными подлинными героями трагической драмы, как свободолюбивые герои и мученики действуют в том направлении, что­бы возвышенному, которое каждый раз имеет отношение к образу мы­слей, интеллектуальному и идеям разума дать преимущество перед чув­ственным".

Эти примечания проясняют взгляды Канта на душевное со­стояние, которое, отрешившись от инстинктивного, должно позволить нам в конечном итоге воспринимать гармонию наших внутренних жи­зненных сил, привести нас в состояние безвольного созерцания. Что же касается происхождения эстетических суждений (т.е. оснований для таких взглядов), то на этом нельзя не остановиться. Но как о важном следует упомянуть и то, что Кант относил их только к прекрасному, "потому что по отношению к природе то же самое замечается в фор­ме, и можно в отношении этого ставить различные вопросы. Возвыше­ние же в природе называется так иносказательно и является только ос­нованием для образа мыслей человеческой натуры. Чтобы разобраться в этом, понимание обычно бесформенного и нецелесообразного пред­мета дает только повод, который используется субъективно целесо­образно, но не расценивается как таковой сам по себе и в отношении своей формы"*.

 

* И. Кант. "Критика силы суждения". § 30.

 

Эти высказывания показывают нам в Канте ту же борьбу, что и у Шиллера: он не может отрицать взволнованности по отношению к персонажам драмы, но с достойным внимания упорством все время хочет вернуться в конце концов к "гармонии сил характера", вместо того, чтобы признать волевое и духовное восприятие и пробуждение духовной деятельной силы как сущность эстетического состояния. Только после колебаний наши мыслители согласились признать действие возвышенного в искусстве, они брали свои примеры почти только из природы, потому что чувство возвышенного они ощущали только как реакцию. Но остановимся перед готическим кафедраль­ным собором: здесь тоже мощное подавляющее величие, запугивание лица и тем не менее восприятие личности, возвышенного. Но этот кафедральный собор представляет собой все-таки акцию, человечес­кое сотворение искусства силовым способом, художественное изо­бражение возвышенного чувства. Здесь, таким образом, творчество и взволнованность восходят к одному источнику. То, что вызывает во мне глубокое уважение, это в конечном счете общее с личностью знание народа, человека, формирующей силы, которая здесь про­является.

Здесь хотелось бы предпринять длинный экскурс относительно сделанных художником признаний, о творчестве и восприятии, так как для цеховой эстетики характерно это упускать, хотя эти признания тем не менее должны дать существенное основание для всех рассуждении по поводу искусства. Но это слишком бы увеличило объем этой главы и потому выскажу лишь несколько мыслей.

В переписке Гектора Берлиоза, например, мы воспринимаем его как переходящего через все высоты и глубины художника, который всегда представляет действие и переживание. После прослушивания своего собственного произведения он рассказывает своему другу Ферранду, что ему хотелось кричать, - настолько колоссальное и страш­ное действие оно оказало на него, и он с удовлетворение замечает, что один из слушателей был совершенно бледный как смерть от вол­нения. Преисполненный тоской, он пишет из Лиона: "Мне кажется, я сойду с ума, если снова услышу настоящую музыку". Р. Крейцеру он пишет в экстазе: "О, гений! Что я должен делать, если мне однажды захочется изобразить страдания? Меня не поймут, потому что они ни разу не увенчали автора великолепного произведения венками, не но­сили его с триумфом, не падали перед ним на колени". Теодора Риттера в 1856 году он настойчиво просит: "Запомните 12-е января! Это день, когда Вы в первый раз приобщились к чуду великой драматичес­кой музыки Глюка". "Я никогда не забуду, что Ваш художественный инстинкт, не колеблясь, преклонился перед этим гением, который до сих пор Вам не был знаком. Да, только половинная страсть, половина сердца и только одна половинка мозга всегда говорят: есть только два высших божества в нашем искусстве: Бетховен и Глюк".

Берлиоза, быть может, обвинят в излишней патетике, но о том, насколько интенсивно участвуют в творчестве все волевые силы, нам также поведал кажущийся рассудительным Флобер: "Для художника -пишет он Мопассану - существует только одно: все отдать искусству! Я работаю как мул уже 14 лет. Я всю свою жизнь прожил с упрямством мономана, исключив все другие мои страсти, которые я заключил в клетки и время от времени ходил взглянуть на них".

"Счастливы вы, лирики, вы имеете отток в ваших стихах. Если вас что-либо мучает, вы выплевываете сонет, и это облегчает вам сердце. А мы, бедняги-прозаики, для которых любая личность под за­претом (и прежде всего для меня), думаем еще обо всех неприятнос­тях, которые снова легли нам на душу, обо всей нравственной слизи, которая берет нас за глотку".

Это - то настроение души, о котором Ницше сказал:

 

Кто может многое сказать,

Молчит, в себе переживая,

Кто может молнией сверкать

Вначале только тучек стая.

 

Едва ли кто-нибудь описал час рождения великого произведения так хорошо, как Ницше: "Имеет ли кто-либо в конце XIX века понятие о том, что поэты сильной эпохи называли вдохновением? Откровение в том смысле, что нечто становится внезапно с невыразимой уверен­ностью и свободой видимым, слышимым, нечто, которое потрясает до глубины и опрокидывает... Слушаешь и не ищешь, берешь, не спраши­вая, кто дает. Мысль вспыхивает подобно молнии, с необходимостью, в форме без промедления - у меня никогда не было выбора. Восхище­ние, огромное напряжение которого порой выливается в поток слез, при котором шаг то непроизвольно ускоряется, то становится ме­дленным, полностью выходишь из себя... испытывая глубокое счастье, когда сильнейшая боль и мрак действуют не как контраст, а как нечто обусловленное, вызванное, как необходимая окраска такого светового потока... Все происходит в высшей степени непроизвольно, но как в порыве ощущения свободы, безусловности, божественности".

Не является ли это по происхождению и проявлению той же сущностью, которую Ленау заставляет осознать после постановки "Фиделио": "Буря чувств охватила меня, и в течение двух часов я был самым счастливым на земле... Когда я вспоминаю это наслаждение, му­жество в борьбе с судьбой меня покидает!"

А сам Бетховен, человек, который окончательно поколебал свои­ми произведениями основы всей стремящейся к "созерцательности" и "гармонии" эстетики? Он признался молодому музыканту Лунсу Шлёссеру: "Вы спросите меня, откуда я беру свои идеи? Я не могу сказать этого с уверенностью, они приходят неожиданно, прямо или косвенно, я мог бы их схватить руками, на природе, в лесу, во время прогулок, в тишине ночи, рано утром, в связи с настроением, превращаясь у по­эта в слова, а у меня в звуки, звучат, шумят, бушуют, пока не вопло­тятся у меня в ноты". После прослушивания каватины Ми бемоль из квартета Б-дур, опус 130, Бетховен высказал Хольцу: "Никогда моя соб­ственная музыка не производила на меня такого впечатления; даже повторное прослушивание этой вещи всегда вызывает у меня слезу". И потом, в порядке протеста против всякой сентиментальности и инстин­ктивной чувствительности он пишет 15 августа 1812 года Беттин фон Арним: "Гете я высказал свое мнение о том, как действуют на нашего брата аплодисменты, и что хотелось бы с понятием услышать от себе подобных; умиление свойственно только женщинам, в мужчине музыка должна зажигать пламя".

Это было свидетельством победы германской сущности в челове­ке, которого мучили и разрывали расово-духовные силы более низкого человеческого уровня, которые у Бетховена время от времени проявля­ются, как проявляются чуждые гротески на готическом соборе.

И наконец, что сказал бы величайший певец среди немцев и де­ликатнейший проповедник их души по поводу попытки уничтожить импульс сердца путем сведения художественного впечатления на нет? Разве не страдал Хёльдерлин в свое время от этих людей, когда еще в качестве всесильных граждан они не управляли нашей жизнью, уже тогда, когда Гиперион в поисках великих душ должен был констатиро­вать, что усердие, наука и даже религия делала их варварами. Гипери­он встречал ремесленников, мыслителей, священников, обладателей титулов, но не встречал людей, труд не сочетался с душой, не имел внутреннего импульса, не был жизненным единством. Так Хёльдерлину даже добродетели показались блестящим злом и в качестве потрясаю­щего открытия он почувствовал, что эти люди всю ограниченность своей души хотят поднять до всеобщего закона. Что почувствовал бы Хёльдерлин в более позднее время, когда искусство спустилось с вы­сот теоретически признанного "запуска созерцания" как нейтральной области до уровня способствования пищеварению, облегчения общения, вакханалии шумовой техники! Когда-то он хотел подарить свою Диотиму гению Греции и смог только породить песнь-жалобу раненого гения. Сегодня его порождение было бы единственным криком отчая­ния - или наступления, его песнь тем более - следствием пламенной муки от знаний. Красота же, которую Хёльдерлин воспринимал как ре­лигию, не была "созерцательным" насыщением наших философствую­щих докторов, а была достигшей максимальных высот жизненной це­лостности, всеми в одно мгновение связанными в пучок подъемами души, всеми стремлениями сердца, всем напряжением воли. А песни Хёльдерлина! Единственный сияющий подъем самых великих жизнен­ных ценностей и божественной тяги к дальним странствиям, обраще­ние к "огромному сердцу мира". И он знал, что говорил, когда писал об "умных советчиках":

 

Теперь расцветает новое искусство убивать сердце,

Смертельным кинжалом в человеческой руке

Стал совет умного человека...

 

Можно таким образом пройтись по стремлениям, творчеству и переживаниям всех истинных художников европейского Запада. Везде вначале стоит сосредоточенная художественная воля, готовая освоить огромное зрелище, вылепить его, придать форму, породить новое создание и затем в рамках такого приведения в действие эстетической воли, в соответствии с общим желанием, доставить себе удовольствие.

Именно эти, обладающие глубочайшей волей, деятели искусств враждебно воспринимают утверждение, которое с пристрастием выска­зывает наша современная эстетика, утверждения о том, что существует аморальный гений. Эти взгляды, явно интеллектуальной природы, вос­ходят к попыткам вообще избавиться от художественности, обладающей сущностью желания. Нетрудно заметить здесь стремление средиземно­морской расы, которое особенно было распространено еврейской лите­ратурной гильдией. Нордическое германское искусство с самого начала доказывает ложность этого утверждения уже выбором содержания. Достаточно прочитать письма Вагнера к Листу, чтобы понять, как резко истинная раса отмежевывается от асфальтового интеллектуализма. Следу­ет обратить также внимание на слова Бетховена: "Гендель - величайший композитор, из тех, которые когда-либо жили. Я готов обнажить голову и преклонить колени перед его могилой". "Величайшим произведением Моцарта остается "Волшебная флейта", потому что только здесь он про­являет себя как немецкий мастер. Дон Жуан имеет еще абсолютно итальянскую форму, и вдобавок святое искусство никогда не должно унижаться до фона для такого скандального сюжета".

Только от такого характера возникли великие творения германс­кой Западной Европы: соборы, драмы и симфонии.

Величайшей сознательной попыткой всеми возможностями зре­ния и слуха пробудить это благородство воли является музыкальная драма Вагнера. Вагнер объявил танец, музыку и поэзию как одно ис­кусство и отнес раздвоенность и бесплодие в свое время к тому фак­ту, что каждое из трех искусств в отдельности подошло к последним границам их силы выразительности с искажением. Абсолютная музыка Бетховена привела мастера в IX симфонии назад, к признанию челове­ческого голоса. Как ритм представляет собой скелет звука, так челове­ческий голос - его плоть. Но одной музыке не хватало "нравственной силы", ее изоляция означала хаос или пустую программную музыку. Но отдаленная от музыки и танца драма, совершенная форма лирики, по­сле отмежевания от "других" искусств неизбежно становится только написанной трагедией, которая никогда не может быть поставлена. Так потерпел неудачу Гёте, так тем более потерпели неудачу его после­дователи. Танец, первоначально истинный и полнокровный народный танец, в сочетании с народной музыкой и песней, благодаря этому от­межеванию стал отчужденным от природы движением ног без содер­жания и природного ритма. Поэтому произведение будущего Вагнер увидел в объединении трех искусств, составляющих единое искусство: в словесно-звуковой драме.

Вагнер боролся против совершенно вульгаризированного мира и победил. Культурный труд Байройта (Bayreuth) на вечные времена не подлежит сомнению. Тем не менее сегодня начинается отход от основ­ного учения Вагнера о необходимости связывать танец, музыку и поэ­зию навсегда и предложенном им образом, о том, что Байройт дейс­твительно представляет собой "совершенство арийского таинства", от которого нельзя больше отклоняться.

Вагнер четко отделил условия, при которых слово имеет без­условное преимущество, от условий, когда ведущую роль должна взять на себя музыка, чтобы внешнее действие заменить внутренним. И все же два факта показывают нам, что форма музыкальной драмы Вагнера и ему не всегда полностью, удавалась (так как в ''Тристане и Изольде" и в "Мейстерзингерах"), что и он создал драму, которая так высоко вышла за рамки обыкновенного произведения, что театр здесь также был вынужден отказаться от нее как в случае с Фаустом II ("Кольцо Нибелунгов"), и с другой стороны доказывают, что именно объедине­ние слова и музыки совершает насилие над танцем в его общей форме в качестве драматического жеста.

Слово, вопреки своей врожденной музыкальности, прежде всего является носителем информации о мыслях или чувствах. Как бы ни хотелось рассматривать передающий мысли язык как "внеэстетичекий" элемент, он все-таки является предварительным условием любой истин­ной драмы. Его четкость и понятливость определяет высота и ширина зрительного зала. Техника речи считалась условием любого великого актера. Только при помощи языка доходила формирующая воля автора. Пока слово изображает человеческий конфликт, рассказывает о собы­тии или передает ход мысли, музыка ему не способствует, а мешает. Сопровождающая музыка уничтожает как раз среду для передачи воли и мысли. Это проявляется между прочим в рассказе Тристана в 1-ом акте, в разговор Вотана с Брунгильдой, в проклятии Альбериха, в пе­нии Норн в увертюре к сумеркам богов. Везде, где нужно передать мысль, вступает заглушающий оркестр. То же относится почти ко всем массовым сценам. На фоне нарастающей звуковой картины высказы­вания народа на сцене полностью теряются, публика слышит только неартикулированные громкие выкрики, видит кажущиеся необоснован­но поднятые руки. Это ведет не к формированию, а к хаосу. Достаточ­но, например, сравнить начало Эгмонта с прибытием Брунгильды в бургундский замок. Народная сцена у Гёте показывает величайшую пластичную выразительность, несколько слов слева и справа от толпы на сцене передают мысли и настроение всех человеческих слоев.

Общность в отношении Эгмонта придает тогда этому индивидуальному проникновению особую силу. Музыкальное сопровождение во время этой массовой сцены отняло бы у нее всякий такт и характер* Несмо­тря на одобрение того, что Брунгильда открывает тайны души перед собравшимся народом, для нас ее поведение - сопровождаемое музы­кой - в словесно-звуковой драме стало парализующей сценой, которая не подвергается критике только в связи с восхищением замыслом Вагнера.

 

* Достойного унижения X. Ст. Чсмберлена можно, пожалуй, считать самым сознатель­ным защитником идеи словесно-звуковой драмы Вагнера. Одновременно он страстно защищает точку зрения Гете о том, что между истинным поэтическим искусством, т.е. "искусством иллюзии" и всеми другими искусствами зияет пропасть, что здесь вообще не может быть сближения. Искусство иллюзии имеет дело только с представлениями, все другие искусства в каком-то отношении "действительно" являются искусствами чувств. Здесь явно имеет место «пластичное противоречие» подобное тому, которое Чемберлен установил у самого Вагнера. Мне кажется, что разграничение Гете более правильно: это все разные искусства, которые могут взаимно оплодотворять друг друга, расти, а не за­ново полученное "единое искусство": бракосочетание слова со звуком в песне нельзя запротсо применить в качестве программы в большой драме. Существует, таким образом, новый путь, новая встреча между словом, звуком н мимикой (жестом), которая вероятно сможет исправить послевагнеровские заблуждения.

 

Это произошло, потому что был сохранен навязанный тезис, по которому во время музыкальной драмы музыка не должна прерываться ни на миг. Несмотря на то, что она была вправе взять на себя веду­щую роль в начале "Золота Рейна", во 2-ом и 3-ем актах "Тристана", в 3-ем акте "Мейстерзингеров", несмотря на то, что она способствует слову, помогая ему приобщить человека к душе Тристана, Марке, Ганса Сакса, Музыка Бетховена к "Эгмонту" - это самая глубокая музыкальная драма. Но эта музыка не захватывала бы так, если бы оркестр сопро­вождал также спор между Эгмонтом и В. Оранским (Oranien) или между Эгмонтом и Альбой.

Наряду с танцем драма - это единственное искусство, в котором живой человек сам является также средством отображения. В его зада­чу входит драматическое действие не только во времени, но и в прос­транстве при помощи жестов. Движение - это функция, состоящая из пространства и времени; одна форма нашей способности к созерцанию находится в определенном отношении к другой. Выраженный словами аффект неизбежно требует сильного внешнего движения всего челове­ка. Темпу внутреннего переживания соответствует быстрота изменения в пространстве. В словесной драме можно беспрепятственно создать эти пространственно-временные отношения и тем самым у слушателя и зрителя пробудить присущий ему ритм и вместе с этим так называе­мый моторный фактор.

Некоторое время важность этого моторного фактора преувели­чивали: а именно, когда хозяйкой положения была сенсуалистско-психологическая эстетика. Однако ответный "классический" удар сильно оттеснил его на задний план. И все-таки это моторное пробуждение человека является внешним отображением волевого высшего стремле­ния. Клероны, которые трубят к атаке, Хоэнфридбергский марш, под звуки которого миллионы шли на смерть, показывают, насколько геро­ическое громкое звучание способно вызвать проявление воли, которая моторно преобразуется в высшее напряжение энергии тела. Сюда от­носится ритм истинно национального танца, на звуки которого соот­ветствующий народ отвечает душевной и моторной реакцией. Здесь время и пространство находятся в определенном соотношении, кото­рому не мешают третьи факторы. Если словесную драму дополняет музыка, а музыкальный танец - слово, и не в течение короткого времени, а длительно, то неизбежно возникают художественные проти­воречия. И хотя посмеивались над старой оперой, где герой заявлял, что убегает и оставался стоять еще минут десять, но и в драмах Вагне­ра внутреннее соответствие между содержанием слов и жестом неред­ко нарушала музыка. Например, когда Брунгильда вдруг видит Зигфри­да при дворе Гунтера и страстно устремляется к нему, слова, которые она поет, сковывают ее движение. А Зигфрид, напротив, должен делать оборонительный жест как бы под увеличительным стеклом времени. То же касается и большинства сцен между богами и великанами в "Золоте Рейна".

Если в этих случаях музыка, привязанная к физическим певчес­ким возможностям, мешала прохождению духовно-моторного процесса, то в других случаях слово не могло поспевать за быстротой танца, а также вынуждено было мириться с фальшью, что редко имеет место в музыкальной драме.

Этот анализ не является критикой важных вещей, а нацелен на сущность, которая и Вагнером, и любым оперным певцом, наверняка, воспринималась болезненно; он свидетельствует о том, что три искус­ства нельзя по длительности объединить в одно время, и точно так же, как их раньше можно было поставить относительно друг друга, закономерностью каждого из них нельзя было пренебречь без ущерба. Они не являются единым искусством. Попытка сделать это насильс­твенно нарушает духовный ритм и мешает моторному выражению и впечатлению. Здесь Вагнер, все художественные произведения которо­го представляли собой не что иное, как только необычайный разряд воли, сам у себя стоит на пути. Предпосылкой к его величию было также условие наличия некоторых слабостей. Это инстинктивно ощу­щает большинство зрителей музыкальной драмы Вагнера, не умея объяснить неприятные ощущения. Затем несравнимое впечатление от мистических героических мест берет верх и компенсирует отрицатель­но воспринимаемое несоответствие между пространством и временем (движение леса, траурный марш)*.

 

* В качестве примечания я выражаю здесь свое убеждение в том, что Вагнер в "Кольце" ставит перед человеком и театром такие требования, что просто невозможно поспе­вать за его великими устремлениями. Кроме того, наряду с симфоническим эффектом имеют моего эффекты ("Кольцо", "Парсифаль"), которые воздействуют слишком технически. Так же, как отказались от изображения классической Вальпургиевой ночи, режиссеры никогда не могли удовлетворительно обеспечить воплощение ''Кольца". В то время как Тристан н Ганс Сакс живут вечно "Кольцо" должно быть переделано такой же гениальной рукой или оно постепенно исчезнет из театра.

 

Никоим образом эти замечания не умаляют деятельности Вагне­ра. Она создала жизнь, и это главное. Это было, конечно, удачей, что совершенно разрозненные искусства снова были соединены воедино. При этом они взаимно оплодотворили друг друга. Возможно, придет третий великий, который вмешается в сегодняшнюю жизнь и с учетом новых закономерностей трех искусств подарит нам новую словесно-звуковую драму, имея в качестве образца "Эгмонта" и "Тристана".

Но в Рихарде Вагнере проявилась сущность всех искусств евро­пейского Запада: это то, что нордическая душа не созерцательна, что она не теряется в индивидуальной психологии, а переживает волевым образом космические духовные законы и оформляет их в духовно-со­зидательном плане. Рихард Вагнер является одним из тех художников, у которых совпадают те три фактора, которые сами по себе составля­ют часть нашей общей художественной жизни: нордический идеал кра­соты, внешне проявляющийся в Лоэнгрине и Зигфриде, связанный с глубочайшим чувством природы, внутренняя воля человека в "Тристане и Изольде" и борьба за высшую ценность нордического западноевро­пейского человека - героическую честь, связанную с внутренней прав­дивостью. Этот внутренний идеал красоты воплощен в Вотане, в коро­ле Марке и в Гансе Саксе (Парсифаль имеет сильно выраженный церковный акцент, ослабляющий в пользу заимствованной ценности).

Здесь духовная жизнь Вагнера встречается с глубочайшим унтер­тоном всех европейских величин. Я не хочу больше перечислять их имена. "Высочайшее - это героическая биография", - признавал сам Шопенгауэр. Эта сила героическо-волевого представляет собой таин­ственную среду, которая привлекает наших мыслителей, исследователей и художников. Она представляет собой содержание в величайших произведениях европейского Запада и стремление от графа Рюдигера к  "Героической симфонии", к Фаусту и Гансу Саксу. Она представляет собой силу, которая всему придает форму. Ее пробуждение в зрителях и является конечной целью западноевропейского художественного творчества. Это признание также далеко от враждебного отношения к жизни нашего классицизма, как и от пошлого чувственного искусства и формализма сегодняшнего дня. Оно охватывает и то, и другое и достигает с ними такой глубины, где находит все, что было создано из сущности нордической западноевропейской души.

 

5

 

Интимное и душевное. — Келлер, Мерике, Раабе. — Покой Греции и западноевропейская "тишина". — "Блэк хауз". — "Глубина". — "Юрг Енач". — Герман Лене; "Оборотень". — Кнут Гамсун. — Стремление; "Парацельс" Э. Кольбенхейера.

 

Все, что проявляется при разрядке воли у величайших людей, является также существенной сферой у всех других истинных художни­ков европейского Запада, в том числе и у тех, чья духовная ударная сила свидетельствует не о такой же сильной и не одинаково направ­ленной формирующей воле. Результат и здесь совершенно самобытен. Мы называем это душевным, интимным, полным оптимизма. Я понятия не имел, что создания других рас, даже родственных групп народов можно было обозначить такими определениями: маленькие готические дома с остроконечными фронтонами, и их разрывами и окнами из мелких стекол, выступающие эркеры, резные двери, кованые сундуки и расписная деревянная обшивка, низкие комнаты с видом на парадную комнату соседа. Дальше сюда относятся рассказы Готфрида Келлера, стихи пастора Мерике, который так любил птиц и все свои вещи хотел иметь в тесной комнате; сочинения Раабе, искусство Диккенса, живопись Кранаха, мы снова всюду находим тихо действующую герман­скую личность в ее душевной сущности. Раабе выразил эту сущность в стихах:

 

В узком кольце

Вещи шириной с мир.

 

Спокойствие этих художников не является, однако, "классичес­ким покоем". Конечно, в основе всего германского лежит и глубокое стремление к "морскому штилю души". Сотни лет уже нордические лю­ди переходят через Альпы; глаза многих поколений направлены на Элладу. Но нет ничего более поверхностного, чем сказать, что немец ищет свою потерянную сущность, потерянный образец* выдержки и гармонии. О нет! В основе этого лежит стремление к ритму, выраже­ние сильной духовной воли, которое также эти поиски показывают не только как стремление к раскрытию собственной сущности, а как по­иски дополняющих ее элементов. Вечно исследующий и деятельный нордический человек ищет покой, он склонен иногда ценить его вы­ше, чем что-либо другое. Если он его достиг, он не хранит его долго, а ищет, исследует и продолжает формирующий, созидающий труд ("Ни минуты покоя! - пишет Бетховен в 1801 году Вегелеру, - я не знаю другого отдыха кроме сна, и мне очень жаль, что я должен ему сейчас предаваться больше, чем обычно".) И если он "спокоен", то в глубинах его все продолжает бурлить, и эта жизнь готова выплеснуться в дей­ствие. Германское искусство - это действие, т.е. сформированная воля. Диккенс приукрашивает мир и человека вечной, но совсем не гречес­кой красотой. Эта его внутренняя красота представляет собой игру воли, окрашенную то в более темные, то в более светлые тона, но всегда связанную с темпераментным движением. "Холодный дом" пред­ставляет собой, может быть, самый ценный плод этого искусства, с еще большей силой воздействия, чем "Дэвид Копперфилд". И под доб­рым лицом Раабе в "Abu Telfan" зреет активно действующее стрем­ление, которое в "Глубине" достигает драматических аккордов. Не так глубоко, несмотря на более сильный пафос, С.Ф. Мейер по тем же ду­ховным традициям сочиняет "Судью", "Свадьбу монаха", "Юрга Енача", в то время как Келлер, подобно готическому резчику по дереву, вы­страивает свои странные фигуры, придает их лицам удивительные чер­ты и затем посылает их такими, какие они есть, в несентиментальный мир. Колоссальная жизненная наполненность, свидетельствующая о гер­манской душе, имеет место вплоть до Германа Лёнса, который чув­ствовал в себе биение души земли. Эта естественно-мистическая сто­рона чувствуется во всей совершенно "четкой" предметности у Лёнса так же как и у Гёте "Над всеми вершинами покой..." ("Горные верши­ны...") и "Сумерки спускались сверху". В скупом изображении открыто вечное желание, вечное движение, и "оборотни" действуют также со­гласно своей внутренней духовно-расовой свободной воле, как Фауст, который хотел бы исследовать весь мир. Живший внешне спокойно Раабе был истинным "пастором голодных", жаждущий мудрости и зна­комства с миром. "Смотри вверх на звезды!" - учит он. "Обращай внимание на переулки!" - звучит снова. Он усматривает истинную гармо­нию не только в штиле на море, но и в диком шторме, который за­хватывает человека, и дает своему герою Роберту Вольфу лозунг для жизненного пути: "И в цепях вперед!". Через сочинения Готфрида Кел­лера, которые кажутся так четко и безгрешно лежащими на теплом солнце, проходит ощутимый глубинный поток естественного героизма. "Деревенские Ромео и Джульетта" является произведением такого неиз­неженного величия, как "Фрау Регула Амрайн" является примером вну­тренней гордости. Девушка, которая, размышляя, ткет себе свадебное полотно и, сочиняя, вплетает в него свою любовь, поет все-таки снова: и если муж не захочет сражаться за родину, пусть станет полотно са­ваном. И пастух, который высоко в горах заново отстраивает разру­шенную лавинами хижину и смотрит терпеливо, заявляя: "Если в преде­лы моей земли попадет разрушающая запрет кабалы львица, я сам по­дожгу свое жилище и уйду куда глаза глядят".

Нордический человек в одежде бюргера - это оптимист. В глу­бине души он сердится и печалится, но кипение укрощается сдержан­ностью и скрашивается человеческим пониманием. Поэтому Гёте так же маловероятно может быть юмористом, как Леонардо и Шекспир. Даже Сервантес не является юмористом, как многие думают. Глубокие же юмористы, такие как Готфрид Келлер, Вильгельм Буш, Вильгельм Раабе, а также Чарльз Диккенс и Шписвег относятся все-таки к шуму европейской сущности, они представляют собой веселые точки покоя, но не на темном основании. Лес - это больше, чем определенное ко­личество деревьев, народ - это больше, чем общность близких людей, государство - это больше, чем сумма его законов. Лес - это к тому же еще движение, шумовой ритм, игра света и тени, четкие линии и тем­ная тайна; народ как национальный дух - это борьба, победа, подчине­ние, смех и печаль, его жизнь проходит каскадом или течет широким потоком. И тем не менее это вода, которая отражает характер. Так "спокойствие" Шторма, Раабе и Келлера стоит рядом с величием Гёте и Вагнера, улыбающегося трагика Буша - рядом с пафосом Шиллера, шагающим огромными шагами. Темное глубинное течение крови и ду­ши соединяет их всех и даже в "самом спокойном" звучит вечная не­мецкая песнь о вечном становлении и о борьбе за свое существование.

Никто из живых художников не изобразил мистическое и при­родное волевое движение так, как Кнут Гамсун. Неизвестно почему крестьянин Исаак на забытой Богом местности вспахивает один участок земли за другим, почему его жена присоединилась к нему и рожает детей. Но Исак следует необъяснимому закону, делает, согласно мистической первоначальной воле, работу, приносящую плоды, и, сам удивляясь, оглядывается в конце своего бытия на плоды своего труда. "Плоды Земли" - это великий сегодняшний эпос нордической воли в ее вечной первоначальной форме, героической даже за плугом, приносящий плоды при каждом движении мускулов, прямолинейный вплоть до неизвестного конца. Но точно так же необъяснимо естес­твенным являются Бенони, купец Мак, баронесса Эдварда, охотник Глан. Каждая личность с самого начала осознала внутренний закон. И действует в соответствии с ним. Она делает, кажется, несоединяемые вещи - и они тоже естественны. Совсем нет необходимости их объяс­нять, "психологически" обосновывать. Даже их внешний вид представ­ляет их внутреннюю волю. Но совместное движение нашей воли с силой, которая все создала, представляет собой единственное "эстети­ческое переживание". В противовес этой закономерной сущности Исаака выступают "бродяги". В той же среде Гамсун в таинственной манере созерцания природы изображает законы вселенной и души. Это снова крестьяне, рыбаки, торговцы, в которых отражается мир. В результате путешествий они теряют неудовлетворенные стремления к связи с Матерью-Землей, благословления которой на них больше нет. Они бес­покойно перемещаются с места на место, меняют деятельность и при­вязанности. Поскольку корни вырваны из дающей силу земли, то гибнут и цветы. Так они и живут: Эдвард, Август, Ловизе Маргрете, не зная почему и зачем. Они представляют собой закат, в лучшем случае переход, попытки человечества добраться до новых форм и типов, соз­дать новые ценности, добыть новую честь. Они живут так, как опреде­лил писатель, - естественно и таинственно. Как далеко с этой точки зрения уходят на задний план все Гауптманы, даже Ибсен. И снова Гамсун преодолел мир.

И, наконец, стремление! Оно побуждает сердце художника к творчеству так же, как исследователя к открытиям. Вся немецкая ро­мантика без духовной устремленности так же немыслима, как когда-то немыслима была готика. Хёльдерлин является величайшим среди ху­дожников, побуждаемых стремлением нашего времени. Этот первона­чальный элемент всегда проявляет свою сущность, видит ли он изобра­жение мечты об Элладе в Диотиме или поет песнь немцам. Хёльдерлин ничего не поймет, если говорить ему о созерцательности, ничего не поймем у него и мы, если не переживем вместе с ним эстетически-волевой элемент стремления в его творчестве в максимально возвы­шенной совокупности нашего собственного живого стремления. И этот первоначальный инстинкт придает двум произведениям о немецкой действительности частично вечную ценность: "Народу без пространс­тва" Ганса Гримма и "Парацельсу" Эрвина Кольбенхейера. Колокола, которые звучат из деревни на Везере и сопровождают Корнелиуса Фриботта в путешествие по свету, являются выражением стремления к Пространству, к пашне, к применению врожденных творческих сил. Эти колокола стремления из Липпольдсберга звучат и над смертью ста­рателя от руки обманутых товарищей как призыв к пробуждению всех немцев огромного мира. Может быть, с формально-технической точки зрения в "Народе без пространства" можно найти некоторые недостат­ки, может быть, в изображении некоторых людей, в силе характеров есть что-то от Зигрид Ундсетс ("Кристин, дочь Лавранса"), у которой, например, изображение Эрленда, сына Николауса сделано мастерски. У норвежки нет этой первоначальной устремленности, которой веет со всех сторон от сущности Гримма. Чем больше их персонажи говорят о вере и теологии, тем холоднее становится читатель, поскольку он здесь чувствует намерения и попытки перенести мысли в души персонажей, которые совсем не кажутся носителями таких жизненных чувств. И здесь также обращающийся к Средневековью Кольбенхейер вплотную приближается к Гримму. "Нет другого такого народа, подоб­ного этому, у которого нет богов и который требует посмотреть на Бога", - говорит у Кольбенхейера вечный странник распятому Богу. Он берет усталого Христа, лежащего в нищете на дороге, на свои сильные руки и несет его через немецкие края. И жалкая, измученная фигура Христа впитывает сильное дыхание этого немецкого гения и становит­ся крепче и наполняется силой. Пока великий одноглазый говорит о немцах: "Они меня больше не признают, потому что они говорят о своих вечных богах, только когда они носят печать смерти, все ос­тальное кажется им мелким. Но они любят меня. Эта народная кровь проводит по кровеносным сосудам большую часть первоисточника. Та­ким образом, они должны быть самыми устремленными среди людей..." Из этого видения мира перед писателем встает великий исследователь Парацельс, стоящий на пороге двух великих эпох и стремящийся из обеих к тому времени, когда слово не выступает против слова, алтарь против алтаря, а все это сведено вместе в первоначальные законы жизни...

Может быть, кто-нибудь думает, что Кольбенхейер написал свое великое произведение из артистического удовольствия, а не потому, что он сам является одиноким устремленным человеком? И может быть, кто-то надеется понять его произведение не почувствовав в себе роста стремления? Кто так думает, не только не понял этого "романа", он вообще не имеет представления о германском искусстве и его сущности, ни об Ульрихе фон Энзингене и мастере Эрвине, ни об авторе "Фауста" и создателе "Гипериона". И все они не хотели поэтому, что­бы результатом их творчества было "созерцание", а также чтобы это привело к признанию "Платоновых идей", как считал Шопенгауэр (что было чисто интеллектуалистским мнением) а чтобы они пробуждали стремление, т.е. устанавливали волевую сторону нашей сущности в на­правлении от глупости общего ощущения, поддерживали ее на высо­ком уровне и, вызывая эти силы, создавали деятельную духовную жизнь.

 

6

 

Искусство как завоевание мира. — Перенесение центра тя­жести с религиозной на эстетическую волю. — "Рабочие поэты" и их предательство социального движения. — Герхарт Хауптман. Международное объединение (интернационал) метисов. — Тип красоты фронтовика. — Новое чувство жизни. — Грядущий поэт мировой войны.

 

Существует значительный для мировой истории факт: насколько религиозными были европейцы прежних времен, настолько и сегодня, хотя и скрыто для многих, но повсеместно, происходит глубокое рели­гиозное стремление, настолько много мистиков и благочестивых мужей породил европейский Запад:   абсолютных религиозных гениев, т.е. полного воплощения божественного с собственными законами в чело­веке Европа еще не имела. Как бы богато оно ни было одарено, как бы сильно ни было по форме и преодолению, достойной нас религи­озной формы с его помощью мы до сегодняшнего дня создать не смо­гли: ни Франциск Ассизский, ни Лютер, ни Гёте, ни Достоевский не яв­ляются для нас создателями религии. Ни Яйнавалкии, ни Заратустра, ни Лао-Цзы, ни Будда, ни Иисус в Европе не возникли.

Религиозные искания Европы были в зародыше отравлены чуж­дой типу формой, когда его первая мифологическая эпоха приближа­лась к своему концу. Западноевропейский человек не мог больше ду­мать, чувствовать, молиться по свойственной его типу форме. После неудавшейся мощной обороны он принял навязанный ему церковный догмат веры. Богатое сокровище легенд расцвело на каменистой почве еврейско-романской догмы, великолепные образы осветили в представ­лении и преобразовании истинного Иисуса застывшие сирийские фор­мальности с их усердием; нашлись герои, чтобы бороться и умереть за эту заимствованную веру. И все-таки деятельность сына богатого купца из Ассизи означала не творчество, не аристократическое преодоление мира, подобно деятельности индийца, который с улыбкой ложился в свежевыкопанную могилу, а чистое отрицание. Отказ от самого себя -такова трагическая песня всех европейских святых, чисто отрицающая сторона западноевропейской религиозной жизни, потому что европей­цу не разрешалось действовать позитивно, как присуще его расе. Там, где он пытался это сделать, как в образе "блаженного мастера" Эккехарта, все церковные ценности исчезали и расплывались, и вырастало внезапно только сейчас видное во всем своем величии новое духовное здание, которое занимало место чуждой Церкви - и все-таки вынужде­но было действовать под запретом. Таким образом, этот апостол нем­цев умер раньше, чем смог совершенно сознательно научить свой на­род преодолевать мир и в этом смысле жить.

Так умерла Европа, подчинив себе физически мир и вселенную. Но духовные поиски, которые не могли быть религиозными, а только римско-еврейскими, перенесли центр тяжести с религиозной воли на художественную. Индийские гимны в меньшей степени являются произ­ведениями искусства, чем религиозно-философскими вероучениями, ки­тайские изображения богов останавливаются на карикатурном искаже­нии или поднимаются до их стилизации и формализации, египетские росписи - это рисованные композиции, Греция для нас абстрактная форма. И только в Европе искусство стало настоящей средой для пре­одоления мира, религией в себе. Распятие Грюневальда, готический собор, автопортрет Рембрандта, "Героическая", фуга Баха, мистический хор (Chorus Mysticus) - это все выражения совершенно новой души, ду­ши постоянно активной, которую породила только Европа.

Вагнер мечтал о народной благосклонности как символе. Об­щность первоисточников отдельных искусств казалась ему провозгла­шением новой эпохи. Эту "религию будущего" мы не можем создать сразу, "потому что мы единичны, одиноки": "Произведение искусства -это живо отображенная религия; но религию изобретает не художник, она возникает из народа"*

 

* Искусство будущего.

 

Искусства в качестве религии хотел когда-то Вагнер. Он вместе с Лагарде возвышался один против бюргерского капитализированного мира и чувствовал, наряду с даром, задачу служения своему народу. Он не говорил в бессилии: "Я больше не понимаю этого мира", а хо­тел создать другой мир и предчувствовал утреннюю зари новой под­нимающейся жизни. Ему противостояли купленная мировая пресса, сы­тое мещанство, вся безыдейная эпоха. И неважно, насколько больше в наше время противников или сторонников у байтрейтской идеи: для того поколения та идея была истинным источником жизни в рамках приобретавшего звериные черты времени. Во всех государствах, где существовали люди, которые спорили с жизнью не только при помощи эстетства или нетворческого процесса, Байтрейт находил звучащие в унисон души, и в то время, как встреченные с восторгом "социальные писатели" сегодня продолжают свое жалкое существование, внутренняя ценность Байтрейта все проникает в нашу жизнь, в настоящее время и через него в грядущее будущее Германского рейха. Герхард Гауптман только грыз прогнившие корни бюргерства XIX века, конструировал театральные пьесы по газетным сообщениям, затем "сформировался" как творческая личность, оставил боевое социальное движение, эстетизировался в галицийском туманном кругу газеты "Берлинер Тагеблат", разыграл перед фотографом осанку Гёте и в 1918 году, после победы биржевого произвола, позволил своей прессе преподнести себя немец­кому народу как "величайшего писателя". Лишенные внутренней цен­ности Гауптман и его круг представляют бесплодных деморализаторов времени, к которому внутренне и сами относятся. Ни в одном из них -ни в Зудерманах, ни в Ведекиндах, ни тем более в более поздней стае (Манн, Кайзер, Верфель, Хазенклевер, Штернгейм) не горел ис­тинный протест в сердце, нет! Так же, как марксистский социализм отказал в политическом плане, так и борющееся за художественное выражение движение обновления было предано и фальсифицировано этой дерзкой "немецкой" и еврейской литературной гильдией. Все эти рабочие писатели умерли внутренне перед властью денег и их рабов, которых они якобы побороли. Все они являются духовными выскочка­ми, которые становятся "осанистыми" и "гуманными", пока им разреше­но питаться за столом "князей золота". Великого, истинно революцион­ного движения "Разбойников", "Коварства и любви" и даже "Вильгельма Телля" в ХК веке нигде не чувствуется. Создание девицы Лулу - это самое большее, до чего "писатели" смогли подняться. И чтобы пода­вить даже эти смелые элементы истинного и борющегося, денежные князья создали картель с еврейскими директорами театров и предста­вителями прессы. Они хвалили все дерзкое, нудное, надуманное, бес­сильное и увечное и боролись все сплоченнее и сознательнее против любого истинного обновления мира, как когда-то против Рихарда Ваг­нера. Потому что они знали: великое означает смерть мелкого, новая ценность сломает шею тому, что ценности не имеет. В этой величай­шей борьбе мы участвуем сегодня как никогда. Мы не можем больше как Раабе или Келлер, забыв обо всем на свете, отрешиться от полно­кровной жизни, и мы не хотим этого больше, хотя и знаем, что целый "интернационал" во главе с полукровным войском "художников" враж­дебно противостоит новой ценности пробуждающейся расовой души. А если откровенно, то именно поэтому Барбюс, Синклер, Унамуно, Ибаньес, Моруа, Шоу и их издатели находятся в тесном сотрудничес­тве с Маннами, Кайзерами, Фульде и их газетной кликой. Они заботят­ся о взаимных похвалах, переводах, постановках. Один публикует бесе­ды друг с другом. Вся мировая пресса узнает за три месяца, что Томас Манн пишет новеллу. Каждый сообщает устами другого удивленному земному шару о чем он благоволит думать, как он работает: в закры­том помещении или на свежем воздухе, по утрам или по вечерам... Эти пишущие мещане нашего времени загнивают духовно при еще живом теле, несмотря на старания поющих дифирамбы в рамках еврейской рекламы. Они что-то еще лепечут о человечестве, о мире между наро­дами, справедливости, а сами не могут предоставить ни грамма истин­ной полнокровной человечности. Мир они установили при помощи •сил, которые рассматривали мировую войну как свое дело, и пишут в газетах, которые издеваются над подлинным правом народа день за днем выражать свою расовую сущность. Прогнившими, как сама поли­тическая демократия, являются и их подпевалы, даже если они зовутся Шоу, и год за годом не делают ничего другого кроме пожирания тру­пов, не зная при этом вкусно это или нет, или если их называют Ген­рихом Манном и дают ослиного пинка тем, кого не смогли сокру­шить...

Для XIX века есть еще одно смягчающее обстоятельство: его лю­ди находились в центре увлекающего за собой потока пробуждающего­ся индивидуализма и были захвачены врасплох новым, как и многие Другие. Они хоть и чувствовали, как пошатнулись старые ценности, но кто мог это осудить, не видя восхода солнца, а видя свой конец. Но уже начало XX века показало людей, которые были достаточно самоу­веренны, чтобы выступить с провозглашением новой системы жизнен­ных ценностей. И сегодня мы видим, что все, что они провозглашали, было дутой гнилью, в развивающиеся силы которой они сами не ве­рят. Ибсен и Стриндберг еще честно боролись до самой смерти. Сегодняшние последние певцы демократии и марксизма не верят в других и не несут в себе собственных ценностей. Они выкапывают образы в китайской, греческой, индийской литературе (Клабунд, Хофмансталь, Хазенклевер, Рейнхардт), подчищают их или приводят негров из Тимбукту, чтобы представить своей избранной публике "новую кра­соту", "новый ритм жизни".

Это является сегодня сущностью духовности, это современная драма, современный театр, современная музыка. Трупный запах исхо­дит от Парижа, Вены, Москвы и Нью-Йорка. Foetor judaicus перемеши­вается с отбросами всех народов. Ублюдки являются "героями" време­ни, распутные ревю и стриптиз, под управлением негров, стали фор­мой искусства ноябрьской демократии. Конец и духовная чума, казалось, были достигнуты.

Миллионная армия рабочих в шахтах и перед пламенем домен­ных печей была порабощена и нещадно эксплуатировалась. Она жила в нищете и страдала от всех ужасов наступающего засилья машин. Но она не хотела сдаваться, а хотела бороться. Просто бороться. Она ис­кала образ вождя, но не находила. И страшно сказать, что во главе покрытых копотью, но сильных фигур (пока это было безопасно), мар­шировали еврейские адвокаты или выращенные крупными банками предатели, в то время как "рабочие писатели" не смогли породить ни одной фигуры борца. Сражающейся армии рабочих не было дано бога­тырской фигуры ни в жизни, ни в искусстве. Бебель всю жизнь оставался маленьким фельдфебелем, а Гауптман не перерос "Ткачей" и "Коллегу Крамптона". Уже в одном этом факте заключается доказатель­ство того, что марксизм не может быть истинно немецким и вообще западноевропейским движением освобождения, потому что расовое движение создает себе героический образ и свою органичную высшую ценность. Но на место этих сил пришел трусливый сброд марксист­ских вождей, которых может купить любой, кто имеет деньги. На ме­сто целого пришел класс как поддельная ценность. Немецкий рабочий забыл, что нельзя отрекаться от народа и отечества, а нужно их лю­бить и защищать. Теперь он под еврейским руководством и то, и дру­гое надолго разрушил. Новое, пробуждающееся сегодня рабочее движе­ние - национал-социализм - должно будет доказать, что в состоянии дать немецкому рабочему, а вместе с ним всему народу, не только по­литическую идею, но и идеал красоты мужской силы и воли, высшую духовную ценность и тем самым предпосылку для органичного прони­зывающего и создающего жизнь искусства.

Во всех городах и селах Германии мы уже видим первые ростки этого. Лица, которые смотрят из-под стального шлема на памятниках воинам, всюду имеют сходство, которое можно назвать мистическим. Крутой морщинистый лоб, сильный прямой нос с угловатым остовом, крепко сомкнутый узкий рот с глубокой щелью губ, молча говорящих о напряженной воле. Широко открытые глаза смотрят прямо перед собой, сознательно в даль, в вечность. Эта волевая мужественность фронтовых солдат заметно отличается от идеала красоты прежних вре­мен: внутренняя сила здесь стала отчетливее, чем во времена рене­ссанса и барокко. Но эта новая красота является также свойственным расе образцом красоты немецкого рабочего, современного борющегося немца. Чтобы не дать этому животворному эталону подняться и побе­дить, одержимые тягой к морфию полукровки рисуют в еврейских "ра­бочих" газетах изуродованные и искаженные лица, вырезают по дереву изображения, где идиотизм и эпилепсия должны представить волю и борьбу, в то время как церкви беспомощно все еще заказывают "рас­пятия" или воспевание "агнца Божьего". Это больше не поможет! Пре­дательство 1918 года начинает мстить предателям. Из смертельного трепета, битв, борьбы, нужды и бедствий поднимается новое поколе­ние, которое, наконец, видит перед глазами свойственную расе цель, имеющую свойственный расе идеал красоты, одухотворенный творчес­кой волей. За ним - будущее!

За эстетической ценностью встает отчетливо "внеэстетическая". Личность и тип - одно обусловливает и увеличивает другое. Истинная личность всегда имеет высшую ценность, и даже рабу безусловное подчинение дает определенную форму жизни. Только метис и полу­кровка колеблется от триумфирующего крика до неудержимых стонов, от противной природе эротики до теософии, от наглого отсутствия религиозности до наглого, демонического экстаза.

В рамках этого крушения новое поколение Германии хоть и ищет свое искусство, но знает, что таковое рождается не раньше, чем нами овладеет новая благороднейшая ценность, имеющая власть над всей жизнью. Не случайно, что мировая война еще не нашла своего певца. Какими бы волнующими ни были отдельные песни, именно на­род и отечество стали внезапно возникшими ценностями. Только в сражениях пробудился немецкий миф. Тех, кто его сильнее всего по­чувствовал, охватывает неистовство или накрывает, как нахлынувшей морской волной, ощущением восторга. Другие неоднократно попадали в омут краха. Многие потеряли веру в борьбу вообще за что-либо ценное. Сегодня из отдельного возникает, тем не менее, общеличност­ное. Нужда времени проникает в сердце каждого немца, напоминая о том, что даже самая маленькая жертва в мировой войне означает самоотверженность 80 миллионов людей, но что только эти 80 миллио­нов благодаря общности принадлежат принесенной жертве вместе со своими детьми и самыми дальними потомками. Абстрактное воодушев­ление от войны за "отечество" сегодня становится, несмотря на все парламенты и политиков, действительным мифическим переживанием. Это переживание вырастет и должно развиться до естественного ощу­щения действительности. Но это ощущение означает, что часть народа, отдельные души постепенно начинают приобретать общность взглядов. Личности, которые способствуют этому всеми силами уже много лет, неизбежно выдвинутся на первое место. И как бы не сложилась в дальнейшем политическая жизнь, час рождения поэта мировой войны пробил! Он уже знает вместе со всеми, что два миллиона погибших немецких героев поистине остались живыми, что они отдали свою жизнь не за что другое, как за честь и свободу немецкого народа, что в этом действии находится единственный источник нашего духовного возрождения, а также единственная ценность, перед которой могут беспрекословно склониться все немцы. Этот немецкий поэт изгонит сильной рукой гадов из наших театров, он вдохновит музыкантов на новую героическую музыку и будет водить резцом скульптора. Памят­ники героям и поминальные рощи будут для нового поколения места­ми паломничества, где немецкие сердца будут заново формироваться в духе нового мира. Тогда снова искусство завоюет мир.

 

 

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

 

ГРЯДУЩАЯ ИМПЕРИЯ

 

 

Во всей истории жизни народа есть самый святой

момент, когда он пробуждается от своего обморока...

Народ, который с радостью и любовью воспринимает

вечность своей народности, может в любое время

праздновать свое возрождение и день своего пробуждения.

 

Фридрих Людвиг Ян

 

 

I

 

МИФ И ТИП

 

 

1

 

Мечтатели как люди действия. — Мечта Икара; Виланд. — Мечта о рае. — Мечта евреев о мировом господстве. — Мечта Поля де Лагарда.

 

Наступает время, когда народы будут поклоняться своим вели­ким мечтателям как величайшим реалистам. Тем мечтателям, для кото­рых их стремление стало символом, а сама мечта - целью жизни, оформленной в идею, если они ходят по земле в качестве одержимых религией, философов, творческих изобретателей и государственных мужей; в пластическую фигуру, если они были художниками, сочиняю­щими в словах, звуках и красках. Мечта изобретателя является первым выражением духовной силы, он ориентирует все внутренние волнения в одном направлении, мучаясь от сознания невозможности полностью реализовать такую наглядную в душе картину, напрягает всю духовную и интеллектуальную энергии и рождает, наконец, творческое действие, вокруг которого новое время вращается как вокруг своей оси.

Когда-то нордический дух на Средиземном море, в Элладе меч­тал о близости к солнцу, о полете человека над Олимпом, Это стрем­ление создало драму Икара, И умерло как тот, чтобы в другом месте наполнить жизнь новой энергией. Дев солнца и меча мечтательный человек отослал с ветрами, в шторм и грозу увидел мчащихся перед собой валькирий и перенесся сам вверх в бесконечно далекую Вал­галлу. Древнее стремление стало символом для Виланда-кузнеца. Оно умерло еще раз, чтобы снова пробудиться к жизни в мастерской Лео­нардо. Из символа писателя получилась практически преобразующая воля. Сильное человечество уже поняло природу и взглядом господина воспринимало ее законы. Но это случилось слишком рано. Спустя че­тыреста лет мечтавшие о полете человека заново овладели этим недос­тупным материалом. Материя была на этот раз побеждена, целесоо­бразно сосредоточена в укрощенную энергию, прогрессивная моторная сила была найдена. И однажды блестящий быстрый и управляемый се­ребристый воздушный корабль, как ставшая действительностью мечта многих тысячелетий, полетел по воздуху. Формы воплощения отлича­лись от тех, которые были придуманы первыми мечтателями, техника была и оставалась связанной со временем, а духовный повелительный импульс был вечным, был необъяснимой целенаправленной и преодо­левающей притяжение земли волей.

Когда-то люди мечтали о всевидящем и всеслышащем существе. Они называли его смотрящим сквозь облака Олимпа Зевсом или при­глашенным для того, чтобы смотреть, Аргусом. И лишь немногие отва­живались потребовать подобного и для человека. Но эти немногие мечтатели исследовали сущность мечущего молнии бога и проверили таинственно разряжающиеся природные силы. И однажды они начали разговаривать друг с другом при помощи, этих сил, находясь на рас­стоянии и будучи связанными только проволокой. А потом и эта про­волока больше стала не нужна. Высокие стройные башни посылают сегодня таинственные волны по всему миру, а те разряжаются на рас­стоянии тысяч километров в виде пения или музыки. Снова смелая мечта стала жизнью и действительностью.

Посреди пустыни воины и завоеватели мечтали о рае. Эта мечта в меньшей степени преобразовывалась в работу миллионов. От одной реки до другой через каналы заструилась журчащая вода вдоль и поперек пустыни. И словно под воздействием магических сил зазеле­нел желтый песок и зашумели поля полными колосьями. Появились де­ревни, города, расцвели искусство, наука, пока по этому раю, создан­ному мечтательной человеческой расой, не прошли войска лишенных мечты завоевателей, все уничтожая на своем пути. Они поедали плоды земли, но не умели мечтать. Каналы были занесены песком, вода заста­ивалась, текла вспять в первоначальное русло реки, а оттуда текла в безбрежный Индийский океан. Леса зачахли, пшеничные поля исчезли, на месте травы появились рыхлые камни и движущийся песок. Люди погибали или уходили, города засыпались песком, покрывались пылью. Пока через тысячелетия нордические мечтатели не откопали из облом­ков и золы окаменевшую культуру. Сегодня вся картина бывшего рая стоит перед нашими глазами, погибшая мечта, создавшая жизнь, красо­ту и силу, пока действовала раса, которая умела мечтать. Но как толь­ко за осуществление мечты взялись лишенные мечты практики, вместе с мечтой погибла и действительность.

Так же, как в Междуречье мечтали о плодородии и власти, так мечтал великий народ Греции о красоте и создающем жизнь эросе; так в Индии и на Ниле человек мечтал о повиновении и святости; так гер­манский человек мечтал о рае на земле и о долге.

Наряду с мечтами, создающими плодотворную действительность, и с лишенными мечты разрушителями существуют также мечты уни­чтожающие. Они также действенны и часто так же сильны, как и творческие. Сегодня еще рассказывают о малых смуглых народах в Ин­дии, острый взгляд которых гипнотизирует змей и птиц и загоняет их в сети охотников. Известна злая, но очень сильная мечта Игнатия Лойолы, чье уничтожающее душу дыхание и сегодня накладывается на нашу цивилизацию. Известна также мечта Шварцальбена Альбериха, который проклял любовь во имя мирового господства. В горах Сиона столетиями культивировалась мечта, мечта о золоте, о силе любви и ненависти. Эта мечта разогнала евреев по всему миру. Беспокойные люди с сильной мечтой, создавая разрушающую действительность, и се­годня еще живут и действуют среди нас как носители злых мечтатель­ных видений. Его мечта, пережитая впервые три тысячи лет тому на­зад, после многочисленных неудач чуть не стала действительностью: властью золота и мировой властью. Отказавшись от любви, красоты и чести, мечтая только о лишенном любви, безобразном, бесчестном гос­подстве, до 1933 года евреи оказался сильнее нас, потому что мы пре­кратили воплощать нашу мечту, и даже пытались беспомощно вос­принять мечту евреев. И это принесло с собой германское крушение.

Но самым великим и счастливым моментом в сегодняшнем хаосе является мифическое, нежно-сильное пробуждение, тот факт, что мы снова начали мечтать по-своему. Не преднамеренно, скорее исходно, одновременно в нескольких местах и в одном направлении. Это опять старо-новая мечта мастера Эккехарта, Фридриха Великого и Лагарде...

Когда-то нордические викинги пришли в мир. Они хоть и раз­бойничали, как и все воины, но мечтали о чести и государстве, о гос­подстве и творчестве. И везде, куда они приходили, возникали творения культуры, свойственные расе. В Киеве, в Палермо, в Бретани, в Англии. Куда приходили существа, чуждые по типу и мечте, там соответствующая мечте действительность рассыпалась. Где жили мечта­тели с аналогичным характером, там рождалась новая цивилизация.

Мечта о святой и честной империи водила мечом древнегерманских императоров, но также и рыцарей, которые против них восстава­ли. В далекий Рим, на бескрайний Восток несла их эта мечта. Кровь сочилась между руинами Италии, у "гроба святого", не оживляя дей­ствительности. Пока на бранденбургском песке не ожила старая мечта. Но и она ушла, и, казалось, была потеряна и забыта. А сегодня, нако­нец, мы опять начали мечтать.

Провидец, наслаждаясь, изложил германскую нордическо-западно-европейскую мечту о второй империи' и почти единолично поставил соответствующие расе цели. Он писал в своих "Немецких записках" и частично в других своих великих произведениях: ''Еще никогда не бы­ло немецкого государства". "Государство (сегодняшнее) - это каста, по­литическая жизнь - балаган, общественное мнение - трусливая девка". "То, что немецкая империя нежизнеспособна, сейчас ясно". "Мы живем в центре гражданской войны, которая пока ведется без пороха и свин­ца, но зато с величайшей подлостью через замалчивание и клевету". "Мы страдаем от необходимости в 1878 году делать то, что мы должны были делать в 878 году". "Вера в бессмертие все больше и больше ста­новится для нас условием, при котором мы сможем выдержать жизнь в еврейско-немецкой империи, составленной из глины и железа", "Рели­гиозное понятие христианства неверно. Религия - это личная связь с Богом. Она представляет собой безусловную современность". "Павел принес в Церковь Ветхий Завет, под влиянием которого Евангелия бы­ли насколько возможно разрушены". "То, что каждой нации необхо­дима национальная религия, видно из следующих соображений: нации возникают не в результате физического создания, а в результате исто­рических событий, но подлежат власти провидения. Поэтому нации имеют божественное назначение, они создаются". "Каждый раз призна­вать миссию своей нации заново означает погрузить ее в колодец, ко­торый дает вечную юность. Всегда служить этой миссии - означает приобрести более высокие цели и с ними более высокую жизнь." "Ми­ровая религия в единственном числе и национальные религии во мно­жественном числе - это программные пункты обоих противников". "Нации - это идеи бога!" "Католичество, протестантство, иудаизм, нату­рализм должны уступить место новому мировоззрению, чтобы о них больше не думали, как не думают о ночной лампе, когда над горами сияет утреннее солнце или единство Германии день ото дня будет ста­новиться все проблематичнее". "Для человека существует только одна вина, когда он не бывает самим собой". "Великое будущее, которое я провозглашаю и которого требую, еще очень далеко от нас..."

Прошло не так много времени, когда этот великий немецкий ме­чтатель ушел от нас: Поль де Лагарде умер 22 декабря 1891 года. Пос­ле мастера Эккехарта он был, наверное, первым, кто высказал вечную немецкую мечту без всяких обязательств, которые связывали раньше великого учителя. То, что волновало немецких рыцарей столетия тому назад, увлекало к высотам, включая заблуждения и вину, сегодня впер­вые самым ясным образом вошло в сознание. Сегодня немецкий народ имеет те же мечты, что и Эккехарт, и Лагарде. Еще не все имеют му­жество на такую мечту, еще чуждые мечты сковывают действие их души, поэтому здесь необходимо предпринять умеренно-дерзкую попы­тку - то, что в двух предыдущих книгах было представлено с глубоким анализом как наша сущность, изложить здесь в противоположность им как расстановку цели, связанную с мечтой и действительностью, как символ, насколько он пронизан вечными нордическими германскими идеями, без технических подробностей. И если их нужно отобразить, то с живым сознанием того, что они могут совершенно иначе выгля­деть, если будут найдены новые средства власти над землей. Полет Икара отличался от строительства Цеппелина почти во всем. Воля же, которая дала стремлению направление, была такой же. И определенная воля, основанная на четкой иерархии ценностей, в сочетании с орга­ничной силой образного представления пробьется однажды через все препятствия во всех сферах.

 

2

 

Еврейский миф. — Фарисей и активное отрицание мира. — Паразитизм враждебной расы. — Тип от Иосифа до Ратенау. — Сионизм. — Горизонтальный жизненный слой. — Ортодоксальная теория "нации".

 

Ценности характера, черты духовной жизни, красочность сим­волов действуют параллельно, поглощают друг друга и, тем не менее, создают одного человека. Но полнокровного только в том случае, если сами являются следствиями и порождениями из одного центра, который находится но ту сторону от исследуемого опытным путем (эмпи­рически). Это непонятное обобщение всех направлений понятия "я", народа, вообще общности составляет его миф. Мир богов Гомера был таким мифом, который продолжал защищать и сохранять Грецию, ког­да греческой культурой начали овладевать чужие люди и ценности. Миф о красоте Аполлона и силе Зевса, о неизбежности судьбы в кос­мосе и таинственно связанной с этим человеческой сущностью было греческим действием в течение тысячелетий, даже если оно было толь­ко при Гомере собрано в культивирующую тип силу.

Но такая необычайная сила развивает не только творческое ви­дение мечты, но и от паразитической мечты о мировом господстве ев­реев тоже исходит необычайная сила - хоть и разрушающая. Ее в тече­ние последних трех тысячелетий нес вперед черный маг политики и экономики. Поток этих инстинктивных сил золота часто ненасытно возрастал. "Отказавшись от любви" дети Якова трудились над золотыми сетями для связывания великодушных, терпимо мыслящих или ослабев­ших народов. В Мефистофеле эта сила стала неподражаемо показанной формой, она обладает, однако, внутренним законом построения, так же как и господа с зерновых и бриллиантовых бирж, из "мировой прессы" и дипломатии народного союза. Если где-либо сила полета нордическо­го духа начинает идти на убыль, то обладающая земным притяжением сущность Агасфера присасывается к ослабевшим мускулам. Там, где на теле нации появляется рана, в больное место всегда вгрызается еврей­ский демон и пользуется как паразит часами слабости великих мира сего. В его помыслы не входит героическое завоевание государства, сильным своей мечтой паразитом руководит мысль заставить мир "при­носить ему доход". Добиться не в споре, а нечестным путем; не слу­жить ценностям, а пользоваться обесцениванием, так гласит его закон, по которому он действует и от которого он никогда не отойдет, пока существует.

В рамках этого великого, может быть, окончательного спора ме­жду двумя далекими друг от друга душами мы сегодня находимся. И этот спор немецкого гения с еврейским демоном полуеврей (Шмис) охарактеризовал невольно в соответствии со своей сущностью*. Он пи­шет: "Злой демон еврея - это ... фарисейство. Может он и является носителем надежды на мессию, но одновременно он следит также за тем, чтобы мессия не появился... Это специфичная, наиболее опасная форма еврейского отрицания мира... Фарисей отрицает мир активно, он заботится о том, чтобы ничто не приняло форму, и при этом им движет демонический аффект. Это кажущееся отрицание, таким обра­зом, является совершенно особым сильным видом мироутверждения, но с отрицательным знаком. Буддист был бы счастлив, если бы мир зам­кнулся вокруг него, фарисей погибнет, если жизнь вокруг него не будет постоянно принимать форму, потому что тогда его отрицающая жизненная функция перестанет действовать". "Они (отрицающие) пред­ставляют собой дух, который постоянно отрицает, и скрывают под восторженным утверждением утопического бытия, которого никогда не будет, приход мессии. Они повесились бы как Иуда, если бы он действительно пришел, потому что они совершенно не способны сказать "да".

 

* Оскар Шмис "Еврей". 1926 г. Специальная тетрадь.

 

Если заглянуть в самую глубину этого признания и изучить не­которые внезапно появившиеся высказывания, то результат везде будет один — паразитизм. Это понятие должно здесь пониматься пока не как оценка, а как характеристика относящегося к жизненному закону (биологическому) факта, точно так, как мы говорим о паразитических явлениях в жизни растений и животных. Когда мешкогрудый рачок вонзается в зад карманного рака и постепенно врастает в него, выса­сывая из него последнюю жизненную силу, то аналогичный процесс происходит, когда еврей через открытую рану народа проникает в об­щество, пожирает его расовую и творческую силу, пока оно не погиб­нет. Это разрушение и есть то "активное отрицание мира" о котором говорит Шмис, та "забота" о том, чтобы "ничто не принимало форму"*, потому что "фарисей", а мы называем его паразитом, сам не имеет собственного внутреннего роста, органичной формы души и потому не имеет расовой формы. Этот принцип, который согласно строго науч­ным доказательствам относительно действующих жизненных законов у еврейского паразита и здесь находит правильное объяснение того, что внешнее многообразие форм иудаизма не противоречит его внутрен­нему единству, а - как бы странно это не звучало - обуславливает его. Шиккеданц создает при этом очень меткое понятие еврейской проти­воположной расы, где именно паразитическое действие в жизни обна­руживает также определенный отбор крови, по своему неизменному проявлению противоположной созидательной работе нордической ра­сы. И наоборот, там, где в мире возникают паразитичекие ростки, они всегда чувствуют себя причастными к иудаизму, совсем как в то время, когда отбросы общества покинули вместе с евреями страну фараонов.

Этой паразитической переоценке творческой жизни соответству­ет то, что и паразит имеет свой мир; в случае иудаизма подобный то­му, когда умалишенный представляет себя императором, миф избран­ности. Звучит как насмешка, что Бог избрал эту противонацию, исчер­пывающее описание которой уже дали Вильгельм Буш и Шопенгауэр, своей любимицей. Но поскольку образ Бога формируется человеком, то, разумеется, понятно, что такой "Бог" выискал себе такой "народ" среди других. Причем для евреев было даже хорошо, что отсутствие у них художественных способностей помешало им телесно изобразить этого "Бога". Ужас, вызванный у всех европейцев, наверняка тогда по­мешал принятию Яхве и облагораживанию его при помощи поэтов и художников.

 

* Арно Шиккеданц "Социальный паразит в жизни народа"

 

Этими словами об иудаизме самое важное сказано. Из демона вечного отрицания возникает непрерывное покусывание всех выраже­ний нордической души, та внутренняя невозможность сказать "да" творениям Европы, то постоянное подавление истинной культурной формы на потребу бесформенного анархизма, который лишь слегка прикрыт лишенными сущности "прорицаниями".

Еврейский паразитизм как сосредоточенная величина управляет­ся, таким образом, еврейским мифом, обещанием мирового господства, данным богом Яхве праведникам. Расовый отбор Эсраса, Талмуд равви­нов создали общность взглядов и крови, обладающую невероятной вы­носливостью. Характер евреев в их деятельности торговых посредни­ков и деятельности по разложению чужих типов остался все тем же, от Иосифа в Египте до Ротшильда и Ратенау, от Фило через Давида бен Шеломо до Гейне. В культивирующем плане до 1800 года в пер­вую очередь действовал скрупулезный моральный кодекс. Без Талмуда и Шульхан Аруха еврейство как общность немыслимо. После короткой эпохи, когда и евреи казались "эмансипированными", в конце XIX века на передний план выступила в качестве преимущественной противорасовая идея и нашла свое отражение в сионистском движении. Сионис­ты признали свою принадлежность к Востоку и энергично отказались идти в Палестину, хотя бы в качестве пионеров Европы. Ведущий пи­сатель даже высказался публично о том, что сионисты будут "бороться в рядах пробуждающихся азиатских народов". Из огня всех терновых кустов и из ночей одиночества для них звучит только один призыв -Азия. Сионизм - это лишь часть идеи паназиатизма* В то же время ду­ховная и политическая связь переходит в идею красного большевизма. Сионист Холичер ощущал в Москве внутреннюю параллель между Москвой и Сионом, а сионист Ф. Рон заявляет, что от патриархов ведет единственная линия до Карла Маркса, Розы Люксембург и до всех еврейских большевиков, которые служили якобы "делу свободы".

 

* Е. Хёфлих. "Врата Востока"

 

Этот сионизм предполагает основание "еврейского государства". У многих вождей может совершенно честно возникнуть желание построить на собственном клочке земли жизненную пирамиду "еврейской нации", т.е. вертикальное образование в отличие и в противоположность горизонтальному наслоению прежнего бытия. Это с древнееврей­ской точки зрения чуждое влияние национального чувства и представ­ления о государстве народов Европы. Попытка создать действительно органичную общность еврейских крестьян, рабочих, ремесленников, техников, философов, воинов и государственных деятелей противоре­чит всем инстинктам противоположной расы и заранее обречена на неудачу, если евреи действительно будут находиться в своей среде. Ортодоксы представляют, таким образом, действительно еврейскую сущность, когда они эту сторону сионизма резко отвергают как заим­ствование взглядов на жизнь у Западной Европы и используют "миро­вую миссию", чтобы сознательно подавить попытку сделать из Израиля такую же нацию, как любая другая, считая уравнивание с другими нациями ее "падением". Эта последовательная позиция довела многих сионистов до "понимания". Они на собственное движение сегодня уже смотрят другими глазами, чем в первый период возникновения, когда Теодор Герцль назвал его протестом против ощущаемого всюду бойко­та евреев со стороны европейцев. На конгрессе сионистов в августе 1929 года в Цюрихе их глава, Мартин Бубер, обосновал три основных взгляда на еврейскую нацию: один, говорящий о том, что Израиль меньше, чем нация. Второй ставит Израиль на место современной нации. И, наконец, третий, который является точкой зрения Бубера, Израиль выше наций.

На это франкфуртская центральная газета ортодоксальности "Израилит"* заметила: "Что мы говорим с давних пор и чем мы аргу­ментируем нашу отвергающую современный сионизм позицию, это то, что он не ставит Израиль над нациями, а учит סּיּוּוֹנּכּיּךּנּוֹכּלּ. Если бы сионистская идеология была оплодотворена идеей  избранности Израиля, шагающего с пророческой миссией во главе народов, то Бубер, благополучный посредник в передаче библейских слова и идеи, понял бы национальную задачу Израиля так, как ее должны усваивать пророки, и если бы эти понятые таким образом слова как пункты про­граммы попали в центр сионистских мышления и событий, вряд ли мы имели бы основание видеть и подавлять в сионизме антагонистическое понимание еврейской нации, ее мировой надежды и мировой задачи".

 

* №33 от 15 августа 1919 г.

 

Но эта "мировая надежда" на "избранность" должна заключаться в том, чтобы жить растворенным во всех нациях, а Иерусалим сделать лишь временным центром для совещаний, из которого инстинкты мо­гут подкрепляться составленными там практическими планами. Тогда сионизм был бы не государственно-политическим движением, как пред­полагают неисправимые европейские идеалисты, а существенным под­креплением именно горизонтального паразитического слоя духовного и материального торгового посредничества. Восторг сиониста Холичера от московского расового хаоса поэтому также примечателен, как и исследования сиониста Бубера, проазиатство сиониста Хёфлиха, понимание единства отца Якова с Розой Люксембург сионистом Фрицем Коном.

Старый миф об избранности создает новый типаж паразитов при помощи техники нашего времени и всемирной цивилизации став­шего бездушным мира*.

 

* Здесь не место подробно останавливаться на еврейском вопросе. Я указываю свои ра­боты: "След евреев в изменении времен", "Аморальность в Талмуде", "Враждебный государству сионизм", "Международная денежная аристократия".

 

3

 

Римские средства воспитания. — Противоречивые учения одного и того же ордена. — Пий IX о Бисмарке и разру­шении Германии. — "Германия". — "Федерализм" Кон­стантина Франца.  —   "Мстящая  справедливость" за "отделение". — "Церковная банда святее народной"."Величайшая ересь". — Задача нашего времени.

 

Власть римской Церкви основана на вере католиков в предста­вительство Бога папой. Цели протащить и сохранить этот миф служат все действия и тезисы Ватикана и его слуг. Миф о представительстве Бога не могла признать высшей ценностью ни одна раса или нация, а только силу любви и покорность сторонников по отношению к пред­ставляющему Бога папе. За такое подчинение было обещано вечное блаженство. В сущности римского (сирийско-еврейско-альпийского) ми­фа лежит, таким образом, отрицание личности как самобытной формы высокопородного расового отбора, но вместе с тем также объявление народа просто-напросто неполноценным. Раса, народ, личность - это средства, которые должны служить наместнику Бога и его власти над миром. Рим поэтому в силу необходимости также не знает ограничен­ной пространственной политики, а только центр и диаспору в качес­тве общины верующих. Руководящим началом для папы, сознающего свой долг перед мифом, может поэтому быть только взаимное укреп­ление диаспоры с помощью центра, и поднятие авторитета центра за счет успехов диаспоры.

Как мировое государство верующих душ Рим не имеет государ­ственной территории или требует ее только как символ и для "права" на земное господство. Таким образом, он и здесь свободен от всех по­рывов воли, сросшихся с пространством, кровью и землей. Как истин­ный еврей видит только "чистых" и "нечистых", магометанин - "право­верного" и "неверного", так Рим видит только католика (которого он сразу назначает христианином) и некатолика (язычника). На службе у мифа, таким образом, Ватикан расценивает как религиозную, так и на­циональную и классовую борьбу, династические и экономические рас­при только с той точки зрения, насколько уничтожение некатоличес­кой религии, нации, класса и т.д. общему числу католиков - неважно белым или черным, или желтым - обещает прирост власти. В этом случае он должен воспитать у верующих волю к борьбе. Инструменты Рима представляют порой идею абсолютной королевской власти, когда это казалось целесообразным или когда давление света требовало ус­тупки, с тем, чтобы также беззаботно после изменения условий в мире XVIII века провозгласить идею народного суверенитета. Они были за трон и алтарь, но также за республику и биржу, если такая позиция обещала прирост власти. Они были шовинистскими до последней воз­можности или проповедовали пацифизм как истинное христианство, если нужно было ослабить или уничтожить соответствующий народ и соответствующий класс. При этом было совершенно необязательно, чтобы инструменты Ватикана - нунции, кардиналы, епископы и т.д. -были сознательными лжецами и обманщиками, напротив, они могли быть в личном плане безупречными людьми, но Ватикан, четко оценив принимаемые во внимание личности, заботился о том, чтобы в Париж, например, пришел нунций, который без труда в союзе с "Institut catholique" мог бы заявить о споре с Францией; даже если это будет озна­чать борьбу с Богом, он заботился о возвышении пылкого бельгийца Мерсье (Mercier), который своих католических соотечественников под­стрекал к сопротивлению прусским протестантским "варварам", но так­же и о том, чтобы на высокие посты в Германии были назначены пацифисты. Бывает и так, что, например, один иезуит во имя христи­анства проповедует ненависть и снова ненависть, а представитель того же ордена в другой стране отвергает ненависть, как противоречащую христианству, и требует покорности и подчинения. Насколько, в част­ности, может закрасться фальшь в отношении к римскому мифу как к оси всех событий, настолько римское действие последовательно и сво­бодно от сентиментального морализирования... Потому что в качестве критерия "христианства" так же мало, как и "экономики" и "политики". Одно, как и другое представляет собой средство для того, чтобы опре­деленное настроение души привязать к мифу о представительстве Бога на земле. Как бы ни звучали временные лозунги, вопрос о целесо­образности, центральный миф определяет все остальное. Его полная победа означала бы, что каста священников господствует над миллиар­дами людей, лишенных расы и воли, которые в виде по-коммунисти­чески организованного общества рассматривают свое существование как дар Божий, переданный через всесильного шамана. Нечто подоб­ное иезуиты пытались осуществить в Парагвае.

Этой безрасовой и безличностной системе* еще сегодня служат миллионы, сами того не понимая, так как все они связаны в нацио­нальном, территориальной и классово-политическом плане и имеющее­ся местами содействие их собственным интересам рассматривают как великое благо и истинную заботу со стороны наместника Всевышнего на земле.

 

* Как правда иногда ускользает от сторонников великоримской партии, показывает ни­жеследующее высказывание издателя строго церковного "Прекрасного будущего" д-ра Йозефа Эрбеле и Вене. Относительно раздора между мексиканским правительством и римской Церковью в 1926 году Эрбеле писал в №46 от 2 августа 1926 года указанного журнала: "Церковные башни в Мексике не представляют ничего нового. Уже примерно сто лет, с тех нор как было сброшено испанское господство и сильный авторитарный режим, они все время стоят на повестке дня. В самих отношениях между населением имеются определенные предпосылки дли религиозно-культурных беспорядков. Graliia supponil Haliirain забота о сверхъестественной жизни предполагает упорядоченные естес­твенные отношении. Они отсутствуют в стране со смешанным населением - 19 процентов белых, 38 процентов индейцев, 43 процента метисов, где имеет место постоянная борьба этих слоен между собой. Эта расовая смесь является, вероятно, одной из причин того, что в Мексике, как и в некоторых других американских южных штатах, христианство, католичество в среднем тине народа не достигло того высокого уровня, как где-либо в другом месте, почему эти южные американские штаты вынуждены обходиться пасторатом зарубежного духовенства".

Эти слова человека, который борется с идеен национального государства как с антихристианской, представляют собой атаку на римское мировоззрение, острее которой трудно себе представить, потому что из этого незнания фанатичного приверженца церковно-католической партии становится ясно, что не римская вера определяет духовный и нравственный уровень народа, а то, что только человек, относящийся к высокоценной расе, создаст из этой римской веры нечто ценное. Разлагающая расы римская Церковь нуждается, таким образом, если она хочет формировать во все еще крепких расовых си­лах, в то время как сама стремится уничтожить расы н народы своей догмой. Почти в то же время, когда д-р Эрбеле, не желая того, записал приведенное выше признание, в Чикаго состоялся евхаристический конгресс, в котором принимали участие "католики" всех рас. Неграм и Чикаго принадлежит, например, большой кафедральный собор, и черный епископ служит там святую мессу! Это означает культивирование кровосмесительных явлений, которые можно наблюдать в Мексике, в Южной Америке, в Южной Италии, во всех частях света. Здесь Рим и иудаизм идут рука об руку.

 

То, что эта римская политика срывается другими силами, часто должна им внешне уступать, если в душах появляется другая высшая ценность, отличная от любви к Риму, не меняет сущности и воли Ва­тикана, пока миф о представительстве Бога и вместе с ним претензия на власть существуют во всех душах. Только это центральное призна­ние делает политику иезуитов, кардиналов и прелатов в течение столе­тий понятной: тип священника служил шаманскому мифу в церкви, искусстве, политике, науке и воспитании.

Несчастье, которое сегодня пришло в мир, сломало и многих честных людей. Поверженные внешне и внутренне наземь, миллионы искали поддержку у остававшихся неподвижными типов. Эту разорван­ность душ римский миф использовал в своих интересах. Таким обра­зом, получается, что доарийские слои, ускользнувшие благодаря гер­манской силе от римского "воспитания", снова склоняются к старой вере и даже участвуют в проповеди о праве на мировое господство над нашим народом колдунов из Рима.

Тот самый папа, которому Европа обязана самым позорным доку­ментом всех времен, Пий К, сделал высказывание, которое без сомнения следует рассматривать как результат очевидного влияния римского ми­фа. 18 января 1874 года (т.е. в годовщину основания Германского рейха) он заявил на собрании международных паломников: "Бисмарк - это змей в раю человечества. Этот змей совратил немецкий народ, который за­хотел быть больше, чем сам Бог, а за этим высокомерием последует унижение, которого еще не знал ни один народ. Только Вечный знает, отделилась ли уже "песчинка в горах вечного возмездия", которая, вырастая в своем падении до разрушения горы, через несколько лет докатится до глиняных ног этой империи и превратит ее в развалины, этой империи, которая была воздвигнута подобно Вавилонской башне "против воли Бога" и "во славу Бога" исчезнет.

Над этим "вечным возмездием" "во славу Бога" усердно труди­лись присягнувшие римскому мифу дипломаты, совсем как во времена Карла Великого, Отто I, Фердинанда II. Таким образом, смогло получится так, что партия центра в Германии полностью осталась себе верна, когда перешла от защиты трона и алтаря к союзу с враждебны­ми религии марксистами, как это в 1887 году предсказал Бисмарк, ко­гда он заявил в рейхстаге, что иезуиты станут однажды вождями соци­ал-демократии. Служа "вечному возмездию", центр требовал "братства по оружию" с марксистами против протестантской императорской власти, и в эти судьбоносные дни 1914 года Ватикан побуждал католи­ческую Австро-Венгрию, чтобы победить в мировой войне, сокрушить русского еретика так же, как и государство "змея в раю". Пожертво­вать при этом миллионами правоверных католиков, как и при любом великом плане сражения, было неизбежным.

На этом и тысячах других примеров видны как бы символи­ческая причина и следствие в действии. Причиной были восходящие к римскому мифу взгляды Пия IX, заключающиеся в том, что Германский рейх должен быть разрушен, взгляды, которые так же отчетливо были выражены в известных словах Бенедикта XV, сожалевшего, что ему по сердцу только француз, как и в работах маленького священника д-ра Мёниуса, который оспаривает факт бельгийских "вольных стрелков", а немецких солдат представляет как осквернителей алтаря и бандитов и радостно заявляет, что католическая часть народа в Германии препят­ствует образованию национального государства.

При способствовании крушению Германского рейха речь идет не только о всееврейской биржевой политике, связанной с миром па­разитического инстинкта, но и о неизбежно устанавливаемом древнеримском, мифическом, сирийско-малоазиатском стремлении. Порази­тельное признание в этом плане сделал в конце 1924 года централь­ный орган "Германия". Газета писала: "Кто хочет проследить основопо­лагающие линии в позиции партии центра с 1917 года (!), должен осо­знать, что эту позицию определяют авторитетные католики, которые со своими политическими стремлениями и действиями не выходят за рамки основной католической позиции. Что совершенно правильно". Когда вожди центра подорвали немецкое, соответствующее расе созна­ние силы, они служили безрасовому римскому мифу против евангелистских и вообще германских еретиков. Далее следовало: "Именно католик в Пруссии стоял совсем в другом окружении, чем, скажем, католик в Баварии. Его работу с 1917 года в глубочайшем смысле сло­ва следует понимать, как преодоление бранденбургско-прусского исто­рического психоза и как попытку возврата к вратам средневековой Германии".

Эти слова должен знать каждый немец, чтобы понять, что про­исходит в мире уже 1500 лет. В 1917 году началась открытая борьба по разложению, когда центр, демократы и марксисты осуществили свою немирную революцию. В 1917 году Эрцбергер совершил "разгла­шение" тайны, в результате чего письмо Чернина (Czernin) стало из­вестно Антанте в то время, как нарушивший честное слово император Карл совершил предательство с Пуанкаре* Это выдается за католичес­кую политику. И если "Германия" для Пруссии устанавливает другую "среду" которая обусловливает также другую позицию католических политиков, то первое замечание имеет ввиду нордическое окружение с сознательной национальной честью.  Германскую империю Фридриха Великого нужно было "преодолеть" и с помощью союзных всееврейских биржевых партий подорвать протестантский Север. В Баварии, в "другой среде", нужно было последовательно проводить консерватив­ную сохраняющую народ политику, потому что здесь нужно было за­щищать собственную конфессию. Политика "единства", проводимая центром и "федералистская" политика отделившихся в Баварии до пол­ной победы Адольфа Гитлера, служили одной и той же цели: усилению сирийско-римского централизма.

 

* Смотри: Фестер "Политика императора Карла".

 

Классическим философом этого псевдофедерализма, который все это предпринял, который называл себя великогерманским вместо великоримского, является, как известно, Константин Франц. В своей работе "Религия национал-либерализма" он сказал, что основой европейского объединения народов должна быть Германия как в политическом, так и в церковном плане, а потому она должна быть также местом, где культивируется универсальное образование. Вместо этого ее хотят сде­лать замкнутым национальным организмом, для которого существует только национальное образование, которое само служило бы власти. Ужасно! Этот факт, вытекающий из разрушения старого союза, имеет универсальный характер, который неизбежно имели бы германские де­ла. Германию невозможно сделать единой страной как, скажем, Фран­цию или Италию. Но стержнем и образцом для постоянно разви­вающейся федерации должна быть и стать Германия - таково его определение. Теперь спрашивается: кто это определяет? Германия или чужой господин, стоящий над нами?

Далее Франц считает, что федерализм не исключает, а включает, он ничего особенного не хочет для себя, а всегда для всех разом. Ни­чего об ограниченной скромности запросов партикуляризма - ему ну­жно все и большое. Он стремится к единству, но через свободное объединение членов на основе духовной общности: "таким образом, вместо централизации скорее концентрация как взаимодействие само­стоятельных жизненных кругов, из которых каждый продолжает су­ществовать самостоятельно и тем самым лучше всего служит целому".

Здесь мы добрались до сути. Немецкий народ должен войти "фе­дералистским путем" в "целостность". И это "целое", для которого Гер­мания должна быть средством для "концентрированного" господства, означает мировую политику Ватикана. Другими словами, необходимо попытаться еще раз осуществить неудавшийся кровавый эксперимент конфессионального безрасового мирового государства. Для этого мы должны стать объектом эксперимента; бросить все то, что было завоевано кровью сердец наших лучших представителей как наци­ональная культура, начертать на знамени "конфессиональная война" (опять во имя Бога и любви) и подкрепить тем, что мы сами отказываемся от себя.

Сочинение "Германия" открыто говорит (в 1924 году) о возврате в Средневековье. Кто понял именно тогда заключенный баварский кон­кордат, тот знает, что это означало первый шаг по возвращению успе­хов "великого католика" Эрцбергера (так звучало это в речи над его могилой) и превращению Баварии в трамплин для повторного завоева­ния Германии, т.е. в очаг конфессиональных распрей.

Через революцию к Средневековью! Странный лозунг! Папа Пий XI сказал (верный политике Пия IX) 23 мая 1923 года в консистории, что немецкое католичество "как во время войны, так и при тепереш­них запутанных отношениях использовало свою деятельную силу и свои организационные способности для того, чтобы снова "воспол­нить" печальный урон от отделения от римской Церкви, которое про­изошло 400 лет тому назад". Это ясно. Но "Байер. Курьер", орган ба­варского центра, неприкрыто угрожал нам всем в такой манере, что можно удивляться, что следующие слова были почти не услышаны. Он писал 5 июля 1923 года: "В мировой истории действует имманентная справедливость, которая умеет наказывать и мстить, как она сделала это с немецким народом, так как он не хотел склониться перед пред­ставленным Богом авторитетом, что на четыре столетия принесло беду на немецкие земли и определило закат немецкой нации, если она в последний момент не научится извлекать уроки из истории".

Итак: или немецкий народ подчинится девизу чужеземной влас­ти, или "мстящая справедливость" сотрет его с лица земли.

"Аугсбургер постцайтунг", ведущая южно-католическая газета, пи­сала, верно служа римскому мифу, 16 марта 1924 года, полемизируя против Люденсдорфа: "Она (католическая Церковь) представляет собой единственное религиозное устройство высокого стиля, - единственное устройство вообще на земле - которое никогда не подчинялось госу­дарству... Поэтому ее связи являются более святыми, чем связи народа, ее порядки выше, чем порядки государства. Для нации государство и народ являются абсолютными, высшими ценностью и целью".

И здесь с достойной благодарности прямотой указывается та не­преодолимая пропасть, которая лежит между немецким человеком и претензиями на власть чужого мифа и его институтов, центр которых находится за пределами Германии. Причем совершенно ясно, что госу­дарство и народ имеют для этого центра лишь подчиненное значение, В то же время совершенно недвусмысленно выставляется требование правового преобладания церковных интересов над государственными и народными, т.е. права на государственную измену и измену стране во имя более высокого идеала по сравнению с незначительным. Норди­ческий тип должен подчиниться римской схеме, римскому колдуну. Но в этой остроте многие добрые нации не хотят видеть проблему в случае конфликта с властными интересами Церкви из-за врожденной трусости или из-за удобства. На самом деле эта проблема день за днем касается жизненных интересов каждого немца, и каждый должен решить, должен ли он делать ставку в первую очередь на церковные претензии на власть или на немецкие нужды, тем более, что черная пресса недвусмысленно пользуется привилегией церковной властной политики (не церковной заботы о душе).

Политика Пия XI, естественно, совершенно однозначно находит­ся под знаком новой антиреформации, стимулирующей все инстинкты инквизиции, чтобы национальную Германию сломить навсегда. Уже в своей речи при вступлении в должность он объявил "мрачный дух ре­формации" ответственным за все "мятежи в течение четырех столетий". Лютер расшатал якобы христианские устои (моральное падение Цер­кви того времени было, оказывается, "христианским устоем") и поста­вил себя между душой и Богом. Этого нарушения духовной посредни­ческой деятельности римская Церковь, конечно, вынести не может. В декабре 1929 года папа Пий ликовал по поводу упадка протестантства, чтобы через несколько месяцев выразить в Риме свое недовольство по поводу прогресса этого протестантства и дерзко объявить его "оскор­блением божественного основателя католической Церкви". В рождес­твенской речи 1930 года папа назвал протестантство коварным, скрытым, но в то же время смелым и наглым, чтобы 16 марта усилить преследования, отважившись назвать все некатолические и протестантские вероучения "пережитками ереси". Поскольку мир имеет здесь дело не с маленьким капелланом-подстрекателем, а с главой всех католиков который обычно все слова взвешивает, то все эти выпады означают не что иное, как сознательное возбуждение более сотни миллионов людей с целью распространения завоеванных позиций власти путем блокиру­ющих нападок на протестантство. В результате вскрывается истинная сущность "царства Христова", так называемой "католической компании", ослабляющей народ пацифистской политики партии центра, отлу­чения от Церкви немецкого национализма римским епископатом в Гер­мании, заявлениями епископов против национализма вообще. Ни один немецкий католик не может избежать страшного признания того фак­та, что целенаправленная несентиментальная римская политика сплоти­лась с марксистскими представителями низшей расы, чтобы завершить то, что не совсем удалось в 1918 году. Римская политика жертвует для достижения этой цели даже существованием и жизнью всего современ­ного поколения католиков с тем, чтобы следующее поколение озабо­ченных наследников всех немцев подчинить своей власти. Это есть "западноевропейская миссия", о которой все еще грезят католические голоса в центре, то "восстановление латинизма" с помощью угроз о насилии со стороны, к сожалению, все еще враждебной нам Франции и ее союзников.

Точно так же, как пресса центра, высказывается и ведущая христианско-социальная партия в Австрии. В начале 1921 года в журнале "Новый рейх" принцип чисто национального государства был прямо назван нехристианским. Нужно же было найти такие слова! И ораторы на германском съезде католиков в 1923 году в Констанце пришли к выводу о том, что величайшей ересью современности является тот "утрированный национализм", который создает "самые ужасные разру­шения и опустошения" даже в головах католиков. Лозунг, который не­мецкие епископы повторяли месяцами.

Эти признания, которые легко было увеличить в тысячу раз, яс­ны и однозначны, но их затушевывали, потому что время от времени руководители центра, если иначе не получалось, источали прямо-таки любовь к отечеству и имели наглость, потому что опять-таки иначе не получалось, заявлять о том, что поддержка церковной политики власти исходит от немцев. На основе этих "духовных" взглядов происходит оценка немецкой истории, отклоняется попытка создать действительно немецкую империю, проявляется стремление в будущем никогда не допускать истинно немецкий тип. Так называемая немецкая империя, то неорганичное образование, за которое сотни тысяч немцев на­прасно пролили свою кровь, окружено сегодня сказочной славой и представляет время Средневековья как время мира, который обу­словлен якобы тем, что Церковь определяет историю мира. Мы тоже почитаем великие фигуры немецкого прошлого; мы тоже гордимся личностями, которые владели в то время Европой. Но мы гордимся ими не как представителями церковных притязаний на власть, а как представителями немецкой крови и немецкой воли к власти. Генрих I, который в 925 году объединил враждебные немецкие племена, откло­нил помазание папой и сделал Рейн рекой Германии, является для нас основателем Германской империи. Точно так же одним из величайших людей нашей истории является Генрих Лев, который всей своей властью сильной личности попытался положить конец завоевательным походам в Италию, начал завоевание Востока, чем заложил первый ка­мень для будущей Германской империи и создал первые гарантии для сохранения и укрепления немецкой народности. Но это восхищение не мешает нам отклонить злополучную систему безрасовой великоримской империи, которая должна была рухнуть и рухнула, когда другие на­роды Европы основали свои национальные государства. Желание про­тащить этот миф сегодня еще раз означает преступление перед немец­ким народом, и мы все боремся за приход того времени, когда появление идеи об общей нации будет рассматриваться как попытка установления большевистской мировой республики.

Все эти высказывания людей, привязанных к римскому мифу, не являются случайными, а являются лишь несколькими симптомами из тысяч, свидетельствующими о деятельности римской идеи мирового господства Церкви, которая требует любви, подчинения, рабской по­корности, отрицания национальной чести во имя "наместника Христа". Это вторая, наряду с демоническим иудаизмом, система воспитания, которая в духовно-интеллектуальном плане должна быть преодолена, если необходимо возникновение сознающего свою честь немецкого народа и истинной национальной культуры.

Сущность сегодняшней мировой революции заключается в про­буждении расовых типов. Не только в Европе, но и на всем земном шаре. Это пробуждение представляет собой органичное движение, на­правленное против последних хаотических проявлений либерально-эко­номического торгового империализма, объекты эксплуатации которого от отчаяния попались на удочку большевистского марксизма, чтобы за­вершить то, что начала демократия, - искоренение расового и народ­ного сознания. Ситуация в Римской империи в период возникновения христианства была аналогичной сегодняшней ситуации в Западной Европе. Вера в старых богов кончилась, нордический господствующий слой почти вымер в результате деморализации, государственная воля сломлена. Ни один типообразующий идеал не владел миром, зато им владели тысячи восторженных учителей из всех зон. В "этом хаосе "религия любви" никогда не смогла бы победить. Она хоть и могла привести к отдельным жертвам, к возмущениям и революциям, что бы­ло конечной целью Павла, когда он читал свои гипнотизирующие про­поведи, посещаемые в основном пылкими женщинами, она победила как форма только благодаря еврейской воле и свойственному ей фана­тизму, который в виде жажды власти, жажды мировой власти был пе­ренесен на подвергающееся штурму государство. Сегодня старые боги также мертвы, восточная вера в кайзера "милостью Божьей" безвоз­вратно закончилась, обожествление "государства" самого по себе также исчезло, потому что без содержания оно стало бескровной схемой. По­бедила демократия, которая сама уже находилась в состоянии парламентаристского разложения. Застывшие Церкви не дают ищущему больше удовлетворения, и армия сектантов ищет внутреннюю опору у уличных апостолов или палаточных проповедников, которые "серьез­но" "исследуют" старую еврейскую Библию, чтобы напророчить себе и своим последователям вечную жизнь здесь на земле. Безрасовая идея интернационализма достигла, таким образом, апогея: большевизм и ми­ровые тресты являются его знаком перед концом эпохи, лицемернее и бесчестнее которой история Европы еще не видела.

Хаос сегодня поднят почти до пункта осознанной программы. Последним следствием демократически деморализованной эпохи яви­лись враждебные природе посланцы анархии во всех крупных городах всех государств. Причина конфликта имеется так же в Берлине, как и в Нью-Йорке, Париже, Шанхае и Лондоне. В качестве единственной за­щиты против этой мировой опасности по земному шару проходит но­вое ощущение как неведомый флюид, который инстинктивно и созна­тельно ставит в центр мышления идею народности и расы, связанную с органично поданными высшими ценностями каждой нации, вокруг которых вращается ее ощущение. Эти ценности издавна определяли ее характер и колоритность ее культуры. Миллионы начинают наконец понимать как задачу то, что частично было забыто, а частично ос­тавлено без внимания: ощутить миф и создать тип. И на основе этого типа создать государство и жизнь. Но теперь спрашивается, кто в рам­ках всего народа призван разработать и внедрить типообразующую ар­хитектонику. Это затрагивает проблему, существующую внутри расы и народности, это - вопрос поколения.

 

 

II

 

ГОСУДАРСТВО И ПОКОЛЕНИЯ

 

 

1

 

Мужская и женская полярность. — Родовой коллективизм как средство отрицания закона полюсов. — Символы распада."Неспособность женщины". — Исторический обзор.

 

Мы видели, что за религиозными, моральными и художественны­ми ценностями стоят расово обусловленные народы, как в результате безудержных смешений все истинные ценности в конце концов уни­чтожаются, народная индивидуальность исчезает в расовом хаосе с тем, чтобы продолжать влачить жалкое существование в виде нетворческой мешанины или, служа новой, сильной расовой воле, подчиниться ей духовно и материально. Но внутри этих всемирных противоречий меж­ду расами и душами, жизнь кроме того колеблется между двумя полю­сами: мужским и женским. Если внешние расовые и наиболее глубокие духовные признаки, направления и ценностные структуры у мужчины и женщины одного, обусловленного типом, народа и одинаковы, то природа, наряду с полярностями физического и мировоззренческого типа, создала также половую полярность, чтобы создать органические напряжения, зачатия, разрядку как предварительное условие для вся­кого творчества. Из этого основополагающего понимания следует двойной вывод о том, что определенные особенности мужского и женского начала, пусть даже в разных плоскостях и в рамках другого типажа, становятся похожими в силу простых и вечных законов в планах построения этого мира, но тогда также и о том, что попыт­ки устранить вызванные полом напряжения неизбежно должны иметь следствием снижение творческих сил. Половой коллективизм в случае расового смешения означает смешение половых признаков внутри одной расы, причем, если рассматривать это с внешней стороны, второе возникает как следствие проповеди безрасового человечества.

Надо полагать, что признание факта половой полярности, естес­твенно сохраняющей творчество, создающей напряженность и разрядку, должно быть вечным и незыблемым, тысячу раз подтвержденным убеждением. В самом деле, все великие мыслители придерживались этого взгляда, который как естественное, вытекающее из жизни след­ствие представлял собой утверждение о том, что мужчина во всех областях исследования, изобретения и формирования превосходит жен­щину, ценность которой, однако, основывается на такой же важной, предполагающей все другое ценности сохранения крови и умножения расы. Однако во времена внешних катастроф и внутреннего разложе­ния поднимаются феминизированный мужчина и эмансипированная женщина как символ культурного упадка и государственного крушения. Речи Медеи Эврипида того же типа, что и тирады фрейлин Штёккер или мисс Панкурст и, несмотря на все свободы, женщины во времена ренессанса, короля-солнца, якобинцев, современной демократии не вы­ражают ничего другого кроме того, что Аристотель выразил в нес­кольких словах: "Самка является женщиной в силу отсутствия опреде­ленных способностей". Это сознавали сочинители древних мифов, когда символом определяемой космосом судьбы делали существа женс­кого пола: у германцев это Норны, а у греков Мойры. Отсутствие спо­собностей - это следствие сущности, направленной на фразерство и субъективность. Женщине всех рас и времен не хватает как интуитив­ного, так и интеллектуального обобщения. Везде, где происходит ми­фическая организация мира, возникает великий эпос или драма, науч­ная гипотеза, касающаяся исследования космоса, за этим стоит в качестве творца мужчина. Для древнего арийского индийца это Праджапати (Prajapati), т.е. "господин творений", который создает этот мир, или непосредственно Пуруша (Purusha), т.е. мужчина и дух. Германцы же формируют небо и землю из великана Имира, и мужской дух везде, в противовес хаосу, создает мировой порядок.

Итак, везде где возникает нечто типичное и типообразующее, действует мужчина как творческая причина. Но два самых великих мужских акта в истории называются государством и браком.

Сегодняшний феминизм нашел - вопреки желанию автора - чет­кое отражение своей сущности у Бахофена, и некоторые нестойкие мыслители приняли его распутные фантазии о матриархате, при всех интересных подробностях, за чисто исторические факты. Насколько он и все родственные ему авторы имели право изображать гетерство как форму женского господства, настолько неправомочно предполагать на­личие государственных форм этой гинекократии. Бахофен, например, не стесняется из высокого положения женщины внутри общества де­лать выводы о "матриархате" и затем в высшей степени поэтично вы­сказываться на эту тему. Он договаривается даже до того, что утверждает это и для Спарты, ввиду женских свобод в рамках этого сурового дорийского рода. При этом, именно Спарта дала пример са­мых усовершенствованных государственных интересов без каких-либо женских добавок. Цари и эфоры составляли абсолютную власть, сущ­ность которой была как раз в сохранении и распространении этой власти за счет приумножения и закалки дорического высшего слоя. С этой целью женщины тоже должны были принимать участие в гимнас­тических играх; впрочем, ношение золотых украшений так же, как и изысканных причесок им запрещалось. Если у германцев женщина пользовалась большим уважением, то не потому, что здесь продолжали действовать в качестве "первой ступени" положения матриархата, а совсем наоборот, потому что окончательно реализовался патриархат, который гарантировал постоянство и, вследствие расового характера нордического человека, был связан с величайшим уважением к женщи­не. Это сопровождалось великодушием, которое было частью той веч­но исследующей свободной сущности, а в кризисные времена могло стать страшной опасностью для всего; это было тогда, когда однажды была одобрена эмансипация евреев, это наступило позже, когда идея политической эмансипации женщин в государственно-правовой области была признана достойной обсуждения.

 

2

 

Государство, возникшее не из семьи. — Воинственное целевое объединение как. ячейка, послужившая основой зарождения государства. — Египет и его тип. — Мандарин. — Древне­индийские мужские сообщества кшатриев и браманов. — Эллада; юношеский возраст. Римский патер фамилиас. — Римское объединение священников. — Германское рыцарство. — Тип германского солдата. — Другие мужские сообщества.

 

Господствующие все еще взгляды говорят о том, что ячейку го­сударства составляет семья. Это мнение стало навязанным догматом ве­ры, который перед лицом марксистских и демократических стремле­ний, подрывающих все идеи семьи, все больше укрепляется. Эта догма затуманивает взгляд не только при рассмотрении женского вопроса, но и вообще при оценке сущности современного движения обновления и новой государственной идеи нашего будущего.

Государство нигде не было следствием общей идеи мужчины и женщины, а было итогом целеустремленно направленного на какую-то цель мужского союза. Семья оказывалась то более сильной, то более слабой опорой государственной и народной архитектоники, часто ста­новилась даже целенаправленно ей на службу, но нигде не была ни причиной, ни важнейшей хранительницей общей государственной, то есть политической и социальной сущности.

Первым целевым союзом, возникающим всюду в мире, является объединение воинов клана, рода, орды с целью совместной защиты от чуждого враждебного окружения. При покорении одного рода другим, побежденный целевой военный союз включается в победивший целе­вой военный союз. Так возник первый росток подсознательно содержа­щегося в идее целевого союза под названием "государство". Все, что мы в плане сравнения называем Римом, Спартой, Афинами, Потсдамом, берет свое начало в воинском мужском союзе. Но вся государственная сущность Китая, Японии, Индии, Персии, Египта также основана на этой первопричине, которая при спокойных внешних отношениях по­лучала другой характер, но по сути оставалась мужским союзом, и это вплоть до гибели той или иной культуры. Гибель же означала отказ от идеи мужской дисциплинарной системы, мужской типообразующей нормы.

Египет сравнительно быстро перешел от воинского мужского союза в техническое объединение, которое долгое время носило пе­чать ученого писаря и чиновника, пока постепенно не было вытеснено союзом священнослужителей. Поэтому Египет называли типичным государством чиновников или представляли "писаря" его существенным ти­пом В любом случае мерилом всякого действия там была признана вполне определенная техническая норма, действовавшая в течение ты­сячелетий в плане создания типа. Поэтому первым культурным дости­жением империи на Ниле является освоение земли и использование изменений почвы, связанных с наводнениями. Имени рода Египет не имеет он не знает ни союзов поколений, ни кровной мести. Семья в грандиозном египетском государственном образовании не играла почти никакой роли. И все-таки эта египетская государственная идея ученого чиновничества существовала с тысячелетним упорством. Но воспиты­вался этот тип через целевой союз египетских техников, при помощи 'ученых "писарей", которые должны были обсуждать вопросы регулиро­вания потока воды в реке, орошения земель, атмосферных влияний, '"'строительные планы фараонов и т.д., чтобы затем союз священнослу­жителей придал всей этой деятельности религиозное освящение. "Смо­три, нет такого сословия, которым бы не управляли, - только писарь, который управляет собой", - говорится в основном тезисе учения Дуауфа (Duauf). Так ученый техник, корректный, но неподкупный пи­сарь, создавал государственную общность.

Нечто подобное мы видим в Китае. Здесь тоже воинский союз преобразуется в общество ученых мужей. После того, как Лао-Цзы и Конфуций добились признания в качестве классиков китайской души, Их учение о нравственности и жизни (причем Конфуций полностью превалировал) стало мерой и путеводной нитью для государственной жизни, религии и научной деятельности китайского народа. Для создания нормы воинский союз превратился во внешне слабосвязанное об­щество, которое находит свой господствующий тип в ученом мандари­не. Этот тип управляет жизнью Китая уже тысячелетия; не высший чиновник, не сдавший философского экзамена по классическому уче­нию Конфуция. Эта дисциплинарная система удерживала целостность Китайской империи и в то время, когда чисто политический союз был ослаблен войнами и революциями, удерживаемое явно расово-обусловленной системой мужское общество пережило это время. В Китае, конечно, добавляется еще культ предков, который культивировал ин­стинкт сплоченности, по крайней мере в клановой вере, и в своей привязанности к земле представлял и сейчас еще представляет собой Долговременный цемент древнего Китая. Семья, рассматриваемая с точки зрения влияния женщины, практически не сделала своего вклада в тип общества и государства.

Эти два, казалось бы, далекие друг от друга примера имеют ана­логи в империях, бесспорно основанных арийцами. Это» наглядно пред­ставлено в кастовом строе Индии. Жизненный стиль древнего индийца определяла прежде всего каста воинов (кшатриев). В древневедийских песнях веет храбрый обороноспособный дух, который распространяет­ся до послехристианского времени упадка. Действительно, до сегод­няшнего времени Раджпуты (воинские роды) представляли собой в де­морализованной Индии инородное тело с арийской обусловленностью в расовом плане. Но постепенно духовное руководство народом пере­шло к брахманам, которые захватили духовное руководство над всеми индийцами. Знание тайн, колдовские ритуалы были стилеобразующими элементами, которые имели настолько большой успех, что брахманизм и сегодня еще представляет собой связующую силу, которой подчиня­ются сотни миллионов индийцев. При этом характерно, что брахманы (в противовес, например, римским папам) никогда не стремились к по­литической власти. И тем не менее их авторитет был настолько велик, что в результате фальсификации древнего текста Веды было введено сожжение вдов, - мера, которая может быть отнесена только к само­державному мужскому обществу. Нигде власть принуждающей, форми­рующей, композиционной идеи не проявилась так сильно, как в типе безоружного и все-таки господствующего брахмана. Достойной удивле­ния остается также стилеобразующая сила его философии, даже когда безгранично широкое и отрицающее расы учение о единстве вселен­ной способствовало смешению с коренными жителями, и смуглые ме­тисы были допущены к высоким постам.

Другой, также наглядный пример мужского союза как зародыше­вой клетки и основы жизненного стиля, дает нам Эллада со своими типами, описанными под именами Спарты и Афин. Это значило бы повторять элементарные истины, если говорить о влиянии воинских объединений на спартанскую жизнь. В Афинах же дело обстояло нес­колько иначе. И когда там позже благоразумные люди осознали распад во время демократизации, то перед лицом крайней опасности снова обратились к существующим еще мужским союзам. Представители этих объединений не называют себя семьей и кланом, а называют друг дру­га "братьями", и в греческой жизни они представляют совершенно со­знательный отказ от зависимых от чувств родственных объединений. Там, в Афинах, на первое место выдвигается юношеский союз, юно­шеский возраст, и не случайно, что создание конституции Афин Ари­стотель начинает с этого национализированного юношеского союза. Эта национализация повторила предпринятую незадолго до этого попытку в ослабленной индивидуалистской демократии восстановить сплоченность древнегреческого мужского союза. На нашем языке она означает не что другое, как введение воинской повинности для всех свободных афинян юношеского возраста. С 18-ти лет их помещали в казармы, одевали в единую униформу; мастера спорта и воспитатели строго следили за соблюдением дисциплины, гарантирующей силу и единство. Этот акт отчаяния греческой демократии, который обратился к существующим организациям молодых мужчин в надежде, что в них однажды возникнет сущность афинского аристократического государс­тва опоздал. Сила Афин была подорвана демагогами, софистами, демо­кратами, эмансипированными женщинами и расовым смешением и бы­ла вынуждена уступить место новому сильному мужскому союзу - вои­нам Александра Великого. Если заглянуть еще глубже, то и афинские корпорации искусств, и философские школы, и стоицизм следует рас­сматривать как мужские союзы, не забывая о большой роли оракула. Но именно эти и представляют собой чисто эмоциональную и не обра­зующую типа сторону догреческой жизни. Они и культ Диониса, несо­мненно, более тесно связаны и в расовом плане с покоренным слоем коренных жителей, как и Баху с вырос до символа Греции более позд­него времени. Вакханалии, власть гетер и демократическая эмансипа­ция рабов были подрывными силами для греческой народности, для афинского государства, для древнегреческой культуры в целом.

Очень интересное отношение между государством, народом, мужским союзом и семьей мы можем наблюдать в Риме. Одно в Риме почти прекратилось - это быть личностью. Вся его служба и вся его жизнь принадлежали общине. Сознание власти и величия этой общнос­ти составляли в свою очередь гордость, даже личную собственность гражданина. Но если государственным он был численно, то частно-пра­вовой индивидуализм границ не имел. Здесь вступает в действие и "семья", безусловно, чудовищно важный камень в здании римского го­сударства. Но, как известно, эта семья была ничем иным, как инстру­ментом pater familias (отец семейства), который полностью распоряжал­ся в течение жизни ее членами. Здесь также царило неумолимое под­чинение мужчине. От этой тирании главы семьи избавлялся только взрослый сын, вступая в мужской союз – курию, войско. Здесь сын имел равные права с отцом, даже иногда был его начальником. Обе ‘n власти взаимно уравновешивались, поднимались над подчинением граждан государству и создавали тот жесткий римский тип, который завоевал мир, законы которого и сегодня являются нормой для запад­ноевропейской жизни. И здесь сейчас следует сказать, что ярко выра­женный индивидуалистический частно-капиталистический римский закон, освободившись от связанного с расой окружения, разлагающе влияет на германскую сущность и должен исчезнуть, если мы снова за­хотим стать здоровой нацией.

Основы разрушающегося Рима были приняты новым, исходящим из идеи мирового господства мужским союзом, - католической Церковью.

Христианство вступило в мировую историю, несомое великой личностью, но как безрасовое массовое движение, развивалось прежде всего чувственно (эмоционально), подрывая государственность. Но ко­гда оно захотело завоевать государство, священники так же как и в Египте и Индии начали возводить архитектуру идеи выдать себя за единственно уполномоченных посредников между человеком и Богом и с этой точки зрения - улучшить историю. Эта, уже описанная Цер­ковью система, обнаружила чудовищную силу подчинения и благодаря безбрачию своих представителей сформировалась в совершенно ради­кальный мужской союз. Женщины считались и считаются до сих пор только обслуживающими элементами, причем, путем введения культа Исиды, Марии и других, принималось в расчет их материнское вос­приятие. Допуская эту эмоциональную сторону - начав со страдающей преданности и закончив религиозной истерией - в сочетании с полным исключением женского элемента из структуры церковного здания, рим­ская церковная система мужского союза обосновала свою способность к сопротивлению. Причем, нельзя забывать о том, что типы брахманов и мандаринов казались значительно старше и более стабильными, чем тип римского священника.

То, что вожди мужских объединений всюду стремились предста­вить свое господство как данное Богом, это понятно. Это делал еги­петский фараон так же как и брахман, который смело заявлял: "Кто знает тайны Веды и церемонию жертвоприношения, в тех руках находятся боги".

Идея милосердия Божьего была взята в Западной Европе у мужского союза совсем другого типа, чем римское духовенство, у германского рыцарства, которое достигло своего апогея в империи. Средневековье означает мучительную попытку "приравнивания" друг к другу монашества и рыцарства, этих двух огромных типов муж­ского союза. Причем каждый старался поставить другого себе на службу.

Римская система не была по своей сущности нордической, поэ­тому рыцарская сущность Средневековья была только одной стороной борьбы за освобождение от нее. Германские сословия и гильдии, го­родские союзы, Ганза и т.д. стали очередными силами, которые осво­бодились от римской идеи. Протестантство как антиримское настрое­ние соответствовало поэтому распространившемуся по всей Европе настроению, оно было, как признал даже Гёррес этической совестью. германского человека. Но реформация не несла в себе типообразующей силы, а только подготовила почву для национальной идеи, кото­рая только в наше время начинает развивать свою мистическую силу. Сегодня становится ясным, что римская система подчинения могла быть устранена только при помощи другой типообразующей силы. Эта сила проросла сначала в типе прусского офицера, который, как выяс­нилось в 1914 году, стал типом немецкого солдата. Прусское, затем не­мецкое войско, было одним из грандиознейших примеров структурно­го мужского союза, соответствующего нордическому человеку, постро­енного на принципах чести и долга. Поэтому на него неизбежно была направлена ненависть остальных.

Эти наблюдения можно продолжать сколько угодно: германский орден меченосцев, тамплиеры, масонский союз, орден иезуитов, союз раввинов, английский клуб, корпорация немецких студентов, герман­ский свободный корпус после 1918 года, СА в партии Гитлера и т.д. - все это яркие примеры бесспорного факта, что государственный, народный, социальный или церковный тип, каким бы разным он ни был по форме, восходит почти исключительно к мужскому союзу и его расе.

Женщина и семья присоединяются или исключаются, их способ­ность принести жертву ставится на службу типу, и только власть другой идеи освобождает их от подчиняющей системы с тем, чтобы использовать как возбуждающий элемент - как во времена древнегре­ческой демократии, в позднем безрасовом Риме, как в современном движении "эмансипации" - или с тем, чтобы после революционного пе­рехода поставить их силу на службу пылкой преданности новому типообразующему идеалу.

 

3

 

Французская революция и женская эмансипация. — Социаль­ная обстановка в 19-ом веке. — Союз за право голоса для женщин. — Политическая эмансипация женщин как явление упадка. — Против "милитаризма". — Недостаток типообразующей силы у женщины.

 

Требование политического равноправия для женщин было ес­тественным следствием французской революции. Все ее субъективные стремления основывались на так называемых правах человека, стояв­ших на первом месте, и как из проповеди безумного равенства людей последовала эмансипация евреев, так и "освобождение женщины от мужской кабалы".

Требование современной эмансипации женщин было поднято во имя безграничного индивидуализма, а не во имя нового синтеза. В пла­не "проявления всех своих способностей" это движение было подхваче­но последователями. Сюда приплюсовалось в качестве усиливающего момента обострившееся в результате мировой торговли и сверхиндус­триализации социальное положение. Женщины были вынуждены помо­гать своим мужьям на фабриках с тем, чтобы поддержать жизнь семьи. Такое увеличение предложения рабочей силы снизило заработную пла­ту мужчины еще больше. Это неестественно продлило продолжитель­ность холостяцкой жизни, что снова увеличило число незамужних жен­щин, готовых вступить в брак, с другой стороны расцвела проститу­ция. Здесь государство ждала одна из его важнейших проблем. Но оно не справилось с наступающей индустриализацией и пролетаризацией, да, пожалуй, и не могло справиться. Тогда полностью оправданное ра­бочее движение увидело в женщине товарища по страданиям и вклю­чило ее дело в качестве одного из пунктов своих стремлений.

Созванный в 1902 году "Союз за предоставление женщинам пра­ва голоса" провозгласил в 1905 году следующие требования: допуск женщин ко всем ответственным постам в общине и в городе; привле­чение женщин к осуществлению правосудия; участие в городских и по­литических выборах и т.д. Это было программное, сознательное насту­пление на государство.

Если взглянуть на описанный уже факт, что во всей мировой истории государство, социальный режим, вообще любое длительное объединение было следствием мужской воли и мужской производитель­ной силы, то становится ясно, что принципиальное признание длитель­ного влияния женщины на государство должно представлять собой начало явного падения. Здесь речь идет не о доброй воле к "позитив­ному сотрудничеству" и не о той или другой дельной и даже крупной женской личности, а о сущности женщины, которая в конечном счете ко всем вопросам подходит лирично или интеллектуально, т.е. рассмат­ривает все в отдельности, атомистически, а не обобщенно. Наша феми­нистическая демократическая "гуманность", которая жалеет отдельного преступника, но забывает о государстве, народе, короче, о типе, по праву является питательной средой для отрицающих все нормы или участвующих в них только с позиции чувств (эмоционально) стремлений.

Для сущности поборниц "женского государства" характерно, что их наступление (в унисон со всей марксистской и демократической еврейской прессой) инстинктивно было направлено против "прусского милитаризма", т.е. против образующих расу и тип основ государства, пока вообще существуют культуры, народы и государства. Так, напри­мер, Англию хвалили в целом за то, что она не знает "континенталь­ного милитаризма" (Ширмахер). Но англичане еще до 1832 года пре­доставили женщинам право участия в политических выборах, до 1855 года - право участия в городских выборах при полном равноправии с мужчинами, но затем, на основе горького опыта, снова их отменили (и только в 1929 году под новым напором демократии ввели снова). В от­ношении Германии и ее "насилий" эмансипированные не могли выска­зываться положительно: "Ни одна из наших современных культурных наций не может быть обязана своим политическим существованием по­бедоносной войне, завершенной едва ли не целый век тому назад. Но любая война, любой акцент на милитаризм и способствование ему оз­начает ослабление культурных сил и женское влияние". А того факта, что любая культура уже 8000 лет возникала под защитой меча и безна­дежно погибала, где безоговорочная воля больше не могла самоутвер­диться, "эмансипированные" не видели и не понимали. Как зараженный •марксизмом видит только свой класс, своего товарища по вере, так эмансипированная видит только женщину. А следовало бы видеть не женщину и мужчину, а меч и дух, народ и государство, власть и куль­туру. И как лишенный расы и характера ХК век беспомощен перед парламентаризмом, марксизмом, короче, перед всеми разлагающими силами, так беспомощен и атомизирующий феминизм демократических политиков, которые при этом кажутся себе особенно великодушными.

Это "великодушие", а точнее слабость мужской типообразующей силы, воодушевило женское движение высказать и то, к чему все сво­дилось: к завоеванию власти. Власть сладка, за ней охотится женщина так же, как и мужчина, и то, что женская энергия напрягается, когда мужчины устают, это - явление естественное.

Для обоснования этого всеобщего притязания на власть возникла вся литература, которая должна была доказать "абсолютное равенство" женщины, причем тот факт, что женщины рожают, было представлено в свежей интерпретации как основание для "принципиального" равенс­тва (Эльбертскирхен).

Если указывают на историю как на главного свидетеля недостат­ка у женщины типообразующей силы, то она начинает жаловаться на сильное притеснение, которое ей мешает, не замечая, что уже это признание является решающим. Потому что величайшие гении у муж­чин часто были детьми бедности и угнетения и тем не менее стали властителями и исследователями людей. А кроме того, в утверждении о притеснении имеет место явная фальсификация истории. Даже во вре­мена мрачного Средневековья благородные женщины получают лучшее воспитание, чем суровые рыцари, которые шли на войну и искали приключений. У них также было достаточно свободного времени, что­бы у домашнего очага изучать анатомию и астрономию. И тем не ме­нее из среды этих женщин не вышли ни Вальтер из Фогельвайде, ни Вольфрам, ни Роджер Бэкон, который, гонимый Церковью по всей Европе, стал одним из основателей нашей науки. Для этого нужна не "власть", а только тот создающий идею синтетический взгляд, который однажды навсегда стал признаком мужской сущности.

Христианство предоставило если не супруге, то хотя бы гетере духовную свободу. Кроме лиричной и сексуальной Сафо не было ни­кого, достойного упоминания. Более того, именно эта женская свобода была наглядным симптомом древнегреческого заката. Ренессанс также дал женщине равные возможности с мужчиной. Витторию Коллона, Лу­крецию Борджиа, может быть, еще нескольких знает история нашей культуры. Первую, в связи с историей Микеланджело, вторую - за ее безудержную распущенность. С задачей создать вечные ценности гения женщина и здесь не справилась.

 

4

 

Женщина и наука."Наука" эмансипированных. — Власть женщины и "женское государство". — Права женщины при Людовике XVI. — Америка. — "Двойная мораль" мужского государства.

 

Прорыв женского движения в рушащийся мир XIX века прохо­дил широким фронтом и был естественным путем подкреплен другими разлагающими силами: мировой торговлей, демократией, марксизмом, парламентаризмом. Чудовищное старание женщины во всех областях вынудило, однако, некоторых поборниц стать скромнее, когда дела и победы были подсчитаны, оставались только Соня Ковалевская, мадам Кюри, гений, который внезапно исчез, когда ее муж погиб в авто­катастрофе, и легендарная изобретательница косилки. Кроме них - це­лый ряд врачей, представительниц прикладного искусства, прилежных секретарш, ученых в области естественных наук, но никакого синтеза...

"Наука" эмансипации заявляет, что так называемые женские свойства обусловлены только тысячелетним господством мужчины. Ес­ли бы господствовала женщина - как это было время от времени - то женские свойства образовались бы у мужчин. Поэтому следует судить по достижениям, а не по полу.

Эта "логика" типична и широко распространена. Она берет свое начало в значительно покрытой пылью теории окружающей среды, со­гласно которой человек представляет собой не что иное, как продукт своего окружения. Этот дарвинистский залежавшийся товар должен сам .расплачиваться за то, чтобы предоставить "мировоззренческую" опору и "научную" основу защитнице женского права. Здесь один за другим следуют два несовместимых ряда идей. С одной стороны в искусство пропаганды входит задача взывать к мужскому рыцарству и сочув­ствию, изображая судьбу женщины прошлого, которую суровый муж­чина лишил свободы и культуры, и требовать изменений в будущем, с Другой стороны, сегодня ищут доказательства тому, что время мужчин вообще прошло, что наступает век женщин, что уже в прошлом сущес­твовали женские государства, в которых мужчины играли роль послуш­ных домашних животных. Успокоить нас должно то, что крушение мужского государства не влечет за собой хаоса, а, напротив, означает начало истинной культуры, истинного гуманного государства.

Интересно простелить, как действуют эти новые историографы. Они сообщают, например, что камчадалку никакими обещаниями нельзя было заставить стирать белье и штопать одежду или выполнять другие домашние дела (с этим связана, по-видимому, высокая культура камчадалов). Особенно это касается Египта. И Диодор, и Страбон, и Геродот искали слова, чтобы истолковать знаки уважения к женщине в женском государстве Египет. Это видно из надписей к скульптурам ворот фараона Рамзеса и его супруги. Там написано: "Смотри, что го­ворит богиня-супруга, мать фараона, госпожа мира". Это должно дока­зать, что супруга стояла выше самого фараона... Слово о матери умышленно не замечается. Далее мужчина Египта якобы выполнял, в основном, домашние работы, в то время как женщина властвовала. До­пустим. Но тогда в глаза бросается старая теория о том, что женщины только потому не основали ни одного государства, не создали ни од­ной науки, что были угнетены. Одновременно было доказано - неволь­но правда - другое, что женщины, имея все свободы, или вопреки им, не основали и не сохранили ни одного государства. Потому что Еги­пет не был женским государством. Начиная с фараона Минеса (при­мерно 3400 год до Р.Х.), государственная история Египта - это мужская история. Первая гробница фараона - это гробница Хента (Ghent), пра­вительство которого создало основы египетской культуры. Фараон был олицетворением Гора; он мог и после смерти "забирать женщин у их супругов куда угодно, если его сердце охватило желание". "Богом" на­зывается он или "большим домом" (par'o, Pharao). Твердые рамки госу­дарство находит в церемониях, в типизирующем правопорядке, к осу­ществлению которого привлекается его божество. Каждый фараон строит себе новую резиденцию, свою собственную гробницу. Ритм обычной жизни определяет - смотри выше - чиновник, камергер, тех­ник, короче, "писарь". После неспокойных лет к созидающей власти приходит Аменемхет I, и начинается классическая эпоха Египта.

Факт египетского мужского государства при максимальной вре­менами свободе для женщин показывает, что хоть и может иметь ме­сто господство женщин, но не может быть женского государства. Это понятие представляет собой внутреннее противоречие, так же, как на­звание "мужское государство" является тавтологией.

Это нельзя представить себе так, словно между двумя типами государства - мужским и женским - происходит колебание маятника, а промежуточная стадия равновесия и "равноправия" является целью культуры, к которой есть смысл стремиться. Маятник не поднимается к новому типу, а опускается в болото. Пример не только неудачен, но дает картину, вводящую в заблуждение. Для европейской расы (и не только для нее) время женского господства является временем падения жизненно важных структур, а при значительном продлении этого периода происходит также гибель культуры и расы в целом.

Если в европейской истории женщины и приходили к власти (путем династического наследования) и хорошо или плохо правили, то они делали это в рамках соответствующей формы мужского государс­тва и ею поддерживались. Они подчинялись своему типу с тем, чтобы после смерти снова уступить место мужчине. Занятие женщинами дол­жностей министров, генералов, солдат было предпосылкой для "женс­кого государства".

Время гибели абсолютистско-монархического принципа во Фран­ции неизбежно обеспечило определяющее влияние женщин. Благород­ная дама имела все права ленных и феодальных господ, она могла на­бирать войска, взыскивать налоги. Обладательницы крупных земельных владений имели место и право голоса в сословных представительствах (например, мадам де Севинье) и становились даже пэрами Франции. В разрушающейся цеховой организации труда мастерицы полностью мог-то устанавливать право выбора профессии. Французские революцион­ные идеи замкнули в себе освобождение женщины (его поборницами были дамы полусвета Олимпия де Гуже (Olympe de Gouges) и Тэруань де Мерикур (Theroigne de Mericourt)); но пока революционеры боро­лись, женщины растеряли все права, которыми они владели при ста­ром режиме. Позже они извлекли пользу из демократической победы. Наполеон из-за антифеминистского кодекса был всем эмансипирован­ным ненавистен, тем более хвалили американцев, которые с самого на­чала предоставили женщине равноправие. Это так. Если же обратиться к истории Соединенных Штатов, то мы отчетливо видим двойствен­ность положения: господство женщины в обществе, но мужское государство. Американский мужчина сегодня в жизни бесцеремонно пользуется своими локтями, непрерывная охота за долларом почти полностью определяет его существование. Спорт и техника - вот его "образование". Для свободной женщины открыты все пути в искусство, науку и политику. Ее социальное положение бесспорно превосходит социальное положение мужчины. Следствием этого женского господства является бросающийся в глаза низкий культурный Уровень нации. Настоящий культурный и жизненный тип возникнет в Америке только тогда, когда охота за долларом примет более мягкие формы, и когда мужчина, сегодня интересующийся техникой, начнет задумываться о сущности и цели бытия. Эмерсон был, наверное, первым наводящим на размышления моментом; но пока, правда, только моментом.

Несмотря на господствующее положение женщины, государство неизбежно является мужским; если бы дипломатия и защита страны были бы тоже в руках женщин, Америки как государства вообще боль­ше не было бы.

Сущность государства по содержанию может быть разной. С формальной точки зрения оно всегда власть. Власть в этом мире заво­евывается и сохраняется только в борьбе, в борьбе не на жизнь, а на смерть. Требование политического господства женщины предполагает, если говорить о равноправии, и женскую армию. Говорить о смехо­творности и органической невозможности этого требования подробнее не имеет смысла. Женские болезни в армии начнут быстро прогресси­ровать, расовое разрушение неизбежно. Смешанная мужская и женская армия могли бы быть ничем иным, как большим борделем.

Современному мужскому государству приписывают двойную мо­раль. Факт же заключается в том, что оно создало и сохранило семью, а не семья его. Факт заключается в том, что мужское государство, на­пример, виновному мужчине при разводе вменяет в обязанность со­держать свою бывшую жену соответственно социальному положению. От требующих "равноправия" женщин нигде не услышишь, что они в случае неверности жены, хотят вменить ей в обязанность позаботиться об обманутом муже. А это было бы вполне естественным требованием, если не должно быть никаких различий. В действительности борющие­ся за свои права женщины в глубине своей сущности не хотят ничего другого, как существовать за счет мужчин. В Америке дошло до того, что почти всюду осуществляется право на односторонний развод. Кро­ме того имеет место стремление по закону вменить мужчине в обязан­ность передавать женщине определенный процент своего состояния.

Как евреи всюду кричат о "равноправии" и понимают под этим только свое преимущественное право, так и ограниченная эмансипиро­ванная женщина в растерянности стоит перед доказательством того, что она требует не равноправия, а паразитической жизни за счет муж­ской силы, с предоставлением при этом общественных и политических преимущественных прав.

Зараженный либерализмом мужчина XIX века этого также не понял. Хаос настоящего времени - это мстящая за забвение Немезида. Сегодня пробуждающийся человек видит, что обожествленный избира­тельный бюллетень - это пустая незначительная бумажонка, некое четыреххвостое, общее, равное, тайное, прямое избирательное право представляет собой не волшебную палочку, а инструмент разрушения в руках враждебных народу демагогов. Должно ли это общее право голоса быть предоставлено женщине? Да! - И мужчине тоже! Народное государство будет осуществлять решающий выбор не с помощью ано­нимных - мужских и женских - масс, а с помощью ответственных личностей.

Либерализм учил: свобода, право свободного передвижения и повсеместного проживания, свободная торговля, парламентаризм, эман­сипация женщин, равенство людей, равенство полов и т.д., т.е. он гре­шил против закона природы о том, что творение возникает только в результате разрядки полярно обусловленных напряжений, что необхо­дима энергетическая разность, чтобы осуществить работу какого-либо типа, создать культуру. Немецкая идея требует сегодня в разгар краха феминизированного старого мира, авторитета, типообразующей силы, расового отбора, автаркии (самообеспечения), защиты расового харак­тера, признания вечной полярности полов.

 

5

 

Индивидуалистическая мысль. — Отрицание идеи долга. — Свобода полов. — Крупные города как первая ступень на пути к "женскому государству". — Вина мужчины.

 

Призыв к равноправию, правильнее к "женскому государству", имеет очень показательное подводное течение. Требование к возмож­ности свободного определения в науке, праве, политике проявляет, так сказать, черты "подобия амазонкам", т.е. тенденции составить мужчине конкуренцию в явно мужской области, присвоить себе его знания, уме­ния и действия, подражать его деятельности и распоряжениям. Наряду с этим имеет место требование эротической свободы, отмены половых барьеров.

Чисто индивидуалистская идея как причина разрушений всех социальных и политических состояний расшатала также когда-то стро­гие формы дисциплины мужской части у всех народов. Но если мы Думаем, что женщина все свои силы направит на деятельность, чтобы защитить своих детей от последствий разложения, то видим, что "эман­сипированная" женщина поступает как раз наоборот: она требует право на "эротическую свободу" для всего женского пола. Отдельные серьезные женщины, конечно, выступают против такого поведения, однако теория "эротической революции" в рядах защитниц женских прав много раз побеждала там, где совершенно ясно, если и должна была проявиться типообразующая и формирующая сила женщины, то именно здесь. Слова "уважающая себя женщина не может вступить в законный брак" {Анита Аугспург) можно рассматривать как еван­гелие эротической программы. Настаивая на "ценности личности" и "самоопределении", потерявшие рассудок женщины отказываются от последней защиты своего пола, разрушают естественную форму, кото­рая обеспечивает им и их детям надежную жизнь. Эмансипированная женщина помогает себе тем, что требует, чтобы о рожденных детях просто заботилось государство. Какое государство? Разве оно является заведением, которое должно обеспечивать половую распущенность? И здесь особо ярко проявляется идея отрицания долга у себя и требова­ние его у других. Этим признается, что государственной идеи для на­стоящей "эмансипированной" особы вообще не существует. Потому что без понятия долга длительное существование государства немыслимо. Поборница женских прав проклинает брак как проституцию, но если вместо мужчины платит "государство", что это меняет в данном деле?

Если мужчина только субъективен, то есть думает безотноси­тельно к обществу, то это, в конце концов, его дело. Он переходит от одной женщины к другой, развлекается в соответствии со своими сила­ми, расплачиваться же должна женщина, если она остается беременной. Это неизбежное последствие теории эмансипации часто вызывает появ­ление на лбу морщин. Тщательно продумав это, потребовали тогда "со­вершенно энергичных условий" для полигамного мужчины, который, вероятно, и в самом деле мог прийти к мысли испытать несколько свободных браков (Рут Бре). Но на этом, таким образом, "свободная любовь" должна была снова закончиться. Женщина должна предоста­вить мужчине необходимую степень радости любви.

Другие "эмансипированные" нашли, как известно, лучший выход: аборт, если предохранение не помогло. "Издалека заманчиво подмиги­вает время, когда науке удастся найти безвредные средства для уничтожения зародыша жизни. ... Радостная перспектива для всех тех, кто не одержим rage du nombre". Так писала дама Штекер в "Защите матери".

Этот полный страсти крик пророчицы имеет, конечно, и свою "научную" основу. Что касается аборта, то считают, что он наказуем только благодаря мужскому государству. Совсем иначе бы было в "женском государстве". Там женщине сразу же дали бы разрешение на уничтожение зародившейся жизни. Это тоже должно относиться к правам, к физической свободе женщины. (С гордостью отмечается, что кантон Базеля аборт уже разрешил). Эти ученые в области раскрепо­щения женщин вместе со своими восторженными последователями сно­ва таким образом, выступают единым фронтом со всей нацеленной на разложение и уничтожение нашей расы политикой демократии и марксизма. Из права на абсолютную личную свободу неизбежно выте­кает отказ от расовых барьеров. "Эмансипированная" может воспользо­ваться правом общения с неграми, евреями, китайцами. Женщина, при­званная хранительница расы, благодаря эмансипации занимается унич­тожением всех основ народности.

У настоящих "эмансипированных" при всех их рассуждениях, на­ряду с отсутствием понятия чести и долга, отсутствует также почти всякое нравственное обязательство. Они знают только идеи и понятия "развития", "соотношения сил", "перераспределения", а необходимую противоположность идеи развития, идею "вырождения" они почти сов­сем не знают. Поэтому они говорят очень равнодушно о том, что при усилении стремлений к "женскому государству", наряду с женской про­ституцией будет иметь место и мужская (вместе с мужскими борделя­ми). То, что это не сможет достигнуть большого размаха - из-за физи­ческой отсталости мужчины по сравнению со способностями женщи­ны - расценивается как прекрасный знак наступающего великолепия.

Другая сильная группа эмансипированных (фрейлейн Эльбертс-кирхен, фрау Майзель-Гес, Аугспург и т.д.), конечно, борются с про­ституцией, но не столько по общим нравственным причинам, сколько для того, чтобы гарантировать обеспеченность в течение жизни и дру­гим женщинам. Насколько борьба этой группы бесчестна, видно ухе из того, что она не хочет признать для себя брачные узы (единствен­но возможный вывод), а пользуется всю жизнь "свободной" любовью. Определенное предчувствие состояния в будущем желанного женского государства дают нам известные центры наших крупных городов с демократическим управлением. Изнеженные семенящие мужички в ла­ковых ботинках и лиловых чулках, с лентами на рукавах, с изящными кольцами на пальцах, с подведенными голубыми глазами и красными ноздрями, это "типы", которые в будущем "женском государстве" дол­жны стать всеобщим явлением. Истинные и последовательные эманси­пированные рассматривают все это не как падение и вырождение, а как "колебание маятника" от ненавистного мужского государства к женскому раю, как необходимость исторического развития. В резуль­тате происходит отказ от разницы в оценке, каждый ублюдок, каждый кретин может, надувшись от гордости, рассматривать себя как необходимого члена человеческого общества и пользоваться правом на свободную деятельность и равноправие.

Теперь перед лицом современного социального положения пре­дотвращение рождения, например, понимается как поступок, совершае­мый в отчаянии. Но одно дело способствовать гибели народа, а другое со всей страстью воли стремиться к государственной власти, которая ставит целью устранение коррумпирующих всех нас предпосылок этого жалкого состояния. Первое означает расовый и культурный закат, второе - возможность спасения для женщины и мужчины, для всего народа.

Мужчину перед лицом современного положения совершенно не следует защищать. Напротив, он в первую очередь виноват в сегодняш­нем кризисе жизни. Но его вина лежит совсем не там, где ее ищут эмансипированные! Преступление мужчин заключается в том, что они перестали быть мужчинами, поэтому и женщина часто переставала быть женщиной. Прежняя религиозная вера мужчины рассыпалась, его научные понятия стали нестойкими, поэтому он и растерял типо- и стилеобразующую силу во всех областях. Поэтому "женщина" ухвати­лась за государственный штурвал как "амазонка" с одной стороны, поэ­тому она потребовала эротической анархии как "эмансипированная" с другой стороны. В обоих случаях она не освободилась от мужского государства, а только предала честь своего собственного пола.

У восточных народов была очень распространена религиозная проституция. Священнослужители нигде не отказывали себе в этом удовольствии и благочестивые вавилонянки и египтянки - тоже. Доста­точно проследить, например, историю богини Астарты, чтобы по пре­образованию этого божества прочитать закат народа. Сначала она бы­ла девственной богиней охоты, даже войны. Затем она слыла короле­вой неба, богиней заднего прохода, богиней любви и плодородия. Под финикийским влиянием она стала духом защиты "религиозной" прости­туции, пока, наконец, не стала символом сексуальной анархии. Это означало конец Вавилона как государства и типа.

Тот, кто мог бы отвратить европейское падение, должен оконча­тельно избавиться от либеральных, разлагающих государство взглядов и собрать все силы, мужчин и женщин, на предоставленных им терри­ториях под лозунгом: защита расы, народная сила, государственное подчинение.

 

6

 

Конструктивный мужчина и лирическая женщина.Богиня Фрейя. — Задача женщины: единство и сохранение расы. — Эмансипация женщины от женской эмансипации. Не нивели­рование, а органичное разграничение.

 

Оценки ценности женщины в вышестоящих рассуждениях сделано, конечно, не было. И все-таки для воспитания нового поколения людей с немецким сознанием решающим является понимание того, что мужчина к миру и жизни подходит изобретательно, формирующе (структурно) и обобщающе (синтетически), женщина же лирически. Пусть средний муж­чина в обычной жизни и не всегда обнаруживает структурные возмож­ности, остается факт, что великие государственные учреждения, правовые кодексы, типообразующие союзы политического, военного, церковного характера, широкие философские и творческие системы, симфонии, дра­мы и культовые сооружения все без исключения, пока существует челове­чество, были созданы синтетическим духом мужчины. Женщина же пред­ставляет мир, который по своей красоте и своеобразию не уступает миру мужчины, а равным образом ему противостоит. "Амазонкоподобная" эман­сипированная виновата в том, что женщина начинает терять уважение к своей сущности и присваивать ценности мужчин. Это означает духовное разрушение, перемагничивание женской природы, которая и сейчас продолжает свою мятущуюся жизнь так же, как и "современная" мужская, которая вместо того, чтобы заботиться о структуре и синтетике бытия начала молиться идолу гуманности, любви к людям, пацифизму, осво­бождению рабов и т.д. Заблуждаются и те, кто рассматривает это как переходный период. Женщина благодаря движению "эмансипации" не стала структурной, а стала только интеллектуальной (как "амазонка") или чисто эротической (как представительница сексуальной революции). В обоих случаях она утратила свое самое существенное содержание и не достигла тем не менее мужской сущности. То же касается - наоборот -"эмансипированного" мужчины.

С точки зрения женщины государство, правовой кодекс, науку, философию можно рассматривать как нечто внешнее. К чему тогда вечные формы, схемы, сознание? Не величественнее, не красивее ли стихийное, инстинктивное для глубокого восприятия? Нужны ли кажд­ый раз дела для доказательства души? И не появились ли эти формы и дела мужчин из атмосферы личного женского, формы и дела, которые без женщин бы и не осуществились?

Жизнь - это бытие и становление, сознание и подсознание одно­временно. В своем вечном становлении мужчина стремится путем фор­мирования идей и делами создать бытие, пытается сформировать мир как органичную композиционную структуру. Женщина - это вечная хранительница инстинктивного. Нордические германские мифы пред­ставляют богиню Фрею как хранительницу вечной юности и красоты. Если бы ее отняли у богов, они бы состарились и пропали. В их отно­шении к Локи открывается мифическая древняя сущность.

Локи был полукровным богом. Долго совещались по поводу то­го, можно ли его признать в Валгалле как равноправного. Наконец, свершилось. Этот полукровка Локи играл роль посредника, когда вели­каны должны были заново строить замок Одина. В уплату он потребо­вал Фрею! Когда боги услышали об этом договоре, они отказались его выполнять. Затем Локи обманывает и великанов. Так Один, хранитель права, сам стал виновным. Возмездием стала гибель Валгаллы. В этом мифе заложено глубочайшее, только сейчас пробуждающееся призна­ние: метис выдает, не задумываясь, символ расового бессмертия, вечную юность и делает виновными даже благородных. Что мог шепнуть Один мертвому Бальдуру на ухо, когда он провожал его в последний путь?

В переводе на современный язык германский миф говорит: в ру­ках и в типе женщины находится дело сохранения расы. От полити­ческого гнета любой народ может освободиться, от расового зараже­ния никогда. Если женщины одной расы рожают негритянских или еврейских метисов, то грязный поток негритянского "искусства" бес­препятственно пойдет по Европе дальше, как это происходит сейчас;

если еврейская литература публичного дома и дальше будет попадать в дом, как сейчас, если на сирийца с Курфюрстендамм и дальше будут смотреть как на "соотечественника" и человека, с которым можно вступить в брак, тогда в один прекрасный момент наступит такое по­ложение, что Германия (и вся Европа) в своих духовных центрах будет заселена только метисами. При помощи теории об эротическом "воз­рождении" еврей и сегодня - а именно при помощи теорий о женской эмансипации - проникает в корни нашего бытия. Когда Германия со­зреет до того, чтобы решительным веником и беспощадным отбором провести полную чистку, неизвестно. Но если это где-либо и прои­зойдет, то уже сегодня в проповеди поддержания чистоты расы и ле­жит самая святая и великая задача женщины. Это означает сохранение того инстинктивного, еще не объединенной, а потому первоначальной жизни; жизни, от которой зависят содержание, тип и структура нашей расовой культуры, тех ценностей, которые делают нас творческими. Но вместо того, чтобы обратить внимание на это самое важное и ве­ликое еще многие женщины прислушались к отвлекающим крикам врагов нашей расы и нашей народности и были совершенно серьезно готовы к тому, чтобы за избирательный бюллетень и место в парла­менте объявить мужчине борьбу не на жизнь, а на смерть. Якобы стремление не остаться "гражданкой второго сорта в государстве" по­буждает женщину бороться за "право участия в выборах" (как будто при сегодняшнем господстве денег судьбу можно решить выборами), в то время как инстинкт мужского выбора для нее очерняют журналы и произведения, открыто или скрыто заражающие душу и расу. Женщина несет сегодня деньги в крупные еврейские торговые дома, из витрин которых проглядывает сверкающее падение прогнившего времени, а современный либеральный мужчина с затуманенным национальным со­знанием слишком слаб, чтобы противиться общему течению. Лиричес­кая страсть женщины, которая во времена бедствия могла стать такой же героической, как и формирующая воля мужчины, казалось надолго разрушена - задача истинной женщины состоит в том, чтобы разоб­рать эти обломки. Эмансипация женщины от женской эмансипации -это первое требование женского поколения, которое хотело бы спасти от гибели народ и расу, вечное и инстинктивное, основу всех культур. Времена обывателя и "мечтательного бытия девушек", конечно, оконча­тельно прошли. Женщина принадлежит к общей жизни народа, для нее открыты все возможности получения образования, для ее физического совершенствования существует ритмика, гимнастика, спорт в той же степени, что и для мужчин. При сегодняшних социальных отношениях она не имеет трудностей и в профессиональной жизни (причем законы об охране материнства должны соблюдаться еще строже). Может быть, стремление всех обновителей нашей народности дойдет до такой сте­пени, что сломав враждебную народу демократическую марксистскую выщелачивающую систему, они проложат путь социальному порядку, который больше не будет заставлять молодых женщин (как это сегод­ня имеет место) толпами стекаться на рынок труда, расходующий самые важные женские силы. Для женщины должны быть открыты, таким образом, все возможности для развития сил, но в одном должна быть ясность: судьей, солдатом и руководителем государства должен быть и оставаться мужчина. Эти профессии сегодня больше, чем когда-либо требуют не лиричной, а даже суровой точки зрения, признающей только типичное и общенародное. Уступить здесь значило бы для мужчин забыть свой долг перед прошлым и будущим. Самый твердый мужчина именно для железного будущего еще достаточно тверд. Если за издевательство над расой и народом, если за расовый позор когда-нибудь будет полагаться тюрьма или смертная казнь, потребуются стальные нервы и самые жесткие формирующие силы, пока "чудовищ­ное" не станет однажды естественным.

Родные души нельзя нивелировать, уравнивать, их следует ува­жать как органичные сущности и культивировать их самобытность, Структура и лирика бытия - это двойной звук, мужчина и женщина -это создающие напряжение жизни полюса. Чем сильнее каждая сущ­ность сама по себе, тем больше рабочий эффект, культурная ценность и жизненная воля всего народа. Тот, кто позволит себе презреть этот закон, тот найдет в истинном мужчине и в истинной женщине своих решительных противников. Если никто больше не будет защищаться от расового и сексуального хаоса, то гибель неизбежна.

В первой книге высшая ценность германцев была рассмотрена подробно. Ей служат разным образом немецкий мужчина и немецкая женщина. Культивировать ее как жизненный тип может и должно быть задачей мужчины, мужского союза. Мы находимся в центре ужасного процесса брожения, еще многие личности и союзы борются против церковного средневековья и масонства только инстинктивными, нега­тивными оборонительными средствами. Они еще не объединены, пото­му что тип будущего еще только должен быть разработан, а высшая ценность чести не безусловно принята. Великая идея исходит от не­многих с тем, чтобы других сделать вождями, если эти немногие дол­жны будут допустить на руководящие посты только личности, для ко­торых идеи чести и долга стали естественными. Всякая уступка здесь -неважно по каким причинам - отрицательно повлияет на продолжи­тельность процесса становления новой жизненной формации. Сила и душа должны совпадать с расовой точкой зрения с тем, чтобы помочь в создании грядущего типа. Осуществить это - первая и последняя за­дача вождя будущего немецкого общества.

 

7

 

Грядущая империя: создание мужского объединения. — Не­терпимая мысль нового мифа. — Гёте, Иисус, Игнациус, Бисмарк, и Мольтке. — Воля и воспитание типа. — Гряду­щие формы. — Новый миф.

 

Германская империя, таким образом, в том виде, в каком она су­ществовала после революции 1933 года, становится делом целеустрем­ленного мужского союза, который должен четко представлять себе высшую ценность, которую предстоит внедрить в будущую жизнь. Выс­шая ценность, вокруг которой должны группироваться все другие тре­бования жизни, должна соответствовать самой сути народа. Только в этом случае он выдержит необходимый жесткий отбор, продолжаю­щийся в течение десятилетия, и выдержит с радостью. Но этот един­ственный, самый сокровенный оборот дела должен быть осуществлен; из него вытекает все остальное.

В тезисе о "представительстве Бога" папство черпало свою мо­ральную и теоретическую, а затем также практическую и политичес­кую силу. Эта мифически обоснованная догма одна определяла, вплоть до сегодняшнего дня, типы, историю многомиллионных народов. Эта догма сегодня сознательно и беспощадно отвергается, подавляется и заменяется точно такой же верой в собственные духовные и расовые ценности, верой, вырастающей до мистической силы. Идея чести - на­циональная теория - становится для нас началом и концом всего наше­го мышления и действия. Она не терпит рядом с собой равноценного силового центра, неважно какого типа, ни христианской любви, ни масонской гуманности, ни римской философии.

Все силы, которые формируют наши души, имели свое проис­хождение от великих личностей. Они действовали, ставя цель как мы­слители, вскрывая сущность как поэты, типообразующе как государс­твенные деятели. Они были определенного рода мечтателями, как сами по себе, так и в качестве представителей своего народа.

Гёте не создавал типов, напротив, он воплощал общее обогаще­ние всего бытия. Некоторые его слова вскрыли скрытые до тех пор Духовные источники, которые в другом случае не были бы вскрыты. И все это во всех областях жизни. Гёте изобразил в Фаусте нашу сущ­ность, то вечное, которое после каждого перелива нашей души живет в новой форме. Благодаря этому он стал хранителем и жителем наше­го устройства, второго которого у нашего народа нет. Когда времена ожесточенной борьбы однажды закончатся, Гёте снова начнет заметно влиять на внешние вопросы. Однако в ближайшем десятилетии он отойдет на задний план, потому что ему была ненавистна власть типообразующей идеи, и он как в жизни, так и в поэзии не признавал дик­татуры идеи, без которой народ никогда не останется народом и ни­когда не создаст настоящего государства. Так как Гёте запретил своему сыну участвовать в освободительной войне немцев и предоставил мо­лот кузнеца судьбы Штейну, Шарнхорсту и Гнайзенау, то сегодня сре­ди нас он не является вождем в борьбе за свободу и новое формиро­вание нашего столетия. Нет истинных величин без ограничительных жертв. Обладающий бесконечным богатством не смог сосредоточиться и неуклонно преследовать единственную цель.

Иисус тоже не был создателем типа, он был тем, кто обогащал души. Его личность ввели в союз священников Рима Григорий "Вели­кий", Григорий VII, Иннокентий III и Бонифаций VIII. Он был слугой своих "рабов" с совершенно обратной целью, чем он это себе пред­ставлял. Аналогична ситуация со святым Франциском. Напротив, Маго­мет и Конфуций были типообразующими силами. Они ставили цель, указывали пути. Магомет к тому же принуждал следовать своему уче­нию, в то время как Конфуций создал и сохранил китайскую народ­ность путем незаметного воздействия на нее. Существенно аналогично Магомету Игнатий Лойола выстроил свой тип. Он сознательно растоп­тал чувство чести человека, поставил перед мышлением новую цель, указал достаточно средств и путей, то есть был сознательным воспита­телем душ, и, кроме того, дух иезуитов создал себе тип, определяемый внешне, так сказать, физиономически.

В области искусства мы наблюдаем подобные явления. Здесь имеются личности, которые являются единственными в своем роде и не создают общего стиля, другие, напротив, продолжают жить как типообразующие. Микеланджело, например, обогатил искусство как лишь немногие, но продолжение его манеры работать привело бы к хаосу. То же можно сказать о Рембрандте и Леонардо. Рафаэль же обнаружил большую типообразующую силу. Аналогично проявились Тициан и гре­ческое искусство.

Схожее воспитание предлагает и политическая жизнь. Александр рождает и воплощает идею мировой империи. Рим подхватывает эту идею. Собственное имя Цезарь вырастает до монархических титулов кайзер и царь. В сочетании с церковно-римским мышлением возникает тип властителя божьей милостью. Наполеон означает такую же прео­бразующую силу, как и Цезарь, но до сих пор только глубоко волнующую а не создающую тип. Другим способом разбил Лютер чужую кор­ку над нашей жизнью, но он не провозгласил типа ни в религиозном, ни в государственном отношении. Он должен был заново освобождать наш замысел, пробить брешь в скалах, чтобы помочь пробиться запер­тому жизненному источнику. То, что долгое время, вплоть до великих прусских королей не находилось ни одного мужчины, чтобы направить его в органичное русло, означало трагизм более поздней немецкой истории.

Перед лицом последовавшего менее чем через 44 года существо­вания краха Второго рейха, помимо рассмотренных уже вначале вопро­сов встает последний: действовала ли в 1870 году вообще типообразующая сила мужского государства или нет? Да или нет? Я считаю, что о Бисмарке будут судить относительно последствий его творчества и его движущих сил, а не средств, применяемых в работе, когда-нибудь так же, как о Лютере. Он относится к тем натурам, которые будучи ода­ренными редко встречающейся волей, могут оставить свой отпечаток на всем времени, чтобы оставить вокруг себя пустыню, усеянную рас­топтанными личностями, которые не подчинились безоговорочно. Де­сятилетиями звучали жалобы, что Бисмарк, чувствуя свое превосходс­тво, рассматривал все министерства как разнообразные частные конто­ры, а министров как своих заведующих канцеляриями. Как бы неумно не вел себя Вильгельм II по отношению к Бисмарку и каким бы по­средственным не казалось его дарование при прочтении его "событий и образов", настоящая картина содержится все же в них. Вильгельм сравнивает Бисмарка с загадочной глыбой на свободном поле. Если ее откатить, под ней найдешь только червей. Это символ нашей полити­ческой истории последних пятидесяти лет. Идея кайзера 1871 года была взглядом назад на внутренне мертвое кайзерство "милостию Божией", одновременно она сочеталась диким браком с хаотическим либерализмом. Только одному Бисмарку удалось вдохнуть в это неор­ганичное образование горячее дыхание жизни. В ощущении своей не­заменимости в нем поднялось властное сознание долга в том смысле, чтобы не допускать преемственности самостоятельной натуры. История Германии существенно не изменилась бы, даже если бы Вильгельм П оставил Бисмарка и дальше на службе. Так великий человек создавал и сколачивал одной рукой империю, а другой вносил факел в соб­ственный дом. И не было другой политической силы, чтобы предотвратить беду.

Наряду с Бисмарком, однако, действовала личность, благодаря которой Германия не погибла раньше и благодаря которой появилась возможность героической борьбы в мировой войне в течение четырех с половиной лет, - Мольтке (важное указание Шпенглера). Создатель большого генерального штаба представляет собой самую" мощную типообразующую силу со времен Фридриха Великого. Он не был челове­ком, который ковал душу народа в политической борьбе речей, а был тем, кто помогал воспитывать существующие ценности личности и де­лал сознание ответственности в частностях предпосылкой для любого действия. Вводимые Мольтке отношения между ответственным полко­водцем и его начальником штаба были прямой противоположностью того, что Бисмарк делал в дипломатии, когда он старался сделать сво­их министров зависимыми от себя в финансовом отношении. Непо­средственный подчиненный был обязан обоснованно и четко представ­лять свои взгляды и заносить их в протокол, даже если они проти­воречили приказу. Этот основной принцип, проводимый сверху донизу, поддерживаемый распоряжениями, которые все без исключения своди­лись к тому, чтобы воспитывать немецкого солдата - несмотря на жесткую дисциплину - самостоятельно думающим и решительно дей­ствующим человеком и бойцом, был немецкой тайной успеха в ми­ровой войне. Несмотря на человеческие недостатки, которых никогда нельзя избежать, тип немецкого солдата, распространившийся от прус­ского офицера Фридриха Великого, является живым доказательством того, что и для возникающего Третьего рейха единственным спаситель­ным путем может стать метод графа Мольтке, если нужно избежать нового краха после освободительного подъема и неуверенной радости.

Мольтке был личностью непреклонной последовательности, но его динамика не выливалась, подобно динамике Лютера и Бисмарка, в бесплодные вспышки, он также резко переживал глубокую душевную подавленность, подобно душам тех других. В не меньшей степени Мольтке воздействовал на свое окружение в плане принуждения. При­нуждения, но не подавления. Второй рейх Германии был .основан на полях сражения и создан Бисмарком; но сохранила его, в первую оче­редь, создающая личность и типы сила гения Мольтке. Так получилось, что после Бисмарка канцлерами рейха становились исключительно ну­ли или податливые натуры без определенного направления, которые колебались между своими теориями и либеральными силами, чтобы в конце концов привести немецкий народ в сети враждебных целеус­тремленных дипломатов. Но получилось так, что из серого немецкого войска вышло такое большое число превосходных полководцев и сол­дат, какого не было во всем остальном мире. Действительная Германс­кая империя 1914-1918 годов не находилась больше в Германии, а была на фронте. На фронте у Фолклендских островов и в Циндао, в герман­ской Восточной Африке, в Индийском океане, над Англией. В Герма­нии в министерских креслах сидели пресмыкающиеся и не знали, что делать с сильным государством на поле боя.

Это не было виной системы Мольтке, когда офицерский тип пе­ред войной все больше отмежевывался от остального народа, становил­ся кастой и, наконец, начал проявлять отрицательные стороны такой неорганичной для Германии изоляции. На смену сословию офицеров, основанному только на чести, должны были прийти бесцеремонные торговцы и биржевые спекулянты. Но чтобы осуществить эту замену, необходимо было провести резкие границы, которые с человеческой точки зрения казались неприемлемыми, но были необходимы для соз­дания типа. Этот преследуемый клеветнической еврейской прессой офицер был тем, кто позднее самоотверженно защищал Германию и полностью жертвовал собой на полях сражения, а кроме того из них вышли те, кто с 1914 по 1918 год впервые надел почетную серую форму.

Бюргерская и марксистская Германия лишилась мифа, у нее больше не было высшей ценности, в которую она верила, за которую она была готова бороться. Она хотела завоевать мир "мирным" эконо­мическим путем, набить свой мешок деньгами и так глубоко ушла в торговлю и махинации, что удивилась, когда другим народам это не понравилось, и они заключили союзы против немецких коммивояже­ров. В августе 1914 года высшая ценность войска Мольтке стала, нако­нец, высшей ценностью всего народа. Все, что еще было истинным и великим, отбросило торгашеские шлаки и поблагодарило немецкого солдата за защиту национального понятия чести. Казалось, Мольтке по­бедил Бляйхрёдера. Затем главнокомандующий отказался от него. Вме­сто того, чтобы по крайней мере сейчас после многих лет беспечнос­ти по отношению к высшей ценности нашего народа использовать возможность и вздернуть на виселицах тот сброд, который в течение многих лет ее оплевывал, кайзер протянул руку марксистским вождям, реабилитировал, не желая того, предателей страны и сделал гада гос­подином над борющимся за свое существование государством. И на­конец вместе с народом "дождался" благодарности от этого гада 9 ноября 1918 года.

Нет сомнения в том, что тип Мольтке в первое время существо­вания мужского союза, формирующего Германию будущего - назовем его Германским орденом - не очень сильно выдвигался на передний "чин. И для того, чтобы вырвать души из современной хаотической неразберихи, нужны были проповеди лютеровского направления, про­поведи, которые гипнотизируют, и писатели, которые сознательно перемагничивают сердца. Руководитель типа Лютера должен, однако, яс­но понимать, что после победы он должен непременно отказаться от системы Бисмарка и перенести принципы Мольтке и на политику, если он не только хочет сам реализоваться, но создать империю, которая его переживет и которая присягнула одной высшей ценности. Как бы ни складывалась ситуация, при помощи взрывных или формообразующих сил, и те, и другие должны иметь духовную нордическую сущ­ность. При помощи потомков, проникших в Европу совершенно чуж­дых рас, нельзя образовать руководящий слой с германским харак­тером, даже если отказаться от святой Германской империи немецкой нации и предоставить будущее "свободной игре сил" в области полити­ки, как это было поднято до принципа в экономической сфере после 1871 года. Но тогда все жертвы во имя духа и крови будут напрас­ными. Через короткий промежуток времени к власти придет такая же демократия, и германская освободительная борьба будет только эпизо­дом на пути к падению, а не приметой нового подъема, к которому было такое страстное стремление.

Вера, миф истинны только тогда, когда они охватили всего че­ловека. Если политический руководитель в рамках своего войска не может испытать своих последователей в частностях, в центре ордена должна проводиться абсолютная прямолинейность. Здесь, во имя буду­щего, следует отказаться от всех политических, тактических, пропаган­дистских соображений. Понятие чести Фрица, метод отбора Мольтке и святая воля Бисмарка - это три силы, которые воплощаются в личнос­тях в разных соотношениях и все служат только одному - чести не­мецкой нации. Они представляют собой миф, который должен опреде­лять тип немца будущего. Признав это, уже в настоящее время начинают его формировать.

 

 

III

 

НАРОД И ГОСУДАРСТВО

 

 

1

 

Кайзерство, королевство и государственная мысль. — Рим и центр. — Государство как пустая форма. — Чиновник. — Переворот 1918 года. — Государство как средство само­сохранения. — Монархические и марксистские легитимисты.

 

Народ, государство, церкви, классы и армии в ходе нашей исто­рии стояли в отношении друг к другу с разным соотношением сил. Принятие римского христианства означало, в принципе, отказ от орга­ничной германской королевской идеи как масштаба мировой деятель­ности в пользу оторванной от земли императорской идеи, как наслед­ства древнего Рима, полученного от Церкви. Это продолжалось тысячу лет, пока - начиная с Генриха Льва и с продолжением от Бранденбурга - снова не победила нордическая королевская власть, в то время как римская власть императора погибла в болоте дома Габсбургов. Хо­тя Гогенштауфены и были достаточно самоуверенны для того, чтобы объявить свою императорскую власть немецкой и независимой от Рима (на заседании в Безансоне, например, графы и герцоги Фридриха I чуть не забили до смерти папских легатов, которые называли власть императора папским леном), но эта самоуверенность, тем не менее, не строилась на принципиально установленной теории о превосходстве императора над папой, не строилась она и на традициях и на продол­жающей действовать типообразующей силе.

Рим же сознательно извратил уже в 750 году в свою пользу "дар Константина" (о том, что Константин был крещен, впрочем, в арианс­тве, было скрыто). Папа Хадриан I (Hadrian I) обманул Карла Велико­го, утверждая, что эта дарственная находится в ватиканском архиве и обманутый Ближним Востоком король франков признал, в принципе. преимущество римского епископа, даже когда в 800 году папа еще падал на землю перед Карлом Великим* Последующие папы уже обо­сновали фальшивым документом свое установленное законом и тради­циями преимущество (несмотря на доказанную впоследствии фальсифи­кацию), появилась целая литература о преимущественном праве Церкви над императорской властью, которая достигла своей высшей точки в булле Unam Santam Бонифация VIII. После этого Бонифаций "объяснил, определил", "что существует святая необходимость того, чтобы каждое существо подчинялось римскому папе". Эта булла была недвусмысленно названа умершим в 1914 году генералом иезуитов Вернцем "догмати­ческим определением", которое торжественно констатировало правиль­ное "соотношение между Церковью и государством на вечные (!) вре­мена", Такое же суждение высказывают и другие церковные учителя. Отсюда неизбежно следуют все оговорки о государственной клятве человека, признающего Рим высшей ценностью. Лемкуль (общество Иисуса), советник германской партии центра, заявил, что ясно, что "никогда" не могут к чему-либо обязывать гражданские клятвы, кото­рые противоречат "церковному праву". Но поскольку это "право" на­стоятельно требует подчинения государства Церкви, то Рим требует принципиально не признавать клятв, которые им не освящены. Уже Занхенц (общество   Иисуса) приписывает Церкви власть объявлять клятвы ничего не стоящими, а Лемкуль даже открыто защищает дезертирство и даже обязывает делать это католиков, если их принуждают принимать участие в "несправедливой войне" (как в 1866 и 1870 годах)**!

 

* Исключительно поучительным было бы точное сопоставление всех фальсификации, на которых основываются претензии римском Церкви. Наряду с пресловутым "даром Константина", следует назвать здесь фальсификацию результатов церковного собрания в Никее, на основании которых было представлено преимущественное положение римского епископа, как существующее с давних пор; далее сфальсифицированные "аутентичные" истории о мучениках, свыше 500 числом; фальсификацию обращения и крещения Константина Великого, Псевдокирилла и т.д., короче говоря, почти все "документально" заверенные требования римской Церкви основываются на фальсификации документов.

** Сравни; Хоенсбрёх. "Орден иезуитов''. Т I. С.. 330.

 

Эта однозначно римско-церковная точка зрения на государство оказывается с точки зрения идеи германского народного государства настоящей противоположностью.

После крушения абсолютистской королевской власти во Фран­ции в 1789 году происходила борьба между демократическими принци­пами и национальной идеей. Обособленная вначале и позже и при­ведшая оба движения в оцепенение, образовалась новая чуждая по крови теория власти, которая нашла свою высшую точку у Гегеля, а затем в новой фальсификации - уравнивая государство и классовое господство - была принята Марксом. Сегодня мы противостоим "госу­дарству" аналогично Риму, только с внутренней стороны проблемы: "государство", которое себя и народ выдало бесчестным экономичес­ким силам, выступало по отношению к широким общественным массам скорее как бездушный инструмент насилия. Взгляд Гегеля на абсолют­ность государства сам по себе воцарился последние десятилетия в Гер­мании (и не только в Германии). Чиновник все больше и больше про­двигался в хозяева и забыл благодаря позиции правящих кругов, что он был и не мог быть ничем другим, кроме как уполномоченным от народа для решения технических и политических задач. "Государство" и "государственный чиновник" высвободились из органичного тела народа и отнеслись к нему как обособленный механический аппарат с тем, чтобы заявить, наконец, претензию на власть над жизнью. Такому .развитию в боевой позиции противостояли миллионы; но поскольку ..нечто подобное не отважилось в национальном лагере проявиться от­крыто, то недовольные встали на сторону социал-демократии, не буду­чи в душе истинными марксистами.

Мятеж 1918 года во всем этом ничего не изменил, потому что марксисты, конечно, тем более ничего общего с немецким народом не имели. Они стремились только протащить определенные международ­ные принципы, используя старый государственный аппарат, и "само го­сударство" начало решительнейшую деятельность против "отрицателей государства". Поменялись роли, бездушная сущность осталась. Но эта сущность после 1918 года стала намного отчетливее, потому что "госу­дарство" общеизвестных ранее врагов народа все же время от времени сдерживало, и только в лице своего прокурора осуждала людей, в от­ношении которых он своими приговорами должен сам был признавать, что все их помыслы и действия заключались только в служении наро-ду и в жертвах во имя его.

Государство и народ с 1918 по 1933 годы противостояли, таким образом, друг другу как противники, часто как смертельные враги. Как только этот внутренний конфликт будет преодолен, сформируется и внешняя сторона германской судьбы.

Сегодня государство не является для нас самостоятельным куми­ром, перед которым все должны лежать в пыли; государство даже не цель, а только средство для сохранения народа. Средство среди дру­гих, таких, какими должны были быть Церковь, право, искусство и на­ука. Государственные формы изменяются, государственные законы ухо­дят, народ остается. Отсюда следует только то, что нация - это первое и последнее, чему все другое должно подчиняться. Но отсюда следует и то, что существовать могут не государственные, а народные проку­роры. Это изменило бы всю правовую основу жизни и сделало бы не­возможными такие унизительные отношения, которые были на повест­ке дня в последнее десятилетие. Один и тот же государственный про­курор должен был раньше представлять императорское государство, а затем республиканское. "Независимый" судья был также зависим от схемы как таковой. И потом могло случиться так, что на основании римского "права" государственный прокурор в качестве "слуги государ­ства" препятствовал правлению народа. Абстрактный "народный сувере­нитет" демократии и презрительное высказывание Гегеля: "Народ - это та часть государства, которая не знает, чего хочет" - говорят о все той же лишенной содержания схеме так называемого "государствен­ного авторитета".

Но авторитет народного духа стоит выше этого "государственно­го авторитета". Кто этого не признает, тот враг народа, будь то само государство. Такова была ситуация до 1933 года.

И это с одной, схематической стороны. С другой стороны, сто­роны содержания, следует сказать, что безоговорочный легитимизм точно так же антинароден, как и старое государственное право. Во­прос о монархии (и монархе) также является вопросом целесообраз­ности, а не догматическим. Люди, которые рассматривают его как таковой, не отличаются существенно формированием своего характера от социал-демократов, которые в известном смысле представляют со­бой легитимистских республиканцев без учета того, что в противном случае может произойти со всем народом. Так чувствует себя пробуж­дающийся справедливый инстинкт немецкого народа сегодня всюду. Так он и победит. Республика должна будет стать народной или исчез­нуть. А монархия, которая с самого начала не избавляется от извест­ных старых предрассудков, точно так же не может существовать долго. Потому что она должна будет погибнуть по тем же причинам, по которым когда-то погибла империя Вильгельма II.

Дух будущего четко заявил, наконец, сегодня о своих требова­ниях. С 30 января 1933 года началось его господство.

В XVII веке начался отход папы от открытого мирового господ­ства' в 1789 году династия как абсолютная ценность уступила место лишенному стиля либерализму. В 1871 году государство-идол стало от­межевываться от народа, который его же и создал. Сегодня народ на­чинает, наконец, сознательно претендовать на подобающее ему место.

 

2

 

Авторитет и тип. — Анархия свободы. — Свобода возможна только в типе. — Личность идентична типу. — Фридрих Ницше.

 

Требование свободы, как и призыв к авторитету и типу, почти повсюду были выдвинуты неправильно и получили неорганичный ответ. Авторитет в Европе был потребован во имя абстрактного госу­дарственного принципа или во имя якобы абсолютного религиозного откровения, т.е. во имя либералистского индивидуализма и церковного универсализма. В любом случае была заявлена претензия на то, что все расы и народы должны подчиняться этому "данному Богом" авторитету и его формам. Ответом на эти навязанные догмы веры был крик о беспрепятственной свободе одинаково для всех рас, на­родов и классов. Безрасовый авторитет требовал анархии свободы. Рим и якобинство, в своих старых формах и в более позднем чис­тейшем отношении в Бабёфе и Ленине, внутренне взаимно обу­словливаются.

Идея свободы, как и признание авторитета получают теперь в рамках сегодняшнего расового и духовного мировоззрения совсем дру­гой характер. Народность, конечно, состоит не только из одной расы, но и характеризуется также факторами исторического и пространс­твенного рода, но тем не менее она нигде не является следствием ра­вномерного перемешивания элементов, относящихся к разным расам, а при всем разнообразии характеризуется всегда преобладанием основ­ной расы, которая определяла ощущение жизни, государственный "иль, искусство и культуру. Эта расовая доминанта требует типа. И истинная органичная свобода возможна только внутри такого типа. Свобода души, как и свобода личности - это всегда образ. Образ всегда объемно ограничен. Но раса является внешним отображением души.

На этом круг замкнулся. Еврейский интернационализм марксист­ского или демократического толка лежит также за пределами этого ор­ганизма, как римский авторитет, требующий признания его междуна­родного значения вместе со всеми церковными претензиями на власть.

Стремление к личности и к типу в самых больших глубинах представляет собой одно и то же. Сильная личность действует стилеобразующе, а тип при рассмотрении с метафизической точки зрения -существует до нее. Личность, таким образом, представляет лишь его чистейшее проявление. Это вечное стремление в каждой эпохе прини­мает новую форму. На рубеже XIX века мы пережили появление боль­шого числа личностей, которые как цветы нашей общей культуры на­ложили на нее свой незабываемый отпечаток. Эпоха машины надолго разрушила как идеалы личности, так и типообразующие силы. Схема, фабричные товары взяли верх; голое понятие причинности победило истинную науку и философию, марксистская социология задушила своим массовым безумством (количественная теория) всю сущность (ка­чество), биржа стала идолом поклоняющейся материи (материалисти­ческой) эпидемии времени. Фридрих Ницше, напротив, выразил отча­янный крик угнетенных народов. Его яростная проповедь о сверх­человеке явилась мощным увеличением порабощенной, задушенной материальным давлением частной жизни. Теперь, по крайней мере, один в фактическом возмущении неожиданно разрушил все ценности, даже начал яростно неистовствовать. Прокатилось облегчение через души всех ищущих европейцев. То, что Ницше сошел с ума - это аллегория. Чудовищно зажатая воля к творчеству, хоть и пробила себе путь подобно бурному потоку, но, будучи давно уже надломленной, не смогла добиться большего формирования. Она вышла из берегов. Ско­ванное в течение нескольких поколений время понимало в своем бес­силии только субъективную сторону великого желания и переживания Фридриха Ницше и представило глубочайшую борьбу за личность как призыв к выражению всех инстинктов.

К знамени Ницше присоединились тогда красные штандарты и марксистские бродячие проповедники, тип людей, учение которых вряд ли кто разоблачил как бред с такой силой как Ницше. С его именем происходило заражение расы всеми сирийцами и неграми, в то время как именно Ницше стремился к созданию высокопородных рас. Ницше попал в мечты пламенных политических распутников, что было хуже, чем попасть в руки банды разбойников. Немецкий народ слышал толь­ко об ослаблении обязательств, о субъективизме, о "личности", но ни­когда об отборе и внутреннем высоком строительстве. Прекрасное высказывание Ницше: "Из будущего приходят ветры с тайными взмаха­ми крыльев; и до его ушей доходит добрая весть", - было лишь пол­ным страстного ожидания предвидением в рамках безумного мира, в котором он жил наряду с Лагарде и Вагнером почти как единственный широко мыслящий человек.

Эта безумная эпоха сейчас умирает окончательно. Самая сильная личность сегодня больше не взывает к личности, а взывает к типу. Появляется народный, имеющий корни в земле стиль жизни, новый тип немецкого человека, "прямоугольный душой и телом", сформиро­вать его входит в задачу XX века. Истинная личность современности именно в своем высшем развитии пытается объемно сформировать те черты, провозгласить громче всего те идеи, которые она воспринима­ет, как черты предчувствуемого нового и, тем не менее, древнего типа немецкого человека, воспринимает их как бы заранее. Истинная лич­ность пытается освободиться не от, а для чего-либо!

Тип это не схема, он так же как личность не имеет ничего об­щего с субъективизмом. Тип - это связанная со временем объемная форма вечного расового и духовного содержания, заповедь жизни, а не механический закон. В признании этой вечной истины воля к типу является также волей к строгому формирующему государственному подчинению поколения, которое застыло в плане субъективно-распу­щенном и традиционном.

Но ощущение типа это рождение мифа нашей истории, рож­дение нордической расовой души и внутреннее признание ее высшей ценности как путеводной звезды всего нашего бытия.

 

3

 

Свобода и экономический индивидуализм. — Пахотная земля и честь.

 

Другое признание заключается в констатации того, что не осяза­емая руками идея народного учения имеет свои корни в самой устой­чивой, материальной действительности: в пахотной земле нации, т.е. в ее жизненном пространстве.

Идея чести неотделима от идеи свободы. Если понимание этой идеи происходит в различных вариантах, то самый глубокий из них в метафизическом плане заключается в типично германском осознании ее Эккехартом, Лютером, Гёте до X. Ст. Чемберлена, который так четко истолковал ее для нашего времени, в признании параллельности природной закономерности и свободы, объединенных в человеческой особи без возможности дальнейшего решения этой задачи. Подчинен­ный причинности внешний момент отвечает, подобно другим органич­ным сущностям, на раздражения и мотивы, сущность которых и связан­ный с волей аспект все-таки не были и не могли быть затронуты, как бы сильно не препятствовали чисто механически их последствиям. По­чему один только факт, что люди оспаривают эту внутреннюю свобо­ду, доказывает, что она существует.

Огромная катастрофа нашей духовной жизни заключалась в том, что в немецкой жизни все больше начала царить греховная спекуляция в понимании свободы, обусловленная отравлением крови. Будто бы свобода означает то же самое, что и экономический индивидуализм. Этим была нарушена истинная внутренняя свобода исследования, мыш­ления и формирования. Взгляды и воля все больше служили спекуля­ции и инстинкту. Это вторжение "свободы" в органические процессы неизбежно привело к отчуждению от природы, к абстрактно-схемати­ческим, экономическим и политическим теориям, которые больше не прислушиваются к законам природы, а следуют стремлению к разоб­щенности индивида. Так кажущаяся небольшой спекуляция в плане критики познания привела к чудовищной беде в мире, потому что день за днем неумолимая природа мстит вплоть до грядущей катастро­фы, при которой рухнет так называемая экономика, сравнимая, вместе с ее искусственным противоестественным фундаментом, с концом ми­ра. Если внешнему давлению не потребуется ломать сильную личность, если оно сможет разбить ее по крайней мере механически, то все же ясно, что оно может у миллионных масс иметь следствием отравление характера. Подобное было вызвано у немецкого народа недостатком жизненного пространства. Все меньше стало в XIX веке пахотных пло­щадей на которых распоряжались связанные с землей крестьяне, все больше становилось число безземельных, неимущих сельских тружени­ков. В тесном пространстве толкались миллионы в мировых городах, но человеческий поток продолжал расти. Он требовал индустриализа­ции, экспорта, мировой экономики, или того больше: в своей нужде он попал под влияние сирийских заговорщиков, которые не преврати­ли миллионы неимущих в ищущих пространство людей, а захотели сде­лать пролетариями тех, кто еще обладал имуществом с тем, чтобы обеспечить себя армией рабов без земли и собственности и эксплуати­ровать их при помощи недостижимого блуждающего света "мирового удовлетворения". При помощи этой кражи пространственной идеи бы­ло достигнуто отравление душ: идея народного учения оказалась вдруг незначительным фантомом, проповедники борьбы за пространство бы­ли заклеймены как "враждебные народу империалисты", а справедли­вая, огромная борьба за свободу была фальсифицирована, сбита с пути в марксистском направлении, чтобы в отчаянии закончить свое сущес­твование в болоте международного коммунизма.

Эта истинная созидательная идея свободы может полностью рас­цвести в народной цельности только тогда, когда народ будет иметь воздух для дыхания и землю для обработки. Живое и длительное дейс­твие чести будет видно поэтому только у такой нации, которая распо­лагает достаточным жизненным пространством; и будет глубже там, где поднимается идея замученной национальной теории, там, где зву­чит требование пространства. Поэтому ни чуждый земле иудаизм, ни чуждый земле Рим не знают идеи чести, или точнее, раз они этой идеи не знают, в них нет стремления к пахотной земле, куда сильное и веселое поколение бросает семя, которое принесет урожай. Сегодня, когда враги затрагивают честь Германии, они крадут у нее и ее прос­транство, поэтому и метафизическая борьба идет в конечном счете за неподавляемые глубочайшие ценности характера, означая борьбу за жизненное пространство. Одно укрепляет и закаляет другое. С мечом и плугом за честь и свободу звучит, таким образом, неизбежно призыв к битве нового поколения, которое стремится создать новую империю и ищет критерии, по которым плодотворно могут быть оценены его Действия и его стремления. Это призыв националистический. И социа­листический!

 

4

 

Социальный и социалистический. — Национализм и социа­лизм. — Династиям и демократия. — Социализм господ, свободный с древности. — Народ и раса выше государствен­ных форм. — "Народ братьев". — Преступление старых политических партий. — Несовершенный государственный аппарат. — Германский орден. — Количественные выборы при демократии. — Отмена права тайных выборов. — Безу­мие большинства при парламентаризме. — Отмена права свободного передвижения как важнейшая предпосылка к спасению. — Легкость передвижения как возможность уни­чтожения мирового города. — Кайзерство, республика, коро­левство.

 

В целом социализмом называют взгляды, которые требуют под­чинения частного воле коллектива, называется ли он классом, Цер­ковью, государством или народом. Такое определение понятия пол­ностью лишено содержания и дает свободу действий всем самовольным корпорациям, потому что существенное содержание слова полностью отодвинуто на задний план. Если социальная деятельность означает частную акцию с целью спасения частного от духовного и материаль­ного разрушения, то социализм означает осуществляемую коллективом гарантию для единоличника или всей общины от всякой эксплуатации их рабочей силы.

Всякое подчинение индивида требованиям коллектива не являет­ся, таким образом, социализмом, не является им также всякое обоб­ществление, огосударствление или "национализация". Иначе и монопо­лию можно было бы рассматривать как своеобразный социализм, что практически делает марксизм своим враждебным жизни учением: помочь подняться капитализму с тем, чтобы он все сосредоточил в небольшом количестве рук, чтобы потом заменить власть великих экс­плуататоров мира так называемой диктатурой пролетариата. Принципи­ально это вообще означает не изменение отношений, а только ми­ровой капитализм с другим знаком. Потому марксизм всюду шагает с демократической плутократией, которая, однако, всегда оказывается сильнее его самого.

Является ли мероприятие социалистическим, вытекает, таким об­разом, из его последствий, независимо от того, имеют ли они предот­вращающий характер или уже изменяют существующие факты. Решаю­щим для таких последствий является при этом сущность целостности (коллектива), во имя которой осуществляется ограничивающее индивида общественно-экономическое указание. Бюргерско-парламентаристское государство располагает тысячью "социалистических" мер, оно облагает в пользу "репараций" все предприятия принудительными ипо­теками' оно регулирует таможенные пошлины, ссудные проценты и распределение работы; тем не менее это классовое государство, пра­вящая партия которого используют меры, обременяющие весь народ. Так же мало мог воспользоваться правом осуществляющий классовую борьбу снизу марксизм, потому что подчиняющиеся ему при его три­умфе миллионы представителей народа рассматриваются не как об­щность, а большей частью как объекты эксплуатации в пользу заинте­ресованных в марксизме членов общества. Поэтому при современных политических условиях слово "государство" употребляется для введения в заблуждение, потому что "государство" стоит на службе у буржуазии или у марксистской классовой борьбы, то есть вообще не существует, как бы его заменитель не требовал поклонения. Как бы конфессионализм и эта ведущаяся с двух сторон классовая борьба не противились этому: социалистическое предприятие не может ни одно из них отме­нить или осуществить. Это может только представитель системы, кото­рый может понять народ как организм, государство - как было изло­жено - как средство для его внешней охраны и внутреннего удовле­творения, для которого такая целостность как "нация" является крите­рием для действий, ограничивающих индивидуум и мелкие коллективы. Из этой системы мыслей, для которой мир начал, наконец, созревать, выделилась роковая борьба ДХ века, великая борьба между национа­лизмом и социализмом. Старый национализм был часто не настоящим, а лишь прикрытием для аграрных, крупных индустриальных, в даль­нейшем финансово-капиталистических частных интересов, почему слово, когда патриотизм был последним прибежищем великих мошен­ников, нередко могло доказать свое право. Марксизм тоже был не со­циализмом, а в виде социал-демократии очевидным придатком плуто­кратии, как коммунизм был разрушающим народ буйством против ценностей собственности всех наций, делающих возможным настоящий социализм. Получается, таким образом, не борьба, а уравнивание меж­ду настоящим национализмом и настоящим социализмом, обоснованный вывод, которым Германия обязана Гитлеру.

Социалистическим предприятием образцового типа была нацио­нализация государственных железных дорог Германии, которые были отняты у жадного до предпринимательства частного произвола, и для безопасной работы которых существовала та сохраняющая народ пред­посылка, которая идет на пользу любому немцу. Истинным социалистическим мероприятием является муниципализация электростанций и го­родского водоснабжения, служба которых касается всех без различия классов и конфессий. Социалистическими организациями являются го­родской электрический транспорт, полиция, общественные библиотеки и т.д., причем совершенно безразлично, были ли они введены во вре­мена монархии или республики, что снова свидетельствует о независи­мости этой государственной формы от существа вопроса. Монархия была, как показывает пример государственных железных дорог Герма­нии, а также пример Германского Государственного банка, значительно более социалистической, чем Веймарская республика, которая, подпи­сав диктат Дауэса и другие поработительные документы, полностью отдала их под контроль частных - и к тому же еще иностранных финансистов.

Борьба за существование и частная забота (иногда также умные символы) определяют общественную жизнь человека. Первое - это ес­тественный процесс отбора, второе - чисто человеческая, углубленная христианством, благородная воля по отношению к ближнему. Оба фак­тора, предоставленные сами себе, означали бы смерть любой культу­ры, любого истинно народного государства. Поэтому нет совершенно никакой естественной "христианской" государственной идеи. Истинное государство германского толка заключается в том, чтобы борьбу за влияние привязать к определенным предпосылкам, допустить ее только в подчинении ценностям характера. Современный экономический инди­видуализм как государственный принцип означал поэтому претензию на уравнивание счастливого обманщика и честного человека. Поэтому и победил всюду после 1918 года спекулянт со своими товарищами. Милосердие с их стороны, как подачки диктатора угнетенным миллио­нам или личная благотворительность не устраняет вред, а лишь заклеи­вает гноящиеся раны. Оно действительно составляет контраст безу­держной эксплуатации. Иногда великий обманщик строит для своих десятилетиями эксплуатируемых жертв больницы и заставляет свои газеты прославлять себя как филантропа.

Итак, кто сегодня хочет быть националистом, должен быть соци­алистом. И наоборот. Социализм серого фронта 1914-1918 годов стре­мится стать государственной жизнью. Без него никогда не будет побежден марксизм, никогда не будет обезврежен международный ка­питал. Отсюда становится понятным, что истинно социалистическая мера - поддающаяся как таковая объяснению исходя из последствий – прежде всего нейтральна по отношению к понятию частной собствен­ности. Она будет ее признавать, если она гарантирует общую безопасность и будет ограничивать ее там, где она создаст опасность. Поэто­му например, требования национализации железных дорог и личного землевладения представляют собой оба социалистические (и наци­оналистические) требования. Оба служат экономически угнетенным с тем чтобы создать им условия для культурного и государственного творчества.

С этой новой точки зрения поэтому некоторые жизненные проявления широких народных масс будут представлены в совершенно ином свете.

Связь между индивидуализмом и экономическим универсализмом за последние 100 лет на политической арене мы можем непосредствен­но проследить в демократическом и марксистском движении, которое исходит из счастья отдельного человека и одновременно провозглаша­ет культуру человечества, стремясь выйти на Пан-Европу, в конечном счете на мировую республику, будь это республика биржевых деяте­лей, будь это формация диктатуры пролетариата как окончательная форма этой мировой диктатуры мировой биржи. План Дауэса и план Юнга, оба представляют собой аналогию сближения универсализма и бескровного индивидуализма. Поэтому получается, что признавать ограниченными следует только взаимные влияния между понятием ''я" и обществом, между понятием "я" и нацией, потому что в понятие об­щества - то есть организованных людей - включается органичная для нас связь через ценности характера и идеалы. Из этих взглядов вырас­тает потом также вся идейная и государственная система на основе признания того, что не какой-нибудь абстрактный индивидуализм или абстрактный социализм, как бы упавшие с облаков, формируют наро­ды, а что, напротив, народы со здоровой кровью индивидуализм как критерий не знают, так же как и универсализм. Индивидуализм и уни­версализм, рассматриваемые принципиально и с точки зрения истории, представляют собой мировоззрения упадка, в лучшем случае расколото­го какими-либо обстоятельствами человека, который прибегает к по­следнему догмату навязанной веры, чтобы уйти от своего внутреннего раскола.

Из всего ощущения обновления, из признания древних вечных Ценностей и из нового понимания органичных противоречий внезапно возникает для нас яркий сияющий свет, если мы рассмотрим развитие последних исторических эпох. Мы видим, следует еще раз подчеркнуть этот важный пункт, что в течение всего XIX века с заходом в XX век между собой боролись два крупных движения - национализм и социа­лизм - и тот факт, что оба они стали крупными и сильными, показывает, что в их основе неизбежно лежат органичное здоровое яд­ро, органичные здоровые движущие силы. Неважно какие люди и сис­темы в течение этого периода времени овладели этими волевыми сила­ми и ходом мыслей. Мы видим, что германский старый национализм после его мощной вспышки в освободительных войнах, после его глу­бочайшего обоснования Фихте, после его взрывного появления у Блю­хера, барона фон Штейна и у Эрнста Морица Арндта и в их воинской силе деятельности, воплощенной Шарнхорстом и Гнайзенау, – перехо­дит в руки внутренне отжившего, но в организационном плане еще сильного поколения, как это наиболее четко было представлено систе­мой Меттерниха. Расцветающий национализм сразу после своего воз­никновения вступил, таким образом, в роковую связь с династизмом.

Ценность короля или кайзера сама по себе стояла выше, чем ценность всего народа. Мы видим, как растет придворная экономика, которая раньше была бы доведена до крушения, если бы мощная власть Бисмарка не сделала бы еще одной попытки соединить монар­хию и нацию в единый блок под династическим руководством. Но в то время, как король Фридрих Великий воплощал это единство даже в тяжелые времена, его преемник кайзер Вильгельм II уже утратил эту веру, заявив, что хочет избавить свой народ от гражданской войны, перейдя через границу. Тем самым он отделил династическое понятие от целостности народа и 9 ноября 1918 года разбил династическую идею государства, что постепенно начали понимать все сознательные немецкие национальные круги.

Наряду с династизмом немецкий национализм ЯХ века был тес­но связан с либеральной демократией, которая становилась все силь­нее и сильнее с ростом промышленных трестов мировой экономики, оптовой торговли и мировых банков. Экономические интересы этих трестов представляли нередко как интересы национальные. Так, напри­мер, германский банк и его прибыли в Турции фальсифицировали в интересах народа Германской империи. Во время войн вы могли ощу­тить, что боевой клич нации заключался не в разъяснении того, что земля, завоеванная германской народной армией, должна была стать собственностью германской империи, а годами говорилось о рудниках Брия (Briey) и Лонгви (Longwy), то есть интересы промышленности и прибыли были поставлены выше интересов всей нации. От этой про­тивоестественной связи и от перевернутой иерархии умирает сегодня гражданский национализм, и только новое сознание провозглашает но­вый национализм и в результате объединяется инстинктивно или со­знательно со всеми освободительными германскими войнами прошлого, но прежде всего с безусловным величием тех людей, которые вывели Германию 1813 года из пропасти.

Националист XIX века был отравлен марксистско-либералистскими силами, то же произошло и с социализмом. Выше мы уже опреде­лили социалистическое мероприятие, проводимое государством меро­приятие по защите народной общности от всякой эксплуатации, и да­лее государственное мероприятие по защите отдельного человека от жажды наживы. Но и здесь вопрос касается не только формальной де­ятельности самой по себе. Социалистической деятельность становится только на основе ее практического проявления. Поэтому возможно, что социалистическая деятельность, как также уже было установлено, вовсе не сопровождается формальной национализацией. Напротив, она может даже означать приватизацию, освобождение множества отдель­ных сил, если это освобождение принесет с собой усиление общности. Когда Бисмарк однажды был подвергнут нападкам со стороны консер­ваторов как социалист, он заявил, что понятие социализм для него при определенных обстоятельствах не означает ничего страшного. Он со­циализировал железные дороги и помнит деятельность по освобожде­нию крестьян имперскими баронами фон Штейнами, что также пред­ставляет социалистическое мероприятие. В этом смысле наши взгляды теснейшим образом соприкасаются со взглядами Бисмарка. Деятель­ность имперского барона фон Штейна означала освобождение сотен тысяч крестьян от чудовищной навязанной власти. В результате этого освобождения творческих сил поднялись благосостояние и самосозна­ние народа. Деятельность имперского барона фон Штейна остается до сегодняшнего времени величайшей вехой в истории германской соци­алистической свободы.

Это сделало новую идею более понятной. Эта идея ставит народ и расу выше любого государства и его форм. Она объявляет защиту народа важнее, чем защита религиозного вероисповедания, класса, монархии или республики; она видит в предательстве народа большее преступление, чем в государственной измене. При этом германское Движение обновления претендует на такую же свободу по отношению к формальному государству, как Рим, оно видит в борце против "госу­дарства", который страдая за свой народ и свою честь, отправляется в тюрьму, на каторгу, не преступника, а аристократа, оно не признает обязательств по отношению к формации, которая берет начало 9 но­ября 1918 года. Но для нас борьба не является "несправедливой", если она случайно ведется и против тех представителей учения, которые в политическом плане фальсифицируют истинную религию, которые хотели бы принципиальное предательство страны выдать за свою "ве­ру" Несправедливой войной является война против соотечественников. И смертельными врагами немецкого народа являются поэтому все те силы, которые поднимают конфессию или класс своим боевым кличем против немецких соотечественников*. Новая империя требует от каж­дого немца, участвующего в общественной жизни, клятвы не государс­твенной форме, а клятвы всюду по мере сил и возможностей призна­вать германское национальное учение высшим критерием оценки сво­их действий и действовать в его пользу. Если чиновник, бургомистр, епископ, суперинтендант не может дать такой клятвы, он неизбежно теряет все права на общественный пост. Даже те гражданские права, которые каждый получил раньше в подарок, достигнув 21 года, в но­вом государстве необходимо их заслужить. (Идея, которую национал социалистическая программа уже представляет). Такие права необходи­мо завоевать безупречным поведением в воспитательных учреждениях и в практической жизни. Немец, совершивший преступление против чести нации, совершенно логично не получает от своего народа ника­ких прав. Мужчин, которые не могут принести клятву немецкому наро­ду из-за конфликтов с совестью, государство не должно преследовать, но само собой разумеется, что они при этом не могут претендовать на гражданские права. Они не имеют права быть учителями, проповедни­ками, судьями, солдатами и т.д. Либеральное мировоззрение в своей враждебной народу бесконечности принесло с собой то, что под уче­нием о свободе убеждений понималось также учение о равноправии всех видов деятельности политического и обучающего типа без ссылки на формирующий центр. Поэтому совершенно логично получается, что не только победителю государственной формы, но и подстрекателю против народности, свойственной каждому государству, должны быть предоставлены равные права с тем, кто за этот народ сто раз риско­вал жизнью. Либерализованный духовный метис чаще всего даже счи­тал "человечным" придерживаться интернациональных "мировых идей", а сильный акцент на собственные права народа нагло осмеивать как отсталый. Естественно, что это должно было привести к хаосу.

 

* Отказ от этого, борьба против государства сама но себе может, например, какое-то время нести оправданный "антинациональный" отпечаток, если она ведется мужскими характерами, обладающими расовым сознанием, а не рабскими натурами. Потому что и у таких было отнято, украдено их право на владение землей. Это мы видели в течение 14 лет, потому что демократический денежный сброд после экспроприации движимого иму­щества протянул свою руку и к недвижимому имуществу, ограбив крестьян и помещиков косвенно при помощи ипотек, рыночной анархии н т.д. Бисмарк однажды сказал, что государство, которое отнимет у него его собственность, больше не будет его отечеством. Это было отречение хозяина; движимые аналогичными чувствами немцы, у которых от­няли землю, потянулись во все концы мира, чтобы приобрести собственность; часто име­ющий место более поздний отказ от исторической родины основывается на этой новой связи с приобретенной собственностью. А клич "собственность – это наворованное" был боевым кличем нетворческой рабской натуры. Нет никакого чуда в том, что еврей Маркс подхватил этот клич и поставил его о главу своего пустого учения. Однако везде, где марксизм каким-либо путем пришел к власти, его смогли разоблачить как неправдивый; у его экстремистов тогда как раз наиболее отчетливо проявилась жадность к собственности. Поэтому ввиду прежнего ограбления народа и для всех пролетариев, именно для них, звучит боевой: создание новой собственности, завоевание нового жизненного пространства.

 

Само собой также разумеется, что в народе должны и будут существовать действующие в политическом плане личности и группы. "Братский народ" - это утопия, и вовсе не красивая. Полное братство означает уравнивание всех ценностей, всех напряжений, всей жизнен-•ной динамики. Борьба и здесь остается искрой, постоянно порождаю­щей жизнь. Но все эти бои должны происходить в рамках одного иде­ала, их ценность должна быть проверена при помощи одного крите­рия: пригодны ли проповедуемые идеи, требуемые мероприятия для того, чтобы облагородить и укрепить немецкую народность, усилить расу, поднять осознание чести нации. Политические партии, которые в своей деятельности спрашивают о том, каким образом можно укрепить .международную классовую солидарность или международные конфесси­ональные интересы, в германском государстве не имеют права на су­ществование. Деятельность таких враждебных народу партий в прош­лом и настоящем разъедала и подтачивала душу немца. С одной стороны сторонники марксизма и центра остаются все-таки немцами, а с другой стороны они должны признавать ценности, лежащие за пре­делами германской культуры, как высшие. Проблема грядущей импе­рии германского стремления заключается, таким образом, в том, чтобы проповедовать этим замученным миллионам новое мировоззрение, по­дарить им из нового мифа формирующую высшую ценность, или пра­вильней сказать, дремлющую у всех ценность народности и националь­ной идеи очистить от мусора столетий и поставить всю жизнь под свой знак. Только когда все это произойдет, может возникнуть Гер­манская империя, в противном случае все обещания - пустая болтовня.

Но чисто государственный аппарат может осуществить эту рабо­ту по типизации народа лишь несовершенным способом. Государствен­ные законы могут носить только изолирующий и ограничивающий характер, они не поучительны. Государство может и должно, напри­мер, подавлять большевистскую, лишенную отечества партию, но оно может делать это длительно только, если за ним стоят сильная обновляющая жизнь воля и творческая общественная деятельность. Эта деятельность должна быть направлена на сознательное образование мужского союза.

Мы знаем с помощью каких сил в 1933 году так называемое го­сударство ноября 1918 года было заменено Германским рейхом. Много лет мы знали человека, который водрузит новое знамя на башнях не­мецких городов. Мы знаем и ощущаем, наконец, сегодня силы пробуж­дающейся от глубокого сна расовой души, силы, которые неизбежно должны дать нам этого человека. Задачей этого основателя нового го­сударства является создание мужского союза, скажем, германского ор­дена, составленного из личностей, которые играют ведущую роль в деле обновления немецкого народа.

Членов этого "Германского ордена" первый глава государства назначит из всех слоев народа после того, как произойдет основание рейха. Предварительным условием являются достижения в деле служе­ния народу, неважно, в каких сферах. Назначенный таким образом со­вет ордена в случае смерти одного из членов будет пополняться путем новых назначений. Глава государства - президент или кайзер, или же король - будет избран пожизненно советом ордена из его среды. (В этом техническом отношении организация римской Церкви служит образцом продолжения нордического древнеримского сената.) С одной стороны, служащие народу силы совета ордена из всех слоев нации поднимутся над своими городскими и окружными союзами, в любом случае при условии выдающихся личных достижений. Связь между на­родом и руководством, таким образом, сохранится, кастовая замкну­тость, имевшая место после 1871 года, будет предотвращена. А с дру­гой стороны, бесконечная демократия и постоянно сопутствующая ей демагогия будут устранены и заменены Советом Лучших. Наследствен­ная монархия, хотя и вынуждала носителя короны, исходя из собствен­ных интересов, согласовывать политику своего дома с интересами на­рода, однако существует опасность упадка династии, как при каждом новом поколении.

При этом неизбежно воцарится низкопоклонство без достойного представления поста кайзера. Результатом же этого состояния будет прямая противоположность постоянству государственной жизни, кото­рая была целью установления исследуемой монархии: дискредитация власти кайзера, беспорядки, революции.

Народ сегодня может редко непосредственно усмотреть великого человека, для этого необходимы предшествующие катастрофы, в кото­рых кто-то один окажется на виду. Поэтому в обычной жизни выборы президента и кайзера, осуществляемые непосредственно 70 миллиона­ми, это только вопрос денежного мешка. Отсюда следует, что в 99 и3 100 случаев во главе окажется не истинный народных вождь, а служащий биржи и вообще денег. Поэтому и с этим лживым демокра­тическим требованием в будущем первом германском народном госу­дарстве необходимо окончательно покончить. Отсюда также следует, что помогающий правительству советами парламент не может появить­ся вместе с руководящим германским советом ордена в результате оду­рачивания масс, как при господстве безнравственной демократично-парламентской системы. За границами сельской общины, средней ве­личины города, заурядный человек теряет критерий для своей оценки. Он может самостоятельно оценить личность только в том случае, ко­гда он в состоянии проследить за его деятельностью на месте. Там, где партийные группы во всех случаях влияют на выборы в пользу неизвестных величин, это невозможно. Нужно непременно исходить из того принципа, что решающими на выборах являются не списки, а личности. Поэтому в Германском рейхе выборы в парламент должны осуществляться не на улице, а представителями крупных корпораций страны: армии, крестьянских союзов, чиновничества, организаций сво­бодных профессий, гильдий ремесленников, купечества, высших школ и других сословных групп. В зависимости от величины и значения председателям этих групп и сословий должно быть разрешено опреде­ленное число представителей. В первую очередь здесь необходимо учесть войсковых командиров. Армия хоть и стоит далеко от всякой политической борьбы, но ее политические взгляды, к чему стремились биржевые и журналистские демократии, в будущем рейхе должны нав­сегда закончиться. Армия создана не для того, чтобы бессловесно по­зволять гнать себя на поля сражения, но и не для того, чтобы быть преданной и разоруженной трусливыми пацифистскими демократами от имени "государства". Страшный опыт мировой войны стоит на все времена перед нами как предупреждающий пример. Он не должен больше повториться. Но голосовать будет не тайная, безымянная, под­стегиваемая масса по более двадцати или тридцати спискам, а в конеч­ном итоге, круг личностей.

Уже Бисмарк определил право тайных выборов как нечто негер­манское. Так это и есть. Эта обезличка признает трусость отдельного избирателя как образ мыслей среди других, это сознательно подрывает чувство ответственности. В применении ко всему народу это означает культивирование духовного обнищания. Но теперь нельзя избежать че­ловеческих проявлений и в лучшем государстве. Отклоненный канди­дат легко может рассматривать того, кто посчитал его, может быть, по Деловым соображениям недостойным, как личного врага, что будет иметь следствием много нежелательных трудностей. В соответствии с этим практически приемлемым путем представляется такой, когда учас­твующим в выборах личностям будет предоставлена возможность отдать свой голос открыто или тайно, как на выборах парламент, так и на выборах главы государства внутри совета ордена. В связи с выраженным желанием высказать свои взгляды свободно и открыто постепенно станет возможно подготовить ответственных избирателей, чего наверняка нельзя добиться немедленным приказом об открытых выборах.

Под знаком старого парламентаризма каждый отдельный депутат имеет меньше ответственности за свой образ действий, чем любой неограниченно повелевающий монарх. Поддерживаемый парламентом кабинет снова апеллирует при принятии решений к знаменитому "пра­вящему большинству". Если политическая программа удается, парла­ментский министр - ''великий человек", если не удается, то - в крайнем случае - соответствующий министр отстраняется и не может быть при­влечен к ответственности. Этот факт, естественно, соблазняет самых бессовестных парламентариев постоянно предлагать себя в качестве министров, чего не было бы, если бы действительно имела место от­ветственность, которая у военачальника предполагается сама собой. Взращенное этой бесчестной системой парламентское ничтожество представляет, конечно, это состояние как выражение известного про­грессивного духа. В действительности же оно представляет собой убо­гое скотское порождение трусливого большинства, которое нагло хо­чет производить суд над всеми и над всем, а когда дело касается ответственности, прячется за массами членов партии. И перед своими избирателями парламентарий ответственности не несет. Он избран "всем народом", как это звучит на языке демократическо-марксистских обманщиков, то есть строго очерченный круг избирателей установить юридически невозможно. Это положение изменится сразу, как только, как было сказано, выбор будет осуществлять точно установленный круг избирателей. С добавлением того, что назначенный главой рейха политический суд может привлечь потерпевшего неудачу министра к ответственности точно так же, как военный суд потерпевшего пораже­ние полководца; министерская гонка станет значительно скромнее, и лишь действительно готовые взять на себя ответственность люди будут стремиться занять те посты, на которые могли нацелиться привычные для демократии 1918 года субъекты с полной перспективой на успех и безнаказанность.

Возвращение избираемых личностей в конечном итоге к первич­ным выборам желательно, но при условии преодоления тезиса, которому сегодня все поклоняются, как золотому тельцу: тезиса о беспрепят­ственном праве свободного передвижения. Сегодня наблюдается убийс­твенный для народа поток из села и провинции в крупные города. Города растут, портят народности нервы, рвут нити, связывающие чело­века с природой, привлекают авантюристов и дельцов всех мастей, спо­собствуя тем самым образованию расового хаоса. Город, бывший цен­тром цивилизации благодаря мировым городам, превратился в систему форпостов большевистского упадка. Неестественный, безвольный, трус­ливый "интеллект" объединяется с жестоким, лишенным типа стремле­нием нечистокровных рабов к бунту или с закабаленными, но относя­щимися к чистой расе народными слоями, которые на неправедном фронте под руководством марксизма хотят бороться за свою свободу. Шпенглер пророчит 20 миллионные города и вымершую деревню как наш конец, Ратенау изобразил каменные пустыни и "жалких жителей" немецких городов как будущее, которое приведет к подневольному тру­ду в пользу сильных иностранных государств. Побудительные причины обоих, конечно, были разными, но оба они внушали немецкому народу мысль о невозможности перемен. "Фатальный", так называется сегодня выражение слабости воли или трусости, но оно стало лозунгом тех по­литических преступников, которые хотят наш народ ввергнуть в нище­ту конечного состояния феллахов! Этим планомерно занимается пресса международного марксизма, чтобы безвольную миллионную толпу, сле­дующую за ним, объединить в готовую к штурму массу. Слабовольные философы дают, таким образом, врагам народа "мировоззренческую" основу для того, чтобы завершить длительно подготавливавшееся разру­шительное дело. (То, что Шпенглер тем не менее проповедует силу, силу и силу, представляет собой недостаток последовательности). В основе всех этих приведенных оракульских возгласов о "необратимости развития" лежит негерманский догмат навязанной веры о праве свобод­ного передвижения и повсеместного проживания как "гаранте личной свободы". Но и это, так называемое, незыблемое учение представляет собой только проблему воли. Абсолютный отказ от "права" на свобод­ное передвижение означает, предварительное условие для всей нашей будущей жизни и поэтому должно иметь успех, если даже такой приказ будет воспринят миллионами сначала как тяжкий "ущерб для личности". Но остается только один выбор: "добровольно" встретить жалкий конец на асфальте или "принудительно" процветать на селе или в небольшом городе. То, что выбор уже сделан в пользу отказа от права свободного передвижения, пусть даже сначала в немногих сердцах - показывает, что изменения уже начались.

Это просто неправда, что все акционерные общества, картели и т.д. "должны" объединиться в двух-трех городах и вобрать в себя весь управленческий аппарат; неправда и то, что новые фабрики' "должны'' всегда появляться в Берлине, чтобы привязать там новые сотни тысяч людей; неправда, что предложение и спрос, как обычно говорят, "дол­жны" управлять жизнью. Напротив, задача истинно народного государс­тва заключается именно в том, чтобы предпосылками к этой игре сил сознательно управляли его представители. Мировой город с его свер­канием, его кинотеатрами и магазинами, биржами и ночными кафе гипнотизирует страну. Под знаком права на свободное передвижение лучшая кровь беспрепятственно течет в мировой город с отравленной кровью, ищет работу, основывает предприятия, увеличивает предложе­ние, привлекает к себе спрос, который снова усиливает иммиграцию. Этот гибельный круговорот может быть ликвидирован только при по­мощи строго регулируемого барьера для жителей. Не в жилищном строительстве в крупном городе, которое вызовет такой же приток, заключается спасение - оно скорее приведет к гибели - а в отмене ли­берального права свободного передвижения, разрушительного для народа. Свободное переселение в города с населением свыше 100 000 жителей в германском государстве непременно должно быть отменено. Деньги на строительство нового жилья следует давать только в край­них случаях, Их следует в первую очередь распределять по маленьким городам. Новые фабрики можно возводить в городах с населением 100 000 человек только в том случае, если эксплуатируемый объект нахо­дится на нужном месте (открытые заново залежи каменного угля, соли и т.п.). Современные транспортные возможности обеспечивают распре­деление сил (децентрализацию) всей экономической жизни не только без ущерба для нее, но даже - в конечном результате - с поддающимся расчетам подъемом. Уже только за счет бережного отношения к ра­совой силе, важнейшему капиталу из того, чем мы вообще владеем. В Соединенных Штатах, где сосредоточение (концентрация) прошло вы­сочайшими темпами, гигантские мукомольные предприятия, огромные бойни, куда стекается сырье со всей страны, перегружают сеть желез­ных дорог и увеличивают стоимость готовых товаров за счет транс­портных издержек больше, чем позволил сэкономить отказ от более крупных центров вначале. Развитие скоплений пользующихся правом свободного передвижения людей и товаров вводит в заблуждение само себя. Множатся голоса, которые, не решаясь вначале коснуться безу­мия догмы свободного передвижения, тем не менее при чисто трезвом подходе признают естественность децентрализации. Из чисто экономических соображений они пришли к тому же результату, что и я, оттал­киваясь от идеи защиты расы. (Форд, например, требует, чтобы хлоп­копрядильные предприятия строили не в огромных городах, а размещали вблизи самих хлопковых полей). Фермер, который сегодня является крупнейшим производителем, не является одновременно круп­нейшим продавцом. Он зависит от тех промежуточных ступеней, кото­рые перерабатывают его продукцию, прежде чем она попадет на рынок. Он не может преобразовать ее в готовые товары на месте, а должен загружать транспорт полуфабрикатами. Это роковое развитие, которое пытается лишить корней крестьянское сословие, самую силь­ную опору каждого народа, сословие, которое "никогда не умрет" (Чемберлен), сознательно поддерживается демократией и марксизмом с тем, чтобы увеличить таким образом пролетарсткие полчища. Депролетаризация нашей нации - и любой другой - представляется толь­ко за счет сокращения наших мировых городов и основания новых центров. Говорить о внедрении оседлости и национализации посреди огромной кучи камней - это безумие. Американизация, путем "спасе­ния" при помощи автомобилей, как это пытались сделать в Америке, означает трату сил и времени, несмотря на сокращение расстояния. Миллионы, которые ежедневно приезжают в Нью-Йорк со стороны, а вечером снова выбрасываются из него, перегружают транспорт и удо­рожают общую жизнь больше, чем это было бы при строгом ограни­чении и регулировании человеческого потока. Вместо, может быть, сотни крупных отравленных людьми центров могут существовать де­сятки тысяч центров, способствующих развитию культуры, если нашу судьбу будут определять головы с сильной волей, а не марксизм и ли­берализм. Образно говоря, наша жизнь идет все еще по одной линии: туда и обратно. В будущем должны иметь место круговорот вокруг органично расположенных центров. Если число жителей города при­ближается к 100 000, надо подумать об оттоке. Новым учредителям следует рекомендовать селиться в небольших местах или в сельской местности, а не в подвалах и мансардах, как это любит делать "гуманная" демократия.

Здесь нельзя думать о том, что у нас есть еще один выбор. Достаточно посмотреть затрагивающие жизненный нерв заботы Нью-Йорка, чтобы сразу понять, что на карту поставлено все. Чтобы во­обще справиться с постоянно возрастающим уличным движением, день и ночь работает огромный штаб архитекторов и техников. Дело дошло До сооружения многоэтажных улиц. Под домами должны быть проло­жены пути для автомобилей, тротуары над ними размещены в крытых аллеях. Мосты должны быть перекинуты с одной стороны улицы до другой, запланирована целая сеть мостков, проходов, проездов с по­стоянным искусственным освещением. Новый американский закон о трех зонах позволяет за счет наступления этажей дальнейшее развитие домов в высоту, как показывают проекты архитекторов X. Ферриса, Р. Худа, М. Русселя, Кросселя. Целью всех этих технических стараний, по­казывающих полное право свободного передвижения как основу миро­воззрения, является нагромождение гигантских каменных пирамид, в которых каждая человеческая жизнь должна опустеть, застыть и окончательно умереть. Эта основа мировоззрения должна быть устра­нена, только тогда откроется дорога для преодоления техники самой техникой. Легкость общения создала мировой город. От этой легкости он и умрет. Полис создал греческую культуру, маленький город, сред­ний город - каждую народную цивилизацию в Европе; расширяющийся кругозор бывшего отдельного крестьянина уловил идею государства, не потерявшись в бесконечном. Только так могло возникнуть органич­ное культурное образование.

Легкость общения, пресса (при подобающем управлении), радио и личное наблюдение делают сегодня возможным для каждого взросло­го человека судить о делах города, число жителей которого незначительно превышает 100 000 человек. Неточности поступающих сообщений он в состоянии уточнить за счет собственных наблюдений. Деятельность муниципальных политиков в отношении благополучия го­сударства соответствует текущим заботам тех, кто занимается промыс­лами, рабочих всех профессий. Здесь открыта возможность действи­тельной оценки достижений. Для муниципальных выборов открывается, таким образом, возможность первичных выборов широкими народными массами, которые точно так же должны касаться личностей, а не списков. Предлагаются кандидаты от гильдий, союзов и Германского ордена в их местных представительствах. При этом выборщики парламента хоть и опираются на широкую народную основу, но не на безымянную массу. Для муниципальных выборов остается и избирательное право для женщин. Настроенная на конкретные личности и ищущая силу на­родная воля должна идти навстречу правящей воле сверху. Неограни­ченная монархия знала только одно направление сверху вниз, хаоти­ческая демократия - только массовый подпор снизу вверх. Германское государство будущего, организованное силовым актом отдельных лиц, не будет поставлять создающие типы личности по настроению изби­рателей и в результате денежного обмана, а получит их от стоящих у власти руководителей государства и будет обновлять их состав за счет воспитания в Германском ордене. Но выборы, проводимые по схеме, дают творческим личностям беспрепятственную возможность для про­движения. Будущий рейх, таким образом, как уже говорилось, является националистическим и социалистическим, то есть он основан не на по­ловинчатом голосовании, а на страсти, сплачивающей типы, и на свя­занном с расой человечестве. Национализм в процветающей форме яв­ляется предпосылкой и конечной целью процесса, социализм - это государственная гарантия для отдельного лица под знаком признания его единственного учения в пользу защиты расы.

Если с одной стороны это разграничение необходимо для того, чтобы преодолеть народоубийственное мировое государство, то с дру­гой стороны следует предостеречь от стремлений отменить само госу­дарство, дабы не разделить Германию на мелкие колонии с числом жителей, не превышающим двенадцати тысяч. Представители этих за­манчивых идей не видят того, что предпринимают принципиально бес­перспективную попытку ввести снова не имеющую истории "природ­ную" эпоху. Восемьдесят миллионов человек нуждаются в том, чтобы стать соответствующим идее единым целым, узловыми пунктами жизни, достаточно большими для того, чтобы дать множеству сильных личнос­тей возможность дышать одухотворенным воздухом, но достаточно ограниченными в плане формирования, чтобы не дать им пропасть в хаосе сплоченных и все-таки раздробленных миллионов. Только в го­роде формируется культура, только город может стать центром созида­тельной национальной жизни, собрать имеющуюся энергию, сделать установку на целостность, и сделать возможным то мировое поли­тическое обозрение, которое особенно необходимо именно Германии как государству, открытому в таком множестве направлений. Нес­колько центров до 500 000 и значительно более по 100 000 жителей являются, таким образом, духовной необходимостью. Причем к де­централизации всех технико-экономических учреждений стремиться следует непременно.

С сознательным отказом от либеральной "свободы" совершенно не связано само военно-политическое стесненное положение, которое заставляет нас разбивать мировые города. Возможные в дальнейшем войны будут сильно зависеть от авиации. Целью химических и осколочно-фугасных бомб всегда будут крупные города. Чем разбросанное будут располагаться фабрики и города, тем меньше ущерба будет от совершенных авиационных налетов. Судьба принуждает нас сегодня, к и раньше, к тому, чтобы весь народ участвовал в борьбе за свое существование. Раньше владелец замка строил стену вокруг домов своего замка, жители которых, как единое целое, должны были учас­твовать во всех боях. Либеральная эпоха создала профессиональную армию, граждане предоставили защиту своей жизни солдату и при этом еще нагло ругали милитаризм. С этой псевдоидиллией покончено: техника, которая соорудила когда-то прочный вал вокруг всего госу­дарства, сама его и разрушила, и восстановила древнее органичное со­отношение между народом и войной. И тем самым мировоззрение и судьба совместно призывают к сокращению мирового города, к воз­ведению городов и дорог со стратегической целесообразностыо. Если раньше неприступные замки строили высоко в горах, то сейчас самое важное скрывают в бетонных бункерах под землей. Целый город из высотных домов становится нелепостью. Осознание этого также заста­вит сделать определенные градостроительные выводы.

Вот некоторые основные черты новой государственно-полити­ческой системы, которая сама вытекает из высшей ценности нашего народа и нашей судьбы. Из них в свою очередь следуют другие меро­приятия, которые имеют чисто техническую природу и поэтому лежат вне рамок этой книги.

То, что государство можно рассматривать как поле беспланового перемещения народов, будущему поколению покажется безумием, чем-то безрассудным и самоубийственным, как и все другие требования политического либерализма.

Предстанет ли будущий рейх в облачении императорской власти, королевства или республики, никто из нас не знает. Мы не можем предугадать заранее частностей ощущения формы будущего. Импера­торские короны упали в пыль, республика появилась в результате дея­тельности, которой немцы будут еще стыдиться в течение тысячелетия. Только германская королевская идея - так это представляется - сохра­нила до сегодняшнего дня свой мифический блеск. Она создала орга­ничный хребет времени, когда римская империя безгранично прости­ралась по всему миру. Она лежала в основе создания новой империи 1871 года. Ее и сегодня еще поддерживает родовое чувство. Рухнули 23 династии. Они не должны вернуться, чтобы Германия не подверга­лась заново ужасным внутренним распрям. Земли должны закрыть свои ландтаги и распространять каждую достойную идею родовой королев­ской власти. Со старым понятием "кайзер" связано представление об империализме, в нем содержится только пышность и власть. Идея о короле глубже и больше привязана к земле. О своем короле скромный баварец думает так же живо, как и верный пруссак. "Кайзер" был для народа абстрактностью, "Божьей милостью". Мы достаточно сыты опереточным поведением времени до 1914 года; но тем более нам против­но убожество, связанное с паразитическим карьеризмом демократии. Мы хотим видеть в германском короле такого же человека, как мы са­ми но все же кроме того он должен быть воплощением героического мифа. Подобно тому, как место сверкающей островерхой каски в буре сражений занял стальной шлем, так и будущее найдет форму герман­ского национал социалистического руководства народом в результате рождения орденского государства, как воплощения стремления сегод­няшнего поколения к будущему государства, как компенсация жертв тех двух миллионов, которые отдали свои жизни за Германию.

Из требования поставить учение о народе и расовую защиту в центр всей государственной жизни, возникает картина жизни, которая отличается от хаоса XIX века, как день от ночи. Из бесчестного идеа­ла торговцев вышли кроваво-красная мировая война, мировые возмуще­ния, следствием которых было сильнейшее истощение народов. Самым спелым плодом XIX века был большевизм, самое опустошительное на­ступление чумы восточного духа, который со времен инквизиции по­сылал свои ядовитые испарения на Европу. Из внутренних перемен и возрождения поднимается ясно видимая в общих чертах картина мечты о новом государстве. Миллионы ощущают сегодня новое движение к типу и закону, связанное с землей и опирающееся на честь. Путь ясен. Оставить на нем следы является задачей вечно пульсирующей и шага­ющей вперед жизни. Мастер Эккехарт сказал: "В самых глубоких ко­лодцах самая высокая вода". Германский народ в 1918 году в ре­зультате своей собственной вины упал на самое дно, и в течение пятнадцати лет его внутренние и внешние враги недостойнейшим об­разом мучили и истязали его. И тем не менее нашлись силы, которые достигнув глубины жизни, именно здесь заново открыли вечные перво­источники силы немецкого народа и, готовые к борьбе, несут эти ощущения и признания через бедствия времени. То, что XIX век натво­рил в бюргерском уюте преступного марксистского безумия и обшир­нейшей безыдейности, сегодняшний XX век должен исправлять посре­ди враждебного мира, который никогда еще не противостоял Германии в такой сплоченности.

Поэтому новая теория жизни также не представляет собой мяг­кую- проповедь грусти, а является суровым и жестким требованием, потому что мы знаем, что теория гуманности пытается действовать в противовес природе, и что природа за это мстит, уничтожая до по­следнего все эти демократические и другие попытки. Сущность немец­кого обновления заключается в том, чтобы приспособиться к вечным аристократическим природным законам крови и не способствовать от­бору больных за счет слабости, а напротив, при помощи сознательно­го отбора привести к руководству волевую силу, не оглядываясь на то, что осталось позади.

При пробуждении германского прошлого мы видим сегодня пе­ред собой, проходя по Динкельбюлю или Ротенбургу, завершенную германскую культуру, не знающую себе подобной по творческой и бо­евой силе. Мы знаем, что Тридцатилетняя война навсегда разрушила ощущение жизни, что XVII и XVIII века лежат между ними подобно глубоким пропастям, и что только с укрупнением прусского государс­тва снова начала пульсировать совершенно новая жизнь. В освободи­тельных войнах 1813 года и в их участниках мы видим проявление понятия формирования совершенно новой германской истории, и мы, люди современности, присоединяемся к вождям этих освободительных войн, как к первым основателям новой государственной идеи и нового ощущения жизни.

Мы вспоминаем о великом бароне фон Штейне, который знал только отечество, называемое Германией, и который заявлял: "К динас­тиям в этот момент великого развития мы совершенно равнодушны; это только инструменты. Мое желание заключается в том, чтобы Гер­мания стала великой и сильной, чтобы снова добиться ее независимос­ти, восстановить национальность и утвердить то и другое при своем расположении между Францией и Россией. Это нельзя сохранить на пути старых, развалившихся и прогнивших форм". "Сопротивление де­мократическим фантастам и княжескому произволу" Штейн обозначил. как линию своей борьбы. Это делаем и мы, подчеркивая только, что вместо демократических фантастов пришли марксистские преступники. И еще один пророк предстает перед нашими глазами, ожидая своего воскрешения: Поль де Лагарде. Никто не видит так, как он вред либералистского Второго рейха, ведущий к падению. Потрясенный, он сетовал: "Наши дни слишком темны, чтобы не предсказать нового солнца. И этого солнца я жду".

И мы чувствуем себя сегодня в безопасности, соответствуя истинно великим людям немецкой нации, довольными и сильными в безусловной вере, представляя как германское обновление восход того солнца, которого ждал Штейн, Лагарде и многие другие, во имя чего они действовали. Мы внутренне сильны и переполнены как ни одно революционное движение Европы.

Французская революция 1789 года была лишь одним огромным крушением без творческой идеи, мы ощущаем сегодня ее гниение. Наше время перелома и признания существенных типов крови означает величайшую духовную революцию, которая сегодня сознательно берет свое начало. И эти вопросы времени ежедневно прижимают нас, и все мы обязаны заняться ими, подвести итоги духовной борьбы и вклю­чить всех пробудившихся в армию пробуждающейся Германии. Долгом и задачей каждого из нас является по-новому осмыслить новые задачи, постоянно встающие перед нацией, с почтением служить им. Тогда эта жизнь и в самом деле станет вечным блаженством.

 

 

IV

 

НОРДИЧЕСКОЕ ГЕРМАНСКОЕ ПРАВО

 

 

1

 

Фальсификация германской правовой идеи. — Самооборона и защита чести. — "Право" на предательство страны. — Снисходительная социальная политика либерализма. — Защи­та интересов спекулянтов. — Безнаказанное оскорбление германского народа. — Новый закон.

 

В фальсификации нордической правовой идеи, признающей честь, заключается одна из глубочайших причин нашей социальной разобщенности, Чисто частнокапиталистическая римская идея "освяща­ет" независимо от того, воплощает ли ее монархия или республика, разбойничий набег небольшой группы людей, которые лучше всего су­мели проскользнуть через ячейки чисто формальной сети параграфов. При этом неизбежно культивировалось духовное обнищание, а право его защищало. Смутная неприязнь угнетенных миллионов, хоть и была фальсифицирована марксизмом, но это было более чем оправдано по сравнению с издевательством над всеми понятиями германского права, вина за которое в равной степени ложится на государство и Церковь. Владея всей властью, "государство" хоть и издавало так называемые законы, но не во имя чести народа, справедливости и долга, а как по­дарок сверху, якобы из знаменитой '"христианской" любви, милости, из сострадания и милосердия. Это не было ни хорошо, ни справедливо, как нас пытаются убедить многие, восхищенно оглядываясь на пред­военное время. Напротив, это было продолжение оскорбления нашей народности, которое сделал своим принципом либерализм всех форм.

То, что было начато либеральными монархами, завершил марк­сизм во всех своих оттенках, потому что он, несмотря на так называе­мую борьбу против капиталистической демократии, происходит от то­го же поклоняющегося материи мировоззрения, что и она. Никогда еще бесчестное "право" не имело такой власти, как после того, как не­ограниченную власть получили деньги. "Право" возникало везде - не­смотря на свою метафизическую привязку - в результате самозащиты. . Сначала в виде неприкрытой борьбы за возможность существования, за сохранение внешней свободы, затем на службе определенным ценнос­тям характера. Атака на честь отдельного лица стала исходной точкой Юридически признанной личной обороны. Эта самозащита была затем распространена на сохранение интересов и чести клана. И только по­степенно появились более крупные объединения - Церковь и государ­ство - с тем, чтобы заменить самозащиту в угоду обществу, воплощае­мому епископом или королем, общепринятым судом. По германским понятиям это вмешательство в частную жизнь может быть оправдано только в том случае, если оно представляет собой защиту чести. Цер­ковь отклонила эту первичную идею нордического Запада или же про­тив своей воли приняла частично. Наше действующее право до сегод­няшнего дня знало только так называемое "сохранение справедливых интересов", причем безразлично, имеют ли эти интересы честный ха­рактер или сомнительный. Естественным шагом от защиты чести от­дельного лица к защите клана могло бы быть провозглашение защиты чести народа. Но именно здесь мы стоим, может быть, перед страш­нейшим аналогом падения характера, которое началось давно, но толь­ко сейчас стало известным, как никогда прежде. Во всех "германских" законах нет ни одного определения среди тысяч, которое бы устана­вливало наказание за оскорбление чести народа! Поэтому могло слу­читься, что имя и авторитет германского народа может кто угодно безнаказанно осквернить. Берлинские евреи называли "Германию" -символ немецкой культуры - проституткой, а весь народ - "вечным бошем", "нацией конторской падали, серой массой избирателей и Убийцами"... Ни один прокурор до 1933 года пальцем не пошевелил, чтобы посадить этих людей в тюрьму. Напротив, люди, которые называли этих евреев негодяями, бесцеремонно наказывались за "ос­корбление".

Из этого положения дел вытекало все дальнейшее, гротескное сумасбродное, чем так богато наше время. Заведомых изменников ро­дины не отправляли ни в каторжную, ни в простую тюрьму, а "наказы­вали" почетом. Пацифистские взгляды открыто приводились германски­ми судьями как смягчающие обстоятельства, в то время как людей, покрытых сотнями ран, и в тяжелейшее время борьбы уничтожавших оплаченных шпионов, приговаривали как участников расправы по при­говору тайного судилища к смерти или пожизненной каторге. Тому. кто наносит народу вред, оказывают почести, а у борца за народ пы­таются отнять честь. К таким ужасным результатам может прийти без­душная ''юстиция", потому что ей не хватает критериев в отношении интересов и чести народа. Германское понимание права признает за каждым представителем народа право словом и делом представлять честь нации, в том числе и путем самозащиты действием, если обстоя­тельства не позволяют обратиться в суд. Признавать пацифистские взгляды изменников родины смягчающими вину обстоятельствами, зна­чит уравнять в правах труса с храбрым человеком. Поэтому совер­шенно оправдана постановка, в конце концов, следующего требования:

"Каждый немец или проживающий в Германии ненемец, виновный в оскорблении немецкого народа словом, письменно или действием, на­казывается в зависимости от тяжести случая тюрьмой, каторжной тюрьмой или смертью".

"Немец, который совершает указанное преступление за предела­ми рейха, если он не предстает перед судом, объявляется бесчестным. Он теряет все гражданские права, навсегда изгоняется из страны, объявляется вне закона. Его состояние конфискуется в пользу госу­дарства".

В практике пользования правовой идеей, возможно, лежит мощ­ная типообразующая сила, но также и сила типоразрушающая. Если взгляды философского или религиозного характера часто далеки от жизни, то ежедневное существование требует постоянного практичес­кого участия регулирующего закона. В зависимости от высшей ценнос­ти народа, государства или другого правового представительства опре­деляется, формируется или разлагается поведение граждан и стиль мышления. Идея чести и верности была основной чертой германского нордического права, которая действовала и за пределами Германии в плане строительства народа и государства. Идея римского права гарантировала только настроенный на личное характер капиталисти­ческого времени. Бесчестная идея иудаизма - воплощенная в Талмуде и Шульхан-Арухе - создавала разлагающий элемент всегда там, где еврей мог стать "представителем права". Один только факт, что среди "на­ших" сегодняшних адвокатов действует такое чудовищное число ев­реев, и действует "успешно", доказывает любому думающему человеку, что немецкое право у нас отобрали.

 

2

 

Древнегерманские понятия чести как правовая мысль. — Саксонское зерцало. — Проникновение римского права. — Крестьянские войны как обоснованное возмущение; Лютер. — Рыцарское сословие как "профессиональный союз".Корпус юрис каноници. — Право лангобардов, саксонское право, любекское право.

 

На рыцарское понятие чести я уже указывал в начале. Но оно выступает нам навстречу во всех правовых документах германского человека во все времена как вечный миф нордической расовой души. Способность пожертвовать своей жизнью ради идеи исландские саги рассматривают как сущность нордического мужчины. Это благо защи­щалось пожертвованием всех других благ. Сначала каждым персональ­но, затем через представительство общества, воплощенного в судье, и основывающемся также на понятии чести. "Лучше защищать свободу с оружием, чем запятнать ее уплатой процентов", - сообщает Паулюс Диаконус о взглядах лангобардских королей. Достойный уважения Заксеншпигель заявляет: "Имущество без чести не следует считать иму­ществом. Не имеющее чести тело обычно по праву считают мертвым". "Прав" по германским понятиям был только тот, чья честь была не­прикосновенна; после 1918 года "прав" был тот, у кого было больше денег, даже если он был величайший негодяй. "Остальной народ, кото­рый принимает имущество за честь", по городскому праву Шт. Пёльтена считался неспособным занимать гражданские посты. "Цехи должны быть настолько чисты, как если бы они были собраны из го­лубей", - говорили ремесленники прошлого. "Где верность, там и честь", - говорит Заксеншпигель, а слова Шиллера о недостойной нации, которая не все ставит на честь, является выражением той души, которая тысячелетиями творила в нашей жизни, пока чужое право не заполнило эту жизнь чужой, еще не преобразованной религией и рим­ской государственной идеей.

Чуждые народу имперские доктора внедрили в германские кла­ны чужое право и бесчестные идеи. Они действовали как неприкры­тые слуги господствующих церковных и римско-государственных влас­тей. Уже Гейлер фон Казерберг жалуется на "болтунов", "которые своей болтовней вредят общему делу" и заботятся только о своих собственных делах. В 1513 году появилось его стихотворение "Чуже­земная порода", которая сознательно объясняет потерю германской свободы римским правом. Ульрих фон Гуттен со своей стороны указы­вает (в беседе "Разбойники") на Нижнюю Саксонию, которая в своем праве обходится без новых докторов. Для Германии было лучше, когда право еще заключалось в оружии, а не в книгах. Так первой и до сих пор единственной социальной германской революцией, полностью оправданной по своей сущности, было крестьянское возмущение в на­чале XVI века против римской кабалы в ее троекратной форме в виде Церкви, государства и неправедного суда. Сегодня, в начале XX века нравственно-духовная революция продолжается. И будет продолжаться до окончательной победы!

Фальсификация древнегерманского права в пользу "законных" церковных и светских тиранов было причиной социального насилия XV века. Крестьян, которые указывали на свои древние права, осмеи­вали и отправляли домой. Точно также указание "Башмака" на то, что это закабаление "не соответствует слову Божьему" так же мало имело воздействие на римских прелатов, как и на римских докторов у кня­зей. Так, начиная с 1432 года, возникают крестьянские восстания про­тив юнкеров и епископов, но также и против расплодившихся еврей­ских ростовщиков, которые бежали в города под защиту неправедной власти. В 1462 году архиепископ Зальцбургский ввел чудовищные нало­ги, и когда измученный народ поднялся против него, на помощь ему поспешил герцог Людвиг Баварский, чтобы разгромить крестьян. В 1476 году появился первый "социалист" - Иоганн Бём, который требо­вал экспроприации князей и прелатов. С огромным войском он хотел выступить из Никласхаузена, но был арестован, похищен и сожжен в Вюрцбурге. Удивительно, что параллельно этим социальным боям про­ходило мистическое движение бегардов, в котором когда-то принимал участие мастер Эккехарт. Всюду поднимались угнетенные слои нашего народа против враждебных форм мышления, религиозного одурманива­ния, низких нарушений закона. "Башмак" и "Бедный Конрад" прошли под руководством лучших рыцарей (Флорин Гейер) по немецкой земле. Но насилие, совершаемое долгое время угнетенными массами, усмирить было невозможно. Сжигая и грабя, дикие толпы топтали все, что попадалось на их пути. Лютер - чтобы защитить свою рефор­мацию от социальной борьбы - встал на сторону крупных княжеств и лишил стихийную силу крестьянского движения ее преимуществ. Так без великого вождя было разгромлено возмущение немецких крестьян, которое было умеренным и основывалось на нравственных устремле­ниях, требовало в своих двенадцати тезисах многое из того, что се­годняшняя программа обновления снова вынуждена требовать, но к чему руководители Церкви и государственной сущности в то время так же мало прислушивались, как и в XIX веке, когда бесчестная мировая экономика снова "законно" закабалила миллионы.

Когда-то действие идеи товарищества было сильнее римско-государственной. Во главе этой создающей общество силы в раннем сред­невековье стояло рыцарство. Образованный им ленный союз представ­лял собой в переводе на наш язык первый немецкий профсоюз. Этот "профсоюз" и был тем, что удерживало всю империю от распада, имен­но он, а не римская Церковь, как это хотели представить нам фальси­фикаторы истории. За рыцарским "профсоюзом" последовали союз го­родов, гильдий, объединения деревень и судов, сельские общины. Это было полнокровной немецкой правовой сущностью, которую следует рассматривать как первый знак утверждения нашей жизни, когда с XIII века начало действовать церковное право corpus juris canonici, которое как раз во время мировой войны 1917 года было обновлено и объяв­лено принципиально неизменным.

В соответствии с ним это так называемое "божественное право" не может быть изменено на основании обычаев и ни при каких обсто­ятельствах. Наряду с "божественным", неизменным правом существует изменяемое низкое право. И оно изменяется при заверении Церковью. Народ в этом участия не принимает. "Народ молится, служит, кается". "Божественное" право - это неограниченная власть папы, епископа, причастия. Как видно и здесь, Рим последователен и высасывает из мифа о представительстве Бога последнюю каплю меда.

Если представить, насколько плодотворным и животворным было когда-то древнегерманское право, тем более можно это ограничение истинных творческих сил немецкого народа оценить во всем их ги­бельном объеме.

В 643 году появилось лангобардское право короля Ротариса и создало большое число процветающих правовых школ с центром в Павии. Основные правовые законы более поздних союзов между горо­дами Ломбардии и в Германии восходили к этому творению лангобар­дов. Франки, Алеманы и т.д. при своих перемещениях несли с собой и свои понятия о праве и вытесняли древнеримское право. Более позд­ние примеси в крови франков и баварцев снова способствовали появ­лению древнеримского права. "Великая" французская революция озна­чала уничтожение германских составных частей и понимания права. С тех пор "Франция" получила еврейско-римское предопределение. Сак­сонское право создало Англию. Норманнское право послужило основой древнерусского государства. Германское право создало жизнь и обычаи в восточных поселениях рыцарского ордена, в дальнейшем - в Ганзе. Основной закон немецких городов сформировал муниципальную сущ­ность даже на Украине. Любекское право знали и культивировали в Ревеле, Риге, Новгороде. Магдебургское право создало фундамент польского государства.

Оно было связывающим звеном, которое продолжало действо­вать в плане образования типа даже тогда, когда польское государство распалось в результате антиреформации и пошло навстречу своей гибели.

 

3

 

Право и политика. — Право и несправедливость как расо­вая проблема. — Формалистическая юстиция. — Бесчестная экономика без правовой идеи. — Защита расы как высший правовой принцип. — Сущность наказания за бесчестный проступок.

 

В течении столетий идет спор о том, следует ли ставить право выше политики или политику выше права, т.е. должна ли преобладать мораль или власть... Пока существовали поколения дела, власть всегда побеждала бесконечные принципы. Но если эпохой вместо формирую­щего закона управляло поколение сытых и эстетов, то боевым кличем было постоянно "народное право" и "нравственные принципы", за ко­торыми, однако, чаще всего прячется не что иное, как великая тру­сость. Даже там, где этого не было (Кант), вопрос о праве и политике ставился неправильно. До сих пор оба понятия рассматривали как два существующих сами по себе почти абсолютных единства, а затем в зависимости от характера и темперамента давали свои оценки жела­тельному соотношению между ними. Зато забыли, что они - право и политика - являлись не абсолютными сущностями, а только определен­ными действиями людей с определенными задатками. Обе идеи с точки зрения преобладания народного к стоящему над ними политикой и правом относятся к принципу, который должен управлять ими как с точки зрения внутригосударственных, так и внешнегосударственных отношений и, в зависимости от возможности применения на службе более высокому, вводится в структуру жизни.

Старый индийский правовой принцип из нордического доистори­ческого времени гласит: "Право и несправедливость не ходят взад и вперед, говоря: вот мы. Справедливо то, что справедливым считают арийские мужчины". Это дает понять, что право так же мало пред­ставляет собой не связанную с кровью схему, как религия и искусство, что оно навеки связано с определенной кровью, с которой оно появ­ляется и с которой оно уходит. Если теперь политика означает в луч­шем смысле истинно государственную внешнюю безопасность с целью укрепления народности, то "право" нигде ей не противостоит, если оно понимается в правильном смысле как "наше право", где оно яв­ляется служащим, а не правящим элементом внутри архитектурного це­лого народности. Как наши искусствоведы смотрели на Элладу только как на образец художественности, а не как на органичное образо­вание, так и наши правоведы смотрят на Рим. Они тоже просмотрели тот факт, что римское право было порождением римского народа и не могло быть позаимствовано нами, потому что оно было соотнесено с другой высшей ценностью, отличной от нашей. Общественный и воен­ный типаж Рима породил в качестве эквивалента чисто индивидуалист­ский основной закон. Pater familias, распоряжавшийся жизнью и смертью членов клана, является аналогом римской объективизации по­нятия собственности, выдвигаемой на первое место. В римском основ­ном законе одновременно заключается канонизация индивидуалистско­го капитализма. Экономическая индивидуальная сущность становится высшей ценностью, которой позволено защищать свои "обоснованные интересы" почти всеми средствами, не задумываясь о том, не терпит ли ущерб честь народа при обосновании этого экономического понятия "я".

Конечно, древнеримское право, имеющее за счет обычного типа­жа неписанные границы, не может нести ответственность за позднеримские кровосмесительные явления (которые, впрочем, имели неко­торые родственные лангобардские элементы), которыми нас одарили римское государство и римская Церковь с тем, чтобы "законно" завер­шить закабаление свободных народов. Потому что, в результате одного только получения неограниченного частно-капиталистического правового принципа, не имея возможности действительно заново про­жить всю древнеримскую жизнь, он был вырван из органичного госу­дарственного здания, которое служило ему системой опорных балок. получил другую действенность (функцию), и кроме того, функция эта стала абсолютным критерием. Из противоположности к обычно застыв­шему типу безудержность стала законом. Этот факт до сих пор пыта­ются завуалировать формальностями. "Люди никогда не приумножили бы наследие человечества за счет идеи самостоятельного, равноцен­ного государству права, если бы они не поддержали с энергичной субъективностью противоположность ins singolum и ins populi. Здесь суверенитет единой и неделимой государственной власти, там сувере­нитет индивида, - такими были мощные рычаги римской правовой истории". Так О. Гирке удачно охарактеризовал форму римской по­лярности жизни. Тысячи параграфов воспринимаются современным индивидуалистическим обществом как камни, которые существуют для того, чтобы их обошли. Это естественно, потому что в силу того, что безудержный экономический индивидуализм, "право" представляется и применяется без ссылки на расу и народ, так как и учение о народе не является определяющим центром, то и пути к экономической цели оцениваются с формально-юридической точки зрения, а не с точки зрения нордическо-германского осознания чести.

Многие, испугавшись возможности этих вещей стать достоянием общественности, пытались спастись тем, что стали требовать "независимости права" от партийной, денежной и прочих властей. Но при этом они не замечают, что эта, так называемая свобода, т.е. отрыв от формирующего центра обязана именно сегодняшнему состоянию бесправия. И все это потому, что политика, как было сказано, по­нималась как победа чисто формального государственного авторитета. а не как достижения на службе народу и его высшей ценности.

Право и государство находились над нами как два других наслоения, как религия, искусство и наука. Их пустое выражение власти возбудило революционные силы. Сначала силу отчаявшихся социально угнетенных. Сегодня, наконец, и революционную силу нор­дической германской расовой души, у которой отняли ее высшую ценность.

Это важный факт, который, конечно, затемнен правовыми компромиссами, представленными, например, в германском гражданском кодексе (в котором снова добились признания лишь некоторые черты позднегерманского правового сознания).

Если связать выводы из этого опыта с высказанными вначале, то получается (сначала во внутригосударственном понимании), что право и политика представляют собой лишь две разные формы выражения одной воли, которая стоит на службе нашей высшей расовой цен­ности. Первым долгом судьи является принятие решения в защиту уче­ния о народе от любых нападок, а обязанность политики - всецело проводить такое решение в жизнь. В другом случае долг политики -как законодательной и исполнительной власти - заключается в том, чтобы издавать только такие законы, которые в социальном, религи­озном и общем плане формирования планов служат высшей ценности нашего народа. В этом судья имеет право совещательного голоса.

Идолом XIX века была экономика, прибыль. Все законы были сориентированы на этот принцип, вся собственность стала товаром, ке искусство - предметом торговли, религия в колониях и языческая миссия - пособниками торговцев опиумом и спекулянтов бриллиантами или владельцев плантаций. Напрасно национальная идея боролась про­тив рассеивания нашей жизни, свойственной расе. Она была слишком слаба, потому что была не всеохватывающим мифом, а только счита­лась ценностью у других. Далеко не высшей ценностью, часто в качес­тве удобного вспомогательного средства для эксплуатации. Так и право стало продажной девкой экономики, т.е. страсти наживы, денег, ко­торые определяли политику. "Германская" демократия ноября 1918 года означала победу самой грязной спекулятивной идеи, которую до сих пор знал мир. Если сегодня мы представляем закон в том виде, как он был намечен с самого начала, то это означает сознательное наступле­ние на сущность всех современных демократий и их большевистских отпрысков. Это означает замену бесчестного понятия товара идеей чести и требование полного воцарения народного над всяким интерна­ционализмом. Этой идее в равной степени должно служить все: рели­гия, политика, право, искусство, школа, общественная наука.

Из требования защиты чести народа следует, как самое главное, жесткое осуществление защиты народа и расы.

Это признание духовного показателя совпадает полностью с ду­ховной сущностью различных описаний германского основного закона. Говорят ли, как Гирке : "Мы не можем отказаться от великой германской идеи единства права, не отказавшись от нашего будуще­го"; хотят ли вместе с М. Ботт-Боденхаузеном на место древнего понятия, на место объединений поставить функцию, динамику, все, тем не менее, сводится к тому, чтобы через вещи, товары, деньги установить внутренние связи между правом и долгом. Вопреки рацио­нальному методу разобщения этот вид создания права представляет собой волевую, нравственно объединяющую деятельность. Не непри­косновенное право владельца на вещь, собственность одобряет немец (вопреки § 903 Германского гражданского уложения), а только влияние этого обладания собственностью. Внедренность в органичное целое, идея долга, живое отношение, все это характеризует германский ос­новной закон и все это соответствует волевому центру, поддержание чистоты которого мы называем защитой чести.

Ни один народ Европы не является единым с точки зрения ра­сы, в том числе и Германия. Согласно новым исследованиям мы предполагаем пять рас, которые обнаруживают заметно разные типы. Теперь нет сомнения в том, что истинным носителем культуры для Европы в первую очередь была нордическая раса. Ее кровь дала нам великих героев, художников, основателей государств. Они строили прочные замки и святые кафедральные соборы. Нордическая кровь сочиняла стихи и создавала те музыкальные произведения, которые мы почитаем нашими величайшими откровениями. Нордическая кровь сформировала прежде всего и германскую жизнь. Даже те круги, где она в чистоте составляет лишь незначительную часть, имеют от нее свой фундамент. Немецкая раса является нордической и оказывала вли­яние в плане создания культуры и типа на все западные, динарские, восточно-балтийские расы. И преимущественно динарский тип часто оказывается внутренне сформированным в нордическом плане. Это вы­движение нордической расы не означает сеяния "расовой ненависти" в Германии, напротив, оно означает осознанное признание полнокровно­го цементирующего средства внутри нашей народности. Без этого це­ментирующего средства, которое сформировало нашу историю, Герма­ния никогда бы не стала Германской империей, никогда не появилась бы германская поэзия, никогда бы идея чести не овладела правом и жизнью и не облагородила их. В тот день, когда нордическая кровь иссякнет, Германия распадется, погибнет в лишенном характера хаосе. То, что многие силы работают в этом направлении, обстоятельно обсуждалось. При этом они в первую очередь опираются на альпий­ский нижний слой, который, не имея собственной ценности, несмотря на германизацию, остался, по существу, суеверным и рабски настроен­ным. Теперь внешняя связка древней идеи империи распалась. Эта кровь вместе с другими кровосмесительными явлениями двинулась, чтобы стать на службу вере в колдовство или к безоговорочному демократическому хаосу, провозглашаемому в паразитическом, но ин­стинктивно сильном иудаизме.

Если германское обновление хочет воплотить в жизнь ценности нашей души, оно должно сохранять и укреплять материальные пред­посылки этих ценностей. Защита расы, расовый отбор и расовая ги­гиена являются необходимыми требованиями нового времени. Расовый отбор в плане наших глубочайших поисков прежде всего означает защиту составных частей нордической расы нашего народа. Первым долгом германского государства является создание законов, соответ­ствующих этому основному требованию. И снова Ватикан предстал злейшим врагом культивирования ценного и защитником сохранения и распространения самого низменного. И против серьезной католичес­кой евгеники папа Пий М в начале 1931 года в своей энциклике "По поводу христианского брака" сказал, что было бы неправильным как-либо нарушать физическую целостность людей, готовых к вступлению в брак, которые предположительно могут дать только неполноценное потомство. Потому что каждый имеет право распоряжаться своими членами и должен использовать их согласно "их естественному назна­чению". Это диктует как разум, так и "христианское учение о нравс­твенности", и светская власть не имеет никакого права через это пере­шагивать. Предоставление возможности беспрепятственного разведения идиотов, детей сифилитиков, алкоголиков, сумасшедших как "христи­анской нравственной теории" - это, несомненно, вершина противо­естественного и антинародного мышления, которое и сейчас многие, вероятно, считают невозможным, и которое в действительности пред­ставляет собой не что иное, как неизбежное влияние той хаотической в расовом плане системы, в качестве которой выступила сирийско-африканско-римская догматика. Таким образом, каждый европеец, же­лающий видеть свой народ физически и духовно здоровым, высту­пающий за то, чтобы идиоты и неизлечимо больные не инфицировали его нацию, согласно римской теории должен предстать как антикатолик и как враг "христианской теории нравственности". И он должен выбирать, будет ли он антихристом, или основатель христианства действительно представляет разведение всех неполноценных видов как догму, как этого так смело требует его наместник. Итак, кто хочет здоровую и духовно сильную Германию, тот должен со всей страстью отвергнуть эту папскую энциклику, исходящую из культивирования недочеловеков и вместе с ней основы римского мышления, как проти­воестественные и враждебные нашей жизни.

Въезд в Германию, который раньше оценивался по вероиспове­данию, а потом регулировался на основе еврейской "гуманности", сле­дует осуществлять в будущем с нордически-расовой и гигиенической точек зрения. Получение прав гражданства согласно этому для сканди­нава не составит трудностей; притоку же мулатизированных элементов с юга или востока должны быть поставлены непреодолимые преграды. Людям, пораженным болезнью, оказывающей влияние на будущее по­томство, следует запрещать длительное пребывание в нашей стране или при помощи врачебного вмешательства лишать способности к раз­множению. То же самое относится к преступникам-рецидивистам. Бра­ки между немцами и евреями следует запрещать, пока вообще евреям разрешается жить на немецкой земле. (То, что евреи теряют права гражданства и получают новое, подобающее им право, разумеется само собой). Сексуальные отношения, изнасилование и т.д. между немцами и евреями в зависимости от тяжести случая следует наказывать конфис­кацией имущества, выдворением из страны, заключением в каторжную тюрьму или смертью. Государственное право гражданства не является подарком с колыбели, а должно быть заслужено. Только исполнение своего гражданского долга и служба народу имеет следствием полу­чение этого права, которое должно происходить так же торжественно, как сегодняшняя конфирмация. Только если что-то принесено в жер­тву, за него будут готовы пойти на бой.

Это последнее распоряжение почти автоматически поставит на передний план те расовые элементы, которые органично более всего способны служить высшей ценности нашего народа. Достаточно того, чтобы мимо вас прошло несколько рот нашего вермахта или штурмо­вых отрядов, чтобы увидеть в деле эти приходящие из подсознания героические силы. Но чтобы оградить их от нового предательства с тыла, нужно позаботиться о его чистоте.

В одном из приговоров венского суда в обосновании его смягче­ния было сказано, что обвиняемый, главным образом, находился в окружении коммерсантов, поэтому его обман следует рассматривать как менее тяжелый. Это было сказано совершенно искренне. Норди­ческая идея прежних лет строго отделять бесчестные действия от дру­гих поступков, в демократической безрасовой правовой жизни так же исчезла, как и в безрасовой политике и экономике. Последние остатки, правда, продолжают жить в отказе от почетных прав на определенное время или пожизненно. Эти создающие ценности остатки являются так­же последними типообразующими и сохраняющими народ силами, которые, однако, почти истощены. Под знаком демократии даже с продажными министрами обходились как с почитаемыми людьми, тех же кто называл их негодяями, сурово наказывали. Это происходило во имя защиты государства. Уже только на этом примере видно, что это было за "государство". Новый германский закон снова введет оценку, делающую различие между честным и бесчестным, которая ужесточит наказание за бесчестные проступки. Только таким образом может снова возникнуть тип немецкого человека.

 

4

 

Сущность труда и собственности. — Схематическое и родственное мышление. — Собственность как завершенная работа. — Забастовка и увольнение (локаут). — Границы и вечная ценность понятия собственности. — Марксистская фальсификация этой идеи.

 

Наказание - это не средство воспитания, как нас пытаются убе­дить наши апостолы гуманности. Наказание - это и не месть. На­казание - это (здесь речь идет о наказании за бесчестные проступки) просто выделение чуждых типов и чужеродной сущности. Поэтому наказание за бесчестные проступки должно автоматически повлечь за собой потерю нравственных прав гражданства, в более тяжелых слу­чаях - пожизненное выдворение из страны и конфискацию имущества. Человек, который не признает народность и учение о народе как высшую ценность, лишает себя права быть защищаемым этим народом. То что за предательство по отношению к народу и к стране следует каторжная тюрьма или смертная казнь, разумеется само собой.

Немец имеет, как уже много раз было сказано, роковую особен­ность как наследство гуманизма и либерализма: рассматривать боль­шинство проблем не в связи с кровью и землей, а чисто абстрактно, как будто определения понятий существуют "сами по себе", и что все Дело в том, чтобы найти более или менее растяжимое определение для программы самой яростной борьбы. Типом такого абстрактного "пра­вового" философа демократического толка был, например, Карл Хрис­тиан Планк, который и во время германо-французской войны пытался выяснить только, обладает ли Германия правом отстаивания своей жизненной необходимости. В результате долгих философских рассуж­дении он пришел к заключению, что Германия должна отказаться от национальной идеи, потому что эта идея "провокационно" действует на соседей. Но то, что националистическая волна соседних государств должна и в Германии привести к оправданному появлению защитной реакции, "правовому" философу Планку и всем его последователям до Шюккинга и Фридриха Вильгельма Фёрстера в голову не пришло. Практически же в результате этого бескровного схематизма получи­лось то, что у немецкого народа урезали его жизненные права в поль­зу национальной воли других народов. То, что получило внешнеполи­тическое значение, в равной степени прошло и во внутриполитичес­ком плане. Въезжающим восточным евреям с точки зрения чисто абстрактного "права" были предоставлены права, которые не только ничего общего не имели с настоящими правами немецкого народа, но и противоречили им. И дело, естественно, дошло до того, что из аб­страктного права возникло преимущественное право евреев по отно­шению к немцам.

Тем же способом, каким демократические псевдо-мыслители бо­ролись за "право", убежденный социал-демократ боролся против "капи­тала". Снова объектом спора для миллионов стало лишенное крови понятие, вернее голое слово. При этом было ясно, что между капи­талом и капиталом существовали существенные различия. Бесспорно то, что капитал необходим для любого предприятия, и только спраши­вается, в чьих руках этот капитал находится и какими принципами он регулируется, управляется или контролируется. Это имеет решающее значение, и крики против "капитала" оказались сознательной дезин­формацией демагогов, которые под понятием враждебного народу ка­питала понимали продуктивные средства и природные богатства, зато упустили из виду свободный международный ссудный капитал.

Если бы сознательному немецкому социал-демократу было ясно, что все дело в том, чтобы этот свободный, легко перемещаемый из одного государства в другое финансовый капитал путем вмешательства власти привязать к государству и народу, тогда борьба против настоя­щего разрушающего капитализма проводилась бы в нужной форме. Он же пошел, одурманенный фразами, за еврейскими демагогами и позво­лил сделать себя в результате разрушения капитала, связанного с землей, поборником разрушающего народ международного финансо­вого капитала.

Причина этой трагической катастрофы снова заключалась в том, что немец слишком легко принимал общие пустые понятия за факты и был готов отдать свою кровь за фантомы.

И в политических кругах до сегодняшнего дня не полностью освободились от таких лишенных крови противопоставлений. Некото­рые писатели заявляют, что сегодня "капитал" или "собственность" господствует над "трудом", и что, следовательно, в плане "вечной спра­ведливости" стремления любого справедливого человека и патриота должны быть направлены на то, чтобы поднять труд как мерило цен­ности над собственностью. В таком абстрактном понимании противо­поставление так же несостоятельно, как и абстрактные философские исследования в отношении "права" и социал-демократическая борьба против абстрактного капитала. И здесь следует различать между собс­твенностью и собственностью. В настоящем, истинном смысле (в смыс­ле принадлежности) собственность - это не что иное, как воплощен­ный труд. Потому что любое, действительно творческое достижение труда, неважно в какой области, - это не что иное, как создание собственности. (Выше этого поднимается лишь таинственный гений, который вообще не поддается оценке.) Неистребимо проникло в чело­веческую душу стремление поднять результат своего труда над удовле­творением ежедневного бытия таким образом, чтобы после того, как уляжется мгновенный порыв, осталась собственность. И точно так же, как по необъяснимому порыву человек хотел бы продолжиться в своих детях, он стремится оставить свою собственность в наследство будуще­му, своим потомкам. Если бы такое стремление не было бы свойс­твенно человеку, он никогда бы не был изобретателем, первооткрыва­телем, он никогда не был бы творцом. Это чувство личной соб­ственности точно так же распространяется на произведения искусства и научные труды, которые возникли от избытка формирующих сил и не представляют собой ничего другого кроме собственности, получен­ной на основе избытка рабочей силы и избытка трудового достиже­ния. Бороться же против собственности как понятия, таким образом, -это, по крайней мере, бессмысленно. В практическом плане такая борьба приведет к таким же результатам как и социал-демократическая борьба против "капитала".

Конечно, существует и другая собственность, которая представ­ляет собой не результат творческого труда, а использование этого труда в биржевых сделках на курсовую разницу или в лживой службе информации. Здесь также создается совершенно практический крите­рий оценки происхождения собственности. Таким образом, следует не вести борьбу против "собственности" как таковой, а добиваться обо­стрения совести, осознания чести и понимания долга в соответствии с ценностями германского характера и способствовать победе этой позиции.

Что же касается труда, то само собой разумеется, что любое занятие, поскольку оно включается в рамки германского сообщества, достойно той же чести, и Адольф Гитлер здесь несколько раз четко очерчивал единственный критерий для трудящегося человека: степень незаменимости человека внутри всего народа определяет оценку зна­чения его труда. То, что и здесь возникает степень значимости, само собой разумеется; но отсюда следует, что труд сам по себе не может быть противопоставлен собственности самой по себе как противопо­ложность. Напротив, противопоставление осуществляется в разграниче­нии между собственностью и собственностью и между трудом и тру­дом, между талантом и талантом. Мы должны заботиться о том, чтобы добытую нечестным спекулятивным путем "собственность" государство конфисковало или отбирало в виде налогов, а собственность, пред­ставляющую собой воплощенный труд, признавало неприкосновенной как вечный стимулирующий культурный фактор. И при различии меж­ду трудом и трудом следует также создавать стимулирующий момент тем, что в расчете на оценку значения в пользу всего народа каждый будет стремиться к тому, чтобы распространить успехи труда индивида по возможности на более широкие круги. Затем это примет форму основной точки зрения, с позиции которой ни один будущий немец не должен подходить к проблемам работы, собственности, спекуляции и капитализма. Везде следует уважать кровь и все, что связано с народом, как способствующее движению вперед, а не слово, не пустое понятие.

То же самое относится к анализу экономической борьбы внутри народной целостности. Забастовка и локаут взаимно обусловливают друг друга. Если разрешено одно, нельзя запрещать другое. Если про­мышленник имеет право отказать в возможности получить работу, то и рабочий имеет такое же право забрать у него свою рабочую силу. И в частности, организованно, потому что только тогда обе стороны будут иметь соотношение 1:1.

Забастовка и локаут в своей сегодняшней форме являются деть­ми либералистской идеи. Первая ничего общего не имеет с социализ­мом, второй - ничего общего с национальной экономикой. Обе части исходят из понятия "я" или класса и их интересов, без учета народной целостности. Прежняя служба третейских судей социалистического ми­нистра была посмешищем и только показывала, как безнадежно безы­дейно использовался государственный аппарат. Существовало даже опа­сение, что здесь будут приняты диктаторские меры, потому что это обусловливало понятную ответственность демократического государс­твенного министра труда. Но это доказало тогда меру нашей беспо­мощности перед мировым капиталом без возможности завуалировать этот факт и переложить вину на чужие плечи. Этого финансовые мар­ксисты боялись по очень понятным причинам.

В результате немецкая творческая нация стала жертвой трех факторов: промышленности, подстрекаемых ремесленников и беспо­мощного министерства демократического и социал-демократического тома.

Ответственными за великий кризис были наши прежние прави­тельства и партии, на которые они опирались: то есть весь рейхстаг.

Предприниматели, завод и рабочие - это не индивидуальности сами по себе, а члены органичного целого, без которого все они в отдельности ничего не будут значить. Поэтому в силу необходимости свобода действий как предпринимателя, так и рабочего были ограни­чены настолько, насколько этого требуют общие интересы народа. По­этому могут наступить времена, когда стачка и локаут будут запреще­ны. Однако это может произойти только если вступающая в действие правительственная власть сама не вышла из чисто заинтересованных групп. Но отсюда следует далее, что парламентаристская смесь эконо­мического индивидуализма и партийной политики была раковой опу­холью нашего проклятого существования до 1933 года, что поэтому социальный вопрос никогда не мог быть услышан социал-демократией, еще меньше коммунизмом, который всю жизнь хотел поставить с ног на голову, объявив часть целым, и еще в меньшей степени его могли услышать и принять во внимание те "национальные" экономические мощности, которые отказали уже в 1917 году, а сегодня представляют­ся еще более бессильными. "Социальным вопросом я не занимался ни­когда, главное было, чтобы дымили трубы", - сказал Хуго Штиннес 9 ноября 1918 года господину фон Сименсу. Так "думает" и сегодня еще часть германской тяжелой промышленности, которая так же культиви­ровала классовую борьбу "сверху".

Так умирают, если смотреть с этой стороны практической жизни, на наших глазах в страшных муках старый псевдонационализм и старый псевдосоциализм. Оба были и сейчас остаются противоестественно связанными с "экономической демократией", отравлены ею, и противоядием для них могут быть только новый национализм и новый социализм, которые обеспечат готовность новой государственной идеи органичной в расовом плане.

Сущность, послужившая основой для таких взглядов, которые не противостоят напрямую ни бюргерско-либералистским, ни марксист­ским догмам, представляет собой древнее, сегодня утратившее свое значение германское ощущение права. Если римское право рассматри­вает только формальную сторону собственности, выделяет эту соб­ственность, так сказать, как дело особое из всех отношений, то гер­манское понимание права вообще не знает этой точки зрения, а знает и признает только отношения. Отношения в плане обязательств между частной собственностью и собственностью общественной, которые придают характеру собственности смысл справедливой собственности. В этом месте наступает, наверное, самое глубокое отравление социа­листической идеи. Наряду с тремя огромными опустошениями благода­ря марксизму, а именно благодаря учению об интернационализме (ко­торый подрывает народную основу всякого мышления и ощущения), благодаря классовой борьбе (которая должна разрушить нацию, т.е. живой организм, подстрекая одну часть к мятежу против другой) и благодаря пацифизму (который должен завершить это разрушительное дело путем оскопления во внешней политике), в качестве четвертого и наверное самого глубокого подтачивания появляется разрушение поня­тия собственности, которое наитеснейшим образом связано с германс­кой личностью вообще. Когда-то марксизм подхватил брошенное Прудоном слово: "Собственность - это кража", и провозгласил это как принцип борьбы против частной собственности, как лозунг против так называемого капитализма. Этот внутренне лживый лозунг (понятие кражи вообще не может существовать, если нет идеи собственности) привел всех демагогов в марксистское руководство и исключил из него всех честных людей. В итоге получилось так, как должно было полу­читься: при марксистском господстве с 1918 года не собственность бы­ла объявлена кражей, а совсем наоборот, величайшие кражи были признаны законной собственностью.

Этот факт показывает в ярком свете, что скрывает в себе поня­тие собственности.

Безыдейное бюргерство упрекает германское движение обновле­ния во враждебности по отношению к собственности, потому что оно предусматривает возможность экспроприации в случае необходимости во имя национального государства. Так даже обворованный инфляцией бюргер цеплялся пугливо за устаревшее понятие собственности и чув­ствовал себя, таким образом, скорее связанным с величайшими вреди­телями народа, вместо того, чтобы объявить себя готовым подвергнуть свои старые идеи строгой проверке. Приведенное выше определение показывает, что во всем споре речь идет только о том, где между кра­жей и законной собственностью начинает действовать идея законности. у германского человека, который идеи права всегда связывает с идеей честных поступков и долга, определить законную собственность не­трудно. В отличие от этого, при старом понятии собственности у де­мократии, люди, которые должны были сидеть в тюрьме или висеть на .виселицах, в великолепнейших фраках ездят на международные эконо­мические конференции в качестве представителей так называемой сво­бодной демократии. Новое понятие, которое нечестно приобретенную собственность не может признать собственностью, стало мощнейшим защитником и хранителем истинно германского понятия собственности, которое полностью совпадает с древнегерманским чувством права.

И здесь мы видим тот же характерный факт, который возвра­щает нас к сказанному выше: социализм для нас не только целесо­образное проведение защищающих народ мер, он, следовательно, не только экономико-политическая или социал-политическая схема, но восходит к внутренним оценкам, т.е. к воле. От воли и ее ценностей происходит идея долга, происходит идея права. Кровь составляет еди­ное целое с этой волей и в результате появляется слово о том, что со­циализм и национализм не являются противоположностями, а глубоко по существу представляют собой одно и то же, философски обосно­ванные как раз тем, что оба выражения нашей жизни восходят к об­щим, волевым первопричинам, оценивающим нашу жизнь в определен­ном направлении.

Только когда продумаешь и переживешь борьбу нашего време­ни, узнаешь те предпосылки, которые всем остальным отдельным тре­бованиям придают все их содержание, окраску и единство. Но если каждый немец по всем встающим перед ним вопросам жизни проверя­ет себя с точки зрения высшей ценности обусловленной кровью на­родности, то он, конечно, может иногда ошибаться, но всегда может вскоре осознать и исправить свою ошибку.

 

5

 

Власть денег. — Экономика как "судьба". — Изгнание и объявление вне закона. — Создание новой аристократии. — Внебрачный ребенок. — Новый миф как предпосылка к новому экономическому праву. Правовая идея и материальная природная законность. — Гибель и возрождение.

 

С представленной государственной и правовой точки зрения вся наша сегодняшняя экономическая система, несмотря на свои гигантские масштабы, представляется нам внутренне прогнившей и пустой. Между­народный процесс образования в мире трестов празднует бесчестный триумф на крупных экономических конференциях с 1919 года. Никогда еще мир не видел более бессовестной власти денег над всеми другими ценностями, в то время как миллионы людей лежали на кровавых по­лях сражения, были принесены в жертву и верили в то, что боролись за честь, свободу, отечество. Это бесстыдство международного бирже­вого пиратства, которое после своей победы позволило сбросить все маски с масонской гуманности, показало с ужасающей отчетливостью не только демократический упадок, но и крушение старого национа­лизма, который с мечом в руке состоял на рабской службе у бирж. Эта власть бирж в качестве высшей ценности признавала только самое себя. "Экономика - это судьба", - гордо заявлял герой международного финансового духа Вальтер Ратенау. Заниматься экономикой ради эко­номики было "идеей" бездуховной эпохи. Во всей экономике XIX века во всех государствах отсутствовала идея чести независимо от того, проводилась ли она националистами или интернационалистами. Поэто­му она и привела к господству негодяев над честными людьми. Во всех высших учебных заведениях профессора преподавали так называе­мые законы экономики, которым мы обязаны были подчиняться. Но они забыли, что всякое действие закона имеет исходную точку, пред­посылку, из которой возникает необходимый процесс. Искусственно внушенная нам золотая лихорадка, например, была предпосылкой для международной золотой валюты, которая считается "естественной", однако с устранением золотой лихорадки, она исчезнет так же, как ис­чезла одержимость инквизиторского Средневековья после эпохи про­свещения. Расовый хаос мировых городов - это естественное следствие идеи права свободного передвижения и повсеместного проживания. Диктатура биржи - это необходимое следствие поклонения экономике, прибыли как высшей ценности. Она исчезнет, как только новая идея будет положена новыми людьми в основу экономической жизни. И здесь нордическое понятие чести создаст однажды при помощи своих представителей новое право. Когда-то даже невинный банкрот считал­ся бесчестным, потому что своим крахом губил не только себя, но и других людей. В сегодняшнем мире даже преднамеренное банкротство является хорошим делом, а спекулянт - полезным членом демократи­ческого общества. Право будущего рейха поработает здесь железным веником. Здесь следует усвоить слова Лагарде о евреях, сказавшего, что трихин следует не культивировать, а как можно скорее обезвре­живать. Миллионы стонут сегодня от чудовищной несправедливости и ждут спасение через повышение зарплаты, повышение золотого пари­тета и т.д. Они забывают, что их нищета обусловлена общей пред­посылкой нашей экономики как высшей ценностью. Но они сразу пой­мут, о чем шла речь в последнем столетии, когда веревка и виселица начнут производить чистку. Когда-нибудь вызовет удивление то, как быстро разваливается призрак, когда энергичный кулак сильного и честного человека схватит за воротник гордо шагающий в шелковом фраке сброд от банка и биржи и обезвредит его при помощи легаль­ных средств новой юстиции. Право для нас - это исключительно толь­ко то, что служит германской чести, справедливой экономикой поэто­му является также только такая, которая берет свое начало отсюда, как когда-то благородный промысел, которым даже сегодня еще занимается Ганза.

Можно иметь разное мнение по поводу технических мероприя­тий. Об этом речи не будет, потому что другие положения делают необходимыми средства, которые не могут быть сегодня правильно оценены. Нельзя установить досконально законов духовной революции. Нужно знать только исходный момент и цель и со всей страстью к ней стремиться.

С нашей точки зрения экономика входит в систему типообразующих сил как функция, аналогичная праву и политике. Все служит одному и только одному. Будущее немецкое государство поставит в центр своего правосудия два важных дополнительных мероприятия, которые соответствуют органичному процессу естественного отбора: изгнание и объявление вне закона. Если немец позволил себе тяжкое нарушение своего национального долга в результате проступка, кото­рый можно искупить и который касается только личной сферы, то для единого немецкого народа перестанет существовать основание продол-тать терпеть в своих рядах этот вредный элемент и кормить его; поэтому он своим судом приговорит его к изгнанию на определенный срок или навсегда. В тяжелых случаях уклонения от германского суда преступника следует объявить вне закона. Ни один немец на всем зем­ном шаре не сможет тогда общаться с ним ни в личном, ни в деловом плане. Это решение должно быть проведено в жизнь всеми политичес­кими и экономическими средствами. Насколько это должно коснуться членов семьи преступника, следует решать в каждом конкретном слу­чае, во всяком случае это необходимо учитывать. Демократическое го­сударство, потакая преступникам, способствует враждебному крови антиотбору, заставляет трудовой народ кормить определенный процент преступников и заботиться также об их обременительном потомстве, Лишение прав гражданства, изгнание, объявление вне закона очень скоро обеспечат заметное очищение зараженной сегодня жизни. подъем всех творческих сил, укрепление уверенности в себе, первую предпосылку также для внешнеполитической активности.

С отвратительным лицемерием рассматривается сегодня вопрос о внебрачных детях. Церкви приговаривают "падших" к позору, презре­нию, исключению из общества, тогда как органические враги нации выступают за устранение всех барьеров, за расовых хаос, групповой секс, за свободу делать аборты. С точки зрения расовой теории вещи предстают совсем в ином свете. Моногамию, конечно, следует защи­щать и всячески сохранять как органическую ячейку народности, но уже профессор Вит-Кнудсен по праву указал на то, что порой без многоженства германский народный поток прежних столетий никогда не появился бы, и не было бы предпосылок для культуры Западной Европы*. Это то, что освобождает этот исторический факт от мора­лизирования. Было время, когда число женщин значительно превышало число мужчин. Сейчас это тоже имеет место. Разве должны эти мил­лионы женщин подвергаться сочувственному подшучиванию как старые девы и лишенными своих жизненных прав идти по жизни? Разве имеет право лицемерное сексуально удовлетворенное общество презрительно судить об этих женщинах? Будущий рейх на оба вопроса отвечает отрицательно. При сохранении моногамии оно будет также оказывать такое же уважение матерям немецких детей, рожденных вне брака обеспечит равенство внебрачных детей с детьми, рожденными в браке в общественном и юридическом плане. Ясно, что борьба будет вестись и против таких определений представителей Церкви и правлений всех "социальных" и "нравственных" союзов, которые без церемоний счита­ют брак между немцем-католиком и мулаткой католического вероиспо­ведания допустимым и истинно христианским, а против брака между немцем-протестантом и   немкой-католичкой используют все рычаги церковного и общественного принуждения. Эти силы стоят на той точ­ке зрения, что расовый позор может быть абсолютно нравственным и христианским, но поднимают лицемерный крик, когда соответствующие законам жизни (биологические) отношения между полами рассматрива­ются как с точки зрения личного и духовного, так и с точки зрения сохранения расы и укрепления народности за счет наследственного размножения. Мы стоим перед фактом, что увеличение рождаемости в Германии на 1000 жителей в 1874 году составляло еще 13.4, в 1904 году 14.5, а в 1927 году только 6.4! Так как показатель смертности мог несколько снизиться, общая картина показывает, что увеличение рож­даемости в 1874 году составляло 0.56%, в 1927 году 0.40%. Более чем удобно! При этом скрывается недостаток способных к деторождению женщин. По Ленцу** для стабилизации численности своего народа Гер­мании требуется на 78 миллионов 1 366 000 живых новорожденных. Но в 1927 году было только 1 160 000 новорожденных, т.е. для минималь­ного числа необходимого для сохранения численности способных к деторождению женщин не хватает уже 15%. Существующее в настоящее время увеличение рождаемости поэтому не может быть длительным. Через несколько десятилетий, те кто сейчас имеют средний возраст перейдут в старческий возраст; а потом начнется высокая смертность. Если учесть, что на востоке население постоянно увеличивается - в России ежегодно прибавляется, несмотря на нищету, три миллиона жителей - то вопрос с немецким народом стоит так, что остается или быть готовым победить в будущем споре или погибнуть. Итак, если ввиду множества сознательно бездетных браков при избытке женщин здоровые незамужние женщины произведут на свет детей, то это явит­ся приростом сил для германского сообщества. Мы идем навстречу ве­личайшим боям за саму субстанцию. Но если этот факт будет установ­лен, и из него будут сделаны выводы, то тогда появятся все пресы­тившиеся в сексуальном плане моралисты и президенты различных женских организаций, которые для негров и готтентотов вяжут напульсники, усердно жертвуют деньги на ''миссию" зулукафферов и решительно выступают против "безнравственности". Если человек заяв­ляет, что сохранение субстанции, которой грозит смертельная опас­ность является самым важным, перед чем все остальное должно отсту­пить на задний план - это требует культивирования здоровой немец­кой крови. Истинная нравственность и получение свободы всей нацией без этой предпосылки немыслима. Критерии, которые хороши при упорядоченных мирных отношениях, во времена судьбоносной борьбы могут стать роковыми, могут привести к гибели. Германский рейх бу­дущего оценит весь этот вопрос с новой точки зрения и создаст соответствующие жизненные формы. Дополнения к этому рассуждению появятся при оценке расового смешения. Если немецкая женщина свя­жется добровольно с неграми, желтыми, метисами, евреями, то юриди­ческой защиты ей не полагается. То же касается ее рожденных в бра­ке или внебрачных детей, которые с самого начала будут лишены прав граждан Германии. Изнасилование, совершенное лицом чужой расы, наказывается плетьми, заключением в каторжную тюрьму, кон­фискацией имущества или пожизненным выдворением из Германского рейха.

 

* Профессор д-р  К.А. Вит-Кнудсен "Женские вопросы и феминизм". Штутгарт, 1926 г. Это, возможно, лучшая работа из тех, что были написаны до сих нор на тему. В указанном месте дословно звучит; "Я тоже сторонник моногамии, но это мне мешает понимать следующий факт: временное многоженство наших предков является причиной того, что вышедши из жалкого северо-западного угла Европы белый человек наперекор всем препятствиям так многочисленно представлен сегодня, в то время с борьбой христианства против многоженства началось одновременное падение военно-политического влияния нашей расы – логическая связь, которая до сих нор не признана и не оценена". Подтверждении этого факта смотри и отличном сборнике произведений "Сексуальный характер н народная сила". Дармштадт. 1930 г.

* Баур Фишер Ленц. "Человеческий отбор н расовая гигиена". Т. II. С. 178.

 

Мужчины же, которые в борьбе за будущий рейх находились на передовых позициях - в духовном, политическом, военном плане, дали основу для создания новой аристократии. При этом в случае внутрен­ней необходимости окажется, что эти люди, пожалуй, на 80 процентов и внешне приблизятся к нордическому типу, так как соблюдение тре­буемых ценностей полностью совпадает с высшими ценностями этой крови. У других наследственность преобладает над индивидуальностью, что было доказано делами. Нет ничего более поверхностного, чем подходить к оценке конкретного человека с сантиметровой меркой и числовыми замерами головы, здесь необходимо в первую очередь про­верить на деле служение нации, с которым культивирование породы должно идти рука об руку к расовому нордическому идеалу красоты.

Новая аристократия, следовательно, должна быть аристократией крови и достижений. Это звание передается от отца к сыну, но будет утрачено, если сын позволит себе совершить затрагивающий честь проступок. Оно не будет восстановлено и в четвертом поколении, если третье поколение будет иметь малоценные достижения. Герман­ский аристократический орден должен быть в первую очередь орде­ном свободного крестьянства и орденом меча, потому что в крови, ко­торая овладевает этими профессиями, наилучшим образом оказывается сохраненным чисто физическое здоровье, благодаря чему также наиболее вероятна предпосылка к получению здорового потомства. Более осторожным должен быть подход к присвоению аристократического титула художникам, ученым, политикам. Причем, тем не менее, вели­кие достижения делают возможными и большие почести. Старая демо­кратия платила деньгами, ничем кроме денег. Новая Германия сумеет заплатить народу за службу его великим вождям почестями. С 1918 го­да аристократия - это только имя, а не обеспеченное законом сооб­щество. Появляющийся рейх не будет создавать это аристократическое сообщество, а сделает подтверждение аристократического титула зави­симым от испытания в борьбе за Германию. При неподтверждении старое аристократическое имя переходит в гражданское. Аристократичес­кое звание, полученное на основании действий в мировой войне, сохраняет свое значение без повторного подтверждения.

В результате такого регулирования аристократия больше не при­вязана к касте как горизонтальный слой общества, а проходит верти­кально через все сословия народа и будет стимулировать все здоро­вые, сильные, творческие силы. Эти силы будут направлены не просто на демократический принцип открывать дорогу деловому человеку, даже если он обтирает рукавами тюремные стены, а на достижения, которые с самого начала определены личным и национальным поняти­ем чести.

Этими замечаниями охарактеризованы направления разработки нового права.

Нужно, однако, пойти еще глубже: идея расового права пред­ставляет собой нравственную сторону признания вещной естественной законности. Право воспринималось как нечто святое. Боги, которые вначале были воплощением сил природы, стали в дальнейшем носите­лями нравственной идеи. Народ, который не знает естественной закон­ности, не почувствует в своей сущности и полной ее противополож­ности, нравственного права. То есть мировоззрение, считающее совершенно серьезно, что космос возник произвольно, из ничего, про­возгласит и произвольного бога, не признающего внутренних связей. Создание мира из ничего требует принципиальных убеждений в том, что этот "созидающий" бог и в дальнейшем вмешается или может вмешаться извне в мировой механизм, если захочет. Это отрицает внутреннюю закономерность событий в природе. Таково мировоззре­ние семитов, евреев и Рима. Вера в чудеса шамана неразрывно связана с провозглашением "всесильного" вмешивающегося извне божества. По­этому этим системам незнакома органичная правовая идея, а знакомо только тираническое господство их "бога" или его наместника, который хотел бы извне навязать свой corpus juris canonici всему миру как "универсализм".

Нордический западноевропейский человек, который признает вечную естественную законность и благодаря этим духовным взглядам вообще делает возможной истинно космическую науку, когда-то и у Одина потребовал великой аналогии нравственной идее права. Один, верховный бог, был хранителем права и договоров. Право было свя­щенным подобно клятве. Все поколение богов должно было погибнуть, потому что Один сам согрешил против святости договора - даже если это было несознательно и в результате обмана со стороны полукровки Локи. Только его гибель была искуплением. И в этом смысле идея чести оказалась высшим критерием оценки для нордического человека. Оскорбление ее может быть искуплено не иначе, как через смерть. И здесь действует духовно обусловленная естественная законность, мимо которой наши ученые мужи, однако, проходят, ничего не подозревая. Сегодняшнее наше крушение повторяет миф Эдды, которая под знаком нынешних мировых событий достигает мистического, сверхчеловечес­кого величия. Когда честь, право и воля к власти распались, ушло под землю и поколение богов, разбилась в ужасном кроваво-красном по­жаре 1914 года мировая эпоха. Задача будущего заключается в том, чтобы снова объединить эти три величины под знаком первого под­линно германского народного государства.

 

 

V

 

ГЕРМАНСКАЯ НАРОДНАЯ
ЦЕРКОВЬ И ШКОЛА

 

 

1

 

Тезисы принудительной веры как еврейская традиция. — На­род, государство, Церковь. — Преодоление ветхого завета. — Пятое евангелие. — Сущность Христа. — Евангелие от Марка. — Ложь во спасение.

 

Германская народная Церковь - это сегодня мечта миллионов. Установление этого факта означает сегодня требование глубочайшей ответственности от тех, кто эту мечту выражает. Потому что о недостаточности для сегодняшнего дня форм и содержания наших Церквей говорилось достаточно, часто и более чем громко. На более глубоко лежащие корни этого ощущения неудовлетворенности в этой работе указано со всем должным уважением к религиозному мышле­нию, которое в любом случае облагорожено верой, жизнью и смертью. Но истина требует признания того, что новое стремление нигде еще не проявилось в качестве живого дела, в качестве живого эталона. Ни в одной из германских земель не появилось религиозного гения, чтобы наряду с существующими религиозными типами показать примером своей жизни новый тип. Этот факт является решающим, потому что ни один сознающий свою ответственность немец не может потребовать оставления Церкви теми, кто к Церкви привязан верой. Этим людям можно, наверное, внушить сомнения, расколоть их в ду­ховном плане, но невозможно дать им настоящую замену того, что у них отнимут. Либеральная эпоха и в церковной области произвела чудовищные опустошения, решив, что она при помощи эволюционных теорий, при помощи "науки" "победила" религию как таковую. Эти духовные пигмеи просмотрели, что понимание и разум представляют только одно средство для того, чтобы набросать картину мира, рели­гия же это совершенно другое средство, искусство опять же третье. Наука схематична, религия имеет волевой характер, искусство симво­лично. Каждая область имеет свои собственные законы. Наука может решительно повлиять на Церковь, если она отважится грубо и неве­жественно вмешаться в ее сферу, что, разумеется, уже имело и имеет место в тысяче случаев. Но никогда настоящая наука не сможет раз­венчать истинную религию только потому, что она является признаком органичных, связанных с волей ценностей. Если религию понадобится переплавить, создать заново или заменить другой, то внутренние цен­ности должны рухнуть или получить другую иерархию. Трагизм духов­ной истории последней сотни лет заключается в том, что Церкви сами сделали своими либералистско-материалистические взгляды в области науки, вместо того, чтобы защищать свои позиции в сфере ценностей. И еще больший трагизм заключается в том, что они должны были это сделать, потому что были выстроены в чисто историческом плане и правдивость ветхозаветных преданий и позже материалистических ле­генд выдали за свою существенную составную часть. Так эпоха дарви­низма получила легкую игру и смогла учинить чудовищную путаницу, открыв одновременно (сравни приведенную вначале связь между ин­теллектуализмом и магией) путь для оккультистских сект, теософии, антропософии и множества других тайных учений и шарлатанств. Ужасное смятение умов, вину за которое в равной степени несут дог­матизм и либерализм, стало знаком времени. Даже при христианско-социальной власти в Австрии за неполные десять лет свыше 200 000 человек вышли в из католической веры. Не во имя новых религиозных ценностей, а вследствие марксистской эгоистичной работы, разрушаю­щей общие ценности, работы, которая была направлена также против застывших, связанных с материей догм навязанной веры.

Между полчищами марксистского хаоса и верующих привержен­цев Церкви бродили миллионы людей. Внутренне полностью разрушенные, они становились жертвами путаных теорий и корыстолюбивых "пророков", стимулируемые большей частью сильным стремлением к новым ценностям и новым формам. И если мы должны констатиро­вать, что истинный гений, который откроет нам миф и воспитает в нас тип, нам еще не подарен, то это признание не освобождает ни одного более или менее глубоко мыслящего человека от обязанности вести такую борьбу, которая все еще была необходима, если новое чувство жизни стремилось к выражению, создавая душевные напря­жения. Это необходимо пока не пришло время для великого гения, который бы учил тому и жил так, как раньше миллионы могли лишь предполагать. Как уже было сказано в предисловии к этой работе, она не направлена на современное верящее в Церковь по­коление с целью помешать ему на выбранном им духовном пути, тем более на тех, кто уже в глубине души порвал с церковной верой, но еще не нашел пути к другому мифу. Этих людей необходимо спасти от отчаянного нигилизма при помощи повторного переживания ново­го чувства сплоченности – religare, что означает созидать – возрож­дения древних и все-таки вечно молодых, волевых ценностей, поднять которые до истинных религиозных форм и будет задачей более позднего гения, создать вероятные представления о котором является не менее важной обязанностью каждого в отдельности уже сегодня. Каждого в отдельности, потому что религиозные общины без рели­гиозных гениев сформируются в обычные союзы, мелкие секты, ко­торые еще более невыносимы, чем все другое. Поэтому заниматься религиозными вопросами - это не дело каких-либо существующих эти­ческих, социальных, политических союзов и, наоборот, их нельзя заставить нести ответственность за личное религиозное вероиспове­дание своих членов.

Из расцветающего заново националистического мира духовные силы растут во всех направлениях. Каждым из этих направлений может руководить только великая личность, и возможно, что одна из них во­площает много собранных воедино волевых частиц. Но заявить на это претензию может только действительно великий человек без единого изъяна в характере и душе. Так мы ждем поэта мировой войны, ве­ликого драматурга нашей жизни, великого архитектора и скульптора. Так боремся мы за руководителя нового рейха и намечаем волевые линии и для будущей германской народной Церкви, существенная ос­нова которой уже сегодня четко очерчена. С одной стороны, отказ от материалистического и колдовского мракобесия, показавшего тесную связь либерализма с церковной догматикой, с другой стороны, культивирование всех ценностей чести, гордости, внутренней свободы, "ари­стократической души" и веры в их нерушимость.

Все христианские (правильнее Павловы) Церкви сделали предпо­сылкой для принадлежности к ней признание определенных сверхъес­тественных учений в качестве навязанных тезисов веры (догм). Из общности убеждений образовалось стойкое равенство догм. При даль­нейшем их утверждении сложилась общность интересов или враждеб­ность. Объявление истинными метафизически - религиозных утвержде­ний, исторических и легендарных событий как условия для религии -это еврейские традиции, которые пробивали себе дорогу огнем и мечом и только сегодня - по крайней мере внешне - уступили вынуж­денной, более терпимой точке зрения, готовые, однако, затеять новую борьбу догм. Истинно германский государственный деятель и мы­слитель подойдет поэтому к религиозно-церковному вопросу с другой точки зрения.

Он предоставит беспрепятственно место любому религиозному убеждению, позволит свободно проповедовать нравственные учения разных форм при условии, что все они не будут стоять на пути национального учения, т.е. будут укреплять волевые духовные центры. Поддержку же определенных союзов такой деятель должен будет сде­лать зависимой от их позиции в отношении национального государ­ства. С этой точки зрения вопрос о взаимоотношениях государства, религии и Церкви как института решится сам собой. Истинно гер­манское государство может предоставить существующим в настоящий момент церковным общинам, несмотря на полную терпимость по отно­шению к ним, право на политическую и финансовую поддержку госу­дарства в той степени, в какой их жизнь и практическая деятельность сориентирована на укрепление души. Поэтому оно должно будет за­щищать также новые реформы в такой же степени, как и старые вероучения. Но новые требования уже весьма ощутимо заявили о себе. Согласно им навсегда должен быть отменен так называемый Ветхий Завет в качестве религиозной книги. Вместе с тем не состоится неудачная попытка последних полутора тысячелетий сделать нас духов­ными евреями, попытка, которой мы обязаны материальному господ­ству у нас евреев.

Борющиеся люди (не государственные политики) поэтому дол­жны продолжать укреплять движение, которое стремится вычеркнуть откровенно искаженные и суеверные постулаты из Нового Завета. Не­обходимое пятое Евангелие не должно при этом, конечно, приниматься синодом. Это будет творчеством одного человека, который также глубоко воспринимает стремление к очищению, как он исследовал науку Нового Завета.

В изображении Иисуса можно видеть различные черты. Его лич­ность выступает часто как мягкая и сочувствующая, потом снова как жесткая и суровая, но всегда движима внутренним огнем. В интересах властолюбивой римской Церкви - представить раболепное смирение как сущность Христа, чтобы обеспечить себе как можно больше слуг, воспитанных на этом "идеале". Исправить это представление является следующим обязательным требованием германского движения обновле­ния. Иисус представляется нам уверенным в себе в лучшем и самом высоком смысле этого слова. Для германского человека имеет смысл его жизнь, а не его мученическая смерть, успеху которой он был обя­зан у альпийских и средиземноморских народов. Могущественный и строгий проповедник в храме, человек, который звал за собой, и "все они" за ним шли, а не жертвенный ягненок еврейского пророчества, не распятый является сегодня творческим идеалом, озаряющим нас из Евангелия. И если бы не было этого озарения, Евангелия бы умерли.

Научная критика текста провела предварительную работу, создав все технические предпосылки для создания соответствующего общим взглядам нового творения. Евангелие от Марка содержит, вероятно (да­же в переработанном виде), собственное толкование миссии Сына Божьего в отличие от семитского учения о рабе Божием. Евангелие от Иоанна содержит первое гениальное толкование, ощущение вечной полярности добра и зла в отличие от ветхозаветного представления истины, где Яхве сотворил добро и зло из ничего, сказав о своем ми­ре, что это "очень хорошо", чтобы потом самому стать подстрекателем ко лжи, обману и убийствам. Но прежде всего - Марк ничего не знает о Иисусе как "исполнителе" еврейской идеи мессианства, которой нас одарили Матфей и Павел к несчастью для всего западноевропейского культурного мира. Более того. Когда болтливый Петр сказал об Иису­се: "Ты мессия" (Марк, 8, 29), Иисус пригрозил Петру и запретил своим ученикам говорить подобное. Наши Церкви Павлова толка явля­ются, таким образом, по существу не христианскими, а результатом стремлений еврейско-сирийских апостолов, которые ввел иерусалим­ский автор Евангелия от Матфея, а завершил независимо от него Павел. Непроизвольно от фарисея Павла ускользает, например, общееврейская вера: "Каким преимуществом обладают евреи, или какова польза от обрезания? Очень большим. Во-первых: им доверено все, что сказал Бог. Но, если некоторые в это не верят, что тогда? Должно ли их неверие отменить веру в Бога? До этого далеко" (Римляне, 3).

Затем типично еврейское самомнение и нетерпимость: "Говорю вам, милые братья, что Евангелие, которое я проповедую, нечеловечес­кой природы, потому что я воспринял его и изучил не от человека, а в результате откровения Иисуса Христа. - И поскольку Богу было угодно, разлучить меня с матерью и, открыв своей милостью во мне своего сына с тем, чтобы я проповедовал о нем язычникам через Евангелие, я не сразу поклялся плотью и кровью, не пошел в Иеру­салим к тем, кто были для меня апостолами, а отправился в Аравию, а потом снова вернулся в Дамаск." (Галат, 1)

Одновременно агитация, напоминающая действия моллюска: "По­тому что, хоть я и свободен от каждого, я сам себя сделал рабом каж­дого, получив таким образом многих из них. Я стал евреем, чтобы склонить на свою сторону евреев. Для тех, кто подчиняется закону, я тоже подчиняюсь закону, чтобы привлечь их на свою сторону. Для тех, кто закону не подчиняется, я тоже как бы не подчиняюсь закону (но для Бога я подчиняюсь закону Христа) и тем привлекаю их на свою сторону: Для слабых я становлюсь слабым и привлекаю на свою сторону слабых. Я для каждого разный и повсюду делаю счастливым многих".

И затем неосторожно честолюбиво: "Я скорее умер бы, чем позволил кому-либо уничтожить мою славу!" (1-е посл. Коринфянам, 9). Павел совершенно сознательно собрал всю государственную и духов­ную проказу в странах его мира, чтобы позволить возвыситься низмен­ному. Первая глава 1-го письма к коринфянам является единственной хвалебной песнью "безрассудным перед миром" и одновременно увере­нием в том, что "неблагородное перед миром и презренное" выбрал Бог с тем, чтобы обещать христианам власть судей: "Должны ли вы вершить суд над миром, если не совсем достойны судить более мелкие дела? Разве вы не знаете, что судить ангелов будем мы? Тем более о благах времени?" (6, 2-3). Для эфесян (1,21) Павел приписывает Иисусу все могущество и власть, их княжества и будущий мир. Совершенно неоспоримо его стремление взбудоражить мир при помощи декласси­рованных элементов всех государств и народов с целью насаждения теократии, что бросает тень на другие его признания. Фальшивая по­корность в сочетании со стремлением господствовать над миром, пламенное, как у всех представителей Востока, "религиозное" требо­вание самому шагать во главе восставших были Павловой фальсифи­кацией великого образа Христа. Иоанн толковал Христа гениально, но его вера, имеющая дело с антиеврейским, враждебным Ветхому Завету духом, была  заглушена еврейскими традициями, которые объединились с отходами древнегреческого мира для создания новых форм в римской Церкви. Европа напрасно добивалась обновления этой восточ­ной Церкви. Существующее до сих пор почтение к ее "христианству" обрекли все попытки на неудачу. Но "христианские" Церкви - это чудовищная, сознательная и бессознательная фальсификация простой, радостной миссии Царства Небесного внутри нас, Сына Божьего, служ­бы добру и пламенной защиты от зла. Правда, в исходном Евангелии от Марка мы находим также легендарные черты одержимых, что мы точно так же можем отнести к народным сказаниям, как и украша­ющие добавки к приключениям Фридриха Великого и святого Фран­циска, который, говорят, проповедовал даже птицам. Но исходному Марку была абсолютно далека всякая восторженность, в которой пре­обладают элементы Нагорной проповеди. Непротивление злу насилием, подставление левой щеки, получив удар по правой и т.д. - это феми­нистское заострение вопроса, которое у Марка отсутствует. Это фаль­сифицирующие добавки других "авторов". Все существование Иисуса было пламенным противоречием самому себе. За это он должен был умереть. Значение трусливому учению придали только люди со сме­шанной кровью, как, например, Толстой, который именно это место сделал основой для своего пустого мировоззрения.

 

2

 

Любовь на службе у национального учения. — Подстрекаю­щая народ клятва священника. — Внешняя форма герман­ской народной церкви. — Старокатолическое движение; Бисмарк. — Протестантство под угрозой. — Германские ре­лигиозные сообщества. — Германская мечта от Одина до Лютера. — От мифа о народности форма германской Церкви.

 

Религия Иисуса несомненно была проповедью любви. Вся рели­гиозность представляет собой фактически прежде всего душевное воз­буждение, которое находится по крайней мере всегда в близком род­стве с любовью. Никто не будет игнорировать это чувство. Оно создает флюиды от человека к человеку. Но германское религиозное движение, которое должно развиться в народную Церковь, должно будет заявить, что идеал любви к ближнему необходимо подчинить идее национальной чести. Ни одно дело не может быть одобрено германской Церковью, если оно не служит в первую очередь охране народности. Это еще раз обнажило неразрешимый спор в отношении представления, которое открыто заявляет, что церковные связи выше связей национальных.

Но эту столетиями культивируемую точку зрения нельзя было преодолеть ни запретами, ни приказами. Государство со своими члена­ми должно было только позаботиться о том, чтобы не было нападок со стороны Рима и его слуг с точки зрения власти и политики. Римс­кий священник, вступая в должность, должен был дать клятву, озна­чающую не что иное, как подстрекательство к конфессиональной и классовой ненависти. Кроме того она означает прямо таки признание предательской по отношению к стране деятельности, если государство не подчиняется римским интересам. Эта римская клятва епископа зву­чала: "Лжеучителей, отреченных от апостольского престола, бунтовщи­ков против нашего Господа и его последователей я буду по мере сво­их сил преследовать и подавлять". Германское государство должно та­кую клятву запретить. Напротив, оно должно связать всех священников клятвой за сохранение чести нации, подобной прежней клятве монар­хам в некоторых государствах на конституции. В остальном главной задачей пробуждающейся Германии будет деятельность в пользу мифа нации путем создания германской народной Церкви, пока второй мас­тер Эккехарт не снимет напряжение и не воплотит это германское со­дружество душ, не оживит, не сформирует его.

Представителю армии во всех государствах партийно-политичес­кая деятельность запрещена. Это имеет свое основание, заключающееся в том, чтобы сохранить в руках государственно-политический ин­струмент как единое целое, не разъединенное политической борьбой. То же должно касаться и священников всех вероисповеданий. Их сфе­рой является забота о душе, политизирующий парламентский каноник -это в высшей степени неприятное явление политического либерализма. Это фашистское государство уже поняло. Конкордат в 1929 году запретил католическому духовенству политическую деятельность, като­лические союзы бойскаутов тоже были распущены, чтобы не допус­тить образования государства в государстве. Поскольку Ватикан одоб­рил это для Италии, он больше ничего не смог по существу сделать против введения таких же мер и в других национальных государствах.

Если это разъединение было осуществлено согласно словам Иисуса "Отдайте Богу Богово, а кесарю кесарево", то необходимого в другом случае вмешательства национального государства в церковную сферу вероисповедания совершенно не требуется. Никогда такой го­сударственный деятель не будет влиять на какие-либо метафизические догматы веры или вовсе устраивать религиозные преследования. Поэ­тому борьба за этот мир представлений и эти ценности будет про­исходить от человека к человеку, от формы к форме внутри всего народного организма без использования средств политической власти для этой цели.

Во всех этих религиозно-реформаторских рассуждениях следует делать различия между духовным проповедником и политическим ру­ководителем государства. Если первый открывает внутреннее направле­ние нового поиска и при этом естественным путем подавляет старое содержание и формы при создании заново духовно-интеллектуального организма, то он ни в коем случае не имеет права требовать полити­ческой, судебной и военной защиты государства. Роковым для истин­ного религиозного рвения было то, что римская Церковь при помощи политических организаций добивалась того, чтобы обеспечить себе повсюду "мировой рычаг". Этим она завоевала сегодня положение, даю­щее чудовищно сильную власть, но и стала во многом - благодаря го­сударственным дотациям - зависимой от этих государств в том плане, что денежный запрет во многих местах может опасно поколебать ог­ромный организационный аппарат. Но политическое положение, дающее власть, - старая жалоба лучших духовников в течение столетий - изгнало искренность. То же самое повредило также протестантству, которое не считало возможным отстать в аналогичных стремлениях. Веяние вре­мени на разделение государства и религиозных организаций будет ска­зываться еще долго, поэтому германская Церковь сразу должна будет отказаться от этого и сделать себя зависимой от государства. Она может претендовать только на то, чтобы иметь свободу агитации, чтобы ее сторонникам не наносили ущерб старые Церкви и чтобы при видимом изменении числа сторонников им были предоставлены необходимые церкви. Такие же меры должны утвердиться и для других вероиспо­веданий. Католики и протестанты должны обеспечить свою церковь за счет добровольных взносов, а не добывать деньги угрозами наложения ареста на имущество. Только таким образом будет обеспечено спра­ведливое соотношение между силой веры и внешней формой. Го­сударственный деятель только за счет такого принципа может быть справедливым для всех сторон и отделить религиозную борьбу отдель­ных лиц и групп населения от политической борьбы в целом.

Германская Церковь не может провозглашать принудительные тезисы "верить" в которые каждый ее прихожанин принуждается под угрозой лишения вечного блаженства. Она будет охватывать общины, которые придерживаются красивых католических обычаев (которые часто являются древненордическими), которые предпочитали лютеран­ские формы христианского богослужения, которые, может быть, пред­почтут другую форму христианского богослужения. Но германская Церковь предоставит также равные права тем, кто вообще порвал с церковным христианством и сплотился в новую общину (может быть под знаком духовной силы Эккехарта). Для всех прихожан действуют установленные вначале условия. При создании германской националь­ной Церкви речь идет не о защите каких-либо метафизических утвер­ждений, не о требовании веры в истинность исторических или ле­гендарных повествований, а о создании высокого ощущения ценности, т.е. об отборе людей, которые при всем разнообразии религиозных и философских убеждений приобрели снова глубокую внутреннюю веру в собственный тип, завоевали героическое понимание жизни. Именно этот интеллектуально-духовный поворот представляется мне особенно революционным, потому что только за счет этого основной объем прежних религиозных войн - метафизические догматы навязанной веры (догмы) - признаются незначительными, а их представительство является делом отдельного лица, а не общин. Борьба по поводу соот­ношения человека и Бога в Иисусе, спор о любви и милости, о бес­смертии и смертности души выпадают из взглядов германско-немецкого религиозного обновления, как критерий принадлежности к новой общине возникает признание тех ценностей, которые были нам откры­ты в германском драматическом искусстве и максимально проявились в мистике мастера Эккехарта. Но община должна быть целью, даже если нас, сегодняшних, пронизывает признание того, что мы не будем боль­ше ее свидетелями; потому что при всех своих силах один даже могу­чий человек не всегда сможет достигнуть высоты своего героического момента. Но сознание общности может поднять его еще выше и повлечь за ним более слабых, более уверенно ввести их в новый рели­гиозный стиль нашего будущего, как когда-то германская армия 1914 года сделала миллионы скромных людей способными на героические жертвы и дела.

После бесчестного Ватиканского собора честные католики, не признавая сущности тысячелетней догматики, пытаются вызвать к жиз­ни так называемый старый католицизм. Многие из этих приверженцев веры подвергались злейшим преследованиям, потому что не захотели позволить топтать свою честь ногами. Бисмарк тогда не воспользо­вался случаем, чтобы защитить этих чистосердечных людей. Само же движение было слишком слабо, чтобы атаковать столетние традиции. Действия Бисмарка были жестоко отомщены. Старокатолические общи­ны хиреют среди могущественной римской техники удушения, имею­щей в своем распоряжении мировые политические средства власти. Эта техника создала себе в Германии послушную партию центра в качестве "гвардии своей святости". "Да здравствует церковная инквизиция!" – кричал в 1875 году иезуит Венг. "Не должно быть никакого конфес­сионального мира!" - отвечала 16 мая 1924 года "Власть меча" после достигнутого триумфа. Так первая действенная попытка способствовать зарождению нового в лоне капитализма осталась бесплодной. Но, не­сомненно, что и сейчас тысячи великолепных немцев действуют в качестве священников внутри римской Церкви и в глубине души стре­мятся со всей страстностью ни к чему другому, как к очищению хрис­тианства от сирийских суеверий и к углублению религиозной жизни путем отказа от государственных денег и соблазна политической влас­ти. Вы все знаете, что за возможность читать немецкие проповеди своим соотечественникам они заплатили потоками крови еретиков, ко­торые когда-то по приказанию Рима должны были взойти на костер инквизиции или были замучены в ее подвалах. Они будут рады, если однажды смогут все очищенное богослужение, служа высоким ценнос­тям, проводить исключительно на святом родном языке. Еще не насту­пило время, когда немецкие священники среди высшей касты, связан­ной с Римом, смогут выступить с требованием преобразований в душе, голове и теле. Но оно наступит. И здесь тоже должны быть свои му­ченики. Но перед германским государством встает тогда долг защи­щать этих людей от преследований и принять их в германскую на­родную Церковь.

То же касается и тех, кто понял, что протестантство перестало протестовать против Рима, зато сегодня оно в неожиданном ослепле­нии проявляет рвение против возрождающейся новой жизни. Бывшие протестантские "отщепенцы" выступили против своей Церкви во имя "религии" "Второго рейха", во имя либерализма. Они выступали за об­новление в "Берлинер Тагеблат". Это означает церковно-духовное бан­кротство ЯХ века, обнаружившееся во всех областях. Из страха перед этим признаком очевидного краха молодое поколение снова вернулось к строгой церковности. Где оно сейчас безнадежно закоснело на ге­неральских суперинтендантских должностях. Сегодня снова имеет мес­то движение к лютеранской Церкви. Против пробуждающихся здесь новаторов, естественно, раздувается буря. "Лютеранские" кабинетные ученые и фарисеи созывают сегодня из чувства самосохранения мировые конгрессы, как Рим созывал свои соборы. Но на этот раз они смотрят не в сторону либерализирующего явления разложения, а в сто­рону содержательной основы жизни людей, в сторону полнокровного мифа, ощущения жизни, имеющего центр, вокруг которого все форми­руется и образуется. Во всей Германии существуют уже сегодня за­родышевые клетки этого нового пробуждения. Этот новый германский рейх должен представить и им государственную защиту от предстоя­щих преследований.

Германские религиозные товарищества до сих пор не вышли за пределы теоретических начал. Практические попытки не были вооду­шевляющими. Но чем бы они не закончились, исследования этих сою­зов в области нордической религиозной истории станут основой борь­бы, которая приведет к победе прежних католических и прежних лютеранских составных частей германской Церкви. Потому что место ветхозаветных историй о сутенерах и торговцах скотом займут норди­ческие легенды и сказки. Сначала просто рассказанные и услышанные, потом - понятые как символы. Нордические германские сказания воз­буждают не мечту о ненависти и убийственном мессианстве, а мечту о чести и свободе. Начиная с Одина через древние легенды до Эккехарта и Вальтера из Фогельвайде. Гениальной руке принадлежит преиму­щественное право выбрать из духовного поражения тысячелетий дра­гоценные камни германского духа, с которыми до сих пор обращались недостаточно уважительно, и органично объединить их. Обусловленное временем, римским и еврейским влиянием становится сегодня яснее, чем когда-либо. Но тем отчетливее пробивается к нам истинное сер­дечное биение героев наших сказок и героев нашей истории – Эккехарта, Лютера. Для более подготовленных исследователей развернется красочная картина религиозных исканий Ирана, Индии и даже Эллады, картина чуждая и близкая одновременно. Стремление нордической ра­совой души дать германской Церкви ее форму под знаком народного мифа - это тоже величайшая задача нашего столетия. Как римский миф о представительстве Бога папой охватил и связал совершенно раз­ные народы и расходящиеся направления, так и миф крови - однажды понятый - как магнит даст всем личностям и религиозным общинам, независимо от их разнообразия, четкую структурную опору, связь с центром и животворное внедрение в народную целостность. Подроб­ности осуществления прояснит и определит грядущая жизнь. Сегодня предусмотреть это не дано никому.

Эти члены народной Церкви, защищенные всеми средствами го­сударства от преследований, в остальном же предоставленные сами себе со своей стороны образуют кристаллизационные центры. Пред­ставленные в их распоряжение в зависимости от величины и значения идеологических общин церкви обеспечат непосредственную просвети­тельскую деятельность, и без насильственного вмешательства в протес­тантство или в римскую Церковь произойдет духовный поворот, .который подействует, подобно большому глотку свежего воздуха, поскольку тяжелая корка сирийско-римского господства не сможет больше давить на всех стремящихся навстречу чести и свободе. Римский гарус-пик и ветхозаветный суперинтендант постепенно утратят свою власть над отдельными личностями, а следовательно, и над политическими устремлениями. Будут созданы первые предпосылки для религиозного, но также и для культурного и государственного стиля жизни.

 

3

 

Изменение церковных обрядов. — Распятие и геройство. — Старое изображение Христа. — Памятники воинам как места паломничества в будущем. — Герои мировой войны как мученики новой веры. — Мастер Эккехарт и герман­ский солдат под стальным шлемом.

 

С отменой проповеди о рабе и козле отпущения в качестве агнца Божьего, о поручении Петру основать римскую Церковь, об "исполнении" Ветхого Завета, об отпущении грехов, о магических чу­додейственных средствах и т.д. должно произойти соответствующее из­менение народных обычаев (обрядов). Этот процесс должен идти рука об руку с популяризацией великой просветительской литературы, ко­торая должна распространяться священниками германской Церкви в существовавших до сих пор общинах. Но из нового внутреннего отно­шения к образу Христа неизбежно вытекает необходимое, кажущееся на первый взгляд лишь внешним, изменение: замена изображающего муки распятия в церквях и на сельских улицах. Распятие является символом учения о принесенном в жертву Агнце, образом, который дает нам почувствовать крушение всех сил и при помощи почти всегда страшного изображения боли одновременно внутренне подавляет, дела­ет "покорным", что и является целью правящих Церквей. Хоть и сохра­нились еще изображения германских рыцарей и богов в образах св. Георгия, св. Мартина, св. Освальда, но они ведут лишь подчиненное существование. С другой стороны, хоть целование реалистически изо­браженных гноящихся кровавых ран, которое римская Церковь под­держивает у многих южноамериканских верующих, еще не проникло в Северную Европу, но несомненно жалкий распятый стал тем средством, при помощи которого Рим ослабляет души своих приверженцев и овладевает ими.

Германская Церковь постепенно будет вместо распятия использо­вать изображения просвещающего духа огня, героя в самом высоком смысле. Уже почти все художники Европы лишили лицо и фигура Христа всех признаков еврейской расы. Как бы искаженно учением о Боге-Агнце ни изображали своего спасителя, у всех великих художни­ков нордической Западной Европы Иисус строен, высок, светловолос, с крутым лбом и узким лицом. Великие художники юга также не пред­ставляли себе Спасителя с кривым носом и плоскостопием. Уже и "Воскресении" Маттиаса Грюневальда Иисус светловолос и строен. У груди Сикстинской мадонны белокурый Иисус смотрит в мир "прямо-таки героически", так же, как и голубоглазые головы ангелов с обла­ков. Наше возрождающееся заново ощущение жизни не знает идеала самобичевания, подлинное распятие сегодня не может - как уже гово­рилось - ни быть изображенным в живописи, ни быть высеченным из камня, ни воспетым в поэзии или музыке. Перед всем миром искус­ства, изображающим сегодня спокойную жизнь со спаржей и огурцами. новый рейх поставил великую задачу заботы о германской душе. Цер­кви и общины германской религии следует обязать к тому, чтобы в святых местах, посещаемых паломниками, постепенно заменить нечис­токровные фокусы времён барокко иезуитского толка картинами и скульптурами Создателя жизни, чтобы, между прочим, снова появился Бог с копьем. Далее необходимо установить портреты и изречения мастера Эккехарта и других немецких проповедников. С нефов и с алтарей германской народной Церкви исчезнут гипсовые гирлянды, блеск мишуры и все то, что наводняет нашу жизнь благодаря барахлу иезуитского стиля и позднему нечистокровному рококо. Немецкого архитектора здесь будут ждать задачи, по которым скучают уже тысячи тех, кто устал строить купеческие дома и дворцы для бан­ков. Легче всего позволяет использовать себя наша музыка. У Баха и Глюка, Моцарта, Генделя и Бетховена, несмотря на церковные стихи, пробивается героический характер. Но и здесь чудовищное поле деятельности найдет безыдейная расслабляющая музыка, одно­временно сборники церковных песен будут очищены от песен в честь Иеговы.

От одного только внутреннего возвращения к религиозно-метафизическим взглядам будет зависеть будущее нашей жизни. Из одного центра выйдет заливающий все поток, оплодотворяющий душу пропо­ведника, государственного деятеля так же, как и фантазию лишенного сегодня центра и поэтому почти безумного художника и мыслителя. Если сегодня проехать по германским городам и селам, то можно с радостью констатировать, что всюду установлены памятники и скуль­птуры героев. Германский фронтовой солдат представляет тип подлин­ного германца, надписи на пьедесталах указывают имена героев, цветы и венки свидетельствуют о любви, которой охвачена память о павших на полях брани... Мы все это пережили сами, еще миллионам жертвы мировой войны были лично знакомы со всеми присущими им челове­ческими качествами. Они еще не смогли стать эталоном в той степени, в какой они им являются. Но это знание человеческих качеств отдель­ных личностей постепенно исчезает. Типичные черты страшного и все-таки великого времени с 1914 по 1918 год станут сильнее и могу­щественнее. Уже подрастающее поколение увидит в памятнике воинам мировой войны святое знамение мученичества новой веры. Это пред­ставляет собой стадию развития, которая прокладывает себе путь во всех государствах Европы. Могилы "Неизвестного солдата" во Франции, Италии, Англии хоть и служили часто местом для парадов, но все-таки уже стали одновременно для миллионов людей мистическим центром, подобно памятникам немецким воинам, непобежденным немецким сол­датом. Множество французских клерикальных газет, например, называ­ют эту новую, тщательно соблюдаемую форму уважения нехристиан­ской и не без основания опасаются, что "Неизвестный солдат" может занять место святых. И хотя непогрешимая Церковь сожгла когда-то Жанну д'Арк, объявив ее затем святой, она также скоро объявит "като­ликом" и "Неизвестного солдата" и при помощи святой воды фальси­фицирует смысл духовного поворота, который она предчувствует, так же как любой другой истинно народный порыв. Она сделала это уже в 1870-1871 годах, когда началось особое почитание героев. Если Герма­ния действительно возродится и будет собирать по воскресеньям де­ревню не вокруг колонн св. Марии, а вокруг скульптур немецких солдат-пехотинцев, тогда ураганный огонь поднимется против этого "новоязыческого" обычая так же верно, как крест на церковной башне.

Церковь объявляла каждого убитого миссионера мучеником и причисляла к лику святых. Даже когда Эммеран*, считающийся по христианским традициям евреем, изнасиловал дочь баварского герцога и потому был убит, непогрешимая Церковь объявила этот позорный конец смертью за веру. Сегодня Эммеран – святой, которому молятся в благочестивом Регенсбурге. Но долг подрастающего поколения заклю­чается в том, чтобы имена тех, кто в дождь и непогоду боролся за величие и честь немецкого народа, произносить с почтением и ува­жать так, как они этого заслуживают: как мучеников за народную веру. Здесь, в уголке нашей души, живет также единственная наша на­дежда на то, что народы Европы осознают сущность ужасных ката­строф, признают повсюду истинных народных вождей более позднего времени по самому ценному, по человеческой крови своей нации,, на то, что признание последних может стать, наконец, выходом. Вовсе не уважение или признание какой-либо формы "христианства" или либе­рального пацифизма формирует сегодня такую мощную силу для от­лучения душ от Церкви. Напротив, дух и слово римского легата Алеандра: "Мы, римляне, будем заботиться о том, чтобы вы, немцы, побили друг друга и захлебнулись своей кровью", - сегодня объектив­но так же, как 400 лет тому назад. "Войну Лютер проиграл", - гордо сказал Бенедикт XV, обращаясь к еврейскому "историку" Эмилю Люд­вигу. Масонская гуманность с ее лживым торгашеским пацифизмом не может послужить для истинной воли к миру, потому что ее действия­ми правит "коммерция". Лишь признание чести у друга и врага, у не­известного солдата, мертвого, но непобежденного и есть то самое зер­но, которое является сегодня общим для лучших людей Европы, стоя­щих выше всех неполноценных народов. Оно везде уже дало свои всходы. Даст ли оно плоды - это вопрос будущего. Но одно сегодня уже ясно: созреет человек чести только тогда, когда он освободится от сорной травы вокруг себя, которая сегодня нагло разрослась. Все вырождающиеся силы во всю мощь стараются не допустить того, чтобы эти мученики народной чести стали жизненным символом более прекрасного германского  будущего. Во имя мира на земле и так называемого христианского смирения они сеют раздор или пытаются при помощи лживого пацифизма убить истинную создающую честь любовь к миру.

 

* См.: д-р Зепп. " Баварский клан". Мюнхен, 1882r.

 

В ощущении жизни прошедшей эпохи заключалось то, что гре­хом считалось, если католик поднимал руку на католика. В более поз­днее время воспринималось как естественное, когда монархи должны были выступать совместно против республиканцев. ДХ век призвал насчитывающие миллионы рабочие армии не выступать с оружием от имени государства против товарищей по классу другого народа. Все эти ценности разрушены. Уважение чести своего народа - это новое, только что зародившееся ощущение жизни. Во имя этой новой ре­лигии народной чести может пробудиться то нордическое европейское сознание (не в признании так называемых "общих экономических инте­ресов", которыми сегодня нечистокровные "паневропейцы" идут торго­вать), которое единым фронтом должно однажды противостоять черно­му югу и еврейским паразитам, если не все погибнут. Здесь немец должен вернуться к своей великолепной мистике, снова познать вели­чие души мастера Эккехарта и почувствовать, что этот человек и геро­ический солдат под стальным шлемом - это по сути одно и то же. Тогда откроется дорога для гуманной народной религии будущего, для истинной германской Церкви и для единой культуры германского народа.

 

4

 

Преобразование идеи любви. — Создание аристократии духа. — Сущность подлинной верности. Религия Иисуса; Хердер.

 

Из этих требований вытекает также признание ценности любви, Как было сказано в первой книге, она не означает типообразующей силы ("Любить можно только индивидуальное" - Гёте), а всегда стояла на службе у другой ценности. Причем, разумеется, извлекающие из этой ослабляющей идеи любви и гуманности пользу - римская Церковь и денежная аристократия - пытались этот факт отрицать. Этой направ­ленной на подчинение силе мы хотим противопоставить правдивость и сознательно поставить любовь под влияние типообразующей силы идеи чести. В результате этого именно любовь приобретает характер чест­ности, подлинности, силы. На месте любви, с целью подчинения, будет стоять - сведенная к формуле - любовь к чести. Теперь в качестве са­мого главного следует добавить, что к добровольно построенной на идее национальной и личностной чести германской народной Церкви примкнут автоматически только те люди - независимо от того, к какой вере они принадлежат, - которые и внешне обладают нордическими чертами. То, что сегодня уже наблюдается в добровольном рейхсвере, повторится в облагороженном смысле в религиозном возрождении. Жертвенная любовь в этом случае будет помощницей создаваемой духовной аристократии. Но одновременно она будет служить пусть даже только с внешней стороны повторному приобретению немецким народом нордических черт, что было бы невозможно сделать другим путем.

И теперь мы имеем, пожалуй, право сказать также, что любовь Иисуса Христа представляет собой любовь человека, сознающего бла­городство своей души и силу своей личности. Иисус пожертвовал собой как господин, не как раб. Из "аристократии духа" вышел также его великий последователь, мастер Эккехарт, чья любовь на службе этой ценности точно так же была сильной, сознательной, абсолютно не сентиментальной. Эта любовь служила, не "трясясь от страха", как этого требовал Игнатий. Она служила не системе порабощения души и уничтожения расы, она служила исключительно сознающей честь сво­боде. И Мартин Лютер очень хорошо знал, что имел в виду, когда не­задолго до своей смерти писал: "Эти три слова: свободный, христиан­ский, немецкий - для папы и римского двора не означают ничего ино­го, как яд, смерть, черт и ад; он не может их ни терпеть, ни видеть, ни слышать. Иначе и быть не может, это ясно"*

 

* Против папства в Риме. учрежденного чертом. 1545, IV. 124.

 

Желательно было увидеть сущность германцев в их верности. Конечно в виду имелась не верность трупа у Лойолы, а верность "вы­бранному самим господину". И в самом деле, в истории многие гер­манцы выбрали себе чужих господ и "верно" служили им: в качестве солдат, философов, теологов. Этих людей мы сегодня будем называть не верными, а дезертирами. Верный - это тот, кто остается верным своей собственной свободе. Многим это удалось в рамках еще не определившейся Церкви, несмотря на то, что почти всем великим сре­ди них угрожали тюрьмой, ядом и кинжалом. Но со времен господства иезуитов ни один нордический человек не мог быть германцем и од­новременно сторонником Лойолы. "Главное - будь верным самому се­бе", только при таких условиях произойдет германское возрождение изнутри и снаружи. "Глубокое уважение к самому себе", как требовал Гёте, "быть единым с самим с собой", как учил и жил мастер Экке­харт. Честь и свобода - это идеи, верность - это действие. Честь выра­жается в верности самому себе.

Я полагаю, что совершенно точно знаю, какие бои в религиоз­ной жизни вызываются идеей германской национальной Церкви. Но я думаю, что знаю также и то, что сотни тысяч людей, ведущие уже в течение десятилетий поиск, заявили о пробуждении нового истинного ощущения жизни, что эти люди устали от старого пошлого скепсиса и, несмотря на индивидуальные переживания, заняты поисками общности. Но никогда в мировой истории старые формы не обновлялись за счет того, что содержание и форма одной сущности просто вводилась в рамки уже существующей другой. Напротив, обе должны были быть перекрыты и объединены совместными взглядами. Следует прочитать последнее, относящееся уже наполовину к вечности, произведение X. Ст. Чемберлена "Человек и Бог" и четко понять, как происходит по­иск прямого пути к личности Христа. Хердер требовал когда-то, чтобы религия об Иисусе стала религией Иисуса. Именно к этому стремился Чемберлен. Совершенно свободный человек, внутренне овладевший всей культурой нашего времени, проявил самое тонкое ощущение ве­ликой сверхчеловеческой простоты Христа и изобразил Христа таким, каким он однажды явился: посредником между человеком и Богом:

Чтобы вернуться к нему, нужно выдержать огромную духовную борьбу, если мы не хотим задохнуться во лжи и бесславно погибнуть. Нужно отказаться от чужих пророков и принять руку помощи тех людей, заслуга которых заключается в возрождении самых прекрасных качеств германской души. Миф о римском наместнике Бога следует также преодолеть, как и миф о "святой букве" в протестантстве. Но­вый объединяющий и формирующий центр лежит в мифе о народной душе и чести. Служить ему - долг нашего поколения. Новое спаситель­ное сообщество будет основано следующим поколениям...

 

5

 

Воспитание характера. — Различные типы школ. — Свобод­ное исследование и свобода учений. — История как оценка; признания иезуитов. — Деградация либералистической "раз­ведки ".

 

Если государственный деятель германского будущего ко всем ре­лигиозным движениям своего народа независимо от личного вероис­поведания относится с величайшей осторожностью и, по возможности. избегает вмешательства в борьбу, то школа требует совершенно иной, положительно определенной, целеустремленной и убедительно пред­ставленной позиции. Первоочередной задачей воспитания является не передача технических знаний, а создание характера, т.е. укрепление тех ценностей, которые затаились в самой глубине германской сущ­ности и должны тщательно культивироваться. Здесь национальное госу­дарство без всякого компромисса должно претендовать на единолич­ную власть, если оно хочет воспитать граждан государства, пустивших корни в землю, которые однажды должны осознать, за что они в жиз­ни борются, к какой системе ценностей они, несмотря на отдельные черты, относятся.

Единственный великий духовный хаос сегодняшней жизни пред­ставляет собой следствие безудержной борьбы множества идейных систем за господствующее положение. Среди них бескровный гума­низм, который, заглядывая глубоко в прошлое, за схематичной тре­нировкой памяти задушил истинный импульс жизни; реализм, который платит дань духу времени либералистской техники. С недавних нор -это усиливающиеся церковные попытки снова присвоить себе контроль за школами.

У нас ровно столько типов школ, сколько существует систем, основывающихся на разных ценностях, считающихся высшими. Сущес­твуют конфессиональные школы, которые вполне серьезно даже гео­графию и математику собираются преподавать на основе своих ветхо­заветных откровений, хотя, преисполненные злобой, вынуждены при­знать, что сразу после их "религиозного" представления творения Яхве из ничего, Ноева ковчега и после знаменитых 6000 лет сотворения ми­ра провозглашается вечность вселенной и утверждается миллион лет и качестве предпосылки нашего существования на земле* Принцип свободного исследования стоил Европе лучшей крови в отличие от Церкви, которая в надменной ограниченности и сегодня еще по чис­той логике отваживается проповедовать вещи, побежденные разумом, как "вечную истину" и вопреки своим "ученым в области естественных наук" доказывает только то, что не нордический порыв к исследова­нию истины и познания руководит действием, а враждебная нам систе­ма навязанной веры, с которой внутри давно уже покончено. Армия римских церковных ученых преследует только одну цель - естествен­ную науку; вообще всю науку поставить на службу старому суеверию, раз и навсегда разгромленному Коперником. Так Хаммерштайн (общес­тво Иисуса) утверждал, что Церковь превысила свои права, когда не разрешила в естествознании говорить о происхождении человеческого рода от разных предков в связи с тем, что при этом падет пропове­дуемое учение о первородном грехе. Старое повествование об Адаме и Еве открыто поднимается, следовательно, до уровня критерия для всех исследований! Папа Пий XI в начале 1930 года в энциклике не­двусмысленно подтвердил предопределение Ватиканского собора, по которому "здравый смысл" для того и существует, чтобы доказывать истину навсегда установленной "веры". Таким образом, Церковь после­довательна только тогда, когда она выступает против свободы обуче­ния и признает только одно изображение мировых событий, а именно то, которое излагает ее учение откровения.

 

* Иезуит Kapтрайн открыто требовал конфессионального счета и письма.

 

Яснее всего это проявляется, естественно, в одном предмете, ко­торый больше всего воздействует на мир человека, в преподавании истории. Потому что история, больше чем все другие, представляет со­бой оценку, а не пустое перечисление фактов. То, что римская ''исто­рия" все свои фальсификации отвергает, само собой разумеется. То, что она проклинает всякий истинный национализм, также делается все­гда последовательно, в крайнем случае она может его время от време­ни использовать как средство в определенных целях. То, что Лютер был гнусным негодяем, для римских учителей во всех государствах разумелось само собой. Каждый может говорить об "отвратительном культивировании", которое позволял Лютер, и поэтому евангелисты для него - это "зачумленные люди". Иезуитское произведение Imago prini saeculi объявляет Лютера "мировым чудовищем и страшной чумой". Папа Урбан VII называет его "отвратительным чудовищем". И это про­должается до сегодняшнего дня. Совершенно неправильно было бы се­товать на это, не понимая в корне римской системы. "Печально обстоят дела с наукой, которая не может предложить ничего другого кроме печного поиска истины". Эта действительно великолепная фраза инсбрукского профессора Йозефа Доната раскрывает самые большие глубины направленного против Европы духовного мира, против кото­рого все, что было в нас истинного и великого издавна боролось и проливало кровь и уверяло Фауста: "Того, кто постоянно находится в стремлении, мы можем спасти".

Ветхозаветная и в дальнейшем доказуемо сфальсифицированная научная "истина" римского исторического изображения хоть и сомни­тельна в том плане, что каждый ученик гимназии может ее сегодня разоблачить, но показывает дальнейшее существование римских тези­сов, показывает, как мало определяют человека одни только взгляды, как сильно при этом действуют воля, инстинкт и фантазия. Римская система всей своей властью обращается именно к этим свойствам чело­веческой души. Орден иезуитов представляет собой опробованный ин­струмент для того, чтобы запуганное "я" при помощи подстегивания фантазии поставить себе на службу и сделать разум слепым к пещам, которые сразу видит пробудившийся рассудок человека. Весь церков­ный римский аппарат с колыбели до могилы действует, пытаясь овла­деть фантазией и не допустить в этом влиянии паузы. Отсюда магичес­кое действие причастия, отсюда одурманивающие разум формы, отсюда требование конфессионального преподавания - вплоть до преподавания чистописания.

Этой замкнутой системе до сих пор пытался противостоять только размягчающий либерализм. Он является неприятным следствием происшедшего наконец прорыва нордической души Роджера Бэкона к Леонардо, Галилею, Копернику. Но через требование свободы исследо­вания он не пробился к политическому ядру. Но в конце концов - сам того не желая - принцип определил также свободу учения либерализу­ющей эпохи: догму о том, что каждому полагается свое, и что всякая форма - это не что иное, как барьер и помеха для развития.

Эта "лишенная предпосылок" наука идет сегодня навстречу свое­му трагическому концу, после того, как она сама создала гибельную предпосылку к нашему расовому падению. Намеченное вначале пони­мание мировой истории как истории расовой представляет сегодняш­ний отказ от этого погибающего учения гуманизма. И здесь идея гер­манского обновления противостоит римской и либеральной, как ясно осознанное и обоснованное в себе требование. Она отрицает так называемое лишенное предпосылок познание, она борется против обращения к фантазии, она сознательно признает духовно и расово обусловленную волю как исходный феномен и предпосылку ко всему своему существованию. И она требует оценки прошлого и настоящего в зависимости от того, усиливают или ослабляют эту единственную волю, создающую культуру, исторические события или личности. Не о том сегодня возникает вопрос, не вредят ли знания адамовым "насле­дуемым грйсам", не тем характеризуется величие Фридриха, что он за­воевал власть, а тем что он и его дела были вехами на пути к вели­чию Германии. Поэтому уже сегодняшнее наше поколение требует при всем добросовестном отношении к фактам новой   оценки нашего прошлого, как в плане политической, так и в плане культурной исто­рии. Отсюда вытекает, однако, и отклонение принятой до сих пор не­ограниченной свободы обучения к любом направлении для всех про­фессий. Свобода исследований остается, конечно, неотъемлемым завое­ванием в борьбе против Сирии и Рима. Во всех областях. Нельзя зату­шевывать историю, нельзя затушевывать и слабости наших великих мыслителей, но необходимо ищущей душой почувствовать и сформиро­вать возвышающееся над ними вечное, мифическое. Тогда возникнет целый ряд духов Одина, Зигфрида, Видукинда, Фридриха II Гогенштауфена, Эккехарта, духа из Фогельвайде, Лютера, Фридриха Единственно­го, Баха, Гёте, Бетховена, Шопенгауэра, Бисмарка. Далеко в стороне от этой духовно-расовой линии развития германской души стоят для нас Инститорис, Канисий, Фердинанд II, Карл V. Далеко в стороне окажут­ся однажды и Рикардо, Маркс, Ласкер, Ратенау. Служить этой новой оценке призвана школа будущей германской империи. Ее самой благо­родной, если не единственной задачей в ближайшем десятилетии, яв­ляется деятельность в области просвещегтя и воспитания до тех пор, пока эта оценка не станет естественной. Но эта школа ждет еще ново­го великого учителя германской истории, обладающего волей к гер­манскому будущему. Он придет, когда миф станет жизнью.

 

6

 

Антагонистическая оценка гения. — Кант и Гете в свете иезуитской "науки". — Преследование национального чувства вплоть до настоящего времени. — Родной язык и иезуитский порядок обучения. — Бескомпромиссное решение!

 

Если при этом оценка германского прошлого противостоит в це­лом враждебно римской и еврейско-либеральной оценке, то это тем более касается оценки великого отдельного человека. Здесь в защите германских великих идей заключается самое важное право вмешатель­ства народного государства в школу. Следует уяснить себе то, что римская мировоззренческая система, основной "смысл которой лежит вне всяких политических ценностей, должна увидеть воплощение на­ции, гения совсем в другом свете. Она удивительным образом коснется духовных чужих заповедей, узнав, что иезуитский писатель Т. Майер представляет Иммануила Канта - как раз самого благородного препода­вателя идеи долга - как "источник нравственной, а также религиозной гибели для государства и общества". Его товарищ по ордену X. Хоффманн заявляет, что Кант "никоим образом" не решил задачи заложе­ния основ истинной науки. Причем интересно слышать эти слова из уст представителя мировоззрения, которое подавляло всякую науку вез­де, где оно имело достаточно власти. Еще более последовательным яв­ляется К. Кемпф (общество Иисуса), который провозглашает: "Кант поколебал веру в нашу способность мыслить". Совершенно четко вы­сказывается ведущий иезуит Т. Пеш, который имеет наглость сравни­вать Канта с "дыханием чумы". По его мнению Кант отравляет якобы всю жизнь нации, и мышление его представляет собой "введение в заблуждение и мистификацию", тогда как Картрайн (общество Иисуса) подчеркивает, что теория нравственности Канта подрывает якобы основы всякого нравственного порядка, а Брорс (общество Иисуса) пытается убедить немцев в том, что вряд ли кто-либо другой так навредил "нашему отечеству", как Кант. Согласно почитаемому всеми обманутыми католиками патеру Дуру, "добродетельный герой" Канта "есть не что иное, как морализирующий нигилист"; систематическая работа мысли должна сломать "колдуна Канта", мировоззрение "изжив­шего себя маразматического старца из Кенигсберга".

То, что писатели римской Церкви в Мартине Лютере видят "по­зорное пятно Германии", "свинью Эпикура", "подлого вероотступника" или называют его и вовсе "грязной свиньей", "растлителем монахинь" и "свиным рылом" (Феттер, общество Иисуса), ввиду обстоятельств цер­ковной борьбы уйдет в прошлое; ужасно то, что приходится констати­ровать, что вплоть до нашего времени ведущие церковные писатели и сейчас еще занимаются очернением Гёте. Ведущий иезуит Векслер не­истовствует против "языческой безбожной литературы", рекомендуемой в качестве "национального образования" и против "так называемых ве­ликих классиков". Дос (общество Иисуса) возмущается по поводу мне­ния о том, что нет образования без знания Гёте и Шиллера, но ут­верждает, что "с идола сорвана маска", что разгромит Гёте и "некото­рых других модных кумиров". Но с особым бешенством это делает величайший "критик искусства" из ордена иезуитов швейцарец Баумгартен, который выпустил в свет два мерзких памфлета против герман­ского Веймара. Для этого господина Шиллер является "ремесленником от литературы", который роется в поисках "пикантных исторических материалов, чтобы заполнить свое "ревю" и заработать свой гонорар". Гёте представляется ему в высшей степени посредственным сборщиком фрагментов. В отношении "Фауста" Баумгартен понял только то, что "все его помыслы и стремления" вертятся только вокруг Гретхен и Елены. Остальная поэзия Гёте становится "прославлением самых обыч­ных приземленных поступков, глупых театральных приключений, поис­ка чувственных наслаждений" "эгоистичного полубога, разглашающего тайны старца", который представляет "опасность для религии и нра­вов". Отсюда для иезуита следует вывод о том, что произведения Гёте по сути должны быть ограничены в обращении, причем школе не раз­решалось принимать участие в "культе Гёте": "вместо бесконечных безапелляционных решений молодежи следует открывать, как низко Гёте стоит как человек, как пусто и поверхностно его мировоззрение, как безнравственны и пагубны его жизненные принципы..." "Юноши и мужчины не будут больше воспринимать Вертера, Вильгельма Майстера и Фауста как типы истинного германского духа, а должны видеть в них поэтические образы времени, очень низко павшего в нравствен­ном отношении". Таким ограниченным и подлым образом из величай­шей культурной силы в руках иезуитов появляется "бывший ярмароч­ный горлопан из Плюндерсвайлера, Веймар для иезуита Диля - это вообще "грязная лужа".

Вся эта борьба инстинктивно и сознательно в результате посто­янного культивирования в течение столетий планомерно направлялась против великих представителей народа, связанных с типом для того, чтобы загасить для этого народа путеводные звезды его жизни, отнять У него его собственные идеалы, сковать поток его органичной жизненной силы. Слова генерала иезуитского ордена Никкеля из XVII века о том, что национальный дух представляет собой чуждый, злоб­ный, несущий чуму ветер, являются сегодня основным убеждением не только иезуитов, но и римской Церкви вообще, даже если она не всег­да может провести его ввиду национального пробуждения. "Он (нацио­нальный дух) - заявляет Никкель в циркулярном письме ко всему сво­ему ордену от 16 ноября 1б5б года, то есть через несколько лет после окончания Тридцатилетней войны - является заклятым и злейшим вра­гом нашего общества; его мы должны всей душой опасаться... К ис­треблению этого чумного духа вы должны стремиться, несмотря на просьбы и предупреждения". В конце ЛХ века известный римский ка­толический писатель Картрайн заявил: ''К самым бесславным достиже­ниям нашего времени относится принцип национальностей". В годы "благополучия" (1920-1928) германский национализм был охарактеризо­ван "германским" кардиналом Фаульбахером как "величайшая ересь" на съезде католиков в Констанце и во всей церковной римской прессе (только на немецком языке). Мюнхенский пастор д-р Мёниус под за­щитой своих покровителей окончательно сформулировал эти взгляды в одном предложении: "Католичество сломает хребет любому нацио­нализму".

Но этим тянущим вниз силам сегодня уже противостоят непо­колебимые духовные силы, так что к борьбе против расового хаоса можно однажды приступить сознательно, если мы будем начеку и ни­когда, ни на один миг не забудем, что все, в том числе то, что мы понимаем под народной культурой в широком смысле, было отобрано у этих сил в ходе многовековой борьбы. Отсюда становится понятным возникновение народного хаоса и его организаций. Я говорю все, до самого корня родного языка. В уставах иезуитов мы читаем: "Исполь­зование родного языка во всех делах, касающихся школы, никогда не должно быть разрешено..." Там, где это самое нежное движение души становилось заметно, Рим выступал против него. Грубо, если он имел власть. Как бы терпимо уступая, если он чувствовал себя слабо. Когда в дальнейшем Рим вынужден был снизить свои требования, Орден в 1830 году попытался исключить по крайней мере поэзию (!), и это в то время, когда немецкая классика уже существовала, а Гёте был бли­зок к могиле. В 1832 году, после 250-летней борьбы, "порядок обуче­ния" иезуитов вынужден был разрешить преподавание родного языка, чтобы не быть полностью вытесненным. Но и здесь следует заметить, что, как констатирует Хоенсброех, новое официальное издание уставов (Флоренция 1892/93) содержит также "порядок обучения", не включающий небольшие изменения 1832 года. Официально, таким образом, по­рядок от 1599 года существует с полным основанием, и конкордаты, законы для школ империи и т.д. нацелены на то, чтобы превратить германскую школу в инкубатор кипящего народного хаоса. А ведущий иезуит Дур позволил вырваться у себя высказыванию: "Это осталось и впредь принципом: тренировка в родном языке достойна рекоменда­ции, но делать из него специальный школьный предмет не следует..."

Эти примеры показывают необходимость бескомпромиссного решения школьного вопроса. При всей терпимости к формам веры ни один немецкий государственный деятель не имеет права передать вос­питание молодежи Церкви, потому что следствием этой уступки бу­дет - сначала осторожное, а затем все более сильно повторяющееся -оттеснение великих личностей немецкой народности, что подобно обесцениванию творцов нашей культуры, которые не стояли на службе у Церкви. Поддержка протестантством католических требований к вос­питанию показывает, что оно, ценя только свои сферы, совсем не со­знает опасности для общегерманской культуры и слепо представляет церковные интересы, противостоящие германским. Человек "сам по се­бе" ничего не представляет, он является личностью только, если в ду­ховном и интеллектуальном отношении присоединяется к органичному ряду предков из тысяч поколений. Укреплять, обосновывать это созна­ние и воспитывать таким образом волю, продолжать наследование поз­нанных ценностей, бороться за целое - это составляет задачу государс­тва, которое может воспитать истинных граждан, только руковод­ствуясь этим познанием. Подводить метафизический фундамент под это исходное ощущение, утешать тех, кто совершает ошибку, и укреплять души должно стать задачей духовенства. Эта задача требует самой вы­сокой степени человечности, она настолько велика, что может запол­нить также жизнь величайших личностей. Но, поскольку во многих че­ловеческих обществах проповедники любой конфессии вынуждены стремиться к тому, чтобы поставить его частью над целым, их нельзя подвергать соблазну воздействия на всех граждан без исключения. Особенно, если среди них находятся представители систем, которые принципиально стремятся принизить великих деятелей немецкой культуры.

Все другие споры по поводу школы и проблемы, какими бы важными они ни были, могут здесь остаться без внимания. В порядке обобщения можно много еще сказать. Сегодняшний спор о школе име­ет ту же причину, что и борьба вокруг политики: у нас нет больше образа Германии. Результатом всех старых партий никогда не могла поэтому быть германская школа, а только нетворческий компромисс между католичеством, протестантством и еврейским либерализмом, т.е. духовное разделение народа.                       

Спор вокруг школы, пожалуй, яснее всего раскрыл все крушение нашего времени, но одновременно доказал право германского идеала, который не признает компромисса, а требует своего господства. Кон­фессии являются не самоцелью, а временным средством на службе у национального ощущения жизни и ценностей германского характера. Если они таковыми не являются, то это говорит о заболевании народ­ной души.

Конфессии до сих пор были шаблонами, пытавшимися закрепить свои нормы в живом существовании народов. Отсюда духовные войны. Они не прекратятся до тех пор, пока народы как ценности сознания не исчезнут в случае победы церковных вероучений, или, пока на­родное бытие не навяжет Церквям свои жизненные законы. В первом случае можно отказаться от всяких свойственных расе жизненных форм. Во втором случае начнется создание истинной цивилизации.

Отказ от германского идеала в Германии - это неприкрытое предательство народа. Будущее поставит это преступление на один уровень с предательством страны во время войны. Поэтому неудиви­тельно, что партии, которые совершили предательство по отношению к стране, начертали и предательские по отношению к народу девизы на своих черных и красных знаменах.

Предпосылкой для любого германского воспитания является при­знание того факта, что не христианство дало нам цивилизацию, а что христианство долгим существованием своих ценностей обязано герман­скому характеру. (Здесь можно разглядеть причину того, почему в не­которых государствах христианство этих ценностей не обнаруживает.) Поэтому ценности германского характера - это то вечное, на что должно ориентироваться все остальное. Кто этого понять не хочет, тот отказывается от германского возрождения и сам себя приговаривает к духовной смерти. Человек же или движение в целом, которые способс­твуют окончательной победе этих ценностей, имеют моральное право не щадить всего, что им враждебно. Их долг духовно подавлять его, не давать ему развиваться организованно и сохранять его политичес­кое бессилие. Потому что, если воля к культуре не превратится в стремление к власти, ей нет смысла вообще начинать борьбу.

 

 

VI

 

НОВАЯ ГОСУДАРСТВЕННАЯ СИСТЕМА

 

 

1

 

Внутренняя и внешняя политика. — Путь на Восток; Ген­рих Лев. — Польша и Чехия. — Расовый упадок во Фран­ции. — 100 миллионный народ. — Цветная армия военного времени. — Современный альпийский тип; Лапуге. — Пан-Европа как Франко-Иудея. — "Значение" истории. — Гер­манский центр Европы. — Схематизм во внешней политике как опасность для органического мышления.

 

Великая мировая революция, которая началась в августе 1914 года и на всех территориях сокрушила старых богов и кумиров, перемешала не только духовную и внутриполитическую жизнь каждого народа, но и перепутала раз и навсегда линии границ довоенного времени. Временное урегулирование в Версале, которое в июне 1919 года было признано представителями ненемецкой теории покорности в качестве связывающего закона Веймарской республики, не сковывает, а ускоряет органичное течение заново формирующегося мира. Насильственное сокращение германского жизненного пространства подобно силе судьбы вынуждает всех немцев окончательно решить их древнюю жизненную проблему. В либерализующей трусости до 1914 года ее не хотели видеть и с трогательной близорукостью превратили всю Герма­нию в сплошную машину. В результате к небу поднялось больше труб, чем выросло деревьев. И все это для того, чтобы накормить растущие миллионы голодных, но без серьезного намерения завоевать для них землю, на которой они могли бы посеять свой собственный хлеб. Судь­боносный вопрос, касающийся жизненного пространства и хлеба, Ниж­няя Саксония решила мечом, размахивая им перед плугом, но интерна­ционализирующие потомки этих рыцарей и крестьян забыли благодаря проповеди о "завоевании" мира "мирным экономическим путем", что их не было бы, не будь германского меча. Сегодня не поможет больше никакая игра в прятки, никакое хилое указание на ''внутреннее заселе­ние" как на единственное спасение, потому что это мало что изменит в общей судьбе нации. Сегодня поможет только преобразуемая в целена­правленную деятельность, воля добыть пространство для миллионов подрастающих немцев. Это требует проявления характера. Это требует признания того, что пока Франция будет при помощи политической власти распоряжаться нами, процветания немецкого народа не будет. Это напряжение может быть снято только при помощи дальновидной европейской политики. Если Германия откажется от того, чтобы напра­вить волю своего сообщества в единственную точку, то есть на жизнен­ное пространство и политическую свободу, то и Восточная Пруссия погрязнет в кровавом болоте, и враг все ближе будет подбираться с востока и запада к основам германской сущности. Поэтому первое требование германской политики заключается в содействии истинному миру в противовес Версальскому договору и его последствий. Это так­же вызовет истинное понимание ситуации у всех немцев.

При этом крайне важно с расово-политической точки зрения подчеркнуть, что определяющий сегодня французскую жизнь тип не имеет почти ничего общего с типом старой Франции, а должен счи­таться потомком другого расового слоя (восточных круглоголовых) в отличие от более раннего (северо-западного с продолговатым чере­пом). Француз Ваше де Лапуж (Vacher de Lapouge) давно уже устано­вил это и приходит к заключению о том, что характер сегодняшнего француза совсем другой, нежели был в прошлом. "Это проявляется, - говорит Лапуж, - в незначительных мелочах. Достаточно сравнить поэ­зию кафешантана, настоящую негритянскую поэзию, с народной поэзи­ей Средневековья, чтобы заметить духовный отход". ''Впервые в исто­рии к власти пришел круглоголовый народ. Только будущее может показать, как будет завершен этот странный эксперимент".

Идеи демократии - это идеи восточных народов, покоренных ра­нее нордической расой. К ним относятся северные французы, герман­цы славяне. Они победили в 1789, 1871 годах во Франции, в 1918 году открыто в Германии. Борьба германского обновления - это борьба за действие германской героической идеи против демократической торга­шеской идеи, борьба за европейскую расовую силу и ее свободу. Луч­шие представители каждого народа имеют все основания начать анало­гичную борьбу в рамках собственной народности.

Уже только благодаря политике французского парламента, кото­рая при помощи всей Африки угрожает Западной Европе, политичес­кий Париж предстает сегодня в качестве первостепенной опасности для всей Европы. Когда греческие государства в прошлом воевали друг с другом, они добывали себе все новые партии рабов из Малой Азии и Африки. От этих рабов, и в меньшей степени от политической борь­бы друг с другом, погибли древнегреческие кланы.

Это вторжение чуждой крови при деградации крови нордичес­кой сочеталось в то время в Риме с идеей безрасовой мировой импе­рии. Сегодня после хаоса мировой войны и идеи мировой революции появляется идея безрасовой Пан-Европы.

Самый громогласный проповедник этой идеи, граф Гуденхове-Калерги (Goudenhove-Kalergi), имеет частично "европейское", частично японское происхождение. Следовательно, он является подходящим че­ловеком для того, чтобы провозгласить старое требование погибающей эпохи о безрасовом едином государстве. Кроме того панъевропейское движение признает современное status quo, или по-немецки, оно при­знает господство французского штыка и его мелких восточных союз­ников над пробуждающейся Европой. Пан-Европа в таком случае должна называться: Франко-Иудеей. К тому же Пан-Европа отвергает Англию, но включает Индокитай и все африканские колонии Франции.

Все европейские государства основаны и сохранены нордичес­ким человеком. Этот нордический человек при помощи алкоголя, ми­ровой войны и марксизма частично деморализован, а частично истреб­лен. Ясно, что белая раса не сможет удержать свои позиции в мире, не наведя порядок в Европе. Отсюда следует только одно требование, которое миллион раз воспринималось как необходимое и которое объясняет таким образом некоторые успехи "панъевропейской" пропа­ганды - это внешнеполитическая защита европейского континента. Но из этой органично верной идеи вытекает вывод прямо противоположный тому, который сделали "панъевропейцы" с Курфюрстендамм и из бов лож в разных государствах. Чтобы сохранить Европу, необходимо в первую очередь снопа оживить нордические источники силы Европы, укрепить их: то есть Германию, Скандинавию с Финляндией и Англию. Напротив, влияние Франции, которая на юге уже полностью заселена мулатами, следует сориентировать таким образом, чтобы она прекратила быть территорией нашествия африканцев, что при сегод­няшних обстоятельствах имеет место во все возрастающей степени, Необходимо, чтобы перечисленные нордические империи - а также еще США - признали эту предпосылку для своего собственного энер­гичного существования. Это сделало бы также лишним неизбежный в другом случае конфликт между приближающейся черно-белой респу­бликой Францией и Германией и предоставило бы эту республику выбранной ею судьбе, устранив угрозу для всей Европы быть ею отравленной.

В остальном, в руках благоразумных французов, имеется возмож­ность оздоровления своей страны. Правда, уже не на основе бывших нордических традиций, а в соответствии со своей альпийско-западной расовой особенностью, и если она откажется от претензий на господ­ство в Европе, исключит Польшу, Чехословакию и другие страны из так называемой Малой Антанты, целенаправленно возьмет в свои руки изоляцию негров и евреев и удовлетворится обусловленной ее населе­нием границей. Такая Франция могла бы жить в рамках своей культу­ры беспрепятственно со стороны Германии, и это было бы в любом случае сильным фактором европейской политики. Но "сто миллионов французов" хоть и обеспечивают ей дешевую славу временного господ­ства, но обеспечивают ей также в будущем расовое и государственное падение. Способна ли Франция сделать разумный вывод, это большой вопрос, на который никто не может ответить однозначно.

"Пан-Европа" как внешнеполитический органичный факт может существовать только после органичного размежевания сфер влияния отдельных стран*.

 

* Смотри в связи с этим мой доклад в Риме о "кризисе книге и возрождении Европы в книге "Кровь и честь". Мюнхен, 1934 г.)

 

"Направление развития истории вовсе не проходило с Востока на Запад, а ритмично менялось. Однажды Северная Европа отправила плодотворные народные волны, которые создали в Индии, Персии, Эл­ладе, Риме государства и культуры. Потом с Востока потянулись и просочились в Европу восточные расы, к тому же Малая Азия послала туда тип человека, который дошел до сегодняшней Южной Баварии. Затем по европейским полям прошли полчища монголов и тюрков. Сегодняшнее крушение родило новое ощущение жизни, которое будет иметь свои последствия. Внешняя необходимость подкрепляет эту неиз­бежную смену направления. "С Запада на Восток" -должно звучать от Москвы до Томска. "Русский", который проклинал Петра и Екатерину, был истинным. Ему не следовало навязывать Европу. Но тогда он дол­жен скромно перенести свой центр тяжести в Азию. Только таким образом он, может быть, смог бы наконец, достигнуть внутреннего ра­вновесия, не изворачиваться постоянно в фальшивом смирении, одно­временно самоуверенно претендуя на то, чтобы сказать "свое слово" потерявшей свой "путь" Европе. Это "слово" он должен сказать после того, как покончит со смесью Бабёфа, Бланка, Бакунина, Толстого, Ленина, Маркса, называемой большевизмом, не в адрес Запада, а на Восток, где для этого "слова" есть место. В Европе места больше не осталось.

Не лишенная расы и народного характера "Центральная Европа", которую провозглашал Науманн, не франко-еврейская Пан-Европа, а нордическая Европа, является лозунгом будущего, будущего с германс­кой Центральной Европой. В этой Европе каждому будет отведено свое великое место и роль: Германия как расовое и национальное государство, как центральная власть континента, как охрана Юга и Юго-востока, скандинавские государства с Финляндией, как второй союз для охраны Северо-востока, и Великобритания в качестве гаран­тии для Запада и заокеанских стран в тех местах, где это необходимо в интересах нордического человека. Это требует еще широкого обоснования*.

 

* Я не хотел бы здесь подробно останавливаться на отдельных принципиальных, непосредственно европейских проблемах, поскольку они уже освещены в ясной форме. Смотри: Адольф Гитлер «Моя Борьба», том 2 и мою работу «Существенная структура национал социализма»

 

И еще одно принципиальное разграничение. Сегодня по праву существует активная защита некоторых государств от национализма, и схематичное течение называет это защитой от западного духа. Этот "западный дух" по существу представляет собой не что иное, как смесь поздней французской культуры с еврейскими демократическими идея­ми, которая потерпела политическое поражение в сегодняшней парла­ментской системе. Не следует, таким образом, абстрактно говорить о господстве так называемого "Запада", гораздо понятнее было бы гово­рить о системе еврейско-французских идей. Политическое развитие, например, Англии проходило совсем другими путями, чем у Франции, и тот, кто знаком сколько-нибудь с английской историей, тот знает, что Англия целыми столетиями, несмотря на так называемое народное представительство, управлялась абсолютно аристократическим спосо­бом. Интересная связь между аристократией и личной беспечностью, обусловленной надежностью морских границ определило английскую жизнь. И только в более позднее время, вместе с индустриализмом и господством финансового капитала, господства в Англии все больше добивалась французско-еврейская зараза. Италия тоже в течение десятилетий была подвержена этому духу, но теперь она оказывает резкое сопротивление всей демократической идее, хотя в некотором отношении (банковский капитализм) не смогла сделать окончательных выводов.

Точно так же, как схематическое объяснение "западного", следу­ет отвергнуть и выдвижение так называемого "восточного духа", кото­рый вводится в бой против западного, и к которому присоединяется большое число националистически настроенных немцев, не имеющих об этом восточном духе достаточного представления. Весь Восток весьма многообразен: здесь следует говорить о русском характере, о германизированных государствах Финляндии, Эстонии, Латвии, причем Польша тоже выработала свои четко очерченные особенности. Даже в самой России снова борются несколько восточных народов против тра­диционных форм германизированного государства. Эти движения расо­вого хаоса можно полностью понять только в сочетании с больше­вистским движением. Не случайно там к власти попеременно приходи­ли татаро-калмыки, как Ленин, евреи, как Троцкий и кавказцы, как Сталин. Кроме того украинский Юг стоит на острейших оборонитель­ных позициях против великороссов и образует при помощи других се­ми миллионов граждан значительную автономную группу в Польше. Разделаться с этими, часто очень разными по крови, потоками схема­тическим словом "восточный дух" и потом ввести это бескровное сло­во в практическую политику означало бы разрушение всех органичных попыток германской внешней политики.

Дело дошло даже до того, что один, называющий себя национа­листическим, писатель заявил, что миссия Германии заключается в рас­пространении азиатско-восточного духа. Даже если бы была потеряна Восточная Пруссия, миссия Германии была бы выполнена при условии, что Азия царила бы от Владивостока до Рейна. К таким мыслям прихо­дят люди, которые с бескровными конструкциями пытаются подойти к жизненным вопросам народа.

Точно также дела обстоят и в том случае, когда одна группа в Германии заявляет, что необходимо установить национализм, а другая возражает, говоря, что после того, как существовавшие до сих пор марксистские партии социализм предали, новое движение призвано установить именно социализм. Не существует совершенно никакого аб­страктного национализма, как нет абстрактного социализма. Но немец­кий народ существует не для того, чтобы защищать своей кровью абстрактную схему, а наоборот, все схемы, системы идей и ценности являются в наших глазах лишь средствами для укрепления жизненной борьбы нашей нации извне и увеличения внутренней силы при помо­щи справедливой и целесообразной организации. Развивать и привет­ствовать национализм как расцвет определенных ценностей мы должны поэтому только у тех народов, о которых мы знаем, что силы их лич­ной судьбы никогда не вступят во враждебное противоречие с влияни­ем немецкого народа. Таким образом, восторженное отношение к национализму само по себе не может создать органичное движение об­новления. Мы можем констатировать, что южноафриканские метисы, например, или метисы в Ост-Индии тоже делают "националистические" революции, что негры с Гаити или из Санто-Доминго ощущают "нацио­налистическое" пробуждение, что под лозунгом о праве на самоопреде­ление народов совершенно схематично претендуют на свободу все неполноценные элементы на земном шаре. Все это нас либо не ин­тересует, либо интересует в том плане, что дальновидная германская политика обещает при ее использовании усиление германской культу­ры, и в рамках этого германского пробуждения - усиление герман­ского народа.

 

2

 

Восточная Италия — центр мировой политики. —Мо­билизация цветных рас Антантой. — Восстания в англий­ских и голландских колониях. — Рука Москвы в Азии. — Кантон. — Конфуцианская жизненная статистика.

 

Весь мир с напряжением смотрит сегодня на Дальний Восток, совершенно справедливо ощущая, что там, в многих тысячах километ­ров от Европы, происходят события, которые непосредственно касают­ся нашего бытия. В китайской борьбе против белой расы (даже если вначале она была направлена в основном против англосаксов) проявляется ярко выраженная примета проходящего по всему миру движения, враждебного Европе. Мы можем констатировать, что после мировой войны черные выступают с совсем другим самосознанием, чем до того, как они были призваны под английские и французские знамена. В Америке действует аналогичное движение (Гарвей, Дюбуа), а на негри­тянском конгрессе совершенно неприкрыто ставится в качестве поли­тической цели изгнание белых из всей Африки. Аналогичное движение можно констатировать среди египтян. Хотя вначале оно со всей энер­гией было подавлено Англией. То же можно сказать и об освободи­тельном движении индийцев.

Несомненно, большая Индия охвачена чудовищным брожением, и все-таки индиец в соответствии со своим темпераментом всю борьбу ведет сначала с чисто оборонительных позиций, и вождь молодой Ин­дии, Махатма Ганди, все время заявляет, что он не думает выступать против Англии с применением насилия. Однако наряду с ним дейс­твует активистское крыло - сначала под руководством Даса, затем под управлением национал-большевистского пандита Неру, который, кажет­ся, постепенно набирает вес. Восстание нескольких сот миллионов ин­дийцев вполне возможно. Голландское правительство со своей стороны уже было вынуждено подавить опасные восстания в своих колониях на Яве, охватившие очень широкие круги населения. Но всего отчетливей вся антиевропейская борьба проявилась в многомиллионном китайском возмущении, которое, несмотря на многообразие, обнаружило макси­мальную энергию.

Сильное движение брожения среди цветных народов является прямым следствием мировой войны. На плечах руководителей сил Антанты лежит груз страшного преступления, которое заключается в том, что они мобилизовали чернокожих и метисов против немецкого народа, чему способствовало оскорбление ими Германии в течение це­лого года, и втянули их в войну против империи белой расы. Величай­шая и непосредственная вина здесь, несомненно, лежит на Франции, которая сама после войны с цветными захватила колыбель европей­ской культуры, Рейнскую область, на Франции, военные которой со­вершенно открыто заявили во французском парламенте, что французы представляют собой "стомиллионный народ" и располагают не двумя армиями, белой и цветной, а "единым войском". Этим программным заявлением французская политика поставила черную расу вровень с белой, и подобно тому, как 140 лет тому назад Франция ввела эман­сипацию евреев, так и сегодня она стоит во главе загрязнения Европы чернокожими, и если так пойдет дальше, вряд ли ее можно будет рассматривать как европейское государство, скорее как выходца из Африки под руководством евреев.

Англия считала, что после 1918 года она полностью достигла своих военных целей. Германские колонии были разграблены, вся гер­манская частная собственность во всех странах была конфискована в пользу Антанты, германский торговый флот скоропалительно был от­дан жалким героям ноября 1918 года, германский военный флот лежал затопленный в водах Скапа Флоу (Scapa Flow). С экономической точки зрения разгромленная Германия не составляла больше конкуренции, а в качестве раба Антанты должна была заниматься в течение десятиле­тий, обливаясь кровавым потом, подневольным трудом. И все-таки уже сегодня стало ясно, что Великобритания не только не полностью одер­жала победу в этой войне, но и движется навстречу тяжелейшим по­трясениям всего своего государства "мирового господства".

Участие британских колоний и так называемых доминионов в мировой войне против Германии подняло на чудовищную высоту чув­ство собственного достоинства южноафриканцев, канадцев и австра­лийцев и, как когда-то теперешние Соединенные Штаты отделились от Англии, так сегодня очень сильны сепаратистские силы в указанных доминионах, и Лондон смог воспрепятствовать развалу Британской им­перии только тем, что гибко пошел навстречу всем пожеланиям доми­нионов на самоуправление; сегодня Англия уже не является больше империей с центральным управлением, а представляет собой союз го­сударств. И теперь оказывается, что освобожденные от цепей, вырос­шие под лозунгом права на самоопределение народов силы уже невоз­можно обуздать. И хотя еврейское Сити в союзе с лейбористской пар­тией вполне могло лелеять надежду заключить выгодное деловое согла­шение с еврейско-большевистской Москвой, однако бесцеремонная большевистская деятельность в Англии имела следствием совершенно неожиданное отрицательное отношение всего народа, включая англий­ских рабочих, и либерально-еврейские попытки каждый раз энергично отвергались. Сильное антибольшевистское направление внутри консер­вативной партии толкало Англию впредь во все более усиливающуюся враждебную Москве политику, тогда как Москва со своей стороны, как бы под давлением исторической необходимости, должна была приме­нять свою силу на Востоке. Раньше большевизм стремился в надежде увлечь за собой Европу, главным образом подавить силой Германию, Центральную Европу. Благодаря энергичному сопротивлению немцев (частично также Польши и Венгрии) этот удар пока был отражен. Но так как московский большевизм не мог быть бездеятельным и не захотел навсегда оставить лозунг мировой революции, то он был вы­нужден опробовать свои силы в другом направлении. Здесь он вначале натолкнулся на Турцию, которая на первых порах воспользовалась союзом с Москвой, но потом все больше отходила от большевизма и сегодня может рассматриваться как замкнутое национальное государс­тво. В результате Москве не оставалось ничего другого, как проникать в своих поисках дальше на Восток: в Монголию, в Манчжурию и дальше в Южный Китай. Здесь проповедь социальной революции встретила живейшую симпатию в кругах китайского эксплуатируемого рабочего класса, и если знать, в каком ужасном положении находятся китайские рабочие, то становится понятным, почему Москва этим мил­лионам эксплуатируемых должна казаться лидером в борьбе за лучшую жизнь. Это социал-революционное течение объединилось с националис­тической, антиевропейской революционной пропагандой, которая под­готавливала китайских интеллектуалов уже несколько десятилетий. Название Кантон объединяет эти течения. Они выходят за рамки само­стоятельности Китая и выдворения всех европейцев. Такова общая си­туация, которой противостояли в Китае европейские силы под руко­водством Англии. Чтобы понять великую борьбу во всей ее глубине, следует указать на силы, действовавшие в прошлом.

Можно как угодно оценивать Китай и его жизненные формы. Фактом является то, что несмотря на всевозможные расовые противо­речия, он был в отличие от рассеченной Европы создан из единого духовного центра. Философия, религия, мораль и государственная тео­рия органично соответствуют друг другу. Китаю посчастливилось в том, что он, несмотря на определенные народные оттенки, сумел соз­дать истинную соответствующую расе культуру, существовавшую более 3000 лет и каждый раз возвращающуюся к своим первоначальным фор­мам, несмотря на расплывчатую теорию даосизма, несмотря на привне­сенный извне буддизм и различные революции. Китай и Конфуций представляют одну сущность, совпадающую с расой и народом. В Кон­фуции китайская культура воплотилась самым совершенным образом. Он являлся учителем, святым и государственным деятелем. Поэтому су­ществует как конфуцианская религия, так и конфуцианское государс­тво. Если понять этот факт во всем его значении (перед лицом государств Европы, где народная и государственная идея столетиями стояли в тяжелейшей вражде с церковной), то тогда только можно осознать всю внутреннюю силу китайской культуры. Характерной чертой китайского идеала является во-первых то, что он сдержанно относится к метафизическим спекуляциям и во-вторых, что отвергает всякое экстремальное учение нравственного характера. Надежный по форме, исключительно вежливый, корректный и образованный джентльмен был идеалом всего Китая, несмотря на тот факт, что под этой формой часто дремали необыкновенно сильные страсти. Произве­дение конфуцианца Чюнг Юнга (Tschungyung) "Книга соразмерной середины" уже в своем заглавии точно высказывает то, что предпола­гал великий учитель: не показывать ни великого страдания, ни вели­кой радости, помогать людям, лелеять миролюбие, вершить справедли­вость, быть бережливым, своим положительным примером активно влиять на развитие добродетели молодежи... Таково "благородство", та­ков идеал Конфуция. Как он учил, так он по-видимому и жил. В "Бесе­дах" Конфуций обстоятельно изображается своими сторонниками. С мелкими чиновниками он говорил "откровенным образом", с более крупными "мягко, но решительно". По отношению к князю он вел себя "уважительно, но не раболепно". При исполнении своих служебных обязанностей он старался придерживаться установленных правил. Он жертвовал и тогда, когда имел скудное питание, сидел на определен­ном способом свернутой циновке, оказывал высшее почтение старости, короче, с паломником и с министром он оставался одним и тем же по форме и поведению. Эта расовая сущность Китая, выразившаяся в уче­нии этого человека, показала необыкновенную типообразующую силу, которая оказывала влияние в течение двух тысячелетий до сегодняш­него революционирования Востока. Китайский народ был, таким обра­зом, в подлинном смысле народом, потому что он обладал всё опре­деляющим, свойственным расе идеалом. Перед великолепием того фак­та, что более трехсот миллионов людей не только на словах, но и в жизни (несмотря на всю человечность) почитают один тип, блекнут все нападки против конфуцианства, поднятые главным образом неис­товствующими проповедниками-миссионерами.

Лао-Цзы, конечно, нам представляется крупнее Конфуция, хоть он и выходит за рамки мягкой середины признающего справедливые формы соперника и ищет метафизическую основную причину бытия, которую он находит в Дао, т.е. в смысле, в "правильном пути", в ми­ровом разуме. Конфуций тоже употребляет слово Дао, но он остере­гался делать выводы подобно Лао-Цзы. Его учение было произведени­ем для просветленных умов, а Конфуций хотел указать путь и форму широким массам. Так он победил Лао-Цзы.

Конфуций подчеркивает, что не хочет вносить ничего нового, а только уважать и облагородить старое, поскольку им пренебрегли. В этом учении с самого начала обнаружилось, что он важное значение придает традициям, тому, что почитающий предков китаец всегда ува­жал. Сильный стимул к нравственному действию и настойчивости за­ключается далее в требовании того, чтобы сделать отца ответственным за дела своего сына. Поэтому в дворянское сословие возводили не только имеющую заслуги личность, но и ее предков, которые сделали возможным ее появление. С другой стороны, Конфуций наказывал не только преступника, но одновременно и его отца. Этот факт показыва­ет снова, как личное систематически подавляется в пользу типичного. Все это доказывает необычайную духовную инертность, которая крис­таллизуется вокруг среднего идеала, может быть противоположно европейцу, но в любом случае своеобразно, оригинально и поэтому достойно восхищения.

 

3

 

Вмешательство Европы в Китай в Х1Хвеке. — Изоляция Японии. — Опиумная война. — Англия и иудаизм. — Демо­кратическая китайская революция; Сунь Ятсен.

 

В замкнутый китайский мир в XIX веке вмешался западный эко­номический империализм в сочетании с такой же усердной, как и внутренне необоснованной миссионерской деятельностью. Ситец и опиум, изделия из отходов Европы хлынули в Китай, нарушив прежде всего равновесие китайской жизни портовых городов, с тем, чтобы по­том проникнуть все дальше, в глубь страны. Подавленные техническим величием, даже образованные китайцы "украшали" свои квартиры зале­жавшимся кичем крупных торговых домов европейского Запада и по­сылали своих сыновей в Европу и Америку, чтобы они научились там "новой мудрости". Молодые китайцы заразились экономическим субъек­тивизмом и индивидуальным европейским мышлением, их либеральное влияние внесло свою лепту в сегодняшнюю деморализацию Китая. Но и протесты не заставили себя ждать. "Боксерские восстания" - это лишь жестокий симптом этого. Более глубоко осознав это, именно ки­тайская (а также японская) интеллигенция встала во главе движения с целью расового обновления и освобождения Востока. Писатель Уносуке Вакамия (Unosuke Wakamyia) писал, что новое великоазиатское дви­жение преследует цель защитить азиатскую культуру и экономику от европейского вмешательства. Программа общества Азия-джи-квэй (Asia-ai-kwai) точно так же требует возвеличивания всех азиатов. Граф Окума после русско-японской войны основал паназиатское общество. В своих речах он говорил о грядущем крушении Европы: XX век увидит руины западноевропейских стран. В 1907 году он заявил в "Индо-японском обществе", что глаза Индии, полные надежды, направлены на Японию, что было подчеркнуто в "Таймин" (газета в Осака), которая требовала японской помощи в революционировании Индии. Профессор Камба из университета Киото увидел в Японии ведущее государство в неизбежном будущем споре с Европой.

В 1925 году началась великая мировая революция на Востоке. Для полного завоевания мирового господства власти должны победить также Японию. Для этого им был необходим побежденный Китай. В то же время большевизм разжег социальную революцию. Как никогда бы­ли разбужены инстинкты, дремавшие в Китае. Китай сегодня потерял свой мистический типообразующий идеал; сотни корыстных, подстре­каемых чуждыми силами соперников развязали войну. Существовавшие раздоры не преодолеваются во имя конфуцианского идеала, а раз­дуваются под новыми чуждыми лозунгами. Современный либеральный анархизм взрывает и китайский тип. Самый далеко идущий переворот, исход которого нельзя предвидеть, пущен в ход. Если верить всему, кровавая борьба закончится однажды уходом Европы из восточной Азии. И желательно также, чтобы Китай покинули и миссионеры, тор­гующие опием, и всякие темные авантюристы. Ибо не во имя необхо­димой защиты белой расы европеец проник в Китай, а для пользы еврейско-торгашеской страсти к наживе. Этим он обесчестил себя, разрушил целый культурный мир и вызвал справедливое возмущение в свой адрес. Китай борется за свой мир, за свою расу и свои идеалы так же, как великое движение обновления в Германии против расы торгашей, которые сегодня владеют всеми биржами и определяют дей­ствия почти всех правительств. Что касается исторического хода разви­тия великих войн в Китае, то они начались, в основном, с насиль­ственным ввозом опия. Китайское правительство очень скоро осознало вред этого продукта и уже в 1729 году запретило потребление опия и его разведение. Эти запреты в дальнейшем все более ужесточались, однако эти действия китайского правительства натолкнулось на сопро­тивление английской компании "Восточная Индия" (Ост Индия). Разре­шение продажи опия имело, в частности, цель снова привести в поря­док жалкие финансы в Индии, а за деловыми господами из компании "Восточная Индия" встало, логично как всегда, в качестве политической силы английское государство. После того, как оно было побежде­но, император Тао Куанг (Тао Kuang) заявил: "Я не могу препятство­вать ввозу этого яда. Корыстолюбивые и развращенные люди из жаж­ды наживы на чувственности и слабостях человека собираются пере­черкнуть мои желания, но ничто не заставит меня получать доходы от пороков и бедствия моего народа".

Центром всей английской торговли опием был Кантон, то есть тот город, откуда вышло сегодняшнее так называемое освободительное движение. За короткий период времени доказуемая контрабанда опия увеличилась до 1700 ящиков в год. Но объем ее продолжал увеличи­ваться. Когда же однажды китайское правительство произвело обыск в домах английских коммерсантов, оно смогло конфисковать не менее 20 000 ящиков опия. В конце тридцатых годов прошлого столетия дело дошло до крупного конфликта между британским правительством и Китаем. Для защиты контрабанды опия пришлось использовать англий­ские пушки. Китай был побежден, а заключенный в Нанкине в 1842 году договор, установил, что Англии передается "на вечные времена" Гонконг. Кантон, Эмой (Атоу), Нингпо (Ningpo), Фушоу и Шанхай должны были быть открыты для британской торговли. Кроме того Китай был вынужден заплатить 21 миллион долларов на возмещение военных убытков. Англия при этом продала кораблям китайских кон­трабандистов право на плавание под британским флагом!

Это положение вновь обострилось. В 1856 году началась вторая опиумная война. На этот раз при участии Франции. Последующий за ней позорный для Китая договор, заключенный в Тьен Цзыне (Tien­tsin), полностью "оправдал" торговлю опием. Это, длившееся десятиле­тиями, связывание Китая в интересах капиталистической системы, раз­рушающей народ, должно было безусловно каждый раз приводить к напряжениям. И сегодня мы стоим на пороге величайших потрясений.

Даже для знатока обстоятельств нелегко точно оценить все си­лы, которые сегодня могут участвовать в борьбе, их значение и целе­вую установку. Признанные специалисты дают противоречивую по очень важным пунктам оценку различным китайским партиям и лич­ностям. И это вполне естественно, поскольку истинную побудительную причину руководителей истолковать сразу невозможно.

Важными представляются здесь в равной степени два пункта, на которые до сих пор не обращали внимания или это внимание было недостаточным.

Со времени окончания мировой войны и почти полной победы международного финансового капитала, в основном руководимого евреями, политика владельцев этого капитала, несомненно, преследует цель поставить независимое еще островное государство под контроль денежной аристократии. Совещание в Вашингтоне в 1921 году обязало Японию отказаться от своих завоеваний в русско-японской и мировой войне и принудило ее далее остановить модернизацию своего флота. Чтобы забрать Японию полностью в свои руки, нужно было - как бы­ло сказано вначале - сделать Китай плацдармом агрессии. Этого можно было достигнуть или с помощью англо-американского воздействия -т.е. военно-технической мощи - или с помощью китайских войск, стоя­щих на службе у финансовой аристократии. И здесь мы подходим к крайне важному для сегодняшней мировой политики факту.

До и во время мировой войны еврейская финансовая аристокра­тия объявила о совпадении своей политики с политикой Великобрита­нии. Англия завоевала для еврейских торговцев бриллиантами когда-то Южную Африку (Левис, Бейт, Левизон и т.д.). Она передала крупным еврейским банкам во владение все финансовые трансакции (Ротшильд, Монтегю, Кассель, Лацардс и т.д.). Она позволила также торговле опи­ем все больше переходить в еврейские руки: еврей лорд Ридинг (Иса­аке) организовал важные переговоры по вопросам кредита с Северной Америкой, пока, наконец, Англия в результате так называемой Бэлфурской декларации не взяла на себя охрану еврейских интересов во всех государствах. "Франкфуртер цайтунг" со своей стороны точно знала, что имела в виду, заявив, что Бэлфурская декларация была "ферментом (английской) победы". Несмотря на это вмешательство еврейского фи­нансового капитала в английскую жизнь, достаточно сильно прояви­лись тем не менее консервативные силы с тем, чтобы проводить во всех странах активную политику по крайней мере против открытого большевизма и развернуть сильную антикоммунистическую пропаганду. Ответ на это дало еврейство, хоть и не впрямую в Англии, а за пре­делами Великобритании. Этим ответом становится подстрекательство всего большевизма во всем мире против Англии, далее полная под­держка вначале китайского юга всей еврейской мировой прессой и, в-­третьих, созыв так называемого антиколониального конгресса в Брюс­селе (март 1927 г.). За этим последовало подстрекательство к воз­мущениям всех колониальных народов Востока, в первую очередь всех индийцев, затем китайцев. Вся эта акция, действие которой мы можем ежедневно видеть на страницах демократическо-большевистской прес­сы, имеет, очевидно, цель принудить Англию к дальнейшим уступкам всемирному еврейству, а с другой стороны, при помощи получающих поддержку китайских генералов осуществить антияпонские выступления в Китае, а затем совершить подавление независимой еще от финансовой аристократии "мятежной" Японии.

Япония, конечно, имеет ясное представление о закулисной сто­роне этой политики Москвы и международных финансов и" на осно­вании инстинкта самосохранения должна все силы приложить к тому, чтобы укрепить силы Манчжурии (если даже и не настолько, чтобы она смогла стать независимой от Японии). Поэтому японские офицеры снабдили раньше китайскую северную армию всеми техническими нов­шествами и совершенно независимо от того, каким будет соотношение сил в будущем, Япония будет всеми силами способствовать разделению власти в Китае.

Что касается движения, названного первоначально движением "Кантонцев", то оно осуществляется партией, которая называется гоминьдан, что означает то же самое, что и национальная партия импе­рии. Кантон, как уже говорилось, был центральным пунктом, где Ки­тай особенно болезненно ощущал власть современного колониального империализма. Здесь в то время сильнее всего чувствовалось действие национально-революционной китайской энергии. Она восходит к вос­питанному полностью на европейских национальных представлениях д-ру Сунь Ятсену, подлинному основателю партии гоминьдан. Свои стремления и принципы Сунь Ятсен изложил письменно* В его личной воле к сокрушению старых традиций Китая во имя национального об­новления сомневаться приходится также мало, как и в желании пода­вить всякую чужеземную опеку. В своих речах он настойчиво указыва­ет на то, что ничто не ускоряет гибель страны больше, чем подавле­ние экономическими средствами власти, которыми располагают англо­саксонские силы (в которых он особенно подчеркивает еврейское влияние). Но Сунь Ятсен совершил катастрофическую ошибку в оценке Советской России. Он увидел в ней государство, которое "в момент величайшей опасности" выступило на борьбу "против несправедливости в мире". Этому некритическому заступничеству за власть большевиков Китай обязан страшными годами, когда пробольшевистская политика Сунь Ятсена продолжала проводиться после его смерти, пока здоро­вый, связанный с землей, инстинкт китайцев энергично не воспроти­вился разрушительному влиянию, не устранив окончательно опасности в крупных торговых городах.

 

* Сунь Ятсен “Основные учения о народности”, “30 лет китайской революции”. 1927 г.

 

Вокруг Сунь Ятсена как учителя сгруппировалась многочислен­ная китайская интеллигенция, которая ознакомилась во всех государс­твах Европы и Америки с чуждым миром идей и в качестве национал-революционной группы вернулась в свое отечество. Если еврейская мировая пресса не могла удержаться от громкого восхищения вождями кантонцев, то сразу следует заметить, что этих ведущих национал-ре­волюционных интеллигентов, конечно же, нельзя больше рассматривать как китайцев, связанных с природой китайского характера. Многие от­бросили старые традиции и грезили в своих далеко не всегда китай­ских представлениях о "демократии", "суверенитете для народов" и подобных вещах, которым они научились в Европе и Америке. В определенном смысле они походили, пожалуй, на русских либералов, которые освободились от старых русских форм, чтобы потом осущес­твить совершенно не имеющую корней в нации революцию, пока сами, наконец, не были низвергнуты восставшими силами хаоса. Нечто по­добное готовится и в Китае*, поскольку было ясно, что в тот момент, когда внутренние раздоры усиливались и на Юге, позиция биржевых сил продолжала улучшаться. Ссуды и залоги на таможнях, железные дороги и т.д. и здесь представляют собой путь к ослаблению против­ника, а именно противника, испытывающего недостаток в деньгах и неспособного длительное время обеспечивать армию довольствием. Не­смотря на все общеизвестные явления коррупции, попытки национали­зации Китая достойны удивления. Чем они закончатся предсказать не может никто.

 

* Бывший ведущий китайский министр иностранных дел правительства Кантона, напри­мер, Евгении Чен, является человеком, который но свидетельству очевидцев уже совсем не производит впечатление человека, относящегося к китайской расе, он говорит по-английски как англичанин, одевается по последней лондонской моде и ходит только в со­временных лаковых ботиках. Его дочь была воспитана полностью в американском духе, ходила в рейтузах н вызывала своей эмансипированностью возмущение в каждом истин­ном китайце. Такими же склонностями обладали и всевозможные советники, окружав­шие Чена.

 

Европейские государства проявляют по отношению к китайскому конфликту, как и к другим колониальным возмущениям заметную нео­пределенность, которая тем более понятна, когда, например, в самом Лондоне между собой борются различные силы: еще не сломленная ан­глийская национальная воля, связанная с британским экономическим империализмом; ей противостоят методы и интересы чисто еврейского финансового капитала. Эти силы воздействуют с переменной интенсив­ностью на английскую внешнюю политику, и еврейство, конечно, не упустило случая по возможности закрепиться и в консервативных партиях.

Теперь для нас, как для немцев, так и для представителей белой расы вообще, истает вопрос: как мы относимся к Китаю в частности и ко всей колониальной политике европейских народов в целом при се­годняшнем кризисе, который, несомненно, имеет величайшее значение в мировой политике.

 

4

 

Британец — не мелкий лавочник; германец. — Древняя и новая Индия. — Ганди, Тагор, Вашвани. — Индийский наци­онализм, рефлекс Европы. —  Британец как связующий элемент индийского населения. — Мусульманское движение борьбы. — Суэц, Гибралтар.

 

Британец издавна был менее строго охвачен государством по сравнению с европейцами континента, поскольку он мог создать такую свободную форму жизни, будучи островным жителем; но "мелким ла­вочником он не был никогда". Англичанин Гермейнс (Germains) прав, заявляя: "Завоевывающий мир англичанин, выделяясь своими добродете­лями и ужасая страстями, самоуверенный, грубый и храбрый одновре­менно, поднимает свою руку и... создает мировую империю как твор­ческий господствующий народ!" Это господство существует, разве что сильно тронутое при помощи Сити, по сей день.

Для оценки британской политики и будущей колониальной дея­тельности решающим является расовый человеческий материал этих колоний и представляющих интерес территорий. Китай только что был рассмотрен в этом плане. Экономический империализм по сравнению с этим старым культурным народом был гибельным для обеих сторон. Отсюда вытекают органично определяющие будущее требования (смо­три ниже). Совсем иначе дело обстоит с Индией, Египтом, Сирией, Южной Африкой.

Каждый европеец видит в древней Индии страну своей мечты. Во времена технического озверения не самые худшие ищут спасения в идеях Яйнавалькии, Шанкары, восхищаются героем Рамой, богом Криш­ной, поэтом Калидасой. Это имело следствиием то, что эти европейские искатели Индии проповедовали освобождение через древнюю Индию и совсем не заметили, что эта арийская Индии благодаря этим открывающим сердце идеям поздних Упанишад погибла. Напротив, мо­жно было наблюдать совсем другое явление, которое уже сейчас ока­зывает политическое воздействие на мир: вспышку индийского нацио­нализма в обладающей национальным сознанием европейской Брита­нии. В процессе угнетения, при победном шествии западноевропей­ской национальной идеи в раздробленной Индии во многих душах вновь пробудилось народное самосознание во всех его жизненных проявлениях.

Люди начали не только изучать религиозные книги, но снова увлеклись героями Рамой и Арджуной. Индийцы ездят сегодня по Ев­ропе, восхваляют величие своего народа и требуют для него свободы. Рабиндранат Тагор усматривает в форме ненасильственного индийско­го национализма освобождение мира, Ганди проповедует непрерывное пассивное сопротивление как народное движение. Параллельно идут более энергичные стремления, вся энергия которых поддерживалась только Индией. "Аскетизм не мог долго подавлять арийское мышле­ние", - провозглашает к нашему удивлению современный индийский проповедник Вашвани (Vasvani), Молодежь должна углубиться в исто­рию, тогда она узнает, что великие патриоты всегда были "творчески­ми, динамическими умами". Индийцу следует преподавать ''историю ге­роев". ''Историю пока не преподают в свете развития индийской расы", говорит далее Вашвани.

Мы вид          им здесь явно европейское ощущение жизни, которое, правда, сразу же снова ослабляется замечаниями о том, что не цвет кожи и не предки сделали Брамана, а характер. Здесь открывается весь трагизм самого индийца, выдающегося из 300 миллионов своих соотечественников. Потому что, если бы он хотел показать развитие арийцев, он должен был бы признать, что ариец деградировал почти до конца. Он оставил героические песни, глубокую, великую филосо­фию, которую потом загнали в экстремальное, безбрежное, джунглеподобное нечто, которое способствовало развитию расового хаоса. То, что немногие возрожденные и заново вдохновленные импульсами евро­пейской воли индийцы в состоянии еще вырастить из этого темного коренного населения народ, имеющий хотя бы приближенную об­щность с их идеями, может справедливо отрицаться до тех пор, пока такой народ не будет создан. Призыв святого древнего университета в Наланде с его 3000 преподавателей звучит так же печально, как и возглас о "сияющем великолепии" индийца "грядущего времени", тогда как сразу после этого идеи национальности и расы стали называть "идолами". Творческая сила арийско-индийских форм мышления и жиз­ни как результат нордической расы и индийской природы хоть и ве­лика, но расовая субстанция, из души которой когда-то возникли идеи и государства, исчезла без остатка. Поэтому Индия дала только устало­го Ганди с его пацифизмом, а не полководца, воплощающего возрож­дение нации.

Сюда относится и то, что из индийского религиозного здания магометанство выбило мощные каменные глыбы, которые невозможно вернуть на место по указанным уже причинам. Кто знает сущность распространяющейся веры в Коран, в ее воздействие на души малоази­атских народов, тот поймет, что чуждая арийскому индийцу неполно­ценная раса может стать надежным инструментом в руках ислама, Индийская религия терпима до растворения, ислам фанатичен до само­пожертвования. Хотя индиец утверждает, что мягкий тверже твердого, подобно учению Лао-Цзы он говорит: "Будь смиренен, и ты будешь повелителем человечества". Эти речи привели к тому, что раса погиб­ла, а сердечное великодушие в чужих руках стало безобразнейшим фо­кусом. Всюду победила идея, за которой стояла воля к власти. Войны между индусами и мусульманами, которые прекратились с тем, чтобы образовать общий фронт против Англии, в один момент будут направ­лены на самое дикое убийство, в результате чего британец покинет эту страну. Пусть любой из тысячи упреков, которые 'индиец" бросает Англии, будет справедлив: тот факт, что Англия существует, как один центр власти, предотвращает падение крови, возвращение в более худ­шие времена, чем те, которые есть сейчас. Ганди, Дас, Вашвани и т.д. были возможны только благодаря европейскому давлению. Никого это не удовлетворяет больше, чем нас, когда они и их соратники строят для своего народа учебные заведения, предоставляют врачей, утоляют голод и проповедуют старинное почитание героев. Но что Индии необходимо иметь над собой господствующую руку - несомненно.

Как с нордической в целом, так и с немецкой точки зрения в частности, господство над Индией со стороны Великобритании следует поддерживать. Это может осуществиться без всякой задней мысли и одновременно с полнейшей симпатией к Великой Индии прошлого и к современным ее учителям. Отвергать нужно те попытки, которые на основании сентиментального восхищения личностью Ганди требуют ассимиляции Индии и хотят сделать из нее "английский доминион", потому что эта попытка влечет за собой расовое смешение, а вместе с ним и закат белой цивилизации в этой стране (политика, проводимая в 1929 году правительством лейбористской партии). Великобритания в своих интересах и в интересах белой расы не имеет права здесь усту­пать, если она не хочет такого же крушения, которое испытали ее пред­шественники по управлению Индией. Когда-то здесь правили португаль­цы. Их роскошные постройки в Гоа (Goa) дают путешественнику еще сегодня представление о былой политической мощи этого народа. Но, • тем не менее, девственный лес и непроходимые джунгли овладели этим городом, змеи обвивают изразцовые элементы древних дворцов, в то время, как насчитывающее полмиллиона нечистокровное население от светлокожих и до самых смуглых его представителей свидетельствует о новом падении человека в расовое болото, о поглощении белой крови и ее подсознания темной, цепкой, но бесплодной силой местной расы.

При внешнем рассмотрении мир ислама в настоящее время рас­колот: в Аравии бушуют ожесточенные религиозные распри между различными сектами, индийцы типа беспомощно-пацифистского Ганди протягивают ему свои руки в знак индийского национального брата­ния, Анкара стала турецкой по национальности и отказывается дальше играть роль "мировой руки Мекки". Сюда же относится отмена хали­фата Кемалем Ататюрком. Но все же в исламских центрах поднимается сильное и агрессивное духовное настроение, которому поверхностное общество уделило недостаточно внимания. Это заметно прежде всего в Каире. Здесь старый университет Эль-Асхар (El Azhar) действует в направлении антиевропейской, антихристианской пропаганды и воспи­тывает фанатичную молодежь. Из Каира по всему свету расходятся тысячи религиозных произведений, сотни тысяч листовок, которые поддерживают ненависть мусульманского духовенства в Африке и Вос­точной Азии и проповедуют агрессивность в самой острой форме. Знатоки сообщают, что один книжный магазин Каира ежемесячно по­сылает 5000 брошюр только на Яву. "Битва (ислама) выиграна, мы не "владеем" только предметами", - заявляет как эхо в ответ на эту агита­ционную работу крупная мусульманская газета в Мадрасе. "Из Сьерра Леоне, с одной стороны, и Борнео, с другой, нас спрашивают о красо­те ислама", - ликует другая газета в Данке* В одной только Индии издается три перевода Корана, 20 000 экземпляров одного из них было продано за год только в одной Калькутте. Листовки в форме амулетов в миллионах экземпляров рассылаются верующим. Британская Западная Африка насчитывает сегодня на 16 миллионов жителей 11 миллионов мусульман, Восточная Африка на 11 почти 2. Того считается мусульманским наполовину, Нигерия - на две трети, Голландская Индия на 50 миллионов имеет 36 миллионов магометан. Везде, там где в ко­лониях происходит смешение рас, ислам находит среди метисов вос­торженных сторонников, обещая в то же время неграм свободу в ре­зультате совместной борьбы против Европы. Индиец Вашвани пишет**: "Я говорю вам (европейцам), будьте начеку!" Древний индиец говорит: "Остерегайтесь слез слабости. Уже все слабые на Востоке, индусы и мусульмане в Индии, Египте, Персии, Алжире и Афганистане страдают от господства эгоистичного агрессивного империализма Запада". Перед этой, когда-то, по-видимому, объединившейся ненавистью цветных рас и метисов, управляемой фанатичным духом Магомета, у белых рас име­ется основание, более чем когда-либо, быть начеку.

 

* Сравни: Г. Симон "Мир ислама и новое время время", Вернигероде, 1925 г.

** "Культура Индии и ее исламские борцы". Штуттгарт, 1926 г.

 

То, что Англия остается в Суэце в качестве защитницы Северной Европы от вторжения Малой Азии, но одновременно для того, чтобы держать исламскую силу под угрозой в рамках Мекки, в Индии, Египте и Сирии, представляет собой акт сохранения Европы. Что касается Константинополя, то перед ним находятся балканские народы, интере­сы которых требуют постоянного вооружения Турции. За ними распо­ложена Украина, которая не может допустить господства Турции над Византией. Снос всех укреплений Дарданелл и интернационализация Босфора могла бы удовлетворить как Россию, так и Англию.

С появлением воздушного флота Гибралтар потерял для Велико­британии свое значение. Тем не менее, нельзя смириться с тем, что Франция подчиняет себе расположенное напротив Марокко. В резуль­тате возникает необходимость сближения между Лондоном и Мадри­дом. В сферу этих интересов попадает необходимость расширения Италии, которая должна сохранять силу своего народа вблизи метропо­лии. Итальянская политика, если она хочет быть органичной, касается прежде всего Туниса, Триполи и некоторых островов Средиземно­морья. На западе этого региона действует, таким образом, союз Лондон-Мадрид-Рим, который дополняя северную систему государств (Берлин, Лондон, Осло, Стокгольм, Копенгаген, Хельсинки), поддержи­вает ее, никоим образом ей не мешая.

Британские доминионы становятся все самостоятельнее. Однако при определенных обстоятельствах это не мешает тому, чтобы их энергичное развитие оставалось тесно связанным с Англией. Южная Африка должна будет остаться в нордических руках как гарантия дру­гого морского пути в Индию. Осуществляемые в настоящее время законы, направленные против индийцев, будут применены и к черно­кожим,' метисам и евреям, чтобы сделать возможной органичную жизнь в Южной Африке и создать там духовный опорный пункт, если черное пробуждение станет опасным.

 

5

 

Пробуждение черных. — Эфиопия; Маркус Гарвей. Южная Африка. — США как нордический вызов. — Решение вопроса о желтых, черных и евреях. — Не распространение, а концентрация. Задача Филиппин.

 

Над этим пробуждением еще иронизируют, однако делают это только очень близорукие люди. Миф крови в другой форме ожил так­же и под черной кожей. О прежних "дворцах" в Тимбукту и на Ниле мечтает не только Маркус Гарвей, но вместе с ним многие тысячи нег­ров, пробудившихся интеллектуально.

Несмотря на большую раздробленность, во многих местах мира автоматически образуются уже негритянские центры, сознательно до­бивающиеся "Африканской империи". Так в Эфиопии, в Либерии, в Западной Африке это расовое движение подкрепляется религиозными идеалами, которыми негры обязаны - даже если и косвенно - христи­анским проповедникам. Чернокожий Бог, чернокожий Спаситель и чер­нокожая Дева Мария являются уже общеупотребительными представле­ниями. Более важными являются центры сильных в финансовом от­ношении негритянских союзов в Америке. На самых экстремальных позициях стоит группа Гарвея, более умеренной представляется партия Дюбуа (Dubois), еще более осторожно высказывается союз "Новые негры". В 1925 году был основан боевой союз против белой расы, ко­торый называет себя "The Negro Champion" (негритянский чемпион). О его целях высказался упомянутый Дюбуа*: "Какой бы дикой и ужасной не была эта позорная война, она ничего не значит по сравнению с борьбой за свободу, которую будет вести черное, желтое и коричне­вое человечество против белого до тех пор, пока не прекратятся навсегда неуважение, оскорбление и угнетение. Черная раса будет терпеть унижения до тех пор, пока будет к этому вынуждена, но ни минуты больше". И еще более четко выразил стремление чернокожих Гарвей: "Что дозволено белому, должно быть разрешено и черному: а именно свобода и демократия. Если у англичан есть Англия, у францу­зов Франция, у итальянцев Италия, на которые они имеют право, то негры требуют Африку - и они будут готовы пролить за удовлетво­рение этого требования свою кровь. Мы хотим разработать закон для всех негритянских рас и конституцию, которая любому позволит сфор­мировать свою собственную судьбу... Самая кровавая из всех войн нач­нется в тот момент, когда Европа направит свои силы против Азии. Тогда для черного мира наступит момент поднять меч за окончатель­ное освобождение и возвращение Африки". И если сегодня негритянс­кий народ еще не представляет мощной силы, то миф крови уже раз­бужен и здесь. Его сила через 50 лет чудовищно вырастет. До этого нордический человек должен предусмотрительно позаботиться о том, чтобы в его государствах больше не было негров, желтых, мулатов, евреев. Это сознание составило проблему Америки.

 

* "Белое знамя". Август 1925 г. издательство Иог Баум. Пфуллинген.

 

И в Соединенных Штатах Америки расовая политика должна по­влиять и повлияет на мировую политику, так же, как когда-то идея демократии определила жизнь почти всех штатов. Северная Америка -это государство, в котором масонские "права человека" были осущес­твлены прежде всего. Брат Вашингтон стал типом этого стремления, а американское провозглашение свободы примером для Droits de 1'homm (права человека) французского восстания. Освобождение негров в юж­ных штатах было осуществлено, правда, для того, чтобы заниматься торговыми операциями, но сделано это под боевые крики о "правах человека". Сейчас каждый отдельный американец проклинает этот не­гритянский вопрос. Каждый отдельный, потому что как государство устаревший либерализм все еще добивается "свободы", даже если она внедряется при помощи резиновой дубинки. Негритянский вопрос сто­ит во главе всех вопросов в Америке. Если здесь, наконец, отказались от глупого принципа равенства и равноправия всех рас и религий, то сами собой напрашиваются необходимые выводы в отношении к жел­тым и евреям. Здоровый инстинкт почти преодолел демократическую теорию за счет установления расовой границы, но невозможно воспре­пятствовать тому, что негры усвоят "цивилизацию", откроют торговые дома, станут адвокатами, сознательно сплотятся в политическом плане, благодаря скромному образу жизни внесут в свои общие кассы круп­ные суммы и начнут сознательно мечтать о черной мировой империи от Каира до мыса Доброй Надежды. Именно здесь необходимо вмеша­тельство американского законодательства и сознательно начаться высе­ление чернокожих обратно в Африку, Лишение политических и граж­данских прав и организация планомерно увеличивающейся из года в год высылки чернокожих в Центральную Африку были бы акциями, способными обеспечить существенный выигрыш, при котором каждый негр мог бы быть заменен белым, а США как государство стало бы более однородным. Если этого не произойдет, то сегодняшние 12 мил­лионов чернокожих за короткое время увеличат свою численность до 50 миллионов и в качестве армии большевизма нанесут белой Америке решительный удар.

Желтая опасность в Калифорнии точно так же обострила расо­вую проблему. В мировой политической практике есть пример тому, насколько малую роль может играть так называемый правовой вопрос в расовых войнах, то есть фактически в элементарном -переселении на­родов. Япония перенаселена, человека нужно привязать к жилью, что­бы его не раздавили. Это его жизненное право и необходимость. Пра­вящий еще сегодня в Северной Америке слой белых людей обязан сохранить себя и должен охранять свой западный берег от желтого нашествия. Под лозунгом бесчестной власти денег, которая строит свои банковские дворцы, именно благодаря расовой розни, этот во­прос решить невозможно. Бесчестная власть денег должна неизбежно стремиться к мировому господству за счет мировой задолженности. Установление расовых органичных границ на земном шаре означает в такой же степени неизбежность конца международной валюты, имею­щей золотое обеспечение, а вместе с этим конца еврейского мессианс­тва, которое почти воплотилось в господстве мировых банков и дол­жно завершить этот процесс в создании еврейского центра в Иеру­салиме. Дипломатия всех народов готовится к грядущему столкновению между Соединенными Штатами и Японией, а чернокожий уже вполне сознательно ждет этого!

За Китай, как уже было сказано, идет борьба как за стратеги­ческий плацдарм или тыловое прикрытие. Новая мировая война неиз­бежна, если не осуществить формирование государств на основе расо­вого мифа. Удаление желтых из процветающего Запада и Америки является жизненной необходимостью, которая поднимается над всеми бумажными "правами". Но она требует также признания расового права на жизнь для японского культурного народа. Отсюда для будущего североамериканского расового государства вытекает то, что оно отка­зывается от своего права на владение своими восточно-азиатскими ко­лониями, чтобы заселить их японцами из Калифорнии. Это звучит чудовищно, потому что американская морская база на Филиппинах рас­сматривается как гарантия безопасности американской торговли в Вос­точной Азии и одновременно как выходные ворота к Японии на случай войны. Хотя с точки зрения современного экономического империализ­ма это необходимо, но не является больше жизненно важным, если Се­верная Америка исключила чуждые ей в расовом плане составные части и начала обосновываться на своем огромном жизненном пространстве между Атлантикой и Тихим океаном. Эпоха безграничного расширения (экспансии) закончилась с мировой войной и с мировым господством де­нег. Сегодня начинается эпоха внутреннего сосредоточения (концентра­ции), которая приведет к органически разделенной в расовом плане сис­теме государств. Осознать эту идею и трудиться над ее осуществлением призваны сегодня все философы, историки, государственные деятели всех народов. Народная идея фальсифицируется сегодня международной биржей, в то время, как происходит подстрекательство к войне между государствами и подавляется любое мероприятие, любая мысль, которые могли бы оказать смягчающее влияние.

И весь сегодняшний "пацифизм" оказывается при рассмотрении с этой точки зрения полностью лживым движением. Ведь оно основыва­ется на признании демократии, т.е. власти денег. Ее самолечение ''все­мирным разоружением" есть не что иное, как обман с целью отвлечь народы от истинной причины появления нарыва на их теле. Не разо­ружением армии и флота нужно добиваться мирового удовлетворения, а полным уничтожением бесчестной демократии, безрасовой государс­твенной идеи ДХ века, опустошения мировой экономики при помощи финансов, которые сегодня "во имя народов" приведут к гибели всех государств, если не будет признана, принята и воплощена в жизнь ре­лигия крови. Очищенная от черных, желтых и евреев, сознательно вос­питанная в нордическом европейском духе, Америка в тысячу раз сильнее той, которая подорвана этой чуждой кровью, даже если она имеет такие большие колонии и морские опорные пункты. Мировая политика Англии была возможна не только благодаря своему островно­му положению, но и благодаря тому факту, что саксы и норманны создали единый народ, и потому, что центр был чистым в расовом от­ношении. Сегодня, когда в Лондоне евреи из Сити влияют на политику и одновременно поставляют "пролетарских вождей", британская поли­тика уже потеряла свое постоянство. Если дом Англии не будет очи­щен, если Англия по неосторожности сдаст свои далеко расположен­ные на земном шаре позиции, то катастрофы не избежать. И в связи с этим заново встает китайская проблема.

 

6

 

Китай китайцам. Нордическая государственная система, ор­ганичное разделение рас.

 

Государственный деятель, который имеет в виду только норди­ческие европейские и нордические североамериканские интересы, под­держит боевой клич, который направлен против сегодняшних европей­ских и американских государств: Восточная Азия восточным азиатам! Японию и Китай следует оценивать иначе, чем Индию, Африку и т.д. Эти две страны должны получить возможность позволить своим наро­дам по крайней мере жить. Для этого необходимо, чтобы в их распо­ряжении находилось все жизненное пространство от Манчжурии до Индокитая и Малакки вместе с прилегающими к ним островами. Пре­пятствовать проникновению желтых в Северную Америку и Австралию, но одновременно желая колонизировать или освоить Дальний Восток -это капиталистический бред, который сегодня начинает мстить вспыш­ками восстаний в Китае, Возможно, что используемая в преступных це­лях техника белых сегодня победит, возможно, что желтого оттеснят, задушат. Но тогда он неизбежно обратит свое лицо в другую сторону и пойдет по следам Чингиз-хана, Тамерлана и Аттилы. То, чего не смогли сделать Ленин и Троцкий, чтобы довести дремавшие в больше­визме силы до последней стадии развития, станет фактом благодаря мировой политике ослепленной Европы и ослепленной Америки. Смо­жет ли тогда уже деморализованная и надолго обессиленная Россия сдержать надвигающийся многомиллионный поток желтых? Более чем сомнительно! И слова Бисмарка о том, что однажды желтые будут по­ить своих верблюдов в Рейне, сбудутся,

Спасение от гибели совершенно точно заключается совсем в противоположном выводе, чем тот, который приблизительно делает Шпенглер. Не капитанов индустрии и Цезарей, царящих над безлич­ностными массами, следует утверждать в качестве "судьбы", а следует признать, что это "будущее" уже сегодня стало наполовину прошлым, что всюду появляются силы, которые из гибели старого уже формиру­ют новую картину мира. И эти процессы "необратимы"! Эти силы на­шей души и нашей крови также являются "судьбой", каковой были стремление к открытию мира в XV и XVI веках, к человеческой куль­туре и мировому государству в XVIII и XIX веках.

Соединенные Штаты Америки, по единодушному мнению путе­шественников, - прекрасная страна будущего, имеющая перед собой великую задачу, после того, как будет покончено с устаревшими идея­ми основания и теперешним процентным составом (т.е. будет отбро­шена идея Нью-Йорка) с новыми силами приступить к осуществлению новой идеи расового государства, которую некоторые пробудившиеся американцы уже предчувствовали (Грант, Стоддард). Эта задача - высе­ление и расселение негров и желтых, предоставление восточно-азиатских владений Японии, воздействие на подготовку черной колонизации Центральной Африки, выселение евреев на территорию, где весь этот "народ" может разместиться, в соответствии с направленной на это бу­дущей европейской политикой.

Попытки последних десятилетий завоевать даже самый дальний уголок мира при помощи пушек с тем, чтобы держать эксплуатируе­мые народы в "мире и порядке" не был показателем силы, а свиде­тельствовал о слабости, точно так же, как слишком многочисленная полиция в государстве говорит не о сильной его структуре, а о его непрочности. Возражения о том, что Европа и Америка должны, на­пример, "подстраховать" себя в Восточной Азии с тем, чтобы сохра­нить свою торговлю в Китае, а вместе с ней уберечь сотни тысяч и даже миллионы человек у себя на родине от краха, несостоятельны и могут претендовать на актуальность только внутри современного вар­варского экономического империализма. Настолько плотно заселенная страна как Китай должна вывозить свою продукцию, и нет необходи­мости в бронированных кораблях, чтобы произвести погрузку чая и пряностей и взамен выгрузить европейские товары. В течение десяти­летий Китай представляет собой огромный рынок для химической и технической продукции Запада, необходимый Китаю, чтобы сохранить возможность увеличения богатств своей земли. Китай будет заключать торговые договора со всеми государствами в своих собственных инте­ресах, чтобы обеспечить в своей стране работу, заработок и порядок, не испытывая давления со стороны торговцев опием из Калькутты и Бомбея. Он сумеет, конечно, достаточно хорошо защищаться, если за­нимающиеся ростовщичеством мировые банкиры захотят видеть все культурные страны в качестве плантаций для своих займов, выкачивать проценты и сделать хозяином всей страны комиссара по финансам, как это цинично сделал диктат Дауэса с Германией. И это хорошо.

Сегодняшние государственные задолженности рассматриваются уже как гражданско-правовой договор. Разрыв многих договоров об уплате дани, несмотря на невозможность их выполнения, для многих народов могут иметь следствием тяжелейшие конфликты с мировыми государствами, точнее с банкирами, управляющими этими государствами. Вмешательство в дела так называемых Государственных железных дорог или в дела Государственного банка также повлекло за собой тя­желые внешнеполитические осложнения. "Немецкими" железные доро­ги, деньги, все государство назывались, таким образом, не по праву. Немецкими здесь были только работающие рабы, правили же францу­зы, евреи, американцы. Такое состояние долго поддерживать было не­возможно, и если при изменении политического положения последует разрядка, виноваты в этом будут лишь жадные до денег представители демократии. После Германии одно государство за другим попадало в сети той разбойничьей системы мировой политики, которой мы обяза­ны диктатом, касающимся дани. Но одновременно начинается и про­буждение. Этот факт, особенно на основании германского подъема в 1933 году, неизбежно приведет, в основном, к постоянным лозунгам.

Не международный частный синдикат (Ратенау), не всемирные экономические тресты, поставленные над всеми народами как "цель и смысл мировой истории", не безрасовый союз народов должны провоз­гласить нордическое германское обновление в отношении европейской и мировой политики, а определяемые расой государственные системы, которые сосуществуют в форме симбиоза. Они не должны погибнуть при бесконечном перемешивании в бесформенном хаосе, что является сегодня неизбежным следствием прежней демократической мировой политики. Должны главенствовать также государственные системы, ко­торые на основании этого органичного разделения гарантируют поли­тическое господство белой расы над земным шаром.

Поэтому идея обоснованной расой мировой политики в отноше­нии Восточной Азии означает выделение, выбивание одного государст­ва за другим из сегодняшней всегосударственной и надгосударственной финансовой системы, которая давно на четыре пятых управляется евреями. Безрасовой Пан-Европе, хаотическому "мировому правосудию", ненародной масонской мировой республике противостоит эта новая идея нордической сущности, как единственно опасная для них, благо­даря своей органичности. Все другие больше не действуют. И согласно этой оценке борющихся сил в плане мировой политики снова возника­ет утверждение упомянутой вначале государственной системы, созда­ние которой соответствует только интересам нордических культур и формирующих государство сил: германско-скандинавского блока с Целью защиты Северной Европы от коммунистической волны, предот­вращения образования опасности, концентрирующейся на Востоке; союза этого блока с Англией, господство которой над Индией также обеспечено только предотвращением политической власти азиатов; несмотря на имеющиеся большие напряжения, взаимной поддержки ра­совой политики белых в Северной Америке при условии отмены аме­риканских требований дани от Германии и Англии; военного союза под руководством Италии; на Дальнем Востоке желтой государствен­ной системы при совместной охране жизненных интересов белых Се­верной Америкой и Европой. Насколько эта органичная воля сможет пробиться, покажет будущее.

Сама Германия в этом случае получит, наконец, возможность обеспечить своим 100 миллионам достаточно жизненного пространства в Европе. Причем политика здесь вновь восходит к метафизике: вну­тренняя свобода творчества народа также привязана к политической независимости, но только эта независимость может гарантировать продолжительность и силу национального понятия чести. Поэтому при­зыв к собственному пространству, к собственному хлебу является так­же предпосылкой к победе духовных ценностей, к формированию не­мецкого характера. В этой великой борьбе за существование, в борьбе за честь, свободу и хлеб такой творческой нации как германская, ее народ вправе ожидать того уважения, которое безоговорочно оказыва­ли менее значительным нациям. Земля должна быть свободна для об­работки руками немецких крестьян. Только это одно даст возможность немецкому народу, сжатому в тесном пространстве, вздохнуть свобод­но. Но в результате этого произойдет и возникновение новой культур­ной эпохи - эпохи белого человека.

 

 

VII

 

ЕДИНСТВО СУЩНОСТИ

 

 

1

 

Монолит прошлого, настоящего и будущего. — Один как преходящая фигура и вечное сравнение. — Его возрождение в Альтифасе, Эккехарте, Бахе. — Сила для смерти. — Франки в Галлии. — Древняя Германия.

 

Народ потерян как народ, не существует больше как таковой, если, оглядываясь в его историю и познавая его волю к будущему, мы больше не увидим единства. В каких бы формах не протекало прош­лое, но если нация дойдет до того, что и в самом деле отречется от признаков своего духовного пробуждения, она отречется при этом и от корней своего бытия и становления и обречет себя на бесплодие, потому что история не представляет собой развитие из ничего в не­что, из незначительного в великое, преобразование сущности во что-то иное. Первичное пробуждение в расовом и народном плане при по­мощи национальных героев, богов и поэтов является уже навсегда апо­геем. Это первое большое мифическое высшее достижение в основном уже больше не "совершенствуется", а только принимает другие формы. Присущая Богу или герою ценность, является вечной в хорошем так же, как и в плохом. Гомер представлял собой вершину греческой культуры и защищал ее при ее падении. Яхве - это живущий инстинктами иудаизм, вера в него - это сила какого-нибудь мелкого еврейского спе­кулянта из Польши.

Это единство действительно и для немецкой истории, для ее лю­дей, ее ценностей, для древнего и нового мифа, для основных идей немецкой народности.

Форма Одина отмерла, т.е. Одина, самого главного из всех бо­гов как воплощения природной символики, объективно преданного по­коления. Но Один* как вечное зеркальное отражение древних духовных сил нордического человека сегодня живет так же как и 5000 лет тому назад. Он объединяет в себе честь и героизм, создание песни, т.е. ис­кусства, защиту права и вечный поиск мудрости. Один узнаёт, что по вине богов, за нарушение договора со строителями Валгаллы род бо­гов должен погибнуть. Видя эту гибель, он, тем не менее, приказывает Хеймдалю созвать своим горном азов на решающую битву. Неудовлет­воренный, вечно ищущий бог, странствует по вселенной, для постиже­ния судьбы и сущности бытия. Он жертвует глазом, чтобы познать глубочайшую мудрость. В качестве вечного странника он является сим­волом нордической вечно ищущей в своем становлении души, которая не может самоуспокоение вернуться к Яхве или к его наместнику. Неукротимая воля, которая первоначально так сурово звучала в боевых песнях о Торе на нордической земле, уже с самого начала своего появления свидетельствовала о внутренней, устремленной, ищущей муд­рость метафизической стороне Одина-странника. Но тот же дух вновь проявляется у свободных великих остготов, у благочестивого Вульфилы. Это проявляется также - совпадая даже во времени - в усиливаю­щемся рыцарстве и у великих нордических западноевропейских мисти­ков во главе с величайшим из них - мастером Эккехартом. И снова мы констатируем, что когда во фридерицианской Пруссии душа, поро­дившая однажды Одина, снова ожила у Хоенфридберга и Лойтена, одновременно она возродилась в душе Томаскантора и Гёте. С этой точки зрения глубоко оправданным кажется утверждение о том, что нордическое героическое сказание, прусский марш, сочинение Баха, проповедь Эккехарта, монолог Фауста - все они представляют собой различные выражения одной и той же души, творение той же воли, вечные силы, которые сначала объединялись под именем Один, a в новое время нашли воплощение в Фридрихе и Бисмарке. И пока дей­ствуют эти силы, живет и творит еще нордическая кровь в мистическом объединении с нордической душой в качестве предпосылки для любого истинно типичного творчества.

 

* Герман Вирт находит в древнем мире богов также черты упадка. В частности, влияние эскимоской расы.Это может быть и так, но собственно германского народа это не каса­ется.

 

Живым является только миф и его формы, и за него люди гото­вы умереть. Когда франки покинули свои древние родные рощи, и их тела и души лишились корней, постепенно покидали их и силы, кото­рые помогали противостоять сильным и сплоченным жителям Галлии. Напрасно Теодорих пытался обратить короля франков Хлодвига в ари­анство, чтобы обеспечить по крайней мере национальные предпосылки в отношении к Риму. Подстрекаемый своей истеричной женой вождь сильнейшего в военном отношении германского племени осуществил духовный переход в римский лагерь. И хотя ни он, ни другие франки не думали о том, чтобы отказаться от своего героизма, они поставили его рядом с христианством, чтобы бороться за него, за свою славу и свою власть. Обусловленный первым шагом римский миф заглушил за­тем древнегерманскую идею крови и смог взять на себя ведущую роль. Теперь все войны происходят под знаком креста. И когда этот крест, наконец, победил, началась борьба внутри "обращенного" мира против еретиков и протестантов, которые со своей стороны также несли знак креста на поле боя. Потом миф о мученическом кресте умер, что се­годняшние Церкви пытаются также утаить, как когда-то германцы ута­ивали смерть древних богов, потому что за христианский крест нельзя больше втянуть в войну ни одну североевропейскую армию, даже ис­панскую или итальянскую. Сегодня хоть и умирают также за идеи, сим­волы и знамена (или только за идеи), но ни один из этих эталонов не несет знака, который когда-то победил "благочестивого" Хлодвига. И то, что не наполняет живых огнем настолько, чтобы они отдали за это жизнь, сегодня мертво, и ни одна сила не возродит это к жизни. Что­бы можно было сегодня еще оказывать влияние во имя "креста", Цер­кви вынуждены прятаться за идеи и символы пробужденного заново мифа. Но это как раз и есть знаки силы, уничтожить которую стре­мился когда-то "Бонифаций" и Виллибальд, знаки той крови, которая когда-то создала Одина и Бальдура, которая когда-то дала мастера Эккехарта, начавшего наконец сознавать самого себя, когда было про­изнесено слово Пангермания, когда и Гёте снова увидел задачу нашего народа в том, чтобы сломать Римскую империю и основать новый мир.

 

2

 

"Абсолютная истина", античность и германское мышление. — Народная "полуправда". — Видимость, ложь, заблуждение, грех. — "Знание" расы.

 

Мыслитель древней Греции предполагал, что раньше или позже разум сделает возможным полное познание вселенной. Поздно, слишком поздно стало ясно, что человеческая сущность заключает в себя невозможность понимания "абсолютной истины", а также предполагае­мого смысла событий на земле. Даже если нам искомую "абсолютную истину" провозглашают - мы не сможем ни осознать, ни понять ее, по­тому что она не будет иметь ни пространства, ни времени, ни причи­ны. Несмотря на это, поток стремления к абсолютному проходил все еще через души людей. Подобно преисполненному надежды древнему миру и сегодняшние корпоративные философы серьезно и по-деловому занимаются поисками или охотой за так называемой вечной истиной. Эту истину они ищут на пути чистой логики, делая выводы все дальше и дальше от аксиомы рассудка. Последнее мнение базируется, таким образом, в основном на первых утверждениях, а значит представляет собой не что иное, как логический анализ, разбор массы идей до мельчайших абстракций идей рассудка. В этой плоскости исследования - с точки зрения рассудка - одной предполагаемой истине противостоит кажущееся вечным заблуждение. Отсюда понятно отчаяние Шопенгауэра при изучении мировой истории, отсюда - капитуляция Хердера при поиске абсолютного "замысла", отсюда - бесконечные попытки пред­ставить так называемое создание письменности у всех народов, гума­низацию всех рас, единое человечество в качестве "вечных целей". Идеи чисто абстрактного схоластического характера, которые вытекают из желания их автора, но также из сферы интересов их создателей.

Эта точка зрения владеет и сегодня всем нашим философствова­нием. Те мыслители, которые хотят передать нам мировоззрение, свя­занное с народом, видят в этой желанной народной истине только часть "вечной истины", то есть движутся в рассудочно-разумной логи­ческой плоскости нашей сущности, как будто она является единс­твенной платформой для изучения человека. Но есть еще и другие.

Если я положу горошину на внешнюю сторону указательного пальца, накрою ее средним пальцем и слегка покатаю ее, у меня воз­никнет ощущение, что я держу две горошины. В этом и тысяче других случаев истина противостоит иллюзии, а мнение основывается на чувственном восприятии. В плоскости нравственной воли - это ложь, которая здесь противостоит истине. Во всех этих случаях утонченный немецкий язык располагает достойными внимания оттенками, которые указывают на все новые сферы понятия "я"; общим для всех является только то, что логическая, наглядная, волевая истина всегда представ­ляет собой отношение суждения к чему-то, находящемуся вне его. Поэ­тому Шопенгауэр считал возможным утверждать совершенно отвлечен­но, что "внутренняя истина представляет собой противоречие".

Но это будет не так, если мы кроме трех противопоставлений поймем идею совсем другой истины, которую я хочу назвать органич­ной истиной и которой посвящено содержание всей этой книги.

Организм живого существа представляет собой форму, т.е. он понимает для себя целесообразность своего внутреннего и внешнего строения, целеустремленность своих духовных и мыслительных сил. форма и целесообразность органично представляют собой одно и то же (X. Ст. Чемберлен). Первое показывает сущность с точки зрения зрительного восприятия, второе - с точки зрения познания разумом. А что необходимо познать, и что составляет ядро нового взгляда на мир и государство в XX веке? Это то, что органичная истина лежит в себе самой и проявляется в целесообразности жизненной формы. То, что в первой книге было противопоставлено друг другу как бытие и его форма, в углубленном и расширенном смысле оказывается общим кри­терием во всех областях. Целесообразность определяет жизненную структуру живого существа, нецелесообразность - его гибель. Одновре­менно здесь содержится средство для облагораживания формы или придания ей уродства. При более глубоком рассмотрении такое вмеша­тельство в образование формы означает двойной грех: грех против природы и грех против развивающихся внутренних сил и ценностей. Покоящаяся сама в себе органичная истина охватывает, таким образом, логические, наглядные и волевые плоскости прямо-таки в трех измере­ниях; форма и целесообразность при этом являются понятным мерилом не "части вечной истины", а сами являются истиной, пока они вообще могут проявляться внутри наших форм зрительного восприятия.

Логическую часть этой общей истины, т.е. владение инструмен­тами понимания и разума, представляет критика познания. Наглядная часть общей истины раскрывается в искусстве, а также в сказках и ре­лигиозном мифе; волевую часть (в тесном взаимодействии с наглядной) символизируют теория нравственности и религиозные формы. Они все­гда стоят - если истинны - на службе у органичной истины, то есть на службе у связанной с расой народности. Оттуда они приходят, туда они уходят. И решающий критерий они все находят в определении, растут или не растут форма и внутренние ценности этой расовой народности, формируются ли они более целесообразно с усилением жизненной силы или нет.

При этом древний конфликт между знанием и верой, если и не разрешается, то объясняется на его органичной основе, и в результате возникает возможность нового рассмотрения. Поиски "абсолютной веч­ной истины" воспринимались исключительно как вопрос знания, т.е. дело, если и невозможное в техническом плане, то, тем не менее, по­стижимое приблизительно. Это было совершенно неправильно. Послед­нее возможное "знание" расы заключается уже в ее первом религиоз­ном мифе. И признание этого факта представляет собой последнюю собственную мудрость человека. Если Гёте в своей чудодейственной манере говорит, что знание нравится нам как что-то всегда новое, не­бывалое, мудрость же как "самовоспоминание", то этим сказано - с другой стороны - то же самое. Собственное, наполненное мудростью созерцание мира, и органичное самосовершенствование означают ощу­щение того потока крови, который объединяет древнегерманских поэ­тов, великих мыслителей и художников, немецких государственных де­ятелей и полководцев. Мифическим воспоминанием является тот мо­мент, когда образ саксонского герцога Видукинда представляется великим и родственным Мартину Лютеру и Бисмарку. Сокровеннейшей жизненной мудростью и новым мифическим ощущением является тот момент, когда миф о Бальдуре и Зигфриде оказывается аналогичным сущности немецкого солдата 1914 года, и заново зазеленевший мир Эдды, после гибели древних богов, означает для нас также возрожде­ние Германии из сегодняшнего хаоса.

Самый мудрый человек тот, чье личное самовоплощение лежит на одной линии с жизненным изображением великой германской крови. Величайшим героем нашего времени будет тот, кто в результате мощ­ного мифического преобразования души миллионов отравленных и вве­денных в заблуждение подчинит этому древне-новому желанию типич­ного и тем самым заложит основы тому, чего еще никогда не было, но что окрыляло стремление всех наших искателей: немецкому народу и истинной народной культуре. И все это является существенно новым и составляет миф нашего столетия, умея внезапно, жертвуя жизнью, проникнуть в самую небольшую хижину крестьянина, в самое скромное жилище рабочего и даже в аудитории наших высших школ. Так ясно, как здесь, это не было высказано еще нигде. Пришла пора это сделать и нужно суметь извлечь из этого все необходимые выводы.

 

3

 

Только то, что плодотворно, является истинным.— Цен­ность гипотезы. — Ложь как болезнь германцев, как жиз­ненный элемент евреев. — Единство мифа, сказки, сказания и философии.

 

Но выводы порой имеют веский характер. Потому что, если из­речение Гёте: "что плодотворно, то единственно истинно" - определяет сущность всего органичного, то появляется новый, совершенно не свойственный сегодняшней жизни, критерий оценки. Тогда при позна­нии внутренней истины окажется, что в высшей степени правдивым может быть и впадение в заблуждение, в иллюзии и даже в грех, если такое впадение в соответствии с рассудком, взглядами и волей делает заблуждающегося плодотворным и повышает его творческую силу. Здесь большая ценность основывается, например, на тех естественно­научных гипотезах, которые в дальнейшем в материальном отношении оказались неверными: они почти всегда побуждали пытливый ум к но­вым размышлениям, к открытию новых фактов, короче, они улучшали жизнь. Заблуждения в зрительном восприятии привели нас к открытию лучепреломления и т.д. И здесь органичная истина также снова протя­гивает руки мистике мастера Эккехарта, потому что если он отводил греху и раскаянию всего лишь третьестепенное значение и искал фак­та возвышения над ними, то это говорит о том, что и он измерял со­бытия мерой органичной истины. Непонятливый мог бы из этого за­ключить, что тем самым и лжи предоставляется свобода действия. Ни в коем случае! Ложь связана с недостатком ощущения чести и мужества, и если каждый человек принимает на себя сколько-то лжи, то ни один германец не считает, что это "хорошо" для него, потому что она про­тиворечит сокровенной ценности характера, которая одна делает нас плодотворными. Ложь, таким образом, является не только волевым, но одновременно и органичным грехом. Она злейший враг нордической расы. Кто безудержно предается ей, тот внутренне погибает и уходит внешне из германского окружения. Он поневоле будет искать общения с бесхарактерными полукровками и евреями. Здесь проявляется инте­ресная контригра, которую можно наблюдать во всех других сферах. Если органичная с точки зрения воли ложь означает смерть нордичес­кого человека, то для еврейства она означает жизненный элемент. Па­радокс в том, что постоянная ложь представляет собой "органичную" истину еврейской противоположной расы. Тот факт, что истинное со­держание понятия чести им чуждо, влечет за собой по законам религии часто даже приказной обман, что изложено в Талмуде и в Шулхан-Арухе (Schulchan-Aruch) прямо-таки монументальным способом. "Ве­ликими мастерами лжи" назвал их жестокий правдоискатель Шопенгау­эр. "Нация торговцев и обманщиков", подчеркнул Кант. Поскольку это так, еврей не может прийти к власти в государстве, которое является носителем обостренного понятия чести. Точно по той же причине не­мец не сможет по-настоящему жить внутри демократической системы, быть в ней плодотворным тружеником. Потому что эта система по­строена на массовом обмане и эксплуатации в большом и малом. Или он преодолевает ее, переболев ядовитой болезнью, в идейном и мате­риальном отношении, или безнадежно погибает в грехе против своей органичной истины.

Жизнь может быть - как было обозначено – изображена по-разному. Сначала это происходит мифологически-мистическим способом. Тут выступают четкие законы мира и заповеди души как индивидуаль­ности, которые обладают вечной ценностью толкования, пока жива раса, которая их создала. Поэтому жизнь и смерть Зигфрида - это веч­ное бытие, поэтому воплощенное в "Сумерках богов" стремление к ис­куплению как признанному неизбежному следствию нарушения догово­ра - т.е. как к искуплению после преступления против органичной внутренней правды - это вечное движение германского сознания ответ­ственности. Аналогичное содержание истины обнаруживают и немец­кие сказки, которые существуют вне времени и только ждут чистые пробудившиеся души, чтобы расцвести заново. Они в любое время мо­гут перелиться в новую форму нашего толкования мира: в абстракт­ную. Она означает не развитие в плане прогресса, а только постоянно ищет эпохальные формы воздействия имеющегося уже мифического со­держания, выраженного соответствующим времени образом. Мировоз­зрение, следовательно, будет "правдивым" только тогда, когда сказка, сказание, мистика, искусство и философия смогут взаимно переклю­чаться и выражать одно и то же разным способом, имея предпосылкой внутренние ценности одного типа.

Сюда необходимо приобщить религиозный культ и политичес­кую общественность, как миф, созданный самими людьми. Воплотить это в реальность является целью расового культурного идеала нашего времени. Когда-то высоко поднятое распятие повлияло на внезапную переориентацию тысяч людей, смотрящих на этот символ. Сознательно и подсознательно соединились все ассоциативные факторы - Иисус Христос, Нагорная проповедь, Голгофа, воскресение верующих - и час­то сплачивали миллионы для дел во имя господства этого эталона. И сегодняшнее время упадка имеет свой символ - красное знамя. При виде его и здесь появляется множество ассоциаций у миллионов: миро­вое братство неимущих, пролетарское государство будущего и т.д. Каждый, кто поднимает красное знамя, оказывается вождем в этой им­перии. Старые антисимволы пали. Достали и черно-бело-красное знамя, которое развивалось в тысячах битв. Враги немецкой нации знали, что они этим делают. Но что они действительно смогли сделать, то это от­нять у почетного знамени 1914 года его внутренний миф. Но уже под­нят новый символ, который борется со всеми другими - свастика. Если этот знак развернуть, он будет эталоном старо-нового мифа; кто его видит, думает о чести народа, о жизненном пространстве, о чистоте расы и жизнеобновляющем плодородии. Все еще витают в воздухе вос­поминания о том времени, когда свастика в качестве знака благополу­чия вела нордических переселенцев и воинов в Италию, Грецию, когда она нерешительно появлялась в освободительных войнах, пока не ста­ла после 1918 года эталоном для нового поколения, которое, наконец, захотело стать "единым с самим собой".

Символом органичной германской истины сегодня бесспорно является черная свастика.

 

4

 

Лейбниц как провозвестник органичной правды. — Хердер — "гуманист" и германский знаток души; внутренняя ценность народности. — Ницше, Ранке. — Утверждение и признание. — Центр блаженства.

 

Как четко прослеживаемое течение, наряду с поиском "абсолют­ной истины", проявляет себя совершенно иная точка зрения на поня­тия "я" и "ты", на понятия "я" и "мир", "я" и "вечность". Лейбниц пред­стает в новом времени как предчувствующий и уже четко осознающий ее проповедник. Вопреки механической атомистике Хоббе, который утверждал, что в результате соединения кусков (которые не являются частями формы) возникает общество, некое целое; вопреки абсолю­тистской теории о наличии абстрактных "вечных" законов формы и схем, Лейбниц провозглашает, что это объединение отдельного и об­щего происходит в отдельной личности, формируется живым и неповторимым образом. У математического схематизма логически понимае­мого неизменного бытия было отвоевано признание становления таин­ственно формирующегося бытия. Ценность этого становления заключа­ется как раз в сознании возможного совершенствования' в результате самовоплощения. Необходимое решение поставленной школьной задачи бытия при помощи атомистики, механизма, индивидуализма и универ­сализма отрицается и преобразуется в стремящееся вперед приближе­ние к самим себе. Но это обосновывает новую нравственность: душа не получает новых абстрактных правил извне, она также не движется к внешней поставленной цели, она ни в коем случае не ''выходит из себя", она "идет к самой себе".

Этим уже обозначено совершенно другое понимание "истины'': для нас истина это не логическое "правильно" и "неправильно". Истина требует логичного ответа на вопрос: плодотворно или неплодотворно, автономно или несвободно?

И именно Хердер, который искал абсолют на одном пути - "гу­манистическом", именно он еще глубже проник в великую идею Лейб­ница и стал учителем, особенно для нашего времени, как немногие да­же среди великих. У Лейбница душа и вселенная противостояли друг другу как совершенно разделенные сущности. "Не имеющая окна" мо­нада могла связаться с другой только предположив, что и здесь проис­ходит автономный очистительный процесс самовоплощения, т.е., что монада "отражается". Хердер ставит между обеими общее национальное сознание, как наполняющее жизнь событие. За жизнью признается -независимо от всех законов рассудка - собственная ценность. Подобно тому, как полнокровно и своеобразно существует человек и народ, они воплощают также собственную ценность, т.е. проявление нравст­венной природы, которая не погибает в потоке так называемого "про­гресса", а утверждается - и по праву - как форма. Это растущее (орга­ничное) явление обусловлено внутренними ценностями, но и характе­ризуется также барьерами - если можно употребить это слово - его можно принять или отвергнуть как целое. Давление со стороны аб­страктного может уничтожить форму, а вместе с ней продуктивную способность. Хердер сознательно высмеивает так называемых "продви­нутых", которые сущность человеческой формы собираются измерить своими просвещенными "детскими весами" и произносит слова, кото­рые в наше время звучат как радостная весть: "Каждая нация имеет свой центр счастливого блаженства в себе так же, как каждый шар -свой центр тяжести". За этот таинственный центр боролись поколения: романтики называли уже совершенно отвлеченно народный дух самым существенным в нашей жизни; Шляйермахер учил, что "каждый чело­век должен представлять человечество своим способом, чтобы в рам­ках бесконечности стало реальным все, что может выйти из его лона";

Ницше со всей присущей ему страстностью, возмущаясь узким схема­тизмом, требовал в дальнейшем подъема жизни и искал истинное в отдельной личности: только то, что создает жизнь, имеет добродетель, имеет ценность, и жизнь говорит: "Не следуй мне, следуй себе". Ранке заявляет в деловом представлении, что если в Европе еще раз (после Рима) к власти будет стремиться интернациональный принцип, то про­тив этого мощно прорвется органично национальное, и заверяет в дру­гом месте почти парадоксальным образом: "Каждая эпоха является не­посредственно богом, и ее сущность основывается вовсе не на том, что из нее выходит, а в самом ее существовании, в ее собственном "сама". Это другой - "более правдивый" - поток органичного поиска истины, отличный от схоластическо-логическо-механической борьбы за "абсолютное познание". Полнейшее саморазвитие из ''центра счастливо­го блаженства", а это на языке этой книги означает: из усвоенного ми­фа нордической расовой души служить в любви к чести народа.

Подобна ли душа Богу и бессмертна ли она? На этот вопрос правдоискатель, который основывается только на логике, взвесит "за" или "против" все возможные доводы рассудка, затем он либо сознает свое бессилие, либо докажет утвердительный или отрицательный от­вет; органичный же правдоискатель будет утверждать "да" или "нет" и признавать свою причастность к ним. Вера в неповторимость личнос­ти, монады, в ее богоподобие и неистребимость является отличитель­ным признаком христианских и нехристианских нордических герман­ских мыслителей. Эта вера - даже в разных проявлениях исторических эпох - сделала ее плодотворной, но также дала великих художников, героев и государственных деятелей. И эта плодотворность является свидетельством истины, которая нам более ценна, чем умозаключение по аналогии о пути органичной целеустремленности. И в нравственно-метафизической области возникает, таким образом, нечто, что мы признали в области искусства. Полученную соответствующую истинную форму и ее содержание в данном обзоре совершенно невозможно от­делить друг от друга. С отказом от соответствующей нам формы в пользу так называемой вечной, абсолютной истины мы не только не приближаемся к этой "истине", но даже отталкиваем от себя возможность такого приближения. Но здесь также оказывается, что искусство снова сможет стать у нас живым только в том случае, если наше су­ществование станет настоящей жизнью. Наши ученые философы усмат­ривают "абсолютную истину" в "объединении конечного с бесконеч­ным", поэтому "народную истину" следует проверить на то, представля­ет ли она в этом смысле приближение к "истине". При этом забывает­ся, что у нас вообще отсутствует всякий критерий для подобной оценки, потому что, чтобы здесь действительно иметь возможность оценки, каждый из нас должен полностью владеть условной "вечной истиной". Здесь необходимо, таким образом, переориентировать свое мышление на совсем другой центр, отличный от логически-рассудочно­го вычисления вероятности, а именно на тот "центр счастливого бла­женства", о котором говорил Хердер, видевший, что мы можем стать едиными с самими собой, чего страстно желал мастер Эккехарт. Необходимо отречься от господствующего положения схоластически-гуманистского классического схематизма в пользу органичного расово-народного мировоззрения. Причем критику познания, естественно, пре­зирать не следует.

Но из понимания того, что чистый, соответствующий рассудку конечный результат формалистического типа не является жизнеопределяющим, а может представлять собой только средство прояснения, вы­текает также новое отношение к вере арийцев. Одни хотят реанимиро­вать эту веру, прекратившую существование, другие отвергают это де­ло, указывая на его убожество, или заявляют, что вера настолько мало нам известна, что все, созданное на ее основе, более невозможно. Обе стороны не правы, потому что сам вопрос поставлен неправильно: речь идет не о признании форм веры, а о признании ценностей души и ха­рактера. Обусловленные временем внешние формы с их особым ощу­щением жизни ушли в небытие, расовая душа справилась со старыми вопросами при помощи новых форм, но ее формирующие волевые си­лы и ценности души остались в их направлении и сущности теми же. Но по ним одним можно судить о сущности и истории нордического человека, после того, как блаженный центр пережил свое возрожде­ние. Поэтому "благородная душа", внутренняя свобода и честь остают­ся и определяют все остальное, пока родственная кровь течет в милли­онах граждан нордической Европы. Поэтому "вечная истина" - это все­сторонняя правдивость.

Здесь мы подошли к завершению. Лейбницева монада противо­стоит другой, такой же богатой личности, "не имея окна". Хердер и его последователи уже искали посредничества народа. Сегодня мы добавляем: то, что их сближало, что побуждало их к аналогичному раз­витию внутренней формы, была общность духовного слияния крови, которая создала всеобъединяющий поток, представляющий собой часть всей жизни. Эта кровь, обусловливающая родство личности, могла соз­давать и культивировать новые разновидности, но тем не менее, по отношению к личности совсем другой крови монада по-прежнему "не имеет окна", а одиночество станет беспомощностью; нет моста истин­ного понимания между ней и китайцем, не говоря уже о сущности си­рийского или африканского полукровки. Следовательно, не монада и "человечество" влияют друг на друга, а личность и раса.

Но в результате этого познания в свете полного сознания высту­пает другая болезнь наших дней: это относительность вселенной. Ин­дивидуализм признается "относительным" как и бесконечный универса­лизм. Оба вновь стремятся к логически понимаемой сумме своих поис­ков и разбиваются об это. Здесь в свои права вступает органичное ми­ровоззрение народа, которое с давних пор пробило себе дорогу, когда механический индивидуализм старался заковать мир в свои цепи. Сис­тематики философии инстинктивно прошли мимо этих свидетельств нордического бытия, потому что сущность этого волевого натиска не представляет собой логической системы, а означает только движение души. Сегодня это истинно органичное мировоззрение в рамках руша­щейся атомистичной эпохи требует больше, чем раньше: своего права, своего права хозяина. От центра чести как высшей ценности норди­ческого западноевропейского мира оно должно с окрыленным блажен­ством ощутить свой центр и бесстрашно заново формировать жизнь.

 

5

 

Неосхоластика универсальной школы. — Человечество, культурный круг, народность. — Таинственное "содержание составной части". — Душа расы, народность, личность, культурный круг. Против тирании схем рассудка.

 

Индивидуалистическое учение, согласно которому отдельное су­щество существовало для себя, а "человечество" образовалось в результате объединения отдельных особей, сегодня полностью исключено из серьезного рассмотрения. Примечательно и высказанное в первой кни­ге утверждение, подтверждающее, что универсализм - это брат-близнец индивидуализма, и это проявляется в том, что универсализм страдает той же болезнью, что и его мнимый противник. Оба интеллектуалистичны, т.е. отдалены от природы. Универсалистическая школа (О. Шпанн) успешно опровергла материалистический ограниченный ин­дивидуализм - и впадает в аналогичные заблуждения, которыми он был порожден. Чисто абстрактно была сооружена последовательность ду­ховного, схематично была начата новая структура системы мира, что­бы на основе древних представлений Платона о том, что род предшес­твует виду, разработать "духовную градацию исторического человечес­кого общества": человечество - культурная сфера - круг народов -народность - племя - территориальная сфера - представитель народа. Причем категорически подчеркивается, что человечество предшествует культурной сфере, которая предшествует кругу народов и т.д. Эту, даже сегодня несколько подозрительную последовательность стадий и ценностей, пытаются сдобрить, заявляя, что из духовного первенства еще не следует равнозначность составных частей. Это особенно ярко проявляется в народности, в то время как культурная сфера и челове­чество выглядят беднее и менее понятными. Уже здесь проявляется ог­ромный разрыв в универсалистской теории, которая держится за чисто интеллектуалистическую классификацию и целиком занимается новой схоластикой, стремясь, однако, одновременно при помощи дружеских комплиментов присоединить к себе в качестве второстепенного эле­мента созревающую теорию о жизненных законах. И это несмотря на то, что со всей желательной четкостью констатируется: "Наднародная Церковь предшествует народной Церкви" и после доказательства того, что религия предшествует государству: "Отсюда следует, что государс­тво как высший институт стоит над специальным институтом ''Церкви"; но что оно также находит свой prius в религии, как сама Церковь, а именно: в созданной и сформированной Церковью религии, потому что другой нет"*. Тем самым универсалистическая школа раскрывает тот факт, что она носит свое имя, не из чисто профессионально фило­софских, а из теократических соображений. Но благодаря этому рас­крывается также то, что следует понимать под термином ''составная часть": в конечном же итоге излияние содержания, которое заключает­ся в "человечестве" или в "сформированной религии", потому что отку­да должна происходить эта ''составная часть", если народность - это третьестепенная величина, не имеющая органичных предков?

 

* О. Шпанн. "Общественная философия". Мюнхен. 1928 г., с.103, 107, 109 и т.д.

 

Если Освальд Шпенглер хотел конструировать историю личнос­тей как удивительные, спустившиеся с абстрактного неба "культурные сферы", как первые данности, то Отмар Шпанн как современный по­борник схоластического средневековья разбавил ее водой с мнимым превосходством организующего "сверху" мыслителя.

Мы устанавливаем следующую структуру, соответствующую зако­нам жизни: 1. расовая душа; 2. народность; 3. личность; 4. культурная сфера. Причем мы предполагаем не последовательность, направленную сверху вниз, а наполненный новой энергией цикл. Расовую душу нель­зя пощупать руками, и тем не менее, она воплощена в связанной кровью народности, увенчана и сплочена как эталон для сравнения в великих личностях, создающих творческим действием культурную сфе­ру, которую в свою очередь несут раса и расовая душа. Эта целост­ность представляет собой не только "дух", а дух и волю, то есть жиз­ненную совокупность. Это органично объясняет "составные части" народности их первопричинами, связанными с кровью и душой, а не лишенными сущности культурными сферами и бескровными комби­нациями человечества, из которых не видно причины возникновения признаваемой за ними богатой народной культуры.

При таком понимании органичная философия нашего времени уходит от тирании чисто рассудочных схем, от того изготовления ду­ховных оболочек, в которые снова надеются заключить душу рас и на­родов с неосознанным или сознательным намерением отдать ее в ка­честве средства в руки какой-нибудь "последней целостности". Когда Шпанн, вопреки древнегреческой мудрости, утверждает, что Бог - это мерило всех вещей, а религия эта находится только в (католической) Церкви, потому что "другой нет", то это представление оказывается утверждением того, что священник является мерилом всех вещей. В противоположность этому новое мировоззрение нашего времени заявляет: "Связанная с расой народная душа является мерой для наших идей, действий и волевого стремления, последним критерием наших ценностей. Вместе с этим раз и навсегда падают как материалистичес­кий безрасовый индивидуализм, так и чуждый природе универсализм во всех его разновидностях в качестве римской теократии или масон­ской человечности, но также и вся "общая" эстетика последних двух столетий. Убрана куча совершенно бескровного интеллектуалистического мусора, чисто схематичных систем, которые надевали на нас в прошлом, подобно испанскому сапогу, и должны были надеть еще раз в настоящем. Произошло единственное, но все решающее преобразова­ние нашей позиции, и несущественным представляется то, о чем ожесточенно спорили целые поколения, и новый сверкающий, велико­лепный, полный жизни центр нашего бытия вступил в свою упоитель­ную деятельность,

 

6

 

Борьба 1914 года. — Пробудившийся миф крови. — Расовая мировая революция. — Идея Германия". — Знамя. — Воплощение будущего.

 

Этому новому и в то же время старому мифу крови, многочис­ленные фальсификации которого мы испытали, угрожали в тылу от­дельной нации, когда темные сатанинские силы всюду вступили в дейс­твие за побеждающими армиями 1914 года, когда вновь началось вре­мя, где Фенрир разорвал свои цепи, Гела с запахом тления пронеслась над миром, и мидгардский змей взволновал мировой океан; но все миллионы и миллионы людей смогли быть готовы к жертвенной смер­ти только под одним лозунгом. Этот лозунг гласил: "Честь народа и его свобода". Мировой пожар заканчивался, безымянные жертвы были востребованы и принесены всеми, но тогда оказалось, что в тылу армий демонические силы победили силы божественные. Безудержнее, чем когда либо они раскованно бушевали в мире, вызывали новое вол­нение, новые пожары, новые разрушения. Но в то же время в скло­ненных душах родственников погибших воинов тот миф крови, за который герои умирали, воспринимался и ощущался заново и более углубленно. Этот внутренний голос требует сегодня, чтобы миф крови и миф души, расы и понятия "я", народа и личности, крови и чести, один, совершенно один и бескомпромиссно проходил через всю жизнь, нёс ее и определял. Он требует для немецкого народа, чтобы смерть двух миллиона героев была не напрасной, он требует мировой револю­ции и не терпит больше другой высшей ценности рядом с собой. Вокруг центра народной и расовой чести должны сплотиться личности, вокруг того таинственного центра, который издавна оплодотворял ритм германского бытия и становления, когда Германия обращалась к нему. Это то благородство, та свобода мистической души, сознающей честь, невиданно широким потоком принесшей себя в жертву, перейдя границы Германии и не требуя никакого "заместительства". Отдельная душа умирала за свободу и честь своего собственного возвышения, за свою народность. Эта жертва одна может определять ритм будущей жизни немецкого народа, культивировать новый тип немца. При стро­гом сознательном отборе теми, кто его изучил и жил им.

Этот старо-новый миф приводит в движение и обогащает уже миллионы человеческих душ. Сегодня тысячью языками он говорит, что мы не "кончились в 1800 году", а с возросшим сознанием и взвол­нованной волей впервые хотим стать самими собой как целый народ: "единый с самим собой", чего добивался мастер Эккехарт. Миф для со­тен тысяч душ является не чем-то, что отмечают в качестве курьеза с ученым зазнайством в каталогах, а новым пробуждением, образующим ячейки духовного центра. "Я х о ч у" Фауста после того, как он про­шел всю науку, представляет собой веру нового времени, которое стремится к новому будущему, а эта воля является нашей судьбой. Но эта воля различает не только сущность старых и новых культур, чтобы потом отстраниться, а отвергает с сознанием чувства собственного достоинства высшие ценности наслаиваемых на нас культурных сфер, как оказывающих парализующее действие. То, что наши исследователи останавливаются на истории формирования, не будучи способными к самостоятельному формированию, показывает, что их воля к формиро­ванию сломлена. Но ничто не дает им права выдавать свою непродук­тивность за общую судьбу. Новый миф и новая типообразующая сила, которые борются у нас за выражение, вообще не могут быть "опро­вергнуты". Они пробьют себе путь и заявят о факте своего существо­вания и величия.

Сегодняшний миф точно так же героичен, как образы поколе­ний, живших 2000 лет тому назад. Два миллиона немцев, которые во всем мире умирали за идею "Германия", вдруг обнаружили, что могут отбросить весь XIX век, что в сердце простого крестьянина и скром­ного рабочего старая сила, создающая миф нордической расовой души, жива так же, как она была жива в германцах, когда они переходили через Альпы. В повседневности слишком часто не замечаешь, какая не­обыкновенная духовная сила оживает в человеке, когда в разорванном знамени полка он усматривает самого себя, во всех делах полка в те­чение многих столетий видит частицу себя и дела своих предков. Матрос, который стоя на киле "Нюрнберга", на глазах врага погружал­ся в воду с развивающимся немецким боевым флагом в руке, безымян­ный офицер с "Магдебурга", который спрятал на себе тайный шифр и с ним утонул, - это эталоны, мифы, типы, не признанные в сегодняш­нем хаосе. Правильно ли мы оцениваем готику, барокко, романтику в конечном итоге не имеет значения. Важна не эта форма выражения нордической крови, а то, что эта кровь вообще существует, что старая воля крови еще жива. Немецкая народная армия в обмундировании за­щитного цвета была доказательством готовности принесения жертвы, ради создания мифа.. Но сегодняшнее движение обновления является знаком того, что бесчисленное множество людей начинает понимать, что два миллиона погибших героев - это мученики нового жизненного мифа, новой веры.

Место роскошной униформы заняла почетная одежда защитного серого цвета, прочная стальная каска. Ужасные распятия времен барок­ко и рококо, которые на всех углах улиц демонстрируют растерзанные члены, вытесняются постепенно строгими памятниками воинам. На них высечены имена тех людей, которые умерли за высшие ценности свое­го народа как признаки вечного мифа крови и воли, за честь немец­кого имени.

Это сила, которая с 1914 по 1918 годы приносила жертвы, хочет теперь формировать. Она борется против всех сил, которые не хотят признавать ее первой и высшей ценностью. Она существует и не по­зволит больше изгнать себя. Она уже указывает пути, на которые бу­дут вынуждены ступить даже ее сегодняшние заблуждающиеся германс­кие противники.

Бога, которого мы почитаем, не было бы, если бы не было на­шей души и нашей крови, - так звучало бы признание мастера Эккехарта для нашего времени. Поэтому делом нашей религии, нашего права, нашего государства является то, что защищает, укрепляет, обла­гораживает, осуществляет честь и свободу этой души и этой крови. Поэтому святыми местами являются все те, на которых немецкие герои умирали за эти идеи. Святыми являются те места, где надгробия и па­мятники напоминают о них. А святые дни - это те, в которые они когда-то боролись за нашу честь и свободу.

Святой час для немца наступит тогда, когда символ пробуждения и знамя со знаком возникающей жизни станет единственной господствующей верой в империи.