"Он [Гегель] не знал, в какой мере он был прав." Ж.Батай
"Гегель часто кажется мне очевидным, но очевидность тяжело вынести"(Le Coupable). Почему сегодня - даже сегодня - лучшие читатели Батаяотносятся к тем, кому гегелевская очевидность кажется столь легкимгрузом? Столь легким, что едва слышного намека на те или иныефундаментальные понятия - иногда это предлог для того, чтобы невдаваться в детали, - снисходительности к конвенциональным представ-лениям, слепоты к тексту, апелляции к ницшеанским или марксистскимимпликациям батаевской мысли оказывается достаточно для того, чтобыразделаться с гегелевским гнетом. Может быть, потому, что очевидностьоказывается слишком тяжкой, чтобы ее вынести, и дисциплине [мышления]предпочитают простое пожатие плечами. И в результате, в противо-положность тому, что делал Батай, человек, не зная и не видя этого,оказывается внутри гегелевской очевидности, которую он, по его мнению,сбросил с плеч. Непризнанное, трактуемое с подобной легкостью,гегельянство таким образом лишь распространяет свое историческоегосподство, беспрепятственно развертывая, наконец, свои неизмеримыересурсы всеохвата. Наиболее легкой гегелевская очевидность кажется втот самый миг, когда она в конце концов начинает давить всем своимвесом. Этого Батай также опасался: тяжелая сейчас, "она будет ещетяжелее впоследствии". И если ему хотелось видеть себя ближе кого быто ни было - ближе, чем к кому бы то ни было, - к Ницше, вплоть дополного отождествления с ним, то в данном случае это не служилоповодом к упрощению: "Ницше не знал о Гегеле ничего, кроме обычной еговульгаризации. "Генеалогия морали" - уникальное доказательство тогоневедения, в котором пребывала и пребывает до сих пор диалектикагосподина и раба, ясность которой сбивает с толку... никто ничего незнает о себе, если он прежде не ухватил это движение, определяющее иограничивающее последующие возможности человека" (L'Experienceinterieure [далее - EI], p.140, n.1).
Вынести гегелевскую очевидность сегодня может означать, что мы во всехсмыслах должны пройти через "сон разума" - тот, который порождает иусыпляет чудовищ; должны действительно пересечь его из конца в конец,чтобы пробуждение не оказалось бы какой-то уловкой сновидения. Тоесть, опять-таки разума. Сон разума - это, возможно, не уснувшийразум, но сон в форме разума, бдение гегелевского логоса. Разум блюдетнекий глубокий сон, в котором он заинтересован. Ведь если "очевид-ность, воспринимаемая во сне разума (по)теряет характер пробуждения"(там же), тогда, чтобы открыть глаза (и разве хотел когда-либо Батайсделать что-либо иное, будучи справедливо уверен в том, чтоподвергается при этом смертельному риску: "это состояние, в котором яувидел бы, оказывается умиранием"), нам надлежит прежде провести ночьс разумом, прободрствовать, проспать с ним: всю ночь напролет, доутра, до тех сумерек, которые походят на другой час настолько, что ихможно по ошибке принять за него, - как наступление дня за наступлениеночи, - тот час, в который и философское животное также может под ко-нец открыть глаза. То самое утро, и никакое иное. Потому что в конце этой ночи было придумано нечто, придумано вслепую, я хочу сказать - внекотором дискурсе, завершаясь которым, философия смогла заключить всебя и предвосхитить, чтобы удерживать их подле себя, все фигурысвоего вовне, все формы и все ресурсы своей внешности (dehors).Благодаря простому завладению их [словесным] выражением.* Исключая,быть может, некий смех. И еще.
____________________
* "De l'economie restreinte a l'economie generale: Un hegelianismesans reserve." // L'Ecriture et la difference. Paris: Le Seuil, 1967(439 p.), pp.369-407. [Заглавие эссе, как это часто бывает у Ж.Д.,непереводимо. "Generale", условно переведенное как "всеобщая", в данном случае подразумевает "щедрость" (ср. genereuse), не оставляющую ничего в запасе (reserve), ничего не придерживающую и не удерживающую: отсутствие сдержанности (sans reserve). Здесь и далее в квадратных скобках - примечания переводчика].
Смех над философией (над гегельянством) - именно такую форму принимает пробуждение - взывает отныне к полной "дисциплине", к тому "методу медитации", который признает пути философа, понимает его игру, ловчит с его уловками, манипулирует его картами, предоставляет ему развертывать свою стратегию, присваивает себе его тексты. Затем, благодаря этому подготовительному труду (а философия по Батаю и есть труд как таковой), но порывая с ней стремительно, украдкой и непредвиденно - предательство или отстранение, - взрыв смеха. Звучащий сухо. И еще, в какие-то избранные моменты, которые скорее даже не моменты, но лишь едва намеченные движения опыта: редкие, скромные, легкие, невыказывающие никакой торжествующей глупости, далекие от общественных мест, совсем близкие к тому, над чем смех смеется: в первую очередь - над страхом, который не следует даже называть негативом смеха над страхом вновь оказаться схваченным дискурсом Гегеля. И уже сейчас, в этой прелюдии, можно почувствовать, что то невозможное, над которым медитировал Батай, всегда будет иметь эту форму: каким образом, исчерпав дискурс философии, вписать в лексику и синтаксис какого-то языка - нашего, который был также и языком философии, - то, что тем неменее выступает за рамки, не вписывается в оппозиции понятий,управляемые этой общепринятой логикой? Будучи необходимым и невозможным, эксцесс этот должен был складывать и сгибать дискурс,вызывая его судорожную гримасу. И, разумеется, принуждать его к неус-танному разъяснению с Гегелем. После более чем столетия разрывов,"преодолений" - вкупе с "перевертываниями" или же без таковых, -отношение к Гегелю никогда еще не было столь же мало определимым:некое безоговорочное сообщничество сопровождает гегелевский дискурс, "принимает его всерьез" до конца, без какого бы то ни было возраженияв философской форме, и в то же время некий взрыв смеха выходит за егопределы, уничтожает его смысл, в любом случае отмечает ту точку"опыта", в которой он сам себя расшатывает, а сделать это можно, лишьхорошо видя и зная, над чем смеются.
Итак, Батай принял Гегеля - и абсолютное знание - всерьез. А принятьподобную систему всерьез (Батай знал это) означало запретить себевыхватывать из нее те или иные понятия или манипулировать какими-тоизолированными положениями, извлекать из них какие-либо эффектыблагодаря перемещению их в чуждый для них дискурс: "Гегелевские мысли взаимозависимы до такой степени, что мы не можем уловить их смысл вне того необходимого движения, которое конституирует их внутреннюю связность" (EI, p.193). Батай, несомненно, поставил под вопрос идею или смысл цепочки в гегелевском разуме, но сделал он это, помыслив ее как таковую в ее совокупности, не упустив из виду ее внутренней строгости. (...)
Все понятия Батая, взятые по одному и зафиксированные вне своего синтаксиса, являются гегелевскими понятиями. Это следует признать, но мы не должны останавливаться на этом. Потому что, если мы не уловим строго необходимый эффект содрогания (tremblement), которое он заставляет их испытать, ту новую конфигурацию, в которую он ихперемещает и заново вписывает - впрочем, едва-едва касаясь ее, - то наосновании того или иного случая мы могли бы заключить, что Батай - гегельянец, или антигегельянец, или попросту невнятно излагает Гегеля.В любом случае мы ошиблись бы. И упустили бы тот формальный закон,который (по необходимости излагаемый Батаем нефилософским образом)принуждает все его понятия соотноситься с понятиями Гегеля, а черезэти последние - с понятиями всей истории метафизики. Все его понятия,а не только те, которыми мы должны будем ограничиться здесь, чтобыреконституировать выражение этого закона.
Эпоха смысла: господство и суверенность
____________________
* Здесь и далее обыгрывается (псевдо)оппозиция знания (savoir) и видения (voir), логоса и текста, цепочки дискурса и пуантилизма"суверенных моментов" - например, смеха. - Прим. пер.
Начнем с того, что суверенность, на первый взгляд, переводит господ-ство (maitrise, Herrschaft) Феноменологии. Ведь операция господства,как пишет Гегель, состоит в том, чтобы "показать себя несвязанным ни скаким определенным наличным бытием, не связанным общей единичностьюбытия вообще, не связанным с жизнью" [Г.В.Ф.Гегель, Соч., т.IV, М.,1959, пер. Г.Шпета, с.101]. Подобная "операция" (это слово, котороеБатай будет постоянно использовать для обозначения привилегированногомомента или акта суверенности, было общепринятым переводом слова Tun["действование"], столь часто встречающегося в главе о диалектикегосподина и раба) сводится, следовательно, к тому, чтобы поставить након (mettre en jeu, wagen, daransetzen; mettre en jeu - одно изнаиболее часто используемых и наиболее фундаментальных выраженийБатая) свою собственную жизнь - всю целиком. Раб - это тот, кто неставит свою жизнь на кон, кто хочет законсервировать, сохранить ее,быть сохраненным (servus). Возвышаясь над жизнью, заглядывая смерти влицо, человек достигает господства: для-себя, свободы и признания.Таким образом, путь к свободе лежит через выставление на кон жизни(Daransetzen des Lebens). Господин - это тот, у кого достало силывыдержать страх смерти и поддержать ее дело ["поддержать дело смерти"означает не цепляться за жизнь, не пытаться реанимировать мертвое, какэто делает Гегель при помощи "снятия" (см.ниже).] Таково, согласноБатаю, средоточие гегельянства. "Главным текстом" здесь выступает тоткусок из "Предисловия" к Феноменологии, в котором знание поднимается"до высот смерти"1.
Хорошо известны те строгие и утонченные переходы, через которыепроводится диалектика господина и раба. Мы не в состоянии подытожитьих, не нанеся им при этом ущерба. Здесь нас интересуют те существенныепо своей природе смещения, которым они подвергаются при своемотражении в батаевском мышлении. И в первую очередь - различие междугосподством и суверенностью. Мы не можем даже сказать, что различиеэто имеет какой-то смысл: оно есть различие смысла, тот уникальныйинтервал, который отделяет смысл от известного несмысла, илибессмыслицы (non-sens). Господство обладает смыслом. Выставление након жизни есть момент конституирования смысла в рамках презентациисущности и истины. Это обязательный этап истории самосознания ифеноменальности, т.е. презентации смысла. Чтобы история - т.е. смысл -образовывала цепочку, сплеталась, господин должен испытать своюистину. Это возможно только при двух неотделимых друг от другаусловиях: господин должен сохранить жизнь, чтобы насладиться тем, чтоон выиграл, поставив ее на карту; а на другом конце этой стольвосхитительно описанной Гегелем цепочки "истина самостоятельного соз-нания [должна быть] рабским сознанием" (с.104). Когда рабство станетгосподством, оно сохранит в себе след своего вытесненного начала, "онокак оттесненное обратно в себя сознание (zuruckgedrangtes Bewusstsein)уйдет в себя и обратится к истинной самостоятельности" (там же).Именно эта асимметрия, эта абсолютная привилегированность раба -неизменный предмет батаевской медитации. Истина господина находится в (...) рабе; а раб, ставший господином, остается в то же время "вытесненным"рабом. Таково условие смысла, истории, дискурса, философии и т.д.Господин соотносится с самим собой, самосознание конституируется лишьблагодаря опосредованию рабского сознания в движении признания; новместе с тем и благодаря опосредованию вещи, которая для рабаизначально выступает как такая сущностность, которую он не можетнепосредственно подвергнуть негации, насладившись ею, он может лишьтрудиться над ней, "обрабатывать" (bearbeiten) ее, что сводится кобузданию (hemmen) его желания [вожделения], к задержке (aufhalten)исчезновения вещи (с.103). Сохранять жизнь, поддерживать себя в живых,трудиться, откладывать удовольствие, ограничивать свои ставки в игре,почтительно оглядываться на смерть в тот самый миг, когда ейзаглядывают в лицо, - таково рабское условие господства и всей исто-рии, которую оно делает возможной.
____________________
1 "Один пассаж из предисловия к Феноменологии духа с особой силой выражает необходимость подобной установки. Нет никаких сомнений, чтоэтот замечательный текст обладает "капитальным значением" не только для понимания Гегеля, но и во всех вообще смыслах. "Смерть, если мы так назовем упомянутую недействительность, есть самое ужасное, и для того, чтобы поддержать дело смерти [удержать мертвое], требуется величайшая сила. Бессильная красота ненавидит рассудок, потому что он от нее требует того, к чему она не способна. Но не та жизнь, которая страшится смерти и только бережет себя от разрушения, а та, которая претерпевает ее и в ней сохраняется, есть жизнь духа. Он достигает своей истины, только обретая себя самого в абсолютной разорванности. Дух есть эта сила не в качестве того Позитива [положительного], который отвращает взоры от Негатива [негативного], подобно тому как мы, называя что-нибудь ничтожным или ложным, тут же кончаем с ним, отворачиваемся и переходим к чему-нибудь другому; но он является этой силой только тогда, когда он смотрит в лицо Негативу, пребывает в нем. Это пребывание и есть та волшебная сила, которая обращает негатив в Бытие." ("Hegel, la mort et le sacrifice" [Гегель цит. - снезначительными изменениями - по пер. Г.Шпета, l.c., с.17]).
Гегель явственно высказал необходимость того, чтобы господин сохранялжизнь, выставляемую им на кон. Без этой экономии жизни "испытание[подтверждение] смертью в такой же мере снимает [истину, котораядолжна была отсюда следовать, как тем самым] и достоверность себясамого вообще" (с.102). Устремиться навстречу смерти, чистой ипростой, означает, следовательно, пойти на риск абсолютной утратысмысла в той мере, в какой последний по необходимости проходит черезистину господина и самосознание. Риск потерять эффект, прибыль смысла,которые хотели таким образом выиграть. Эту чистую и простую смерть,немую и не приносящую никакого дохода, Гегель называет абстрактной негативностью [точнее, "негацией"], противопоставляя ее "негации сознания, которое уничтожает [снимает] так, что сохраняет и удерживает снятое (Die Negation des Bewusstseins, welches so aufhebt, dass es das Aufgehobene aufbewahrt und erhalt)" и которое "тем самым переживает его снимаемость (und hiemit sein Aufgehobenwerden uberlebt). - В этом опыте самосознание обнаруживает, что жизнь для него столь жесущественна, как и чистое самосознание" (с.102).
Взрыв смеха со стороны Батая. Что произошло? Какая-то уловка жизни,т.е. разума, позволила жизни остаться в живых. На ее место украдкойбыло подложено другое понятие жизни - чтобы оставаться там, чтобыникогда не оказаться вышедшим за свои пределы, так же как и разум(потому что, как будет сказано в Эротизме, "эксцесс по определению -вне разума"). Эта жизнь не является естественной жизнью, биологическимсуществованием, поставленным на кон в господстве: это некая сущностнаяжизнь, которая спаивается с первой, удерживает ее, заставляет ее трудиться ради конституирования самосознания, истины и смысла. Такова истина жизни. Благодаря этому обращению к Aufhebung [снятию], которое оберегает ставку, обуздывает игру, ограничивает и обрабатывает ее,придавая ей форму и смысл (Die Arbeit ... bildet ["труд ... образует",с.105]), эта экономия жизни ограничивается консервацией, циркуляцией ивоспроизводством себя как смысла; с этого момента все, что покрываетсяименем господства, опрокидывается в комедию. Самостоятельностьсамосознания становится смешной в тот момент, когда она освобождается- порабощая себя, когда она включается в работу, т.е. в диалектику.Один смех превосходит диалектику - и диалектика: его взрыв может бытьвызван только абсолютным отказом от смысла, абсолютным риском смерти -того, что Гегель называет абстрактной негативностью. Это негативность,которая никогда не имеет места, которая всегда отсутствует, потомучто, став присутствующей, она вновь взялась бы за работу. Смех,который в буквальном смысле никогда не появляется, потому чтопревосходит феноменальность вообще, абсолютную возможность смысла. Даи само слово "смех" должно читаться в этом взрыве, в этом разрыве егосмыслового ядра, разлетающегося к системе суверенной операции("опьянение, эротическое излияние, жертвенное излияние, поэтическоеизлияние, героическое поведение, гнев, нелепость" и т.д., ср. "Methodede meditation" [в: EI; далее - MM]). Этот взрыв смеха заставляетзасверкать различие между господством и суверенностью - не показываяего, однако, и уж никоим образом не сказывая его. Суверенность, как мыувидим, - больше и меньше, чем господство: например, более и менеесвободна, чем оно; но то, что мы говорим о предикате "свобода", можетбыть распространено на любую черту господства. Будучи разом большим именьшим господством, чем само господство, суверенность есть нечтосовершенно иное. Батай вырывает у диалектики операцию суверенности. Онизвлекает ее из горизонта смысла и знания. Он доводит дело до того,что, вопреки всем тем чертам, которые делают ее похожей на господство,она перестает быть одной из фигур феноменологической цепочки. Походяна некую фигуру каждой своей чертой, она оказывается абсолютнойальтерацией этой фигуры. Различие, которое не имело бы места, если быограничивалось той или иной абстрактной чертой. Далеко не будучикакой-то абстрактной негативностью, суверенность - абсолют выставленияна кон - должна серьезность смысла заставить предстать в качественекоторой абстракции, вписанной в ее игру. Смех, конституирующийсуверенность в ее отношении к смерти, не является негативностью, каккое-кто сумел сказать.2 И он смеется над собой, "высший" ("majeur")смех смеется над смехом "низшим" ("mineur") - потому что сувереннаяоперация также нуждается в жизни (той, что спаивает воедино двежизни), чтобы соотнестись с собой в наслаждении самой собой.Следовательно, она должна каким-то образом симулировать абсолютныйриск и в то же время высмеивать этот симулякр. В той комедии, которуюона таким образом для себя разыгрывает, взрыв смеха оказывается темсмехотворным пустяком, в котором совершенно пропадает всякий смысл."Философия", которая есть "некий труд"3, ничего не может поделать сэтим смехом, ничего не может сказать о нем, так как она должна была бы"первым делом обратиться к этому смеху" (там же). Вот почему вгегелевской системе смех отсутствует, причем даже не в качестве какой-то негативной или абстрактной ее стороны. "Внутри "системы" поэзия,смех, экстаз - ничто. Гегель спешно от них избавляется. Мне кажется,что его безмерное утомление связано с ужасом перед этим слепым пятном"(EI, p.142). Что смешно, так это подчинение очевидности смысла, силеэтого императива: чтобы непременно наличествовал какой-то смысл, чтобыничто не было окончательно утрачено в смерти, чтобы последняя к томуже принимала значение "абстрактной негативности", чтобы всегда былвозможен такой труд, который, откладывая наслаждение, наделяетвыставление на кон смыслом, серьезностью и истиной. Это подчинение -сущность и стихия философии, гегелевской онтологики. Абсолютнаякомичность - это страх перед растратой капитала без всякой отдачи,перед абсолютным жертвоприношением смысла: без возврата к какой бы тони было сдержанности. Понятие Aufhebung (спекулятивное понятие parexcellence, как говорит нам Гегель, понятие, непереводимость которогоостается привилегией немецкого языка) смешно потому, что обозначаетзанятие дискурса, который на потере дыхания пытается присвоить себеназад, воссвоить всю негативность, обработать выставление на кон вовклад, амортизировать абсолютную растрату, придать смерти смысл,одновременно сделав себя слепым к безосновности (sans-fond)бессмыслицы, в которой черпаются и исчерпываются запасы (fonds)смысла. Оставаться безучастным, как это имело место с Гегелем, ккомедии Aufhebung означает делать себя слепым к опыту священного, кбезудержному жертвоприношению присутствия и смысла. Так вырисовываетсянекая фигура смысла - но можем ли мы еще пользоваться этими двумясловами? - несводимая к любой феноменологии духа, оказывающаяся в ней,подобно смеху в философии, смещенной, имитирующая жертвоприношениемабсолютный риск смерти: производя одновременно риск абсолютной смерти;уловку, благодаря которой риск этот можно пережить; и тот смех,который сливается в симулякре с ракрытием священного. Описывая этотсимулякр, немыслимый для философии, ее слепое пятно, Батай, само собойразумеется, должен высказываться о нем - прикидываться, чтовысказывается, - не выходя за рамки гегелевского логоса:
"Далее я буду говорить о глубоких различиях между человекомжертвоприношения, действующим, не зная (не сознавая) обстоятельств ипоследствий того, что он делает, и Мудрецом (Гегелем), подчиняющимсяимпликациям того Знания, которое в его глазах является абсолютным.Несмотря на эти различия, речь неизменно идет о манифестации Негатива(причем всегда в какой-то конкретной форме, т.е. в недрах Тотальности,составные элементы которой неотделимы друг от друга).Привилегированная манифестация Негативности - это смерть, но на самом-то деле смерть ничего не раскрывает. В принципе, смерть должна открывать Человеку его самого как естественное, животное существо, нооткровение это никогда не имеет места. Ведь человеческое существо, кактолько умирает поддерживавшее его животное существо, и само прекращаетсуществовать. Чтобы человек в конце концов был открыт самому себе, ондолжен был бы умереть, но ему надлежало бы сделать это, оставаясь вживых и наблюдая за тем, как он прекращает существовать. Другимисловами, сама смерть должна была бы сделаться (само)сознанием в тотсамый момент, когда она уничтожает обладающее сознанием существо. Вкаком-то смысле, именно это имеет место (по крайней мере, вот-вотготово произойти или происходит украдким и неуловимым способом)благодаря одной уловке. При жертвоприношении жертвующий отождествляетсебя с поражаемым смертью животным. Таким образом, он умирает, глядяна то, как он умирает, и даже некоторым образом - по собственной воле,всем сердцем заодно с жертвующей рукой. Но это же комедия! По крайнеймере, это было бы комедией, если бы существовал какой-нибудь другойспособ открыть живому нашествие смерти: это завершение конечногосущества, которое одно только и исполняет, одно только и можетисполнить его Негативность, убивающую, кончающую, бесповоротноуничтожающую его... Таким образом, любой ценой необходимо добитьсятого, чтобы человек был жив в тот момент, когда он взаправду умирает,или чтобы он продолжал жить, находясь под впечатлением, что умираетвзаправду. Это затруднение возвещает необходимость зрелища или вообщепредставления, без повторения которых мы могли бы остаться в полномнезнании и неведении перед лицом смерти, как, очевидно, обстоит дело сживотными. Нет ничего менее животного, чем вымысел о смерти, более илименее удаленный от реальности4".
____________________
2 "Но смех является здесь негативом в гегелевском смысле". Ж.-П.Сартр,"Un nouveau mystique" // Situations 1, p.160. Смех не являетсянегативом потому, что его взрыв не сохраняется, не знает удержу, невыстраивается в цепочку и не подытоживается в дискурсе: поднимает насмех Aufhebung.
3 "Conferences sur le Non-Savoir" // Tel Quel 10 [далее - C].
4 "Hegel, la mort et la sacrifice" // Deucalion, 5, pp.32-33. Ср.также весь "Post-scriptum au supplice" в EI, особенно p.193 sq.взаимоотношений позитива и негатива.
Лишь акцентирование симулякра и уловки прерывает гегелевскую непрерывность этого текста. Чуть ниже различие высвечивается веселостью:
"Сближая реакцию Гегеля с жертвоприношением и тем самым с первичной темой представления (искусства, празднеств, зрелищ), я хотел показать,что она есть фундаментальное человеческое поведение... это par excellence [то его] выражение, которое в традиции повторялось до бесконечности... для Гегеля существенным было осознать Негативность как таковую, ухватить ее ужас, в данном случае - ужас смерти, в то же самое время поддерживая дело смерти и глядя ей в лицо. Этим способом Гегель противостоит скорее не тем, кто "отступает", но тем, ктоговорит: "это ничто". Дальше всего он, кажется, отстоит от тех, ктореагирует [на смерть] весело. Я настаиваю на противопоставлениинаивной позиции и гегелевской позиции абсолютной Мудрости, желая,чтобы оно проступило как можно отчетливее на фоне кажущегося сходстваэтих позиций. На самом деле, я не уверен, что наименее абсолютная изних двоих окажется наиболее наивной. Приведу один парадоксальныйпример веселой реакции на дело смерти. Ирландский и валлийский обычай"wake" мало известен, но его можно было еще наблюдать в концепредыдущего столетия. Это тема последней работы Джойса, Finneganswake, "Поминок по Финнегану" (чтение этого знаменитого романа, однако,по меньшей мере затруднительно). В Уэльсе открытый гроб с покойником ставился на торец на почетном месте дома. Покойника одевали в его самый лучший наряд, на голове у него красовался цилиндр. Его семья приглашала всех его друзей, которые имели возможность оказать тем большую честь тому, кто их покинул, чем дольше они танцевали и чем крепче выпивали за его здоровье. Речь идет о смерти другого, но в подобных случаях смерть другого всегда есть образ собственной смерти. Наслаждаться и веселиться таким образом можно лишь при одном условии: считается, что мертвец, который есть кто-то другой, вполне это одобряет, и тот мертвец, каковым в свою очередь станет сегодняшний кутила, в этом смысле ничем не будет отличаться от первого" ("Hegel,la mort et la sacrifice", p.38).
Эта веселость не входит в экономию жизни, она не соответствует"страстному желанию отрицать существование смерти", хотя и близка кней так, как это вообще возможно. Она не является судорогой, следующейза страхом, тем низшим смехом, который затихает в момент, когдачеловек "оказался на волосок", и соотносится со страхом согласно схеме
____________________
"Напротив, веселость, связанная с делом смерти, наполняет меня страхом, она акцентируется моим страхом и взамен сама обостряет этотстрах: под конец, веселый страх, устрашенная веселость подают мне каккакое-нибудь заливное блюдо ту "абсолютную разорванность", в которойименно моя радость в конечном счете разрывает меня, но в которой зарадостью последовало бы изнеможение, если бы я не разрывался до конца,безо всякой меры" (l.c., p.39).
Слепое пятно гегельянства, вокруг которого может быть организовано представление смысла, - это та точка, в которой разрушение, уничтожение, смерть, жертвоприношение образуют растрату столь необратимую, негативность столь радикальную - здесь следует сказать:растрату и негативность безоговорочные, без какой бы то ни былосдержанности, - что их даже нельзя больше определить как негативностьвнутри того или иного процесса или системы: точка, в которой нетбольше ни процесса, ни системы. В дискурсе (единство процесса исистемы) негативность всегда выступает изнанкой и сообщницейпозитивности. О негативности можно говорить - о ней всегда говорилось- лишь как о вплетенной в эту ткань смысла. Суверенная же операция,точка несдержанности, не является ни позитивной, ни негативной. Вдискурс ее можно вписать, лишь вычеркивая [ее] предикаты или жепрактикуя некое противоречивое многократное экспонирование,выступающее за рамки философской логики.5 Можно было бы показать, чтовеликие революции Канта и Гегеля, даже если учитывать их значениеразрывов с традицией, не сделали в этом отношении ничего - они лишьвновь пробудили или раскрыли наиболее устойчивые философскиеопределения негативности (вкупе со всеми понятиями, которыесистематически сплетаются вокруг нее у Гегеля: идеальность, истина,смысл, время, история и т.д.). Великая революция состояла в том, чтобы(так и хочется сказать: попросту) принять негатив всерьез. Придатьсмысл его труду. Батай же не принимает негатив всерьез. Но в своемдискурсе он должен отметить, что не возвращается, тем не менее, к позитивным докантовским метафизикам полного присутствия. Он должен отметить в своем дискурсе бесповоротную точку разрушения, инстанцию такой неограниченной растраты, которая не оставляет в нашем запасесредств помыслить ее как негативность. Ведь негативность есть некийзапас. Называя неограниченность (sans-reserve) абсолютной растраты "абстрактной негативностью", Гегель торопится закрыть глаза на то, что он обнажил под видом негативности. Торопится к серьезности смысла и безопасности знания. Вот почему "он не знал, в какой мере он былправ". И неправ в том, что оказался прав, что позволил разумувосторжествовать над негативом. Пойти "до конца" "абсолютной разорванности" и негатива, без всякой "меры" и сдержанности, неозначает последовательно проследить их логику до той точки внутридискурса, в которой Aufhebung (сам дискурс) заставит ее сотрудничать сконституированием смысла и его интериоризирующей памяти, с Erinnerung.Это означает, напротив, судорожно разорвать лицо негатива, его лицевуюповерхность, что делает из нее другую, обнадеживающую поверхностьпозитива, и в одно мгновение обнажить в негативе то, что уже не можетбыть названо таковым. Не может как раз потому, что у того, что приэтом обнажается, нет никакой оставленной про запас, придержаннойизнанки; потому, что оно не может уже дать обратить себя впозитивность, не может больше сотрудничать в построении цепочкисмысла, понятия, времени и истины в дискурсе; потому, что оно вбуквальном смысле не может уже трудиться и давать рассматривать себя вкачестве "работы негатива". Гегель видел это - не видя этого,показывал - скрывая от глаз. Значит, за ним надлежит следовать доконца, без всякой сдержанности, вплоть до признания его правоты противнего самого, вплоть до того, чтобы вырвать его открытие из слишкомсознательной интерпретации, которую он ему дал. Как и всякий текст,гегелевский текст не монолитен. Продолжая с уважением относиться к егобезупречной внутренней связности, мы в то же время можем разложить егона отдельные пласты, показать, что он сам себя истолковывает: каждоеположение есть некое истолкование, подверженное тому или иномуистолковательному решению. Необходимость логической непрерывности есть решение или среда истолкования всех гегелевских истолкований.Истолковав негативность как труд, делая ставку на дискурс, смысл,историю и т.д., Гегель поставил против игры, против шанса. Он закрылглаза на возможность своего собственного заклада, на тот факт, чтосознательная приостановка игры (например, переход через истинудостоверности себя самого и через самостоятельность самосознания) былалишь одной из фаз игры; что игра объемлет труд смысла или смыслтруда, объемлет их в терминах не знания, но записи: смысл есть функцияигры, он вписывается в то или иное место игровой конфигурации, а самаигра не имеет никакого смысла.
____________________
5 М.Фуко справедливо говорит о "непозитивном утверждении", "Preface ala transgression" // Critique, 195-196, p.756.
Поскольку никакая логика не управляет отныне смыслом истолкования -так как логика есть некое истолкование, - мы могли бы перетолковать -против Гегеля - его собственное истолкование. Именно это и делаетБатай. Перетолкование есть симулированное повторение гегелевскогодискурса. В ходе этого повторения одно едва заметное смещениеразъединяет все артикуляции и надрезает все спайки имитируемогодискурса. В результате, по всему дискурсу распространяется такаядрожь, которая в конечном счете расколет всю его старую скорлупу.
"В действительности, если гегелевская позиция противопоставляетнаивности жертвоприношения научное сознание и бесконечныйупорядочивающий труд дискурсивного мышления, то это сознание, этоупорядочение все еще обладают одним темным пунктом: мы не могли бысказать, что Гегель не признал "момент" жертвоприношения: этот"момент" включен, вовлечен во все движение Феноменологии, где именноНегативность смерти, поскольку человек ее принимает, и делает егочеловеком из человеческого животного. Но, не увидев того, чтожертвоприношение уже само по себе свидетельствует обо всем движениисмерти (описанный в "Предисловии" к Феноменологии конечный - исвойственный Мудрецу - опыт прежде всего был начальным иуниверсальным), он не знал, в какой мере он был прав, - с какойточностью он описал движение Негативности" (l.c., pp. 35-36).
Дублируя господство, суверенность не ускользает от диалектики. Нельзя сказать, что она извлекается из нее как какой-нибудь кусок, ставший самостоятельным вдруг и в результате какого-то решения, разрывания. Отрезав таким образом суверенность от диалектики, мы превратили бы еев какую-то абстрактную негацию и консолидировали бы онтологику. Далеконе прерывая диалектику, историю и движение смысла, суверенность дает экономии разума его стихию, его среду, его неограничивающие закраины бессмыслицы. Далеко не упраздняя диалектический синтез, она вписываетего в жертвоприношение смысла и заставляет там функционировать. Пойтина риск смерти еще недостаточно, если выставление на кон не выпус-кается (se lance) как шанс или случай, но инвестируется как труд негатива. Значит, суверенность должна пожертвовать еще и господством,презентацией смысла смерти. Потерянный для дискурса, смысл тогдаполностью разрушается и истребляется. Ведь смысл смысла, диалектикачувств (sens) и смысла (sens), чувственного и понятия, смысловоеединство слова "смысл", к которому Гегель был столь внимателен, всегдасвязывалось с возможностью дискурсивного обозначения. Принося смысл вжертву, суверенность топит возможность дискурса: не просто каким-топеребоем, цезурой или раной внутри дискурса (абстрактнаянегативность), но вторгаясь через подобное отверстие, благодаря чемувнезапно раскрываются предел дискурса и потусторонье абсолютного знания.
Конечно, Батай иногда противопоставляет "означающему дискурсу"поэтическую, экстатическую, сакральную речь ("Но интеллект,дискурсивное мышление Человека развились как функция рабского труда.Лишь сакральная, поэтическая речь, ограниченная планом бессильнойкрасоты, сохраняла силу манифестации полной суверенности. Такимобразом, жертвоприношение есть способ быть суверенным, автономным лишьв той мере, в какой оно не оформляется означающим дискурсом", l.c.,p.40), но эта речь суверенности не есть какой-то другой дискурс,какая-то другая цепочка, разворачивающаяся рядом с означающимдискурсом. Есть только один дискурс, он является означающим, и Гегелятут не обойти. Поэтика или экстатика есть то, что в любом дискурсеможет раскрыться на абсолютную утрату его смысла, на основу ибезосновность священного, бессмыслицы, незнания или игры, на утратусознания, от которой он вновь приходит в чувство благодаря какому-тоновому броску костей. Поэтика суверенности возвещается в "тот момент,когда поэзия отказывается от темы и от смысла" (MM, EI, p.239). Онавозвещается только в этом отказе, потому что, преданная в таком случае"игре без правил", поэзия больше чем когда-либо рискует бытьприрученной, "подчиненной". Это собственно современный риск. Чтобыуклониться от него, поэзия должна "сопровождаться неким утверждениемсуверенности", "дающим" (как выражается Батай в одной замечательной исовершенно несостоятельной формуле, которая могла бы послужитьзаголовком к всему тому, что мы пытаемся собрать здесь воедино, вкачестве формы и пытки его письма) "комментарий к своему отсутствиюсмысла". Без этого поэзия в худшем случае была бы подчинена, в лучшемслучае - "помещена (inseree)". Потому что тогда "смех, опьянение,жертвоприношение и поэзия, сам эротизм продолжают автономносуществовать в запасе, помещенные в некую сферу точно дети в какой-нибудь дом. Это низшие суверены, ограниченные своими пределами и немогущие оспаривать империю деятельности" (там же). Именно в этомпромежутке между подчинением, помещением и суверенностью и следовалобы исследовать соотношения между литературой и революцией как Батаймыслил их себе в ходе своего разъяснения с сюрреализмом. Явнаядвусмысленность его суждений относительно поэзии охватываетсяконфигурацией этих трех понятий. Поэтический образ не являетсяподчиненным в той мере, в какой он "ведет от известного кнеизвестному"; но поэзия есть "почти целиком падшая поэзия", посколькуона удерживает при себе - чтобы самой удержаться в них - метафоры,которые определенно были взяты ею из "рабской сферы", но которымтотчас же "было отказано во внутреннем разрушении, представляющемсобой доступ к неизвестному". "Прискорбно не обладать ничем, кромеруин, но это уже не означает не обладать ничем: это означает однойрукой удерживать то, то отдает другая6": все еще гегелевская операция.
Будучи манифестацией смысла, дискурс, следовательно, есть утратасуверенности. Рабство, таким образом, есть не что иное, как желаниесмысла: положение, с которым смешивается вся история философии,положение, определяющее труд как смысл смысла, а техне - какразвертывание истины; положение, которое мощно концентрируется вгегелевском моменте и которое Батай, идя по стопам Ницше, хотелдовести до разоблачающего его суть изложения, чье изобличение он хотелвырвать на безосновности немыслимой бессмыслицы, выставив его,наконец, на кон в какой-то крупной - высшей - игре. Мелкая, низшаяигра состоит в том, чтобы все еще приписывать отсутствию смысла вдискурсе некий смысл.7
____________________
6 "Post-scriptum au supplice", EI, p.189.
7 "Только у серьезного есть смысл: игра, у которой смысла уже нет,серьезна лишь в той мере, в какой "отсутствие смысла также есть некийсмысл", но всегда затерянный во мраке неразличенной бессмыслицы.Серьезное, смерть и страдание образуют ее притупленную истину. Носерьезность смерти и страдания есть рабство мышления" ("Post-scriptum", EI, p.253). Единство серьезного, смысла, труда, рабства,дискурса и т.д., единство человека, раба и Бога - таково, на взглядБатая, глубинное содержание (гегелевской) философии. Здесь мы можемлишь отослать к наиболее явственно выражающим это текстам. (a) EI,p.105: "И в этом попытки мои заново начинают и разрушают гегелевскуюФеноменологию. Построение Гегеля есть философия труда, "проекта".Гегелевский человек - Существо и Бог - исполняется в своемсоответствии проекту... Раб... пройдя довольно извилистый путь,достигает под конец вершины вселенной. Единственная помеха для такойточки зрения (обладающей, впрочем, неравной и в каком-то смысленедосягаемой глубиной) в том, что человек несводим к проекту:недискурсивное существование, смех, экстаз" и т.д. (b) Le Coupaple,p.133: "Гегель, разрабатывая философию труда (именно Knecht,освобожденный раб, рабочий становится в Феноменологии Богом), подавилшанс - и смех и т.д. (c) Главным образом, в эссе "Hegel, la mort et lasacrifice" Батай показывает, благодаря какому скольжению - в речисуверенности ему следует противопоставить какое-то другое скольжение -Гегель "в пользу рабства" упускает ту суверенность, к которой "онподошел насколько мог близко". "Суверенность в позиции Гегеляпроистекает из такого движения, которое открывается дискурсом икоторое в духе Мудреца никогда не отделяется от своего откровения.
Два письма
"Эти суждения должны были бы привести к молчанию, а я пишу. Это вовсе не парадокс."
(EI, p.89).
Но мы должны говорить. "Неадекватность всякой речи... по крайней мере,должна быть высказана" (C) для того, чтобы сохранить суверенность, т.е. некоторым образом потерять ее, чтобы оставить еще в запасе возможность если не смысла ее, то ее бессмыслицы, чтобы этим невозможным "комментарием" отличить последнюю от всякой негативности. Нужно найти такую речь, которая хранит молчание. Необходимость невозможного: высказать в языке - рабства - то, что не является рабским. "То, что не является рабским, непроизносимо... Идея молчания (это самое недоступное) обезоруживает. Я не могу говорить оботсутствии смысла, не наделяя его при этом каким-то смыслом, которым оно не обладает. Молчание нарушается - потому что я заговорил. Историявсегда завершается каким-нибудь лама савахфани, вопиющем о нашембессилии умолкнуть: я должен наделять смыслом то, что его не имеет: вконечном счете, бытие даровано нам как невозможное!" (MM, EI, p.215)."Среди всех слов" слово "молчание" есть "наиболее извращенное илинаиболее поэтичное", потому что, изображая замалчивание смысла, оновысказывает бессмыслицу, оно скользит и само себя изглаживает, неудерживает себя, само себя замалчивает - но как речь, а не какмолчание. Это скольжение предает одновременно и дискурс, и недискурс.Оно может быть навязано нам, но может и быть обыграно суверенностьютаким образом, чтобы со всей строгостью предавать смысл в смысле идискурс в дискурсе. "Нужно найти", - поясняет Батай, выбирая"молчание" как "пример скользящего слова", такие "слова" и "объекты",которые "заставили бы нас скользить..." (EI, p.29). Скользить к чему?К каким-то другим словам, к другим объектам, конечно же, которыевозвещают суверенность.
Это скольжение сопряжено с риском. Но раз оно так ориентировано, тоидет оно на риск смысла и утраты суверенности в фигуре дискурса.Рискует придать смысл. Признать правоту и разумность. Разума.Философии. Гегеля, который всегда оказывается прав, как только мыраскрываем рот, чтобы артикулировать смысл. Чтобы подставить себяэтому риску в языке, пойти на него, чтобы спасти то, что не хочет бытьспасенным - возможность абсолютных игры и риска, - мы должны удвоитьязык, перейти к уловкам, хитростям, симулякрам. К маскам: "То, что неявляется рабским, непроизносимо: повод для смеха... то же самое сэкстазом. То, что не является полезным, должно скрываться (подмаской)" (MM, EI, p.214). Говоря "на пределе молчания", мы должныорганизовать некую стратегию и "найти [такие слова], которые в какой-то точке возвращают суверенное молчание, прерывающее артикулированныйязык" (там же).
Исключая артикулированный язык, суверенное молчание, следовательно,некоторым образом чуждо различию как истоку обозначения. Оно как будтоизглаживает прерывность, и на самом деле именно так нам следуетпонимать необходимость непрерывного континуума, к которой непрестанноапеллирует Батай, так же как и к необходимости коммуникации. Континууместь привилегированный опыт суверенной операции, преступающей пределдискурсивного различия. Но - и здесь, в том, что касается движениясуверенности, мы затрагиваем точку наибольшей двусмысленности инаибольшей неустойчивости - этот континуум не есть полнота смысла илиприсутствия, в качестве которой он рассматривается метафизикой. Опытконтинуума, пробиваясь к безосновности негативности и растраты,оказывается также и опытом абсолютного различия - такого различия, которое уже не будет тем, что Гегель помышлял глубже любого другого:различием на службе присутствия, трудящимся в истории (смысла).Различие между Гегелем и Батаем есть различие между этими двумяразличиями. Так мы можем снять ту двусмысленность, которая способнаотягощать понятия коммуникации, континуума и мгновения. Эти понятия,которые по видимости тождественны друг другу в качестве исполненияприсутствия, на деле обрисовывают и заостряют надрез различия. "Одинфундаментальный принцип выражается следующим образом: "коммуникация"не может иметь места между двумя полными и нетронутыми существами: онатребует таких существ, которые выставили на кон бытие в себе самих,поместили его на предел смерти, небытия" (Sur Nietzsche). А мгновение- временной модус суверенной операции - не есть какая-то точка полногои непочатого присутствия: оно скользит и ускользает в промежутке междудвумя присутствиями; оно есть различие как утвердительное ускользаниеприсутствия. Оно не дается, но скрадывается, похищается самим собой втаком движении, которое соединяет в себе моменты насильственноговзлома и бегущего исчезновения. Мгновение украдко: "Незнаниепредполагает по сути одновременно и страх, но также и подавлениестраха. Таким образом, становится возможно украдкой испытать украдкийопыт, называемый мною опытом мгновения" (C).
____________________________________________________________
Следовательно, она не может быть полностью суверенной: Мудрец на делене может не подчинить ее цели Мудрости, предполагающей завершениедискурса... Он набирает суверенность точно вес, который затемсбрасывает" (pp.41-42).
Итак, нам нужно найти такие слова, которые "в какой-то точкевозвращают суверенное молчание, прерывающее артикулированный язык".Поскольку речь, как мы видели, идет об известном скольжении, то, чтотребуется найти не меньше, чем слово, есть такая точка, такое место натрассе, в котором то или иное слово, почерпнутое в старом языке,начнет - в силу того, что оно помещено там и восприняло подобныйимпульс, - скользить само и заставлять скользить весь дискурс. В языкедолжен быть запечатлен известный стратегический выверт, который своимнасильственным и скользящим, украдким движением призван изогнуть егостарое тело, чтобы соотнести его синтаксис и лексику с высшиммолчанием. Причем не с понятием или смыслом суверенности, но, скорее,с привилегированным моментом суверенной операции, "пусть даже онаимела бы место только один раз".
Соотношение это абсолютно уникально: между языком и суверенныммолчанием, которое не терпит никаких соотношений, никакой симметрии стем, что склоняется и скользит, чтобы соотнестись с ним. Этосоотношение, однако, должно строгим, научным образом положить наобычный синтаксис как подчиненные значения, так и ту операцию, котораяесть неотношение, у которой нет никакого значения и которая свободноудерживается вне синтаксиса. Следует научным образом соотнести те илииные соотношения с неотношением, знание с незнанием. "Сувереннаяоперация, пусть даже она была бы возможна только один раз, наука,соотносящая объекты мышления с суверенными моментами, - возможна..."(MM). "Отсюда, опираясь на отказ от знания, начинается некаяупорядоченная рефлексия..." (C).
Это окажется тем более трудно или даже вовсе невозможно, чтосуверенность, не будучи господством, не может управлять этим научнымдискурсом наподобие какой-то архии [первопринципа] или принципаответственности. Как и господство, суверенность определенно делаетсясамостоятельной благодаря выставлению жизни на кон; она ни с чем несвязана, ничего не сберегает. Но в отличие от геглевского господства,она не должна даже стремиться к тому, чтобы сохраниться самой, собратьсебя или собрать прибыль от себя и от собственного риска, она "неможет даже определяться как некое имущество". "Я держусь за это, ностал бы я так за это держаться, если бы у меня не было уверенности втом, что с таким же успехом я мог бы над этим посмеяться?" (MM). Сталобыть, в этой операции на карту ставится не самосознание, неспособность быть подле себя, хранить себя, блюсти и наблюдать себя. Мыне в стихии феноменологии. По этой первой черте - в рамках философскойлогики нечитаемой - можно признать, что суверенность не управляетсобой. И не управляет вообще: ничего не диктует ни другому, ни вещам,ни дискурсам с целью произвести смысл. Именно в этом состоит первоепрепятствие для той науки, которая, по Батаю, должна соотносить своиобъекты с суверенными моментами и, как и всякая наука, требуетпорядка, соотнесенности, различия между основным и производным. "Методмедитации" не скрывает этого "препятствия" (выражение Батая). (...)
Мы знаем, что, как только суверенность захотела бы подчинить себекого-либо или что-либо, она позволила бы диалектике поймать себя,подчинилась бы рабу, вещи и труду. Она потерпела бы неудачу вследствиетого, что захотела бы восторжествовать и сделала бы вид, что за нейсохраняется преимущество. Господство, напротив, становится суеверным,когда перестает опасаться неудачи и пропадает как абсолютная жертвасвоего собственного жертвоприношения8. Значит, и господин, и суверенравным образом терпят неудачу, и обоим их неудача удается: одномублагодаря тому, что он придает ей смысл своим порабощениемопосредованию раба - это также означает потерпеть неудачу в том, чтобыупустить неудачу, - другому же благодаря тому, что он терпитабсолютную неудачу, а это означает одновременно утрату самого смысланеудачи и обретение нерабства. Это почти неприметное различие, котороене является даже симметрией лицевой и оборотной сторон, должно, по-видимому, регулировать все "скольжение" суверенного письма. Оно должнонадрезать тождество суверенности, которое всегда под вопросом.. Ведьсуверенность не имеет никакого тождества, она не есть самость, для-себя, к себе, подле себя. Чтобы не управлять, т.е. чтобы не порабощатьсебя, она ничего (прямое дополнение) не должна подчинять себе, т.е. неподчиняться ничему и никому (рабское опосредование непрямогодополнения): она должна растрачиваться без остатка, без всякойсдержанности, теряться, терять сознание, терять память о себе, своювнутренность; против Erinnerung, против ассимилирующей смысл скупости,она должна практиковать забвение, ту aktive Vergesslichkeit, о которойговорит Ницше, и - последний порыв господства - не стремиться больше ктому, чтобы получить признание.
Отказ от признания одновременно предписывает и запрещает письмо.Точнее, он проводит различие между двумя видами письма. Он запрещаетто письмо, которое проецирует след, через которое воля, в качествегосподства, стремится сохраниться в этом следе, получить в немпризнание и восстановить свое присутствие. Это с таким же успехом ирабское письмо, потому оно и презиралось Батаем. Но это презираемоерабство - не то же самое рабство, которое начиная с Платона осуждается[философской] традицией. Платон имеет в виду рабское письмо как техне,которое безответственно в силу того, что в нем исчезло присутствиепроизносящего дискурс человека. Батай, напротив, имеет в виду рабскийпроект сберечь жизнь - фантом жизни - в присутствии. В обоих случаях,правда, опасения вызывает некая смерть, и как раз эту их общность инадлежало бы тщательно обдумать. Проблема оказывается тем болеетрудной, что суверенность одновременно назначает для себя какое-тодругое письмо: то, что производит след как след. Последний являетсяследом лишь в том случае, если присутствие в нем безвозвратноскрадено, с самого первого его обещания, и если он конституируется каквозможность абсолютного изглаживания. Неизгладимый след - это не след.Таким образом, нам надлежит реконструировать систему батаевскихположений, касающихся письма, этих двух отношений - назовем их низшими высшим - к следу.
1. В целой группе текстов суверенный отказ от признания предписывает изглаживание написанного. Например, поэтического письма как письма низшего:
"Это жертвоприношение разума по виду является воображаемым, у него нетни каких-то кровавых последствий, ни чего-либо аналогичного. Тем неменее, оно отличается от поэзии тем, что является тотальным, неоставляет в запасе никакого наслаждения, кроме как через произвольноескольжение, которое невозможно задержать, или через самозабвенныйсмех. Если поcле него что-либо случайно и выживает, то эта жизнь непомнит себя, как полевой цветок после жатвы. Это странноежертвоприношение, предполагающее последнюю стадию мегаломании - мычувствуем, что становимся Богом, - имеет, однако, обычные последствияв том случае, если наслаждение в результате скольжения ускользает, амегаломания не истребляется вся целиком: тогда мы по-прежнему обреченыстремиться к тому, чтобы нас "признали", хотеть стать Богом для толпы;благоприятное условие для помешательства, но не для чего большего...Если идти до конца, то следует изгладить самого себя, самоустраниться,
____________________
8 Ср., например, EI, p.196: "жертвующий падает и пропадает вместе сосвоей жертвой" и т.д.испытать одиночество, жестоко пострадать от него, отказаться от того,чтобы быть признанным (...)" (Post-scriptum, EI, p.199). (...)
2. Но есть и суверенное письмо, которое, напротив, должно оборватьрабское сообщничество речи и смысла. "Я пишу для того, чтобыаннулировать в себе самом игру подчиненных операций" (MM, EI, p.242).
Выставление на кон в игре, выходящей за рамки господства, есть, такимобразом, пространство письма, и оно разыгрывается между низшим письмоми письмом высшим, причем оба они игнорируются господином, последнеебольше, чем первое, высшая игра больше, чем низшая ("Для господинаигра была ничем - ни низшей, ни высшей", C.)
Почему это единственное пространство письма?
Суверенность абсолютна тогда, когда она отрешается от всякогоотношения и пребывает во мраке тайны. Континуум суверенной операцииимеет своей стихией эту ночь тайного различия. Мы ничего бы тут непоняли, если бы сочли, что между этими двумя требованиями [континуумаи различия] налицо какое-то противоречие. Сказать по правде, мы понялибы лишь то, что понимается в логике философского господства: длякоторой, напротив, требуется примирить желание признания, нарушениетайны, дискурс, сотрудничество и т.д. с прерывностью, артикуляцией,негативностью. Оппозиция непрерывного и прерывного неустанно смещаетсяот Гегеля к Батаю.
Но это смещение не в силах преобразить ядро предикатов. Всесвязываемые с суверенностью атрибуты заимствованы из (гегелевской)логики господства. Мы не можем - Батай не мог и не должен был -располагать никаким другим понятием и даже никаким другим знаком,никаким другим единством слова и смысла. Уже сам знак "суверенность" всвоем противопоставлении рабству происходит из тех же запасов, что изнак "господство". Если взять его вне сферы его функционирования, тоокажется, что ничто не отличает его от "господства". Мы даже могли бывычленить в тексте Батая целую зону, в которой суверенность остается врамках классической философии субъекта и, что самое важное, - тоговолюнтаризма9, который, как показал Хайдеггер, еще у Гегеля и Ницшесмешивался с сущностью метафизики.
Поскольку пространство, отделяющее друг от друга логику господства инелогику - если угодно - суверенности, не может и не должновписываться в ядро самого понятия (так как здесь открывается, чтоникакого смыслового ядра, никакого понятийного атома не существует,что понятие, напротив, производится в ткани различий), оно должно бытьвписано в цепочку или механизм некоторого письма. Это письмо - высшее- будет называться письмом, потому что оно выходит за пределы логоса(логоса смысла, господства, присутствия и т.д.). В этом письме - том,что ищет Батай, - те же самые понятия, с виду оставшиеся неизменными,поражаются - какими бы непоколебимыми они ни казались - утратойсмысла, к которой они скользят и тем самым без всякой меры разрушаютсамих себя. Закрывать глаза на это строго необходимое выпадение восадок, это безжалостное жертвоприношение философских понятий,продолжать читать текст Батая, исследовать его и судить о нем изнутри "означающего дискурса" - это, может быть, и означает понять в нем кое-что, но уж наверняка не означает читать его. (...) В отличие отлогики, как она понимается в ее классическом понятии, в отличие дажеот гегелевской Книги, которую сделал своей темой Кожев, письмо Батая -в качестве высшего - не терпит различия между формой и содержанием.Это и делает его письмом, потому и востребуется оно суверенностью.
____________________
9 Взятые вне их общего синтаксиса, их письма, некоторые положениядействительно являют волюнтаризм, целую философию деятельнойактивности субъекта. .14). Суверенность есть практическая операция(ср., например, C, p.14). Но мы не читали бы текст Батая, если бы невплетали эти положения в их общую ткань, которая разрушает их -выстраивая в цепочку или вписывая в себя. Так, страницей ниже: "Инедостаточно даже сказать, что мы не можем говорить о суверенноммоменте, не искажая его, не искажая его в качестве подлинносуверенного. В такой же степени противоречивым, как и говорить о нем,окажется искать эти движения. В тот момент, когда мы ищем нечто, чембы оно ни было, мы не живем суверенно, мы подчиняем настоящий моментбудущему моменту: тому, что за ним последует. Мы, может быть, идостигнем благодаря нашим усилиям суверенного момента (возможно, чтокакое-то усилие здесь действительно необходимо), но между временемусилия и суверенным временем обязательно имеется некий разрыв, можнодаже сказать: бездна".
Это письмо (оно дает нам пример, который нас здесь интересует, хотя они не нацелен на то, чтобы чему-то научить) складывается, чтобывыстроить цепочку классических понятий - в той мере, в какой тенеизбежны ("Я не мог избежать выражения своей мысли на философскийманер. Однако я не обращаюсь к философам", MM), - таким образом, чтоблагодаря известному выверту они по видимости подчиняются своемупривычному закону, но при этом в какой-то точке соотносятся с моментомсуверенности, с абсолютной утратой своего смысла, растратой, неоставляющей ничего в запасе, с тем, что может быть отныне названонегативностью или утратой смысла лишь на их философской стороне: сбессмыслицей, стало быть, которая находится по ту сторону абсолютногосмысла, по ту сторону замкнутого пространства или горизонтаабсолютного знания. Захваченные этим рассчитанным скольжением, понятиястановятся непонятиями, они немыслимы, они становятся несостоятельными("Я ввожу кое-какие несостоятельные понятия", Le Petit). Философ слепк тексту Батая потому, что философом он является лишь в силу этогонесокрушимого желания остановить, удержать достоверность себя самого ибезопасность понятия от этого скольжения. Батаевский текст для негополон ловушек: это какой-то скандал в первоначальном значении слова[ср. scandalethron - "ловушка, западня"].
Трансгрессия смысла - это не доступ к непосредственному и не-определенному тождеству или к возможности удержать бессмыслицу. Тут,скорее уж, следовало бы говорить об эпохе эпохи смысла, о заключении вскобки - на письме, - подвешивающем эпоху смысла: противоположностьфеноменологическому эпохе, которое исполняется во имя и ввиду смысла.Это такая редукция, которая отклоняет нас назад к смыслу. А сувереннаятрансгрессия есть редукция этой редукции: не редукция к смыслу, норедукция смысла. Трансгрессия эта выходит за пределы как Феноменологиидуха, так и феноменологии вообще, ее наиболее современных разработок(ср. EI, p.19).
Будет ли это новое письмо зависеть от суверенной инстанции? Будет лионо повиноваться ее императивам? Будет ли оно подчиняться тому, что(можно было бы сказать "по сути своей", если бы у суверенности былакакая-либо суть) не подчиняет себе ничего? Никоим образом, и в этом -уникальный парадокс соотношения между дискурсом и суверенностью.Соотнести высшее письмо с суверенной операцией означает установитьотношение в форме неотношения, вписать в текст разрыв, соотнестицепочку дискурсивного знания с таким незнанием, которое уже не будеткаким-то его моментом: с абсолютным незнанием, на безосновностикоторого восхищаются (s'enlevent) шанс или заклад смысла, истории игоризонтов абсолютного знания. Запись подобного соотношения будет"научной", но "наука" в данном случае претерпевает радикальноеискажение, содрогается - ничего из свойственных ей норм не теряя -благодаря простому соотнесению с абсолютным незнанием. (...)
Итак, будучи скорее утвердительной редукцией смысла, чем полаганиембессмыслицы, суверенность не выступает принципом или основанием этойзаписи. Будучи непринципом и неоснованием, она определенно обманываетожидание какой-то обнадеживающей архии, условия возможности илитрансцендентала дискурса. Никаких философских предпосылок здесь большенет. "Метод медитации" учит нас тому, что дисциплинированныйитинерарий письма должен со всей строгостью подводить нас к той точке,где уже нет больше ни метода, ни медитации, где суверенная операциярвет с ними, потому что не дает обуславливать себя ничем, что ейпредшествует или хотя бы подготавливает ее. Точно так же, как она нестремится ни к приложению, ни к распространению, ни к продолжению, ник преподаванию самой себя (вот почему, по выражению Бланшо, ееавторитет заглаживается), как она не ищет признания, так же нет в нейи никакого движения признания дискурсивного и предварительного труда,без которого она, однако, не сумела бы обойтись. Суверенность должнабыть неблагодарной. "Моя суверенность ... нисколько не признательнамне за мой труд" (MM). Сознательная озабоченность предпосылкамиявляется как раз философской и гегелевской [чертой].
"Критика, адресуемая Гегелем Шеллингу (в предисловии к Феноменологии),не менее решительна. Предварительные труды операции недосягаемы длянеподготовленного интеллекта (как говорит Гегель, столь же неразумнобыло бы, не будучи башмачником, браться за изготовление башмаков). Этитруды, тем не менее, благодаря свойственному им способу приложения,сковывают суверенную операцию (бытие, идущее так далеко, насколько этотолько возможно). Именно суверенный характер требует отказа от подчи-нения данной операции условию каких-то предпосылок. Операция имеетместо лишь тогда, когда в ней появляется настоятельная нужда: если онапоявляется, уже нет времени приступать к каким-то трудам, которые посути своей подчинены внешним по отношению к ним целям, не являютсяцелями сами по себе" (MM).
Далее, если кому-то покажется уместным вспомнить, что Гегель,несомненно, первым показал онтологическое единство метода иисторичности, то отсюда нам следует, наверное, заключить, чтопревзойденное суверенностью - это не только "субъект" (MM, p.75), но исама история. Нет, мы не возвращаемся на классический и догегелевскийманер к неисторическому смыслу, который мог бы образовать одну изфигур Феноменологии духа. Суверенность осуществляет трансгрессиюцелостности истории смысла и смысла истории, того проекта знания,который спаивал их воедино. Незнание оказывается тогдасверхисторичным, но лишь в силу того, что оно приняло к сведениюзавершение истории и закрытие абсолютного знания, в силу того, чтоприняло их всерьез - а затем предало, выйдя за их пределы илисимулировав их в игре.10 В этой симуляции я сберегаю или предвосхищаюцелостность знания, не ограничиваюсь какими-то определенными иабстрактными знанием и незнанием, но отпускаю себе абсолютное знание,отпускаю его от себя, чтобы вновь поставить его на свое место кактаковое, поместив и вписав его в такое пространство, над которым онобольше не господствует. Таким образом, письмо Батая соотносит всесемантемы, т.е. все философемы, с суверенной операцией, сбезвозвратным истреблением тотальности смысла. Она черпает из запасовсмысла, чтобы вконец исчерпать их. С тщательно выверенной дерзостьюона признает конституирующее правило того, что она должна эффективно иэкономично деконституировать.
Двигаясь таким образом путями того, что Батай называет всеобщей экономией.
Всеобщие письмо и экономия.
С всеобщей экономией письмо суверенности сообразуется по меньшей мередвумя своими чертами: 1. это какая-то наука; 2. свои объекты онасоотносит с неограниченным разрушением смысла.
"Метод медитации" следующим образом предвещает La Part maudite:"Наука, соотносящая объекты мышления с суверенными моментами,фактически есть не что иное, как всеобщая экономия, рассматривающаясмысл этих объектов в отношении друг к другу, а в конечном счете - вотношении к утрате смысла. Вопрос этой всеобщей экономии располагаетсяв плане политической экономии, однако обозначаемая этим именем наукаесть лишь ограниченная (товарными стоимостями) экономия. Речь идет опроблеме, существенной для науки, занимающейся использованиембогатств. Всеобщая экономия в первую очередь делает очевидным фактпроизводства неких излишков энергии, которые по определению не могутбыть использованы. Избыточная энергия может быть лишь потеряна без малейшей цели и, следовательно, без всякого смысла. Именно этабесполезная, безумная утрата и есть суверенность" (EI, p.233).
____________________
10 Об операции, состоящей в имитации абсолютного знания, по окончаниикоторой "достигается незнание, а абсолютное познание оказывается ужене более, как одним познанием среди других", ср. EI, p.73sq и особенноp.138sq. - важные выкладки, посвященные картезианской модели знания("прочное основание, на котором все покоится") и гегелевской егомодели ("кругообразность").
Будучи научным письмом, всеобщая экономия, конечно же, не есть самасуверенность. Впрочем, самой суверенности вообще нет. Суверенностьупраздняет ценности смысла, истины, задержания-самой-вещи. Вот почемуоткрываемый ею или соотносящийся с ней дискурс не является истинным,правдивым или "искренним"11. Суверенность есть невозможное, она,следовательно, не есть, она есть - это слово Батай пишет курсивом -"эта утрата". Письмо суверенности соотносит дискурс с абсолютнымнедискурсом. В качестве всеобщей экономии, оно есть не утрата смысла,но, как мы только что прочитали, "отношение к утрате смысла". Онооткрывает вопрос смысла. Оно описывает не незнание, не то, чтоневозможно, но лишь эффекты незнания. "...Говорить о самом незнании, витоге, было бы невозможно, но мы можем говорить о его эффектах..."12
Но тем самым мы не возвращаемся к привычному строю познающей науки.Письмо суверенности не является ни суверенностью в ее операции, ниобщепринятым научным дискурсом. Смысл (дискурсивное содержание инаправление последнего) - ориентированное отношение неизвестного кизвестному или познаваемому, к всегда уже известному или кпредвосхищаемому познанию. Хотя всеобщее письмо также обладает некимсмыслом, будучи лишь отношением к бессмыслице, этот строй в немперевернут. Отношение к абсолютной возможности познания в немподвешено в неопределенности. Известное соотносится с неизвестным,смысл - с бессмыслицей. "Это познание, которое можно было бы назватьосвобожденным (но которое мне больше нравится называть нейтральным),есть использование некоей функции, оторванной (освобожденной) отрабства, из которого она проистекает: эта функция соотносиланеизвестное с известным, но с момента своего отрыва она соотноситизвестное с неизвестным" (MM). Движение, которое, как мы видели, лишьнамечено в "поэтическом образе".
Не то чтобы феноменология духа, развертывавшаяся в горизонтеабсолютного знания и в соответствии с кругообразностью Логоса, такимобразом переворачивалась. Вместо того, чтобы быть попроступеревернутой, она охватывается; но не охватывается познающимпознанием, а вписывается вместе со своими горизонтами знания ифигурами смысла в раскрытие всеобщей экономии. Последняя складывает ихтак, чтобы они соотносились не с основанием, но с безосновностьюрастраты, не с телосом смысла, но с бесцельным разрушением стоимости.Атеология Батая есть также и некая атеология и анэсхатология. Даже всвоем дискурсе, который надлежит уже отличать от суверенногоутверждения, атеология эта не развертывается, однако, путяминегативной теологии - путями, которые не могли не завораживать Батая,но которые, может быть, оставляли еще в запасе по ту сторону всехотвергнутых предикатов и даже "по ту сторону бытия" некую"сверхсущностность"; по ту сторону категорий сущего - некое верховноесущее и какой-то неразрушимый смысл. Может быть: потому что мыкасаемся здесь пределов и самых смелых дерзаний дискурса во всемзападном мышлении. Мы могли бы показать, что расстояния и близости неразличаются между собой.
____________________
11 Письмо суверенности не является ни истинным, ни ложным, ниправдивым, ни неискренним. Оно чисто фиктивно - в том смысле этогослова, который упускается классическими оппозициями истинного иложного, сущности и видимости. Оно ускользает от всякоготеоретического или этического вопроса. И одновременно оно подставляеттаким вопросам свою низшую сторону, с которой, по словам Батая, оносоединяется в труде, дискурсе, смысле. ("Я думаю, что писать менязаставляет опасение сойти с ума", Sur Nietzsche). Если брать этусторону, тогда нет ничего легче и ничего законнее вопроса о том,"искренен" ли Батай. Сартр и задает его: "И вот этот призыв потерятьсебя без расчета, без возврата, без спасения. Искренен ли он?" (l.c.,p.162). Чуть ниже: "Ведь в конце-то концов г.Батай пишет, он занимаетнекий пост в Национальной библиотеке, он читает, занимается любовью,ест" (p.163).
12 C; объекты науки оказываются тогда "эффектами незнания". Эффектамибессмыслицы. Как, например, Бог - в качестве объекта теологии. "Богтакже есть некий эффект незнания" (там же).
Поскольку феноменология духа (и феноменология вообще) соотноситпоследовательность фигур феноменальности с неким знанием смысла,которое всегда уже возвещено заранее, она соответствует ограниченнойэкономии: ограниченной товарными стоимостями, как мы могли бы сказать, воспользовавшись терминами ее определения, - "науке, занимающейся использованием богатств", ограничивающейся смыслом и конституированной стоимостью объектов, их кругообращением. Кругообразность абсолютного знания могла бы управлять, могла бы охватить лишь это кругообращение,лишь этот кругооборот воспроизводительного потребления. Абсолютныепроизводство и разрушение стоимости, избыточная энергия как таковая(та, что "может быть лишь потеряна без малейшей цели и, следовательно,без всякого смысла") - все это ускользает от феноменологии какограниченной экономии. Последняя может определить различие и негативность только как стороны, моменты или условия смысла: как труд.А бессмыслица суверенной операции не является ни негативом, ниусловием смысла, даже если она есть также и это, и даже если имя ее позволяет нам это расслышать. Она не является каким-то запасом смысла.Она стоит по ту сторону оппозиции позитива и негатива, потому что актистребления, хотя и приводит к утрате смысла, все-таки не выступаетнегативом присутствия: сохраняемого, соблюдаемого и наблюдаемого вистине своего смысла (т.е. bewahren). Подобный разрыв симметрии должен распространить свои эффекты на все цепочки дискурса. Понятия всеобщегописьма могут читаться лишь при условии того, что они выносятся, сдви-гаются за пределы альтернатив симметрии, которой они, однако, кажутся охваченными и в которой они известным образом должны по-прежнемуудерживаться. Стратегия [суверенного письма] играет на этом захвате иэтом выносе за пределы. Например, если учесть этот комментарий бессмыслицы, тогда то, что указывает на себя в замкнутом пространствеметафизики как на нестоимость, в то же время отсылает по ту сторонуоппозиции стоимости и нестоимости, по ту сторону самого понятия стоимости, так же как и понятия смысла. То, что указывает на себя какна мистическое, чтобы потрясти безопасность дискурсивного знания, в тоже время отсылает по ту сторону оппозиции мистического ирационального13. (...) То, что указывает на себя как на внутреннийопыт, не является внутренним опытом, потому что не соотносится ни скаким присутствием, ни с какой полнотой, но лишь с тем невозможным,которое он "испытывает" в пытке. Прежде всего, опыт этот не являетсявнутренним: если он и кажется таковым благодаря тому, что несоотносится ни с чем другим, ни с каким вовне, иначе как на манернеотношения, тайны и разрыва, то в то же время он весь целикомвыставлен - для пытки: нагой, открытый внешности, лишенный запаса иливнутреннего сознания, глубоко поверхностный.
Под эту схему можно было бы подвести все понятия всеобщего письма(понятия науки, материализма, бессознательного и т.д.). Предикатыздесь не для того, чтобы хотеть-сказать, высказать или обозначитьнечто, но для того, чтобы заставить смысл скользить, чтобы изобличитьего или от него отклониться. Это письмо не обязательно производиткакие-то новые понятийные единицы. Его понятия не обязательноотличаются от классических понятий какими-то маркированными чертами вформе существенных предикатов: отличаются они различиями в силе,высоте и т.д., которые сами квалифицируются таким образом лишьметафорически. Традиционные имена сохраняются, но поражаютсяразличиями между высшим и низшим, архаическим и классическим14 и т.д.
____________________
13 Чтобы определить тот пункт, в котором он расходится с Гегелем иКожевым, Батай уточняет, что им понимается под "сознательныммистицизмом", стоящим "по ту сторону классического мистицизма":"Атеистический мистик, сознающий себя, сознающий, что он долженумереть и исчезнуть, станет жить, по словам Гегеля, относящимся,очевидно, к нему самому, в "абсолютной разорванности"; но для тогоречь идет лишь о каком-то периоде: в противоположность Гегелю, он невышел бы оттуда - "глядя Негативу в лицо", он никогда не можетпереложить его в Бытие, отказывается делать это и удерживается вдвусмысленности" ("Hegel, la mort et la sacrifice").
14 Здесь вновь различие важнее содержания терминов. И эти две серииоппозиций (высшее : низшее, архаическое : классическое) нам следуетсвязать с той, что мы видели выше, говоря о поэтике (суверенноенеподчинение : помещение : подчинение). (...) Различие между высшим иЭто единственный способ отметить внутри дискурса то, что отделяетдискурс от его избытка (l'excedent).
Однако письмо, в котором действуют эти стратагемы, не состоит вподчинении понятийных моментов тотальности какой-нибудь системы, вкоторой они под конец обрели бы смысл. Речь не идет о подчинениискольжений, различий дискурса и игры синтаксиса целостности какого-топредвосхищенного дискурса. Совсем напротив. Если для надлежащегочтения понятий всеобщей экономии игра различий совершенно необходима,если каждое понятие должно быть заново вписано в закон егособственного скольжения и соотнесено с суверенной операцией, мы, темне менее, не должны превращать эти требования в подчиненный моменткакой-то структуры. Именно между этими двумя рифами и надлежитпровести чтение Батая. Оно не должно изолировать понятия, как если быте были своим собственным контекстом, как если бы мы могли непо-средственно услышать в их содержании, что хотят сказать такие слова,как "опыт", "внутренний", "мистический", "труд", "материальный","суверенный" и т.д. Ошибка здесь состояла бы в том, что занепосредственность чтения принималась бы слепота к традиционнойкультуре, которая сама хотела бы выдать себя за естественную стихиюдискурса. Но и наоборот, мы не должны подчинять внимание к контексту иразличия в обозначении какой-то системе смысла, допускающей илиобещающей абсолютное формальное господство. Это означало бы изгладитьисступление бессмыслицы и отпасть в замкнутое пространство знания:означало бы опять же не читать Батая. (...) Суверенная операцияподвешивает также и такое подчинение, которое выступает в форменепосредственности. Чтобы понять, что и в этом случае она, тем неменее, не включается в труд и в феноменологию, нам надлежит выйти изфилософского логоса и помыслить немыслимое. Как осуществитьтрансгрессию одновременно и опосредованного, и непосредственного? Каквыйти за пределы "подчинения" смыслу (философского) логоса в егототальности? Может быть - с помощью высшего письма: "Я пишу, чтобыаннулировать в себе самом игру подчиненных операций (это, в общем ицелом, излишне)" (MM). Всего лишь может быть, и "это, в общем и целом,излишне", потому что письмо это не должно обнадеживать нас ни в чем,оно не дает нам никакой достоверности, никакого результата, никакойвыгоды. Оно абсолютно авантюрно: это какой-то шанс, а не техника.
Трансгрессия нейтрального и смещение Aufhebung.
Оказывается ли письмо суверенности по ту сторону классических оппозиций белым или нейтральным? Мы могли бы так подумать, поскольку оно не может высказать ничего иначе, как в форме ни то, ни это. Не есть ли это одна из черт, сближающих мышление Батая с мышлением Бланшо? И не предлагает ли нам сам Батай некое нейтральное познание? "Это познание, которое можно было бы назвать освобожденным (но котороемне больше нравится называть нейтральным), есть использование некоейфункции, оторванной (освобожденной) от рабства, из которого онапроистекает... она соотносит известное с неизвестным" (см. выше). Но здесь мы должны внимательно обдумать тот факт, что нейтральным выступает не суверенная операция, но дискурсивное познание. Нейтральность имеет негативную сущность (ne-uter), она есть негативная сторона трансгрессии. Суверенность не является нейтральной, даже еслив своем дискурсе она и нейтрализует все противоречия или оппозиции классической логики. Нейтрализация эта производится в рамках познанияи синтаксиса письма, но она соотносится с неким суверенным и трансгрессивным утверждением. Суверенная операция не довольствуется нейтрализацией в дискурсе классических оппозиций; в высшей форме "опыта" она осуществляет трансгрессию законов и запретов, образующихсистему с дискурсом и даже с работой нейтрализации. Спустя двадцать страниц после того, как он предложил "нейтральное познание", Батай пишет: "Я утверждаю возможность нейтрального познания? Моя
____________________________________________________________
низшим - не что иное как аналогия различия между архаическим и классическим. И ни то, ни другое не должно пониматься классическим, или низшим, образом. Архаическое не есть то изначальное илиаутентичное, которое определяется философским дискурсом. Высшее не противопоставляется низшему как большое малому, высокое низкому (...).суверенность встречает его во мне как поющая птица и нисколько непризнательна мне за мой труд".
Но и разрушение дискурса не есть какая-то простая, изглаживающая нейтрализация. Оно множит слова, устремляет их друг на друга, также иистребляет их в ходе бесконечной и безосновательной подстановки, чье единственное правило - суверенное утверждение игры вне смысла. Несдержанность или отступление в себя, нескончаемый шепот какой-то белой речи, изглаживающей следы классического дискурса, но род потлачазнаков, сожигающего, истребляющего, расточающего слова в веселом утверждении смерти: жертвоприношение и вызов15. (...)Но эта трансгрессия дискурса (и, как следствие, закона вообще: дискурс способен полагать себя, лишь полагая норму или ценность смысла, т.е.стихию законности вообще), как и всякая трансгрессия, должна некоторым образом сберегать и подтверждать то, за пределы чего она выходит. Этоединственный способ утвердить себя в качестве трансгрессии и такимобразом достичь священного, которое "дается в насильственном акте вторжения". Описывая в Эротизме "противоречивый опыт трансгрессии изапрета", Батай добавляет одно примечание к следующей фразе: "Нотрансгрессия отличается от "возвращения к природе": она снимаетзапрет, не ликвидируя его". Вот это примечание: "Нет нужды особо подчеркивать гегелевский характер этой операции, соответствующей томумоменту диалектики, который выражается непереводимым немецким глаголом aufneben (превзойти, сохранив)."
Действительно ли "нет нужды особо подчеркивать"? Можно ли, какутверждает это Батай, подвести движение трансгрессии под гегелевскоепонятие Aufhebung, которое, как мы уже видели, изображало победу рабаи конституирование смысла?
Здесь нам следует истолковать Батая против самого Батая или, точнее, -один пласт его письма, отправляясь от какого-то другого пласта.Оспаривая то, что для Батая в этом примечании как будто само собой разумеется, мы, быть может, отточим фигуру смещения, которой здесьподвержен весь гегелевский дискурс. Вот почему Батай еще меньшегегельянец, чем он сам думает.
Гегелевское Aufhebung целиком и полностью производится внутри дискурса, системы или труда обозначения. То или иное определениеотрицается или сохраняется в каком-то другом определении, являющем егоистину. От одного определения к другому: мы переходим от бесконечной неопределенности к бесконечной определенности, и этот переход,производимый неугомонностью бесконечного, выстраивает цепочку смысла.Aufhebung понимается внутри круга абсолютного знания, оно никогда невыходит за пределы его замкнутого пространства, никогда не подвешиваетв неопределенности тотальность дискурса, труда, смысла, закона и т.д.Поскольку гегелевское Aufhebung никогда не приподнимает, пусть дажеудерживая ее, вуалирующую форму абсолютного знания, оно всецелопринадлежит к тому, что Батай называет "миром труда", т.е. запрета,воспринимаемого как таковой и в своей тотальности. (...) ГегелевскоеAufhebung, следовательно, принадлежит к ограниченной экономии иоказывается формой перехода от одного запрета к другому,кругообращением запрета, историей как истиной запрета. Стало быть,лишь пустую форму Aufhebung Батай может использовать для того, чтобыпо аналогии обозначить то, что никогда прежде не было осуществлено:трансгрессивное соотношение, связывающее мир смысла с миромбессмыслицы. Это смещение парадигматично: внутрифилософское,спекулятивное par excellence понятие вынуждается войти в письмо, чтобыобозначить такое движение, которое, собственно, выходит за пределывсякой возможной философемы, составляя ее эксцесс. И тогда этодвижение заставляет философию предстать в виде наивной или природнойформы сознания (а под природным Гегель подразумевает также и куль-турное). Пока Aufhebung остается охваченным ограниченной экономией,оно остается в плену у этого природного сознания. Напрасно "мы"
Феноменологии духа преподносит себя в качестве знания того, чего наивное сознание, погруженное в свою историю и определения своихфигур, не знает, оно [это "мы"] остается природным и вульгарным,потому что помышляет переход, истину перехода лишь как кругообращениесмысла или стоимости. Оно развивает смысл или желание смыслаприродного сознания, которое замыкается в круг для того, чтобы узнатьсмысл, а это всегда то, откуда и куда это идет. Оно не видитбезосновности игры, на которой выводится (s'enleve) история (смысла).В этой мере философия, гегелевская спекуляция, абсолютное знание ивсе, чем они управляют или будут до бесконечности управлять в своемзамкнутом пространстве, остаются определениями природного, рабского ивульгарного сознания. Самосознание является рабским.
____________________
15 "Игра - ничто, если она не выступает в качестве открытого ибезоговорочного вызова тому, что игре противостоит" (примечание наполях неизданной Теории религии, которую Батай одно время планировалозаглавить "Смерть от смеха и смех над смертью".
"(...) Вульгарное познание - это все равно что еще одна наша ткань!..В каком-то смысле, то состояние, в котором я увидел бы, оказываетсяумиранием. Ни в один момент у меня не будет возможности увидеть!" (MM,EI, p.222).
Если вся история смысла собирается воедино и представляется в какой-тоточке картины фигурой раба, если гегелевский дискурс, Логика, Книга, окоторой говорит Кожев, суть язык раба (язык-раб), т.е. рабочего (язык-рабочий), то они могут читаться и слева направо, и справа налево как реакционное или же революционное движение, а то и оба разом. Было бы абсурдом, если бы трансгрессия Книги письмом прочитывалась лишь вкаком-то определенном, одном смысле или направлении (sens). Это былобы одновременно и абсурдно (учитывая ту форму Aufhebung, чтосохраняется в трансгрессии), и слишком уж исполнено смысла. Справаналево или слева направо: этим двум противоречивым и слишкомосмысленным положениям равным образом недостает уместности. В каком-тоопределенном пункте.
Очень определенном. Констатация неуместности, за эффектом которой,стало быть, надлежит присматривать, насколько это возможно. Мы быничего не поняли во всеобщей стратегии, если бы совершенно отказалиськонтролировать употребление этой констатации. Если бы мы ссужали,бросали или клали ее во все равно какую руку: правую или левую.
"...состояние, в котором я увидел бы, оказывается выходом,исступлением из этой "ткани". И я несомненно тотчас же должен сказать:это состояние, в котором я увидел бы, оказывается умиранием. Ни в одинмомент у меня не будет возможности увидеть!"
Итак, с одной стороны имеется вульгарная ткань абсолютного знания, сдругой - смертельное отверстие глаза. Текст и взгляд. Рабство смысла и пробуждение для смерти. Письмо низшее и письмо высшее.
От одного к другому, совершенно другому, тянется определенный текст. Который в молчании прослеживает структуру глаза, обрисовывает это отверстие, отваживается сплести "абсолютную разорванность", абсолютно разрывает собственную ткань, вновь сделавшуюся "плотной" и рабской вследствие того, что она дала прочесть себя еще раз.
Перевод с французского (с незначительными сокращениями) А.В. Гараджа