Эдмунд ГУССЕРЛЬ
ЛОГИЧЕСКИЕ ИСЛЕДОВАНИЯ
КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ


Содержание

 

Предисловие
 :

ЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

Предисловие редактора русского издания

Предисловие автора

Введение

§ 1. Спор об определении логики и существенном содержании ее учений

§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов

§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования

ГЛАВА ПЕРВАЯ. Логика как нормативная и, в частности, как практическая дисциплина

§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук

§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением

§ 6. Возможность и правомерность логики как наукоучения

§ 7. Продолжение. Три важнейшие особенности обоснований

§ 8. Отношение этих особенностей к возможности науки и наукоучения

§ 9. Методические приемы наук представляют собой отчасти обоснования, отчасти вспомогательные средства для обоснования

§ 10. Идеи теории и науки как проблемы наукоучения

§ 11. Логика или наукоучение как нормативная дисциплина и как техническое учение

§ 12. Соответствующее определение логики

ГЛАВА ВТОРАЯ. Теоретические дисциплины как основы нормативных

§ 13. Спор о практическом характере логики

§ 14. Понятие нормативной науки. Основное мерило, или принцип, ее единства

§ 15. Нормативная дисциплина и техническое учение

§ 16. Теоретические дисциплины как основы нормативных

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Психологизм, его аргументы и его позиция в отношении к обычным возражениям

§ 17. Спорный вопрос, относятся ли существенные теоретические основы логики к психологии

§ 18. Аргументация психологистов

§ 19. Обычные аргументы противников и их психологистическое опровержение

§ 20. Пробел в аргументации психологистов

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. Эмпиристические следствия психологизма

§ 21. Два эмпиристических следствия, вытекающих из психологистической точки зрения, и их опровержение

§ 22. Законы мышления как предполагаемые естественные законы, которые, действуя изолированно, являются причиной разумного мышления

§ 23. Третье следствие психологизма и его опровержение

§ 24. Продолжение

ГЛАВА ПЯТАЯ. Психологистические толкования логических принципов

§ 25. Закон противоречия в психологистическом толковании Милля и Спенсера

§ 26. Психологическое толкование принципа у Милля устанавливает не закон, а совершенно неопределенное и научно не проверенное опытное положение

§ 27. Аналогичные возражения против остальных психологических истолкований логического принципа. Смешение понятий, как источник заблуждений

§ 28. Мнимая двусторонность принципа противоречия, в силу которой его надо понимать, как естественный закон мышления и как нормативный закон его логического упорядочения

§ 29. Продолжение. - Учение Зигварта

ГЛАВА ШЕСТАЯ. Силлогистика в психологическом освещении. Формулы умозаключения и химические формулы

§ 30. Попытки психологического истолкования силлогистических положений

§ 31. Формулы умозаключения и химические формулы

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Психологизм, как скептический релятивизм

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание скептицизма

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

§ 39.Антропологизм в логике Зигварта

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдмана

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. Психологистические предрассудки

§ 41. Первый предрассудок

§ 42. Пояснительные соображения

§ 43. Идеалистические аргументы против психологизма. Их недостатки и верный смысл

§ 44. Второй предрассудок

§ 45. Опровержение: чистая математика тоже стала ветвью психологии

§ 4б. Область исследования чистой логики, подобно области чистой математики, идеальна

§ 47. Основные логические понятия и смыслы логических положений подтверждают наши указания

§ 48. Решающие различия

§ 49. Третий предрассудок. Логика как теория очевидности

§ 50. Превращение логических положений в равнозначные положения об идеальных условиях очевидности суждения. Получающиеся положения не являются психологическими

§51. Решающие пункты в этом споре

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Принцип экономии мышления и логика

§ 52. Введение

§ 53.Телеологический характер принципа Маха-Авенариуса и научное значение экономики мышления

§ 54. Более подробное изложение правомерных целей экономики мышления, главным образом, в сфере чисто дедуктивной методики. Отношение их к логическому техническому учению

§ 55. Экономика мышления не имеет значения для чистой логики и учения о познании. Ее отношение к психологии

§ 56. Продолжение Ύστερον πρότερον обоснования чисто логического через экономику мышления

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Заключение критических исследований

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших логических идей

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде всего с Кантом

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Приложение

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Идея чистой логики

§ 62. Единство науки. Связь вещей и связь истин

§ 63. Продолжение. Единство теорий

§ 64. Существенные и внесущественные принципы, дающие науке единство. Абстрактные, конкретные и нормативные науки

§ 65. Вопрос об идеальных условиях возможности науки или теории вообще

§ 66. Б. Тот же вопрос в отношении содержания познания

§ 67. Задачи чистой логики. Во-первых: фиксация чистых категорий значения, чистых предметных теорий и их закономерных осложнений

§ 68. Во-вторых: законы и теории, коренящиеся в этих категориях

§ 69. В-третьих: теория возможных форм теорий, или чистое учение о многообразии

§ 70. Пояснения к идее чистого учения о многообразии

§ 71. Разделение труда. Работа математиков и работа философов

§ 72. Расширение идеи чистой логики. Чистое учение о вероятности как, чистая теория опытного познания
 

КАРТЕЗИАНСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ

Эдмунд Гуссерль и его «Картезианские размышления»

Введение

§ 1. Декартовы «Размышления» как прообраз философского самоосмысления

§ 2. Необходимость радикального возвращения к началу философии

РАЗМЫШЛЕНИЕ I. Путь к трансцендентальному ego

§ 3. Картезианский переворот и ведущая финальная идея обоснования науки

§ 4. Раскрытие финального смысла науки посредством погружения (einleben) в нее как в ноэматический феномен

§ 5. Очевидность и идея подлинной науки

§ 6. Различия в очевидности. Философское требование аподиктической и самой по себе первой очевидности

§ 7. Очевидность бытия (Dasein) мира неаподиктична; его вовлеченность в картезианское ниспровержение

§ 8. Ego cogito как трансцендентальная субъективность

§ 9. Область действия аподиктической очевидности «Я есмь»

§ 10. Отступление. Трансцендентальный поворот как упущение Декарта

§ 11. Психологическое и трансцендентальное Я. Трансцендентность мира

РАЗМЫШЛЕНИЕ II. Раскрытие поля трансцендентального опыта согласно его универсальным структурам

§ 12. Идея трансцендентального обоснования познания

§ 13. Необходимость предварительного исключения проблем, связанных с областью трансцендентального познания

§ 14. Поток cogitationes. Cogito и cogitatum

§ 15. Естественная и трансцендентальная рефлексия

§ 16. Отступление. Ego cogito - необходимое начало как трансцендентальной, так и «чисто психологической» рефлексии

§ 17. Две стороны исследования сознания и его коррелятивная проблематика. Направления описания. Синтез как изначальная форма сознания

§ 18. Отождествление как основная форма синтеза. Универсальный синтез трансцендентального времени

§ 19. Актуальность и потенциальность интенциональной жизни

§ 20. Своеобразие интенционального анализа

§ 21. Интенциональный предмет как «путеводная нить» трансцендентального исследования

§ 22. Идея универсального единства всех предметов и задача их конститутивного исследования

РАЗМЫШЛЕНИЕ III. Конститутивная проблематика. Истина и действительность

§ 23. Уточнение понятия трансцендентальной конституции с различением «разумного» и «неразумного»

§ 24. Очевидность как самоданность предмета и ее разновидности

§ 25. Действительность и квазидействительность

§ 26. Действительность как коррелят очевидного подтверждения

§ 27. Хабитуальная и потенциальная очевидности, выполняющие конститутивную функцию по отношению к смыслу понятия «сущий предмет»

§ 28. Презумптивная очевидность опыта мира. Мир как идея, коррелятивная совершенной очевидности опыта

§ 29. Материально - и формально-онтологические регионы как индексы трансцендентальных систем очевидностей

РАЗМЫШЛЕНИЕ IV. Развертывание конститутивной проблематики самого трансцендентального ego

§ 30. Трансцендентальное ego неотделимо от своих переживаний

§ 31. Я как тождественный полюс переживаний

§ 32. Я как субстрат хабитуальностей

§ 33. Полная конкретность Я как монады и проблема его самоконституции

§ 34. Принципиальное развитие феноменологического метода. Трансцендентальный анализ как анализ эйдетический

§ 35. Экскурс в эйдетическую внутреннюю психологию

§ 36. Трансцендентальное ego как универсум возможных форм переживания. Сущностные законы, управляющие совместимостью переживаний как протекающих одновременно и последовательно

§ 37. Время как универсальная форма всякого эгологического генезиса

§ 38. Активный и пассивный синтез

§ 39. Ассоциация как принцип пассивного генезиса

§ 40. Переход к проблеме трансцендентального идеализма

§ 41. Подлинное феноменологическое самоистолкование ego cogito как «трансцендентальный идеализм»

РАЗМЫШЛЕНИЕ V. Раскрытие сферы трансцендентального бытия как монадологической интерсубъективности

§ 42. Изложение проблемы опытного познания другого ego как ответ на обвинение в солипсизме

§ 43. Ноэмато-онтический способ данности другого ego как трансцендентальная путеводная нить конститутивной теории опыта «другого»

§ 44. Редукция трансцендентального опыта к собственной сфере

§ 45. Трансцендентальное ego и редуцированное к собственной сфере восприятие себя самого как психофизического человека

§ 46. Собственная сфера как сфера актуальностей и потенциальностей потока переживаний

§ 47. Полная монадическая конкретность собственной сферы включает в себя интенциональный предмет. Имманентная трансцендентность и первопорядковый мир

§ 48. Трансцендентность объективного мира как относящаяся к более высокому уровню, чем первопорядковая трансцендентность

§ 49. Набросок хода интенционального истолкования опыта «другого»

§ 50. Опосредованная интенциональность опыта «другого» как «аппрезентация» (аналогическая апперцепция)

§ 51. Удвоение как ассоциативно конституирующий компонент опыта «другого»

§ 52. Аппрезентация как вид опыта, обладающий своим собственным стилем подтверждения

§ 53. Потенциальности первопорядковой сферы и их конститутивная функция в апперцепции другого

§ 54. Разъяснение смысла аппрезентации, в которой осуществляется опытное познание «другого»

§ 55. Установление сообщества монад и первая форма объективности: интерсубъективная природа

§ 56. Конституция более высоких уровней интермонадического сообщества

§ 57. Разъяснение параллели между внутренне-психическим и эгологически-трансцендентальным истолкованием

§ 58. Дифференциация проблем в интенциональной аналитике интерсубъективных сообществ более высокого уровня. Я и окружающий мир

§ 59. Онтологическая экспликация и ее место в строении конститутивной трансцендентальной феноменологии в целом

§ 60. Метафизические результаты нашего истолкования опыта «другого»

§ 61. Традиционные проблемы «психологического генезиса» и их прояснение в феноменологии

§ 62. Обзорная характеристика интенционального истолкования опыта «другого»

Заключение

§ 63 Задача критики трансцендентального опыта и познания

§ 64. Заключительное слово

Приложение

Р. Ингарден. Примечания к французскому переводу «Картезианских размышлений»
 

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКИХ НАУК И ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ ФЕНОМЕНОЛОГИЯ

I. Кризис наук как выражение радикального жизненного кризиса европейского человечества

§ 1. Действительно ли существует кризис наук при всех их постоянных достижениях?

§ 2. Позитивистская редукция идеи науки лишь к науке о фактах. «Кризис» науки как утрата ею своей жизненной значимости

§ 3. Обоснование автономии европейского человечества вместе с новым пониманием идеи философии, возникшего в эпоху Ренессанса

§ 4. Несостоятельность вначале успешной науки нового времени и непроясненностъ ее мотивов

§ 5. Идеал универсальной философии и процесс его внутреннего разложения

§ 6. История философии нового времени как борьба за человеческий смысл

§ 7. Исследовательский замысел этой рукописи

II. Объяснение генезиса. Противоречия между физикалистским объективизмом и трансцендентальным субъективизмом, возникшего в новое время

§ 8. Генезис новой идеи универсальности науки в ходе преобразования математики

§ 9. Математизация природы Галилеем

§ 10. Генезис дуализма господствующей парадигмы (Vorbildichkeit) естествознания. Рациональность мира «more geometrico»

§ 11. Дуализм как основа непостижимости проблем разума, как предпосылка специализации наук, как основание натуралистической психологии

§ 12. Общая характеристика физикалистского рационализма нового времени
 

КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА И ФИЛОСОФИЯ
 

ФИЛОСОФИЯ КАК СТРОГАЯ НАУКА

Натуралистическая философия

Историцизм и миросозерцательная философия

 

 

 

 

 

 

 

Предисловие

 

Эдмунд Гуссерль (1859-1938) является одним из выдающихся мыслителей XX века, основателем фе­номенологии. Э. Гуссерль - ученый, заложивший те­оретические основы современного западного мыш­ления и определивший проблематику практически всех направлений западной философии (экзистен­циализма, культурной антропологии, герменевтики, структурализма, деконструктивизма).

Эдмунд Гуссерль родился в 1859 году в Австрии. В двадцать два года он закончил математический фа­культет Лейпцигского университета. Его пригласили работать ассистентом у известного математика К. Вейерштрасса в Берлинском университете. Именно в это время Гуссерль стал интересоваться философией и философскими вопросами в математических науках.

В течение почти трех лет - с 1884 по 1886 год - Гус­серль получал философское образование в Венском уни­верситете под руководством очень знаменитого тогда профессора философии Франца Брентано (1838-1917). В 1887 году Гуссерль защитил свою докторскую диссер­тацию в Галльском университете. Многие годы он пре­подавал в нескольких учебных заведениях в Геттингенском, Фрейбургском и Галльском университетах. В 1891 году появилось его первое большое произведение - «Фи­лософия арифметики» - в котором он пытался подвес­ти эмпирическую основу под все математические науки.

Начало нового этапа в творчестве Эдмунда Гуссерля было ознаменовано появлением «Логических исследо­ваний», опубликованных в 1900-1901 годах. «Логичес­кие исследования... вызваны были неустранимыми про­блемами, на которые я постоянно наталкивался в моей долголетней работе над философским уяснением чис­той математики и которые, в конце концов, Прервали ее... Чем глубже я анализировал, тем сильнее сознавал, что логика нашего времени не доросла до современной науки, которую она все же признана разъяснять», - пи­сал Гуссерль в своем сочинении. Эта работа принесла автору широкую известность: через несколько лет бла­годаря ей возникло так называемое «феноменологичес­кое движение», просуществовавшее до начала 30-х годов.

Третий - «трансцендентальный» - этап в формиро­вании философии Э. Гуссерля связывают с вышедшей в 1913 году его работой «Идеи чистой феноменологии», в которой он обозначает сферу исследования собственно феноменологии как философской науки. Автор поста­вил перед собой задачу найти единственно верную ос­нову философии, наук и любого знания вообще. В изданных в 1932 году «Картезианских размышлениях» Гуссерль пытается дать окончательное и по возможности полное определение трансцендентальной философии. «Можно, пожалуй, сказать, что наши размышления, в сущности, до­стигли своей цели, а именно, привели к конкретной воз­можности раскрыть картезианскую идею философии как универсальной науки с абсолютным основанием. Показать эту конкретную возможность... значит указать необходимое и несомненное начало и столь же необхо­димый метод, к которому всегда можно обратиться и ко­торым одновременно очерчивается систематика всех ос­мысленных проблем вообще», - писал Эдмунд Гуссерль в заключении к своим «Картезианским размышлениям».

Последняя книга Гуссерля - «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология» - была практически полностью подготовлена к печати им са­мим еще в 1938 году, но вышла только после его смер­ти, в 1954. В этой работе он пытается исследовать при­чины и истоки упадка западно-европейской культуры и всего западного общества в целом, он обращается к неисследованным к тому времени проблемам социальности и обыденности сознания.

Эдмунд Гуссерль умер в 1938 году, оставив после себя богатое творческое наследие. Его идеи были вос­приняты многими школами философии, психологии и социологии.

 

 

 

 

ЛОГИЧЕСКИЕ ИССЛЕДОВАНИЯ

 

Предисловие редактора русского издания

«Логические исследования» проф. Э. Гуссерля - пер­вая часть которых, посвященная уяснению понятия и основ науки логики, предлагается теперь вниманию русских читателей -представляют, по согласному мнению специалистов, одно из самых выдающихся произведений логической литературы последних лет. Бесспорная заслуга Гуссерля - все равно, разделяем ли мы его собственную точку зрения или нет - состо­ит в том, что он вносит подлинную ясность в основ­ные логические понятия и тем содействует разрешению споров, которые грозят затянуться до бесконечности в силу двусмысленности и неопределенности понятий и терминов. Таковы споры о «нормативном» или «есте­ственном» характере логических законов, об объектив­ности и субъективности познания, об отношении меж­ду логикой и психологией и т. п.

Сам Гуссерль стоит на точке зрения, которую мож­но было бы назвать идеалистическим объективиз­мом. Он проводит резкую и ясную границу между объективным идеально-логическим содержанием мышления и субъективным, реально-психологичес­ким процессом мышления; на почве этого разгра­ничения он решительно отвергает все попытки пе­ренести на содержание мышления или познания субъективистические или психологистические кате­гории, применимые к процессу мышления и заим­ствованные из рассмотрения последнего. Эта пози­ция находится в двойственном отношении к идеям Канта и к современным философским учениям, от­разившим влияние Канта. С одной стороны, никто глубже, чем Кант, не подметил основного различия между психологическим происхождением и логи­ческим (или гносеологическим) значением наших идей, между генетическим (каузальным) объяснени­ем познания в психологии и критическим уяснени­ем его в гносеологии; достаточно указать, что имен­но это различение положило конец многовековому спору между эмпиризмом и рационализмом путем выяснения, что познание психологически происте­кает из опыта, но логически не может быть целиком обосновано на опытных данных. С другой стороны, однако, можно также сказать, что никто не содейство­вал распространению психологизма и субъективиз­ма в философии более, чем Кант, который заставил весь объективный мир «вращаться» вокруг человечес­кого сознания. Правда, понятия «сознания», «разума» и т. п. употребляются Кантом в столь многозначном и мало выясненном смысле, что, как известно, весь­ма трудно уловить подлинное значение соответству­ющих утверждений Канта. Однако невозможно от­рицать наличность прямых противоречий в его анализе познания, и бесспорно, что оба эти мотива - и психологистический, и антипсихологистический - присутствуют и даже резко выражены в его филосо­фии. Этим было создано, по справедливому замеча­нию Гуссерля, «невыносимое смешение отчасти пра­вильных, отчасти ложных утверждений». В какой мере это смешение царит еще и в современной гносеологии, находящейся под сильнейшим влияни­ем Канта и разных форм кантианства, - это показы­вает представленный Гуссерлем поучительный раз­бор логических работ Зигварта, Эрдмана, Ланге и др. Гуссерль, по меньшей мере, вносит полную ясность в положение дела, решительно примыкая к антипсихологистической тенденции Канта и столь же реши­тельно отвергая противоположную, психологисти­ческую тенденцию.

Еще большее значение имеет труд Гуссерля, если противопоставить его тем уже явно психологисти­ческим и релятивистическим идеям, которые приоб­рели большую популярность в последнее время. Мы разумеем не только логические воззрения Милля, но и главным образом «эмпириокритицизм», а также самоновейшую форму скептического релятивизма - так называемый «прагматизм». Эмпириокритицизм, который пользуется исключительным признанием среди некоторой части нашей интеллигенции, под­вергнут сжатой, но меткой и мастерской критике в особой (IX) главе этой книги. Признание плодо­творности и законности «принципа экономии мыш­ления» как телеологической точки зрения в психоло­гии познания сочетается у Гуссерля с убедительным уяснением несостоятельности этой философской концепции, поскольку она притязает заменить со­бою подлинный гносеологический анализ. О «праг­матизме» Гуссерль еще не упоминает, так как появ­ление его книги (в 1900 г.) предшествует расцвету этого движения, но читателю нетрудно будет отнес­ти общие аргументы Гуссерля и к этой, самой резкой форме критикуемого им субъективизма. Принципи­альный объективизм Гуссерля приобретает, таким образом, и широкий культурно-философский смысл, как одинокий, но сильный протест как бы самого научного духа против распространяющихся влияний скептического и субъективистического умонастро­ения, грозящих пошатнуть доверие к научной исти­не и поколебать ее самодовлеющее значение.

Перевод предлагаемой первой части работы Гус­серля не представлял особых терминологических зат­руднений, так как большинство сложных и трудно передаваемых новых логических терминов, введен­ных Гуссерлем и в изобилии употребляемых им во вто­рой (специальной) части его исследования, либо во­обще не упоминаются в первой части, либо же встречаются в ней только спорадически и без твердо установленного технического значения, так что их можно было передавать описательно и в зависимос­ти от общего контекста. Некоторое сомнение вызы­вала только передача термина «Wissenschaftslehre». Слово «наукоучение», на котором я остановился при его переводе, отчасти неудобно тем, что оно истори­чески ассоциировалось с системой Фихте, к которой идеи Гуссерля не стоят ни в каком близком отноше­нии. Однако заменить его удобным в иных отноше­ниях термином «теория науки» (не говоря уже о ме­нее точных передачах) оказалось невозможным, так как именно теоретический характер этой дисцип­лины является в работе Гуссерля спорным вопросом, подлежащим разрешению. С другой стороны, если сам автор пользуется термином «Wissenschaftslehre» - ко­торый по-немецки тоже ведь непосредственно наво­дит на мысль о системе Фихте - в новом значении, примыкая не к учению Фихте, а к одноименному уче­нию Больцано, то не было основания не делать того же и в русском переводе.

С. Франк.

Спб., октябрь, 1909 г.

Предисловие автора

Логические исследования, опубликование кото­рых я начинаю с этих пролегомен, вызваны были не­устранимыми проблемами, на которые я постоянно наталкивался в моей долголетней работе над фило­софским уяснением чистой математики и которые, в конце концов, прервали ее. В частности, наряду с вопросами о происхождении основных понятий и основоположений математики эта работа касалась также трудных вопросов ее метода и теории. То, что в изложении традиционной или всякого рода новой логики должно было бы казаться легко понятным и до прозрачности ясным, а именно рациональная сущность дедуктивной науки с ее формальным един­ством и символической методикой, представлялось мне при изучении действительной природы дедук­тивных наук сложным и проблематичным. Чем глуб­же я анализировал, тем сильнее сознавал, что логика нашего времени не доросла до современной науки, которую она все же призвана разъяснять.

Особенные затруднения испытал я, занимаясь ло­гическим исследованием формальной арифметики и учения о многообразиях (Mannigfaltigkeitslehre) - дисциплины и метода, выходящих за пределы всех специальных числовых и геометрических форм. Это исследование привело меня к соображениям весьма общего характера, возвышавшимся над сферой ма­тематики в узком смысле и тяготевшим к общей тео­рии формальных дедуктивных систем. Из множества наметившихся при этом проблем я упомяну здесь лишь об одной группе.

Явная возможность обобщений или видоизмене­ний формальной арифметики, путем которых она без существенного нарушения ее теоретического характера и счислительной методики может быть перенесена за пределы количественной области, дол­жна была привести к мысли, что количественное вов­се не относится к универсальной сущности математи­ческого или «формального» познания и вытекающего из него счислительного метода. Когда я затем в лице «математизирующей логики» познакомился с дей­ствительно неколичественной математикой, с нео­споримой дисциплиной, обладающей математичес­кою формой и методом и исследующей отчасти старые силлогизмы, отчасти новые, не известные тра­диционной логике формы умозаключения, тогда предо мною стали важные проблемы об общей сущ­ности математического познания вообще, о есте­ственных связях или возможных границах между си­стемами количественной и неколичественной математики и в особенности, например, об отноше­нии между формальным элементом в арифметике и формальным элементом в логике. Отсюда я, разуме­ется, должен был прийти к дальнейшим, более основ­ным вопросам о сущности формы познания в отли­чие от содержания познания и о смысле различия между формальными (чистыми) и материальными определениями, истинами и законами.

Но еще и в совершенно ином направлении я был втянут в проблемы общей логики и теории позна­ния. Я исходил из господствующего убеждения, что как логика вообще, так и логика дедуктивных наук могут ждать философского уяснения только от пси­хологии. Соответственно этому психологические исследования занимают очень много места в пер­вом (и единственном, вышедшем в свет) томе моей «Философии арифметики». Это психологическое обоснование в известных отношениях никогда не удовлетворяло меня вполне. Где дело касалось про­исхождения математических представлений или развития практических методов, действительно оп­ределяемого психологическими условиями, там результат психологического анализа представлял­ся мне ясным и поучительным. Но как только я пе­реходил от психологических связей мышления к логическому единству его содержания (единству теории), мне не удавалось добиться подлинной связности и ясности. Поэтому мною все более ов­ладевало принципиальное сомнение, как совмести­ма объективность математики и всей науки вообще с психологическим обоснованием логики. Таким образом, весь мой метод, основанный на убеждени­ях господствующей логики и сводившийся к логи­ческому уяснению данной науки путем психологи­ческого анализа, пошатнулся, и меня все более влекло к общим критическим размышлениям о сущности логики и, в частности, об отношении меж­ду субъективностью познавания и объективностью содержания познавания. Не найдя ответа в логике на вопросы, уяснения которых я от нее ждал, я в кон­це концов был вынужден совершенно отложить в сторону мои философско-математические иссле­дования, пока мне не удастся достичь бесспорной ясности в основных вопросах теории познания и в критическом понимании логики как науки.

Выступая теперь с этой попыткой нового обоснования чистой логики и теории познания, явившейся результатом многолетнего труда, я наде­юсь, что самостоятельность, с которой я отграни­чиваю свой путь от путей господствующего логичес­кого направления, ввиду серьезности руководивших мною мотивов не будет ложно истолкована. Ход моего развития привел к тому, что в основных ло­гических взглядах я далеко отошел от произведений и мыслителей, которым я больше всего обязан в сво­ем научном образовании, и что, с другой стороны, я значительно приблизился к ряду исследователей, произведения которых я раньше не сумел оценить во всем их значении и которыми поэтому слишком мало пользовался в своих работах. Я должен, к со­жалению, отказаться от дополнительного внесения обширных литературных и критических указаний на родственные исследования. Что же касается мо­его дерзновенного критического отношения к пси­хологической логике и теории познания, то я на­помню слова Гете: «Ни к чему не относишься так строго, как к недавно оставленным заблуждениям».

Галле, 21 мая 1900г.

 

ВВЕДЕНИЕ

 

§ I. Спор об определении логики и существенном содержании ее учений

«Авторы сочинений по логике сильно расходятся между собой как в определении этой науки, так и в изложении ее деталей. Этого заранее можно было ожидать в таком предмете, в котором писатели одни и те же слова употребляли для выражения совершен­но различных понятий»1. С тех пор как Дж. С. Милль этими словами начал свою столь ценную обработку логики, прошло уже не одно десятилетие, выдающи­еся мыслители по обе стороны Ламаншского проли­ва посвятили свои лучшие силы логике и обогатили ее литературу новыми изложениями, но все же и те­перь эти слова являются верным отражением состоя­ния науки логики. Еще и теперь мы весьма далеки от единодушия в определении логики и в содержании важнейших ее учений. Нельзя сказать, чтобы совре­менная логика представляла ту же картину, что и в середине XIX столетия. Под влиянием указанного замечательного мыслителя из трех главных направ­лений, которые мы находим в логике, - психологи­ческого, формального и метафизического - первое получает значительный перевес по числу и значению своих представителей. Но оба других направления все же продолжают существовать, спорные принци­пиальные вопросы, отражающиеся в различных оп­ределениях логики, остались спорными, а что касается содержания учений, развиваемых в системати­ческих изложениях логики, то еще теперь и, пожалуй, в большей мере, чем прежде, можно сказать, что раз­личные авторы пользуются одинаковыми словами, чтобы выразить разные мысли. И это относится не только к изложениям, исходящим из разных лагерей. В том направлении, в котором царит наибольшее оживление, - в психологической логике мы встреча­ем единство взглядов лишь в отношении отграниче­ния дисциплины, ее основных целей и методов; но вряд ли нас можно будет обвинить в преувеличении, если к развиваемым учениям и тем более к противо­речивым толкованиям традиционных формул и те­орий мы применим слова: bellum omnium contra omnes. Тщетна была бы попытка выделить совокуп­ность положений или теорий, в которых мы могли бы видеть незыблемое достояние логики нашего вре­мени и наследие, оставляемое ею будущему.

 

§ 2. Необходимость пересмотра принципиальных вопросов

При таком состоянии науки, когда нельзя отде­лить индивидуальные убеждения от общеобязатель­ной истины, приходится постоянно сызнова возвра­щаться к рассмотрению принципиальных вопросов. В особенности это применимо, по-видимому, к про­блемам, которые имеют определяющее значение в борьбе направлений и тем самым также и в споре о правильном отграничении логики. Правда, именно к этим вопросам явно остыл интерес в последние десятилетия. После блестящих нападок Милля на ло­гику Гамильтона, после не менее прославленных, хоть и не столь плодотворных логических исследо­ваний Тренделенбурга эти вопросы, казалось, были совершенно исчерпаны. Поэтому, когда вместе с могущественным развитием психологических изысканий и в логике получило перевес психологическое направление, вся работа сосредоточилась лишь на всесторонней разработке дисциплины в согласии с исповедуемыми принципами. Однако именно то об­стоятельство, что многократные попытки выдаю­щихся мыслителей вывести логику на верный путь науки не имели решающего успеха, позволяет пред­полагать, что преследуемые цели еще не выяснены с той отчетливостью, какая требуется для плодотвор­ности работы.

Но понимание целей науки находит себе выраже­ние в ее определении. Мы, разумеется, не полагаем, что успешной разработке какой-либо дисциплины должно предшествовать адекватное логическое оп­ределение ее сферы. В определениях науки отра­жаются этапы ее развития; вместе с наукой и следуя за ней, развивается познание ее своеобразного объекта, положения и границ ее области. Однако сте­пень адекватности определения и выраженного в нем понимания предмета науки со своей стороны оказывает обратное действие на ход самой науки; это действие в зависимости от направления, в каком оп­ределения отклоняются от истины, может оказывать то небольшое, то весьма значительное влияние на развитие науки. Область какой-либо науки есть объективное замкнутое единое целое, и мы не мо­жем произвольно разграничивать области различных истин. Царство истины объективно делится на обла­сти, и исследования должны вестись и группировать­ся в науке сообразно этим объективным единствам. Есть наука о числах, наука о пространственных дан­ных, наука о животных организмах и т. д., но нет осо­бых наук о неделимых числах, трапециях, львах, а тем паче обо всем этом, вместе взятом. Где группа позна­ний и проблем представляется нам как некоторое целое и ведет к образованию особой науки, там от­граничение может оказаться неудачным лишь в том смысле, что область, в которой объединяются дан­ные явления, сначала определяется слишком узко, и что сцепления взаимозависимостей выходят за наме­ченные пределы и только в более обширной облас­ти могут быть связаны в систематически замкнутое целое. Такая ограниченность горизонта может не оказывать вредного влияния на успех науки. Возмож­но, что теоретический интерес находит удовлетво­рение сначала в более узком кругу, что работа, кото­рая может быть здесь совершена, не принимая во внимание более широких и глубоких разветвлений, и есть именно то, что необходимо прежде всего.

Неизмеримо опаснее другое несовершенство в отграничении области, а именно их смешение - соединение разнородного в одно мнимое целое, в особенности если оно исходит из совершенно лож­ного истолкования объектов, исследование которых является основной целью предполагаемой науки. Подобная незамеченная μετάβασιξ είξ άλλο γένοξ (пе­реход в другой род) может повлечь за собой самые вредные последствия: установление неподходящих целей, употребление принципиально неверных ме­тодов, не соответствующих действительным объек­там науки, смещение логических отделов, в ре­зультате которого подлинно основные положения и теории вплетаются, часто в странной и замаскиро­ванной форме, в совершенно чуждые им ряды мыс­лей в качестве мнимо второстепенных моментов или побочных следствий, и т. п. Эти опасности особенно значительны именно в философских науках; поэто­му вопрос об объеме и границах имеет для плодотвор­ного развития этих наук неизмеримо большее значе­ние, нежели в науках о внешней природе, где опыт дает нам разграниченные области, внутри которых возмо­жен, по крайней мере, временно, успешный ход ис­следований. Специально к логике относятся слова Канта, к которым мы вполне присоединяемся: «На­уки не умножаются, а искажаются, если дать сплес­тись их границам». Мы надеемся в этом исследовании выяснить, что почти вся логика, какой она была до сих пор, и, в частности, современная логика, осно­вывающаяся на психологии, подвергалась отмечен­ным опасностям, и что прогресс логического позна­ния существенно задерживался ложным пониманием теоретических основ логики и возникшим на этой по­чве смешением областей.

 

§ 3. Спорный вопрос. Путь нашего исследования

Традиционные спорные вопросы, связанные с от­граничением логики, таковы:

1. Представляет ли собой логика теоретическую или практическую дисциплину («техническое уче­ние»)?

2. Является ли она наукой, независимой от других наук, в частности от психологии или метафизики?

3. Есть ли она формальная дисциплина, или, как принято выражаться, имеет ли она дело «только с формой познания» или же должна считаться также с его «содержанием»?

4. Имеет ли она характер априорной и демонст­ративной дисциплины или же дисциплины эмпири­ческой и индуктивной?

Все эти спорные вопросы так тесно связаны меж­ду собой, что позиция, занятая в одном из них, обус­ловливает, по крайней мере до известной степени, позицию в других вопросах или фактически влияет на нее. Направлений тут, собственно говоря, всего два. Логика есть теоретическая, независимая от пси­хологии, вместе с тем формальная и демонстратив­ная дисциплина, говорят одни. Другие считают ее техническим учением, зависящим от психологии, чем естественно исключается понимание ее как фор­мальной и демонстративной дисциплины в смысле арифметики, которая имеет образцовое значение для противоположного направления.

Наша задача - не столько разбираться в этих тра­диционных разногласиях, сколько выяснить отража­ющиеся в них принципиальные несогласия и, в конеч­ном счете, определить существенные цели чистой логики. Поэтому мы будем придерживаться следую­щего пути: мы возьмем исходной точкой почти общепринятое в настоящее время определение логи­ки как технического учения и выясним его смысл и правомерность. Сюда примыкает, естественно, воп­рос о теоретических основах этой дисциплины и в особенности об отношении ее к психологии. По су­ществу этот вопрос совпадает, если не целиком, то в главной своей части, с кардинальным вопросом тео­рии познания, касающимся объективности познания, Результатом нашего исследования является выделение новой и чисто теоретической науки, которая образу­ет важнейшую основу всякого технического учения о научном познании и носит характер априорной и чисто демонстративной науки. Это и есть та наука, которую имели в виду Кант и другие представители «формальной», или «чистой», логики, но которую они неправильно понимали и определяли со стороны ее содержания и объема. Конечным итогом этих раз­мышлений служит ясно намеченная идея о существен­ном содержании спорной дисциплины, чем непосред­ственно определяется ясная позиция в отношении поставленных здесь спорных вопросов.

 

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

ЛОГИКА КАК НОРМАТИВНАЯ И, В ЧАСТНОСТИ, КАК ПРАКТИЧЕСКАЯ ДИСЦИПЛИНА

 

§ 4. Теоретическое несовершенство отдельных наук

Из повседневного опыта мы знаем, что худож­ник, искусно обрабатывая свой материал или выс­казывая решительные и зачастую верные суждения о ценности произведений своего искусства, лишь в исключительных случаях исходит из теоретическо­го знания законов, руководящих направлением и порядком хода практической работы и вместе с тем определяющих мерила ценности, согласно кото­рым испытывается совершенство или несовершен­ство законченного произведения. Художник-творец по большей части не способен дать нам надлежащие сведения о принципах своего искусства. Он творит не на основании принципов, не по ним он и оцени­вает. В своем творчестве художник следует внутрен­нему побуждению своих гармонически развитых сил, в суждении - своему тонко развитому художе­ственному чутью и такту. Но так обстоит дело не только в изящных искусствах, мысль о которых напрашивается здесь прежде всего, но и в искусст­вах вообще, в самом обширном значении этого сло­ва. Это применимо, следовательно, также к научному творчеству и к теоретической оценке его результа­тов - научного обоснования фактов, законов, тео­рий. Математик, физик, астроном для выполнения даже наиболее значительных своих научных работ также не нуждается в постижении последних основ своей деятельности. И хотя полученные результа­ты обладают для него и других значением разум­ного убеждения, он все же не может утверждать, что всюду выяснил последние предпосылки своих умо­заключений и исследовал принципы, на которых основывается правильность его методов. Но с этим связано несовершенное состояние всех наук. Мы говорим здесь не о простой неполноте научного по­знания истин данной области, а о недостатке внут­ренней ясности и рациональности - качеств, кото­рых мы вправе требовать независимо от степени развития науки. В этом отношении и математика, обогнавшая все науки, не может притязать на исключительное положение. Нередко она считает­ся идеалом науки вообще; но насколько ее действи­тельное состояние не соответствует этому мнению, показывают старые и все еще нерешенные споры об основах геометрии и правомерных основаниях ме­тода мнимых величин. Те самые исследователи, ко­торые с неподражаемым мастерством применяют замечательные методы математики и изобретают новые методы, часто оказываются совершенно не в состоянии дать удовлетворительный ответ о логи­ческой правильности этих методов и о пределах их правомерного применения. Но хотя науки разви­лись, несмотря на эти недостатки, и дали нам такое господство над природой, о котором прежде нельзя было и мечтать, все же они не могут удовлетворить нас в теоретическом отношении. Это не кристаль­но ясные теории, в которых были бы вполне ясны функции всех понятий и утверждений, все посыл­ки - точно анализированы и где, следовательно, об­щий результат стоял бы вне всяких теоретических сомнений.

 

§ 5. Теоретическое восполнение отдельных наук метафизикой и наукоучением

Чтобы достичь этой теоретической цели, необхо­димо прежде всего, как это признано почти всеми, заняться рядом исследований, относящихся к обла­сти метафизики. Задача последней состоит в фикси­ровании и изучении неисследованных, зачастую даже незамеченных и все же весьма существенных предпосылок метафизического характера, лежащих в основе всех наук или, по крайней мере, тех, кото­рые имеют дело с реальной действительностью. К таким предпосылкам принадлежит, например, утвер­ждение, что существует внешний мир, расположен­ный в пространстве и во времени, причем простран­ство носит математический характер эвклидовского многообразия трех измерений, а время - характер ортоидного2 многообразия одного измерения; такова предпосылка о том, что всякое становление (Werden) подлежит закону причинности и т. д. В наше время эти предпосылки, безусловно относящиеся к области пер­вой философии Аристотеля, принято называть весьма неподходящим именем гносеологических.

Но этого метафизического основоположения не­достаточно, чтобы достичь желанного теоретичес­кого завершения отдельных наук; кроме того, оно относится только к наукам, имеющим дело с реаль­ной действительностью; а ведь не все науки имеют эту задачу, и уж, наверное, не таковы чисто матема­тические дисциплины, предметы которых - числа, многообразия и т. п.- мыслятся нами независимо от реального бытия или небытия как носители чисто идеальных определений. Иначе обстоит дело со вто­рым рядом исследований, теоретическое завершение которых тоже есть необходимый постулат нашего стремления к знанию. Они касаются в одинаковой мере всех наук, ибо, коротко говоря, относятся к тому, что делает науки науками. Но этим обознача­ется область новой и, как мы вскоре увидим, слож­ной дисциплины, особенность которой - быть нау­кой о всех науках и самым выразительным названием для которой мог бы поэтому служить термин «наукоучение» (Wissenschaftslehre).

 

§ 6. Возможность и правомерность логики как наукоучения

Возможность и правомерность такой норматив­ной и практической дисциплины, имеющей дело с идеей науки, может быть обоснована следующим соображением.

Наука направлена на знание. Это не значит, одна­ко, что она сама есть сумма или сплетение актов зна­ния. Наука обладает объективным содержанием толь­ко в своей литературе, только в виде письменных произведений ведет она самостоятельное существо­вание, хотя и связанное многочисленными нитями с человеком и его интеллектуальной деятельностью; в этой форме она живет тысячелетиями и переживает личности, поколения и нации. Она представляет со­бой, таким образом, некоторую внешнюю организа­цию, которая, возникнув из актов знания многих ин­дивидов, может быть вновь превращена в такие же акты бесчисленных индивидов способом легко по­нятным, точное описание которого может быть опу­щено. Здесь нам достаточно знать, что наука дает или должна давать ближайшие условия для создания актов знания, реальные возможности знания, осуществле­ние которых «нормальный» или «обладающий соот­ветственными способностями» человек может рас­сматривать как достижимую цель своего хотения. В этом смысле, стало быть, наука направлена на знание.

Но в знании мы обладаем истиной. В актуальном знании, к которому в конечном счете должно быть сведено знание, мы обладаем истиной как объектом правильного суждения. Но одного этого недостаточ­но, ибо не каждое правильное суждение, не каждое согласное с истиной утверждение или отрицание фактического отношения есть знание о бытии или небытии этого отношения. Напротив, если речь идет о знании в самом тесном и строгом смысле, то для него нужна очевидность, ясная уверенность, что то, что мы признали, есть на самом деле, и что того, что мы отвергли, - нет. Эту уверенность, как извес­тно, - следует отличать от слепой веры, от смутно­го, хотя бы и самого решительного мнения; иначе мы рискуем разбиться о скалы крайнего скептицизма. Но обычное словоупотребление не придерживается этого строгого понятия знания. Мы говорим, напри­мер, об акте знания и в тех случаях, когда одновре­менно с высказанным суждением возникает ясное воспоминание о том, что мы уже некогда высказали тождественного содержания суждение, сопровож­давшееся сознанием очевидности; в особенности это имеет место, когда воспоминание касается также хода доказательства, из которого произросла эта очевид­ность, и у нас есть уверенность, что мы в состоянии воспроизвести одновременно и то, и другое («Я знаю Пифагорову теорему - я могу ее доказать»; вместо последнего утверждения можно, впрочем, услышать также: «но я забыл доказательство»).

Таким образом, мы вообще придаем понятию зна­ния более широкий, хотя и не совсем расплывчатый смысл; мы отличаем его от мнения, лишенного осно­ваний, и при этом опираемся на те или иные «отличи­тельные признаки» истинности утверждаемого факти­ческого отношения, т. е. правильности высказанного суждения. Самым совершенным признаком истинно­сти служит очевидность: она есть для нас как бы непос­редственное овладение самой истиной. В огромном большинстве случаев мы лишены такого абсолютного познания истины; заменой ему служит (стоит только вспомнить о функции памяти в вышеприведенных при­мерах) очевидность той большей или меньшей веро­ятности фактического отношения, с которой-при соответственно значительных степенях вероятнос­ти - обычно связывается твердое и решительное суж­дение. Очевидность вероятности фактического отно­шения А., правда, не гарантирует очевидности его истинности, но она обосновывает сравнительные и очевидные оценки, с помощью которых мы, смотря по положительным или отрицательным величинам веро­ятности (Wahrscheinlichkeitswerte), можем отличить разумные предположения, мнения, догадки от нера­зумных или более основательные от менее основатель­ных. Следовательно, в конечном счете всякое подлин­ное знание и в особенности всякое научное знание покоится на очевидности, и предел очевидности есть также предел понятия знания.

Тем не менее в понятии знания (или - что явля­ется для нас равнозначащим - познания) остается некоторая двойственность. Знание в узком смысле - это очевидность того, что известное фактическое отношение есть или не есть, например, что S есть или не есть Р. Таким образом, очевидность того, что из­вестное фактическое отношение обладает той или иной степенью вероятности, представляет собой тоже знание в узком смысле слова в отношении дей­ствительной наличности данной степени вероятно­сти. Что же касается бытия самого этого фактичес­кого отношения (а не вероятности его), то мы имеем здесь, наоборот, знание в более обширном, видоиз­мененном смысле.

В таком-то смысле, соответственно степеням ве­роятности, говорят о большей и меньшей мере зна­ния; знание в более точном смысле, т. е. очевидность, что S есть Р, есть абсолютный, идеальный предел, к которому ассимптотически приближается по мере возрастания своих степеней вероятное знание о том, что S есть Р.

Но к понятию науки и ее задачи принадлежит не одно только знание. Когда мы переживаем отдельные внутренние восприятия или их группы и признаем их существующими, то имеем знания, но еще далеко не науку. То же надо сказать и вообще о бессвязных ком­плексах актов знания. Наука, правда, имеет целью дать нам многообразие знания, но не одно только много­образие.

Реальное сродство также еще не порождает спе­цифического единства в многообразии знания. Груп­па разобщенных химических знаний, разумеется, не давала бы права говорить о науке химии. Ясно, что требуется нечто большее, а именно систематиче­ская связь в теоретическом смысле, и под этим разумеется обоснование знания и надлежащий по­рядок и связность в ходе обоснования.

К сущности науки принадлежит, таким образом, единство связи обоснований, систематическое един­ство, в которое сведены не только отдельные знания, но и сами обоснования, а с ними и высшие комплек­сы обоснований, называемые теориями. Цель науки не есть знание вообще, а знание в том объеме и той форме, которые наиболее полно соответствуют на­шим высшим теоретическим задачам.

Если систематическая форма кажется нам наибо­лее чистым воплощением идеи знания и мы на прак­тике стремимся к ней, то в этом сказывается не толь­ко эстетическая черта нашей природы. Наука не хочет и не должна быть ареной архитектонической игры. Систематика, присущая науке, - конечно, на­стоящей, подлинной науке - есть не наше изобре­тение; она коренится в самих вещах, и мы ее просто находим и открываем.

Наука хочет быть орудием завоевания царства ис­тины для нашего знания, и притом возможно боль­шей части этого царства. Но в царстве истины гос­подствует не хаотический беспорядок, а единство закономерности; поэтому исследование и изложение истин тоже должно быть систематическим, оно дол­жно отражать в себе их систематические связи и вме­сте с тем пользоваться последними как ступенями дальнейшего движения, чтобы, исходя из данного нам или уже приобретенного знания, иметь возмож­ность постепенно подниматься к все более высоким сферам царства истины.

Наука не может обойтись без этих вспомогатель­ных ступеней. Очевидность, на которой в конечном счете покоится всякое знание, не является в виде ес­тественного придатка, возникающего вместе с пред­ставлением фактического отношения, без каких бы то ни было искусственных и методических приемов. В противном случае людям никогда не пришло бы в голову создавать науки.

Методическая обстоятельность теряет свой смысл там, где вместе с замыслом дан уже и его результат. К чему исследовать соотношения обоснований и стро­ить доказательства, если можешь приобщиться к ис­тине путем непосредственного овладения ею? На самом же деле очевидность, устанавливающая, что данное фактическое отношение есть истина или же нелепость, характеризующая его как ложь, - и сход­ным образом обстоит дело с вероятностью и неве­роятностью - проявляется непосредственно толь­ко в весьма ограниченной группе примитивных фактических отношений. Бесчисленные истинные положения познаются нами как истины лишь тогда, когда мы их методически «обосновали», т. е. если у нас в этих случаях и намечается при первом знакомстве с таким положением решение, имеющее форму суж­дения, то все же не очевидность. С другой стороны, при нормальных условиях мы можем получить одновременно и то, и другое, когда мы будем исхо­дить из известных познаний и направимся к искомо­му положению путем известного ряда мыслей. Для одного и того же положения возможны разные спо­собы обоснования; одни исходят из одних познаний, другие - из других; но характерно и существенно то обстоятельство, что имеется бесконечное множество истин, которые без подобных методических проце­дур никоим образом не могут превратиться в знание.

И что дело обстоит именно так, что нам необхо­димы обоснования для того, чтобы в нашем позна­нии или знании мы могли выйти за пределы непос­редственно очевидного и потому тривиального, это именно и делает необходимыми и возможными не только науки, но вместе с ними также и наукоучение, логику. Если все науки действуют методически в сво­ем стремлении к истине, если все они употребляют более или менее искусственные вспомогательные приемы, чтобы добиться познания скрытых истин или вероятностей и чтобы использовать само очевидное или уже установленное, как рычаг для достижения более отдаленного и только косвенно достижимого, то сравнительное изучение этих методических средств, в которых отразились познания и опыт бес­численных поколений исследователей, и может по­мочь нам установить общие нормы для подобных приемов, а также и правила для их изобретения и по­строения сообразно различным классам случаев.

 

§ 7. Продолжение. Три важнейшие особенности обоснований

Чтобы несколько глубже проникнуть в дело, об­судим важнейшие особенности замечательных про­цессов мысли, называемые обоснованиями.

Мы отмечаем, во-первых, что в отношении свое­го содержания они обладают прочной структурой. Если только мы хотим действительно показать оче­видность обосновываемых положений, т. е. если обо­снование должно быть подлинным обоснованием, то мы не можем, желая достигнуть какого-либо по­знания, например, познания Пифагоровой теоремы, произвольно брать за исходные точки любые из не­посредственно данных нам познаний или в дальней­шем ходе включать и выключать какие угодно члены ряда мыслей.

Нетрудно заметить и второе. Само по себе, т. е. до сравнительного обозрения многочисленных приме­ров обоснований, на которые мы повсюду наталки­ваемся, было бы мыслимо, что каждое обоснование по своей форме и содержанию совершенно своеобразно. Природа могла бы по своему капризу - мысль для нас возможная - так причудливо сорганизовать наш ум, что столь привычное теперь представление многооб­разных форм обоснования лишено было бы всякого смысла, и что при сравнении между собой каких-либо обоснований единственным общим элементом их можно было бы признать лишь то, что суждение G, само по себе не обладающее очевидностью, получает характер очевидности, когда выступает в связи с из­вестными, раз навсегда помимо какого бы то ни было рационального закона приуроченными к нему позна­ниями р12... На самом деле это не так. Не слепой про­извол нагромоздил кучу, истин Р1, Р2… S и создал чело­веческий ум так, чтобы он неизбежно (или при «нормальных» условиях) связывал познание Р1, Р2 с познанием S. Никогда так не бывает. Не произвол и не случайность господствуют в обосновывающих связях, а разум и порядок, т. е. нормирующий закон. Вряд ли нужен здесь пример для пояснения. Когда в матема­тической задаче, касающейся некоторого треугольни­ка АВС, мы применяем положение: «равносторонние треугольники равноугольны», то мы даем обоснова­ние, которое в пространном виде гласит: «Все равно­сторонние треугольники равноугольны, треугольник АВС - равносторонен, следовательно, он и равноуго­лен». Сопоставим это с арифметическим обосновани­ем: «Каждое десятичное число, оканчивающееся четной цифрой, есть четное число; З64 - десятичное чис­ло, оканчивающееся четной цифрой, следовательно, оно - четное число». Мы сразу замечаем, что эти два обоснования имеют нечто общее, одинаковое внут­реннее строение, которое мы разумно выражаем в форме «умозаключения»: всякое А есть В, Х есть Л, следовательно, Х есть В. Но не только эти два обосно­вания имеют эту одинаковую форму, а еще и бесчис­ленное множество других. Более того, форма умозак­лючения представляет собой классовое понятие, объемлющее бесконечное многообразие связей предложений того же рельефно выраженного в нем строения. Но в то же время имеется априорный закон, гласящий, что всякое предлагаемое обоснование, про­текающее по этой схеме, действительно верно, посколь­ку оно вообще исходит из верных предпосылок

И это имеет всеобщее значение. Всюду, где мы пу­тем обоснования восходим от данных познаний к новым, ходу обоснования присуща известная фор­ма, общая для него и бесчисленных других обосно­ваний. Эта форма находится в известном отношении к общему закону, который дает возможность сразу оправдать все отдельные обоснования. Ни одно обо­снование - и это в высшей степени замечательный факт - не стоит изолированно. Ни одно не связыва­ет познаний с познаниями без того, чтобы либо во внешнем способе связывания, либо в нем и вместе с тем во внутреннем строении отдельных положений не выражался определенный тип. Облеченный в фор­му общих понятий тип этот приводит к общему за­кону, который относится к бесконечному числу воз­можных обоснований.

Отметим, наконец, еще третью достопримеча­тельность. A priori, т. е. до сравнения обоснований различных наук, представлялось бы допустимым, что формы обоснования связаны каждая со своей облас­тью знания. Правда, обоснования не меняются вооб­ще вместе с соответствующими классами объектов, но все же могло бы быть так, что обоснования резко подразделяются сообразно с некоторыми весьма общими классовыми понятиями, например, теми, которые разграничивают области знания. Значит, нет формы обоснования, общей для двух наук, на­пример, математики и химии? Ясно, между тем, что это не так; это видно уже из вышеприведенного при­мера. Нет науки, в которой не встречалось бы нео­днократно перенесения общего закона на частные случаи, т. е. формы умозаключения, взятой нами выше в виде примера. То же относится и ко многим дру­гим видам умозаключения. Более того, мы сможем сказать, что все другие формы умозаключения могут быть так обобщены и поняты в своем «чистом» виде, что освобождаются от всякой существенной связи с конкретно ограниченной областью познания.

 

§ 8. Отношение этих особенностей к возможности науки и наукоучения

Эти особенности обоснований, своеобразия кото­рых мы не замечаем потому только, что мы слишком мало склонны искать проблем в повседневном, явно связаны с возможностью науки, а затем и науко­учения.

В этом отношении недостаточно того, что обо­снования просто существуют. Если бы они были бес­форменными и незакономерными, если бы не суще­ствовала основная истина, которая гласит, что всем обоснованиям присуща известная «форма», свой­ственная не только данному hic et nunc умозаклю­чению, но типичная для целого класса умозаключе­ний, и что верность умозаключений всего этого класса гарантируется их формой, - если бы все это обстояло иначе, тогда не было бы науки. Тогда не имело бы никакого смысла говорить о методе, о сис­тематически закономерном переходе от познания к познанию; и всякий прогресс знания был бы случай­ностью. Если бы случайно в нашем уме встретились суждения Р1, Р2, способные удостоверить очевид­ность суждения S, то нас осенило бы сознание этой очевидности. Было бы невозможно использовать су­ществующие обоснования для будущего, для новых обоснований нового содержания. Ибо ни одно обо­снование не могло бы быть образцом для другого, ни одно не воплощало бы в себе типа, и, таким образом, никакая группа суждений, мыслимая как система предпосылок, не имела бы в себе ничего типичного, что (без логического опознания, без ссылки на разъясненную «форму умозаключения») могло бы навязываться сознанию в ином случае в связи с со­вершенно иным «содержанием» и по законам ассо­циации идей облегчало бы приобретение нового по­знания. Искать доказательств какого-либо данного предложения не имело бы смысла. И как бы мы стали это делать? Должны ли мы перебрать все возможные группы положений и посмотреть, годятся ли они в предпосылки данному? Самый умный человек не имел бы в этом отношении никаких преимуществ перед самым глупым, да и вообще сомнительно, в чем состояло бы его преимущество. Богатая фантазия, обширная память, способность к напряженному вни­манию и т. п. - вещи все прекрасные, но интеллек­туальное значение они имеют только для мысляще­го существа, у которого обоснование и изобретение подчинены закономерным формам.

Ведь бесспорно, что в любом психическом комп­лексе не только элементы, но и связывающие фор­мы действуют путем ассоциации и воспроизведения. В силу этого и может оказаться полезной форма на­ших теоретических мыслей и связей их. Подобно тому как, например, форма известных посылок с осо­бенной легкостью вызывает соответственный вывод в силу того, что сделанные раньше умозаключения той же формы оказались удачными, так и форма доказываемого положения может напомнить нам из­вестные формы обоснования, которые когда-то дали умозаключения подобной же формы. Если это и не есть ясное и подлинное воспоминание, то все же не­что ему аналогичное, некоторого рода скрытое вос­поминание, «бессознательное возбуждение» (в том смысле, о каком говорит Б. Эрдман); во всяком слу­чае, это есть нечто, сильнейшим образом способству­ющее более легкому и удачному построению доказа­тельства (и не только в тех областях, где господствуют argumenta in forma, как в математике). Почему опыт­ный мыслитель легче находит доказательства, чем неопытный? Потому, что типы доказательств вслед­ствие многократного повторения запечатлелись глубже и, следовательно, гораздо легче пробуждают­ся к деятельности и определяют направление мыс­лей. Всякое научное мышление в известной степени дает навык к научному мышлению вообще; наряду с этим, однако, надлежит признать, что математичес­кое мышление особенно предрасполагает специаль­но к математическому, физическое - к физическому и т. д. Первое основано на существовании типических форм, общих для всех наук, второе- на существова­нии других форм, которые имеют свое особое отно­шение к особенностям отдельных наук (и могут ока­заться определенными комбинациями первых форм). С этим связаны своеобразия научного такта, предвос­хищающей интуиции и догадки. Мы говорим о такте и взоре филолога, математика и т. д. Кто же обладает им? Прошедший школу долголетнего опыта филолог, математик и т. д. Известные формы связей содержа­ния вытекают из общей природы предметов каждой данной области, и они в свою очередь определяют типичные особенности форм обоснования, преоб­ладающих именно в этой области. Это и есть базис для предвосхищающих научных догадок. Всякое ис­следование, изобретение, открытие покоится, таким образом, на закономерностях формы.

Если, согласно сказанному, упорядоченная форма создает возможность существования наук, то, с другой стороны, значительная независимость формы от области знания делает возможным наукоучение. Если бы этой независимости не было, существовали бы только соподчиненные и соответствующие отдельным наукам отдельные логики, но не общая логика. В действительности же нам необходимо и то и другое: исследования по теории науки, в одинаковой степени касающиеся всех наук, и как дополнение к ним особые иссле­дования, относящиеся к теории и методу отдель­ных наук и направленные на изучение особеннос­ти последних.

Таким образом, уяснение этих своеобразных черт путем сравнительного рассмотрения обоснований можно признать небесполезным; оно проливает не­который свет на саму нашу дисциплину, на логику в смысле наукоучения.

 

§ 9. Методические приемы наук представляют собой отчасти обоснования,

отчасти вспомогательные средства для обоснования

Необходимы, однако, еще некоторые дополнения, прежде всего относительно того, что мы ограничи­ваемся обоснованиями, между тем как ими еще не исчерпывается понятие методического приема. Но обоснования имеют первенствующее значение, ко­торое может оправдать это предварительное огра­ничение нашей задачи.

А именно можно сказать, что все научные мето­ды, которые сами не имеют характера настоящих обоснований (будь то простых или сколь угодно сложных), либо являются сберегающими мышление сокращениями и суррогатами обоснований, ко­торые, получив сами раз навсегда смысл и ценность путем обоснования, при практическом применении действуют как обоснования, но лишены яркого идей­ного содержания обоснований; либо же эти научные методы представляют более или менее сложные вспомогательные приемы, которые подготовля­ют, облегчают, удостоверяют или делают возможны­ми будущие обоснования и, следовательно, опять-таки не могут претендовать на самостоятельное значение, равноценное значению этих основных процессов науки.

Так, например, - чтобы остановиться на второй упомянутой нами группе методов, - важным пред­варительным требованием для упрочения обоснова­ний вообще является соответственное выражение мыслей посредством ясно различимых и недвусмыс­ленных знаков. Язык предоставляет мыслителю ши­роко применимую систему знаков для выражения его мыслей; но хотя никто не может обойтись без нее, она есть в высшей степени несовершенное вспомога­тельное средство для точного исследования. Всем известно вредное влияние эквивокаций (двусмыс­ленностей) на правильность умозаключений. Осто­рожный исследователь может пользоваться языком, лишь искусно обезопасив его; он должен определять употребляемые им термины, поскольку они лишены однозначного и точного смысла. Таким образом, в номинальном определении мы видим методический вспомогательный прием для упрочения обосно­ваний этих первичных и собственно теоретических операций.

То же можно сказать и о номенклатуре. Краткие и характерные обозначения важнейших и часто встречающихся понятий безусловно необходимы - чтобы упомянуть лишь об одной стороне - повсюду, где определения этих понятий через первоначальный запас выражений, уже получивших определение, за­няли бы слишком много места. Ибо пространные выражения, снабженные множеством пояснитель­ных предложений, затрудняют операции обоснова­ний или даже делают их невыполнимыми.

С подобной же точки зрения можно рассматри­вать и метод классификации и т. д.

Примерами первой группы методов могут слу­жить столь плодотворные алгорифмические ме­тоды, своеобразная функция которых состоит в том, чтобы посредством искусственного порядка меха­нических операций с чувственными знаками сбере­гать нам возможно больше чисто дедуктивной ум­ственной работы. Как ни поразительны результаты этих методов, все же смысл и оправдание их вытека­ют лишь из сущности обосновывающего мышления. Сюда относятся также и механические в буквальном смысле методы (вспомним аппараты для механичес­кой интеграции, счетные машины и т. п.), затем ме­тодические приемы для установления объективно верных опытных суждений, как, например, разнооб­разные методы, необходимые для определения по­ложения звезды, электрического сопротивления, инертной массы, показателя преломления, постоян­ной силы тяжести и т. д. Каждый такой метод пред­ставляет совокупность приемов, выбор и порядок которых определяется связью обоснования, которая показывает раз навсегда, что такого рода приемы, хотя бы и слепо выполняемые, необходимо дают объективно верное суждение.

Но довольно примеров. Ясно, что каждый действи­тельный успех познания совершается в обоснова­нии; к последнему примыкают, следовательно, все те методические действия и искусственные приемы, о которых наряду с обоснованиями говорит логика. В силу этого отношения они и приобретают типичес­кий характер, который составляет существенный признак идеи метода. Их типичность, кстати сказать, дала и нам возможность отнести их к содержанию предыдущего параграфа.

 

§ 10. Идеи теории и науки, как проблемы наукоучения

Но необходимо еще одно дополнение. Наукоучение занимается, разумеется, не только исследовани­ем форм и закономерностей отдельных обоснований (и относящихся к ним вспомогательных приемов). Отдельные обоснования мы находим ведь и вне на­уки, и поэтому ясно, что отдельные обоснования - как и беспорядочные груды обоснований - еще не состав­ляют науки. Для этого необходимо, как мы выразились выше, известное единство обосновывающей связи, известное единство в последовательности ступеней обоснований. Эта форма единства имеет сама боль­шое телеологическое значение для достижения выс­шей цели познания, к которой стремятся все науки,- именно содействовать постижению истины, но не отдельных истин, а царства истины или его естествен­ных подразделений.

Задачей наукоучения будет, следовательно, изу­чить науки, как того или иного рода система­тические единства, другими словами, исследо­вать, что придает им характерную форму наук, что определяет их взаимное разграничение, их внутрен­нее расчленение на области и на относительно зам­кнутые теории, каковы их существенные виды и фор­мы и т. п.

Эти систематические сплетения обоснований можно тоже подчинить понятию метода и тем ука­зать наукоучению наряду с задачей исследования методов знания, действующих в науках, также и за­дачу рассмотрения тех методов, которые сами носят название наук Ему предстоит различать не только год­ные и негодные обоснования, но также годные и не­годные теории и науки. Задачу, которая, таким обра­зом, выпадает на его долю, несомненно нельзя считать независимой от первой, предварительное разрешение которой она в значительной мере предполагает. Ибо исследование наук как систематических единств немыслимо без предварительного исследования обо­снований. Во всяком случае обе содержатся в поня­тии науки о науке как таковой.

 

§ 11. Логика, или наукоучение, как нормативная дисциплина и как техническое учение

Из всего вышесказанного вытекает, что логика в интересующем нас здесь смысле наукоучения есть нормативная дисциплина. Науки представляют собой творения ума, направленные к известной цели, и подлежат оценке сообразно с этой целью. То же применимо к теориям, обоснованиям и ко всему во­обще, что мы называем методом. Является ли наука действительно наукой, и метод методом, это зависит от того, соответствуют ли они той цели, к которой стремятся. Логика исследует, что относится к истин­ной, правильной науке как таковой, другими слова­ми, что конституирует идею науки, чтобы, приложив полученную мерку, можно было решить, отвечают ли эмпирические данные науки своей идее, или в какой мере они к ней приближаются и в чем от нее уклоня­ются. В этом логика проявляет свой характер норма­тивной науки и отстраняет из себя сравнительный способ рассмотрения, свойственный исторической науке, которая стремится постигнуть науки как конкретные продукты культур данных эпох в их типических особенностях и общих чертах и объяс­нить их из условий времени. Сущность нормативной науки именно в том и состоит, что она обосновыва­ет общие положения, в которых в связи с норми­рующей основной мерой, например, идеей или выс­шей целью, указываются определенные признаки, обладание которыми гарантирует соответствие с мерой или же создает необходимое условие этого соответствия. Нормативная наука дает и родственные положения, в которых учитывается случай несоот­ветствия или высказывается несуществование таких соотношений вещей. Это не значит, что она должна давать общие признаки, которые устанавливали бы, каким должен быть объект, чтобы соответствовать основной норме. Никакая нормативная дисциплина не дает универсальных критериев, подобно тому, как терапия не отмечает универсальных симптомов. В частности, наукоучение дает нам только специаль­ные критерии, и это - единственное, что оно может дать. Когда оно устанавливает, что, исходя из высшей цели наук и фактического строения человеческого ума и всего прочего, что нужно здесь принять во вни­мание, следует руководствоваться такими-то ме­тодами, например, М1 М2.., то высказывает положение следующей формы: каждая группа умственных опе­раций α β..., протекающих в форме комплекса М (или M2…) представляет случай правильного метода; или, что то же: каждый методический прием формы М1 (или М2...) правилен. Если бы действительно удалось установить все возможные и правильные сами по себе положения этого и подобного рода, тогда, ко­нечно, нормативная дисциплина имела бы правило оценки для каждого данного метода вообще, но и тогда - только в форме специальных критериев.

Где основная норма есть цель или может стать це­лью, там из нормативной дисциплины путем легко понятного расширения ее задачи образуется техни­ческое учение. Так и здесь. Когда наукоучение ставит себе более широкую задачу исследовать находящие­ся в нашей власти условия, от которых зависит реа­лизация правильных методов, и установить, с помо­щью каких методических ухищрений мы можем добиваться истины, как мы можем верно разграни­чивать и строить науки, как, в частности, мы должны изобретать или применять многочисленные полез­ные для науки методы и как во всех этих случаях мо­жем уберечь себя от ошибок, тогда оно становится техническим учением о науке. Это последнее явно включает в себя все нормативное наукоучение, и так как ценность его бесспорна, то мы имеем полное ос­нование соответственно расширить понятие логики и определить ее как такое техническое учение.

 

§ 12. Соответствующее определение логики

Определение логики как технического учения из­давна пользуется популярностью, но дополнитель­ные признаки этого определения обыкновенно ос­тавляют желать многого. Неясны и во всяком случае слишком узки такие определения, как техническое учение о суждении, об умозаключении, о познании, о мышлении (1'art de penser). Если, например, в пос­леднем употребительном определении мы ограни­чим термин «мышление», имеющий неопределенное значение, понятием правильного суждения, то опре­деление гласит: техническое учение о правильном суждении. Но из этого определения нельзя вывести цели научного познания; ясно, следовательно, что оно слишком узко. Если сказать, что цель мышления всецело осуществляется только в науке, то это несо­мненно верно; но этим самым признается, что соб­ственно не мышление или познание есть цель данно­го технического учения, а то, для чего само мышление является лишь средством.

Подобные же сомнения вызывают и остальные определения. К ним применимо и то, недавно вновь выдвинутое Бергманом, возражение, что от техни­ческого учения о какой-либо деятельности - напри­мер, живописи, пении, верховой езде - мы прежде всего должны ожидать, что оно указывает, как посту­пать для правильного выполнения соответствующей деятельности, например, как живописцу держать кисть и водить ею, как певцу действовать грудью, гор­лом и ртом, как всаднику натягивать и отпускать по­вода и нажимать ногами. В таком случае в область логики вошли бы совершенно чуждые ей учения3.

Несомненно ближе к истине Шлейермахерово оп­ределение логики как технического учения о научном познании. Ибо, само собой разумеется, в ограничен­ной таким образом дисциплине нам пришлось бы счи­таться лишь с особенностями научного познания и исследовать то, что может ему способствовать, тогда как более отдаленные предварительные условия, ко­торые вообще благоприятствуют осуществлению по­знания, предоставляются педагогике, гигиене и т. д. Но в определении Шлейермахера не совсем ясно выра­жено, что этому техническому учению надлежит так­же устанавливать правила, сообразно которым стро­ятся и отграничиваются науки, тогда как, наоборот, эта цель объемлет и цель научного познания. Превос­ходные мысли по вопросу об отграничении нашей дисциплины имеются в «Wissenschaftslehre» Больцано, но больше в предварительных критических сообра­жениях, чем в определении, которому он сам отдает предпочтение. Определение его гласит довольно странно: наукоучение (или логика) «есть та наука, ко­торая указывает нам, как целесообразно излагать нау­ки в учебниках»4.

 

 

 

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ДИСЦИПЛИНЫ КАК ОСНОВЫ НОРМАТИВНЫХ

 

§ 13. Спор о практическом характере логики

Из наших последних рассуждении настолько ес­тественно вытекала правомерность логики как тех­нического учения, что может показаться странным, как относительно этого пункта мог когда-либо воз­никнуть спор. Направленная на практические цели логика есть неустранимое требование всех наук, и этому соответствует также, что логика исторически выросла из практических мотивов научной работы. Это произошло, как известно, в те достопамятные времена, когда зарождающейся греческой науке гро­зила опасность погибнуть от нападок скептиков и субъективистов, и все дальнейшее существование науки зависело от того, будут ли найдены объектив­ные критерии истины, которые были бы в состоянии разрушить обманчивую видимость софистической диалектики.

Если тем не менее, в особенности в новейшее вре­мя под влиянием Канта, неоднократно отрицали за логикой характер технического учения, тогда как другое направление продолжало придавать особый вес этой характеристике, то, очевидно, спор касался не просто вопроса о том, возможно ли ставить логи­ке практические цели и сообразно с этим понимать ее как техническое учение. Ведь сам Кант говорил о прикладной логике, которой надлежит регулировать работу ума «при случайных субъективных условиях, мешающих или способствующих ей»5, и из которой мы можем узнать «что способствует правильному употреблению рассудка, каковы вспомогательные средства для этого или средства излечения от логи­ческих ошибок и заблуждений»6. Если он и не согла­сен считать ее наукой, подобно чистой логике7, если он даже думает, что она «собственно не должна была бы называться логикой»8, то ведь всякий волен так расширить цель логики, чтобы она охватила и при­кладную, т. е. практическую ее часть9. Во всяком слу­чае можно спорить, да не мало уже и спорили о том, много ли выиграет развитие человеческого знания от применения к нему логики в качестве практичес­кого учения о науке; действительно ли следует ожи­дать от дополнения старой логики, которая служит лишь для проверки уже данных знаний, «логикой от­крытий», ars inventiva, таких великих переворотов и такого прогресса, на какие рассчитывал, как извест­но, Лейбниц, и т. д. Но этот спор не затрагивает прин­ципиально важных пунктов и разрешается ясным принципом, что даже умеренная вероятность даль­нейшего развития науки должна оправдывать разра­ботку направленной на эту цель нормативной дис­циплины, не говоря уже о том, что выведенные правила сами по себе являются ценным вкладом в познание.

Действительно спорный и принципиально важный вопрос, который, к сожалению, не был ясно намечен ни одной стороной, лежит совсем в другом направ­лении; он заключается в том, выражает ли определе­ние логики как технического учения ее существенный характер. Другими словами, спрашивается, основы­вается ли право логики на звание истинно научной дисциплины только на практической точке зрения, тогда как с теоретической точки зрения все познания, собираемые логикой, состоят, с одной стороны, из чисто теоретических положений, подлинная родина которых есть другие известные нам теоретические науки, главным образом психология, с другой же сто­роны - из правил, опирающихся на эти теоретичес­кие изложения.

И действительно, в воззрении Канта существенно не то, что он оспаривает практический характер логики, а то, что он считает возможным и в гносеологическом отношении существенным известное ограничение или сужение логики. Таким образом, она, по Канту, яв­ляется наукой совершенно независимой, новой по сравнению с другими известными нам науками и при­том чисто теоретической. Для нее, подобно матема­тике, всякая мысль о возможном приложении является внешней, причем сходство ее с математикой сказыва­ется еще и в том, что она есть априорная и чисто де­монстративная дисциплина.

Согласно господствующей форме противоположно­го учения, ограничение логики теоретическим содер­жанием ее знаний приводит ее к психологическим, иногда грамматическим и иным положениям, т. е. к не­большим отрезкам из иначе отграниченных и к тому же эмпирических наук. По Канту же, мы встречаемся здесь с замкнутой в себе, самостоятельной и априорной об­ластью теоретической истины - с чистой логикой.

Ясно, что в этих учениях играют роль еще другие существенные разногласия, а именно, есть ли логика априорная или эмпирическая наука, независимая или зависимая, демонстративная или недемонстративная. Если мы отстраним эти вопросы, как выходящие за пре­делы нашего ближайшего интереса, то останется вы­шеупомянутый спорный пункт: одна сторона будет утверждать, что в основе каждой логики, понимаемой как техническое учение, лежит ее собственная тео­ретическая наука, «чистая» логика; по мнению же дру­гой стороны, все теоретические учения, которые встре­чаются в техническом учении логики, умещаются в пределах других известных нам теоретических наук

Последнюю точку зрения горячо защищал уже Бенеке10; ясно изложил ее Дж. С. Милль, логика кото­рого и в этом отношении имела большое влияние11. На той же почве стоит и руководящее произведение новейшего логического направления в Германии, логика Зигварта. В ней ясно и решительно сказано, что высшая задача логики, составляющая ее действи­тельную сущность, - это быть техническим учением.

На другой точке зрения, наряду с Кантом, стоит Гербарт и многие из их учеников.

Впрочем, на примере логики Бэна можно видеть, как легко в этом отношении самый крайний эмпиризм ужи­вается со взглядами Канта. Бэн построил свою логику по типу технического учения, но признает также суще­ствование логики как собственно теоретической и аб­страктной науки, подобной математике, и считает, что она входит в его логику. Правда, по Бэну эта тео­ретическая дисциплина основывается на психологии, она, значит, не предшествует, как полагает Кант, всем другим наукам как абсолютно независимая наука; но все-таки она особая наука, а не, как думает Милль, только собрание разных глав из психологии, определяемое на­мерением практически регулировать наши познания12.

Ни в одной из многочисленных обработок логи­ки почти не был ясно поставлен и тщательно разоб­ран обсуждаемый пункт разногласия. Ввиду того, что практическое изложение логики легко согласуется с обеими точками зрения и обычно признавалось по­лезным обеими сторонами, многие считали весь спор о практическом или теоретическом (по существу) характере логики лишенным всякого значения. Это происходило потому, что оставалось невыясненным различие между той и другой точкой зрения.

Для наших целей нет надобности входить в крити­ческий разбор споров прежних логиков о том, наука ли логика или искусство, или и то и другое, или ни то ни другое, и представляет ли она во втором случае практическую или умозрительную науку или же одно­временно и то и другое. Сэр Вильям Гамильтон выска­зывается по этим вопросам и оценивает их значение следующим образом. «Спор этот, говорит он, быть может, один из самых пустых споров в истории умозре­ния. Для логики решение этого вопроса совершенно несущественно. Если философы спорили о том, каким именем назвать это учение, то это не потому, что су­ществовало разномыслие в отношении его задачи и природы. В действительности спор шел исключитель­но о том, что, собственно, есть искусство и что - на­ука. И смотря по тому, какое значение придавали этим терминам, логику объявляли то наукой, то искусством, то тем и другим вместе, то ни тем ни другим». Надо за­метить, однако, что сам Гамильтон не очень глубоко исследовал содержание и ценность упомянутых раз­личий и разногласий. Если бы существовало надлежа­щее единогласие о способе изложения логики и содер­жании относимых к ней учений, тогда вопрос о том, входят ли в ее определение понятия «art» и «science» и каким образом они входят, имел бы гораздо меньшее значение, хотя все же не был бы только вопросом о ярлыке. Но (как мы уже говорили) спор об определе­ниях есть спор о самой науке, именно не об уже законченной, а о развивающейся и лишь намечающей­ся науке, в которой проблемы, методы, учения, словом, решительно все находится еще под сомнением. Уже во времена Гамильтона и еще задолго до него различия во взглядах относительно существенного содержания логики, ее объема и способа изложения были весьма значительны. Достаточно сравнить произведения Гамильтона, Больцано, Милля и Бенеке. И как разрос­лись с тех пор эти разногласия! Сопоставим Эрдмана и Дробиша, Вундта и Бергмана, Шуппе и Брентано, Зиг­варта и Ибервега, - есть ли это единая наука, а не толь­ко единое название? Если бы всюду не встречались об­ширные группы общих тем, то можно было бы почти утверждать последнее; ведь среди всех этих логиков мы не найдем двух, которые могли бы столковаться насчет содержания учения и даже постановки вопросов! Во введении мы уже указали, что в определениях сказыва­ется лишь различное понимание существенных задач и методологического характера логики, и что соот­ветственные предрассудки и заблуждения в такой от­сталой науке, как логика, могут с самого начала напра­вить исследование по ложному пути. Кто согласен с этим, тот не скажет вместе с Гамильтоном: «Решение этого вопроса не имеет ни малейшего значения» (the decision ot the question is not of the very smallest import).

Путанице не мало содействовало то обстоятельство, что даже некоторые выдающиеся сторонники чистой логики как особой науки, например, Дробиш и Бергман, считали нормативный характер этой дисциплины суще­ственной принадлежностью ее понятия. Противники же видели в этом явную непоследовательность и даже про­тиворечие. Разве в понятии нормирования не содержит­ся указание на руководящую цель и соответствующую ей деятельность? И не означает ли, следовательно, норма­тивная наука совершенно то же, что техническое учение?

Постановка и понимание Дробишем своих опреде­лений могут служить лишь к подтверждению этого. В его все еще ценном руководстве по логике мы читаем, что мышление в двух отношениях может стать предме­том научного исследования: во-первых, как деятельность духа, условия и законы которой подлежат изучению, во-вторых, как орудие для добывания посредственного знания; тут возможно и верное, и ошибочное примене­ние, и соответственно этому верные и неверные резуль­таты. Поэтому существуют естественные законы мышления, и или предписания, которыми оно должно руководиться, чтобы вести к верным результатам. Исследование естественных законов мышления являет­ся задачей психологии, а установление норм его - за­дачей логики». В пояснении говорится еще, что нор­мирующие законы всегда регулируют ту или иную деятельность сообразно с определенной целью.

Противная сторона скажет, что здесь нет ни одного слова, которого не согласились бы подписать и исполь­зовать для себя Бенеке или Милль. Но если признать тож­дественность понятий «нормативная дисциплина» и «техническое учение», то само собой понятно: здесь, как и во всяком техническом учении, связью, объединяю­щей логические истины в одну дисциплину, является не родство содержания, а руководящая цель. Но тогда явно несообразно ставить логике такие узкие границы, какие ей ставит традиционная аристотелевская логика, даль­ше которой ведь «чистая» логика не идет. Бессмыслен­но ставить логике известную цель и вместе с тем исклю­чать из нее классы норм и нормативных исследований, связанных с этой целью. Но представители чистой ло­гики находятся еще под обаянием традиции; на них еще действует то странное волшебное влияние, которым в течение тысячелетий пользовалась состряпанная из бес­содержательных формул схоластическая логика.

Такова цепь ближайших возражений, вполне спо­собных ослабить современный интерес к более точ­ному исследованию реальных мотивов, которые за­ставляли великих и самостоятельных мыслителей считать чистую логику особой наукой и которые и теперь еще заслуживают серьезной оценки. Превос­ходный мыслитель Дробиш, быть может, дал неудач­ное определение; но это не доказывает, что его по­зиция, как и позиция его учителя Гербарта, а также первого представителя этого учения - Канта13 по существу неверна. Ведь возможно, что за несовершен­ным определением кроется ценная мысль, которая лишь не получила логически ясного выражения. Об­ратим внимание на излюбленное у представителей чистой логики сопоставление логики с чистой матема­тикой. Математические дисциплины тоже обосновы­вают технические учения, арифметика - практическое искусство счисления, геометрия - землемерное искус­ство. И к отвлеченным теоретическим естественным наукам, хоть и в несколько ином виде, но тоже при­мыкают технические учения: к физике - физическая технология, к химии - химическая. В связи с этим можно предположить, что и намечаемая чистая логика имеет значение абстрактной теоретической дисциплины, которая подобным же образом обосно­вывает особую технологию, а именно - логику в обычном практическом смысле слова. И так как тех­нические учения вообще пользуются как фундамен­том для возведения своих норм иногда преимуще­ственно одной теоретической дисциплиной, иногда несколькими, то и чистая логика могла бы составлять только часть, хотя, быть может, и самую важную часть, фундамента логики в смысле технического учения. Если бы к тому же оказалось, что собственно логи­ческие законы и формы образуют замкнутую область отвлеченной теоретической истины, которую нико­им образом нельзя уместить в рамки уже разграничен­ных теоретических дисциплин и на которую, следо­вательно, и должна распространяться компетенция чистой логики, то явилось бы дальнейшее предполо­жение - именно, что несовершенство определения понятия этой дисциплины и неумение представить ее во всей ее чистоте и выяснить ее отношение к ло­гике как техническому учению способствует смеше­нию ее с этим техническим учением и порождает спор о том, следует ли по существу отграничивать логику как теоретическую или как практическую дис­циплину. В то время как одна сторона имела в виду чисто теоретические и в узком смысле слова ло­гические положения, другая обращала внима­ние на спорные определения намечаемой теорети­ческой науки и на ее фактическое осуществление.

Нас не должно здесь тревожить возможное возра­жение, что речь идет о восстановлении схоластичес­ки-аристотелевской логики, уже осужденной исто­рией. Быть может, еще окажется, что эта дисциплина имеет далеко не столь малый объем и не так бедна глубокими проблемами, как подразумевает этот уп­рек. Быть может, старая логика была только весьма несовершенным и смутным осуществлением идеи чистой логики, хотя, как почин и первый шаг, она имеет свою ценность и достойна внимания. Это пре­зрение к традиционной логике следует, быть может, считать неправомерным отзвуком чуждых нам те­перь настроений эпохи Возрождения. Исторически справедливая, но по существу зачастую неосмыслен­ная борьба против схоластической науки естествен­но направлялась прежде всего против логики как принадлежащего к схоластике учения о методах. Но характер неправильной методики, свойственный формальной логике у схоластиков (в особенности в период вырождения), указывает, быть может, лишь на отсутствие настоящего философского понимания логической теории (поскольку она уже существова­ла тогда). Поэтому практическое использование ее пошло по ложному пути, от логики требовалась та­кая методическая деятельность, до какой она еще не доросла. Ведь и мистика чисел не есть аргумент про­тив арифметики. Известно, что логическая полеми­ка эпохи Возрождения по существу была бессодер­жательна и безрезультатна; в ней говорила страсть, а не теоретическое убеждение. Зачем же нам руковод­ствоваться ее презрительными суждениями? Теоре­тический творческий ум Лейбница, соединявший в себе пылкое стремление к преобразованиям, свой­ственное эпохе Возрождения, с научной трезвостью нового времени, не хотел ничего знать об этом ан­тисхоластическом колдовстве. Он заступился теплым словом за поносимую аристотелевскую логику, хотя и считал, что ее необходимо расширить и исправить. Во всяком случае, мы можем не считаться с упреком, что чистая логика сводится к обновлению «бессодер­жательной схоластической стряпни формул», до тех пор, пока не выясним смысла и содержания сложной дисциплины и правомерности открывшихся нам предположений.

Мы не станем для исследования этих предположе­ний собирать все аргументы за то или другое пони­мание логики в их исторической последовательнос­ти и подвергать их критическому анализу. Не этим путем можно обновить интерес к старому спору; но принципиальные разногласия, которые не выяви­лись до конца в этом споре, имеют свой особый ин­терес, возвышающийся над эмпирической обуслов­ленностью спорящих, и на них-то мы и остановимся.

 

§ 14. Понятие нормативной науки. Основное мерило, иди принцип, ее единства

Прежде всего установим положение, имеющее ре­шающее значение для всего нашего дальнейшего ис­следования: каждая нормативная, а также и каждая практическая дисциплина опирается на одну или не­сколько теоретических дисциплин, поскольку норма ее должна обладать теоретическим содержанием, от­делимым от идеи нормирования (долженствования), и научное исследование этого содержания является задачей соответствующих теоретических дисциплин.

Чтобы выяснить это, исследуем понятие норма­тивной дисциплины в его отношении к понятию те­оретической дисциплины. Законы первой говорят, как обычно полагают, о том, что должно быть, хотя может и не быть, а при известных условиях даже не может быть; законы последней, наоборот, говорят исключительно о том, что есть. Спрашивается, что разумеется под этим «должно быть» по сравнению с простым бытием.

Очевидно, первоначальный смысл долженствова­ния, связанный с известным желанием или хотени­ем, с требованием или приказанием, например: «ты должен слушаться меня», «пусть придет ко мне X», - слишком узок. Подобно тому, как иногда мы гово­рим о требовании в более широком смысле, причем нет никого, кто бы требовал, а иногда и никого, от кого бы требовалось, так часто мы говорим и о дол­женствовании независимо от чьего-либо желания или хотения. Когда мы говорим: «Воин должен быть храбрым», то это не значит, что мы или кто-либо дру­гой желаем или хотим, повелеваем или требуем это; такого рода мнение скорее можно понимать так, что вообще, т. е. по отношению к каждому воину право­мерно соответствующее желание или требование;

правда, и это не совсем верно, так как в сущности нет необходимости, чтобы здесь действительно была налицо такая оценка какого-либо желания или тре­бования. «Воин должен быть храбрым» означает толь­ко, что храбрый воин есть «хороший» воин, и при этом - так как предикаты «хороший» и «дурной» рас­пределяют между собой объем понятия воин - под­разумевается, что не храбрый воин есть «дурной» воин. Так как это оценивающее суждение верно, то прав всякий, кто требует от воина храбрости; на том же основании желательно, похвально и т. д. воину быть храбрым. То же мы имеем и в других примерах. «Человек должен любить своего ближнего» означа­ет: кто не любит своего ближнего, тот «нехороший» и, следовательно, ео ipso (в этом отношении) «дур­ной» человек. «Драма не должна распадаться на эпи­зоды»- иначе она «нехорошая» драма, «ненастоящее» художественное произведение. Во всех этих случаях мы ставим положительную оценку, признание позитивного предиката ценности в зависимость от изве­стного условия, неисполнение которого влечет за собой соответствующий отрицательный предикат. Вообще мы можем считать тождественными или по меньшей мере равнозначными формы: «А должно быть В» и «А, которое не есть В, есть дурное А» или «только А, которое есть В, есть хорошее А».

Термином «хороший» мы пользуемся здесь, разу­меется, в самом широком смысле для обозначения всего ценного в каком бы то ни было отношении; в конкретных, подходящих под нашу формулу, пред­ложениях его надо каждый раз понимать сообразно тому роду ценности, который лежит в их основе, на­пример, как полезное, прекрасное, нравственное и т. д. Существует столько же многообразных смыслов речи о долженствовании, сколько различных видов оценки, т. е., сколько действительных и предполага­емых ценностей.

Отрицательные выражения долженствования не следует понимать как отрицания соответствующих положительных; как и в обычном смысле отрицание требования не имеет значения запрещения. «Воин не должен быть трусливым» не означает неверности утверждения, что воин должен быть труслив, а озна­чает, что трусливый воин есть плохой воин. Следо­вательно, равнозначны следующие формы: «А не дол­жно быть В» и «А, которое есть В, есть всегда плохое А» или «только А, которое не есть В, есть хорошее А».

Что долженствование и недолженствование ис­ключают друг друга - это есть формально-логическое следствие приведенных суждений; то же применимо и к положению, что суждение о долженствовании не заключает в себе утверждения о соответствующем бытии.

Очевидно, что нормативными суждениями будут признаны не одни лишь уясненные нами суждения нормативной формы, а и другие, хотя бы в них и от­сутствовало слово «должно». Несущественно, что вместо «А должно (или не должно) быть В» мы можем также сказать: «А обязано (или не имеет права) быть В». Важнее указание на обе новые формы: «А не обя­зано быть В» и «А имеет право быть В», которые стоят в отношении контрадикторной противоположнос­ти к двум первым формам. Следовательно, «не обяза­но» есть отрицание «должно» или, что то же, отрица­ние «не имеет права»; «имеет право» есть отрицание «не должно» или, что то же, «не имеет права»; это лег­ко видно из пояснительных оценивающих суждений: «А не обязано быть В» = «А, которое не есть В, еще не есть в силу этого дурное А»; «А имеет право быть В» = «А, которое есть В, еще не есть в силу этого дурное А».

Но сюда следует присоединить еще другие сужде­ния. Например: «чтобы А было хорошим, достаточно (или недостаточно), чтобы оно было В». В то время как прежние суждения выражают те или иные необ­ходимые условия признания или непризнания по­ложительных или отрицательных предикатов ценно­сти, в рассматриваемых суждениях высказываются лишь достаточные условия. В иных суждениях, наконец, одновременно обозначаются и необходи­мые, и достаточные условия.

Этим исчерпываются существенно важные формы всеобщих нормативных суждений; им соответству­ют, разумеется, также формы частных и единичных оценивающих суждений, не представляющие ниче­го существенного для анализа; из них последние для наших целей вообще не имеют значения; они стоят всегда в более или менее близком отношении к изве­стным общим нормативным положениям и могут выступать в отвлеченных нормативных дисциплинах лишь в качестве примеров для регулирующих их об­щих положений. Такие дисциплины стоят вообще вне какого бы то ни было индивидуального бытия, их общие положения имеют «чисто отвлеченную» при­роду и носят характер законов в подлинном смысле слова.

Мы видим из этого анализа, что каждое норматив­ное суждение предполагает известного рода оценку (одобрение, признание), из которой вытекает поня­тие «хорошего» (ценного) в известном смысле или же «дурного» (лишенного ценности) в отношении из­вестного класса объектов; сообразно с этим такие объекты распадаются на хорошие и дурные. Чтобы иметь возможность высказать нормативное сужде­ние «воин должен быть храбрым», я должен иметь некоторое понятие о «хорошем» воине, и это поня­тие не может основываться на произвольном номи­нальном определении, а должно исходить из общей оценки, которая давала бы возможность признавать воинов - сообразно с теми или иными их свойства­ми - хорошими или дурными. Здесь, при простом установлении смысла суждений долженствования, нас не касается вопрос, имеет ли эта оценка в каком-либо смысле «объективное значение» или нет, следует ли вообще делать различие между субъективно и объективно «хорошим». Достаточно отметить, что нечто считается ценным, как будто оно на самом деле было ценностью и благом.

И наоборот, если на основании известной общей оценки установлена пара предикатов ценности для соответствующего класса, то этим дана возможность нормативных суждений; все формы нормативных суждений получают свой определенный смысл. Каж­дый конститутивный признак В «хорошего» А дает, например, суждение такой формы: «А должно быть В»; несоединимый с В признак В1 - суждение: «А не имеет права (не должно) быть В1» и т. д.

Что касается, наконец, понятия нормативного суждения, то после произведенного нами анализа мы можем описать его следующим образом. В связи с ос­новным оценивающим положением и определяемым им содержанием соответствующей пары предикатов ценности называется нормативным каждое суждение. в котором выражены какие-нибудь необходимые или достаточные условия (или необходимые и достаточ­ные) для обладания подобным предикатом.

Найдя в процессе оценки различие между «хоро­шим» и «дурным» в определенном смысле, стало быть, и в определенной сфере, мы, естественно, заинтере­сованы в установлении тех обстоятельств и внешних или внутренних свойств, которые обеспечивают при­менение предикатов «хороший» или «дурной»; нам надо также знать, какие свойства не могут отсутство­вать для того, чтобы объекту данной сферы можно было еще приписать ценность «хорошего» и т. д.

Говоря о хорошем и дурном, мы вместе с тем в про­цессе сравнительной оценки устанавливаем также различие лучшего и наилучшего, худшего и наихуд­шего. Если удовольствие есть благо, то из двух удовольствий более интенсивное и продолжительное есть лучшее. Если познание представляется нам чем-то хорошим, то все же не всякое познание «одинаково хорошо». Познание законов мы оцениваем выше, чем познание единичных фактов; познание более общих законов-например, что каждое уравнение п-ной сте­пени имеет п корней - выше, чем познание подчи­ненных им частных законов - например, что каждое уравнение 4-й степени имеет 4 корня. Таким образом, об относительных предикатах ценности возникают такие же нормативные вопросы, как и об абсолютных. Если установлено конститутивное содержание хоро­шего или дурного по нашей оценке, то спрашивается, что следует считать при сравнительной оценке кон­ститутивно лучшим или худшим; далее, каковы связан­ные с этими предикатами ближайшие и дальнейшие, необходимые и достаточные условия, конститутивно определяющие содержание «лучшего» - или же «худ­шего» - и, наконец, «относительно наилучшего». Кон­ститутивные содержания положительных и отно­сительных предикатов ценности являются, так сказать, единицами измерения, которые мы прилагаем к объек­там соответствующей сферы.

Совокупность этих норм, очевидно, образует зам­кнутую в себе группу, определяемую основным оце­нивающим положением. Нормативное суждение, ко­торое выставляет по отношению к объектам сферы общее требование, чтобы они в возможно большей степени соответствовали конститутивным признакам положительных предикатов ценности, занимает в каж­дой группе сопринадлежащих норм особое положе­ние и может быть названо основной нормой. Такую роль играет, например, категорический императив в группе нормативных суждений, составляющих этику Канта; таков же принцип «возможно большего счас­тья возможно большего числа людей» в этике утили­таристов.

Основная норма есть коррелят определения «хо­рошего» или «лучшего» в соответственном смысле; она указывает, согласно какой основной мере (ос­новной ценности) должно происходить нормиро­вание. Она, таким образом, не представляет в соб­ственном смысле слова нормативного суждения. Отношение основной нормы к собственно норми­рующим суждениям аналогично отношению между так называемыми определениями ряда чисел и посто­янно с ними сообразующимися теоремами о число­вых отношениях в арифметике. И здесь основную норму можно было бы обозначить, как «определе­ние» понятия, которое служит мерой хорошего, - например, хорошего в нравственном смысле; хотя обычное логическое понятие определения было бы этим нарушено.

Если же мы ставим себе цель в связи с такого рода «определением», стало быть, в связи с одной общей основной мерой, научно исследовать совокупность сопринадлежащих нормативных суждений, то явля­ется идея нормативной дисциплины. Каждая по­добная дисциплина, следовательно, характеризуется однозначно своею основной нормой или определе­нием того, что в ней должно признаваться «хорошим». Если, например, мы признаем хорошим создание и продолжение, умножение и повышение удовольствия, то мы спросим, какие объекты доставляют удоволь­ствие и при каких субъективных и объективных об­стоятельствах; и вообще, каковы необходимые и дос­таточные условия для наступления удовольствия, его продления, умножения и т. д. Эти вопросы, рассмат­риваемые как цели научной дисциплины, образуют гедонику; это есть нормативная этика в духе гедони­ческого учения. Оценка с точки зрения возбуждаемо­го удовольствия есть основная норма, определяющая единство данной дисциплины и отличающая ее от каждой другой нормативной дисциплины. Так и каж­дая нормативная дисциплина имеет свою собственную основную норму, которая в каждом данном случае яв­ляется объединяющим принципом ее. В теоретичес­ких же дисциплинах, наоборот, отсутствует эта цен­тральная связь всех исследований с основной мерой ценности как источником преобладающего интереса нормирования. Единство их исследований и порядок их познаний определяются исключительно теорети­ческим интересом, направленным на исследование того, что связано по существу (т. е. теоретически, в силу внутренней закономерности вещей) и что поэтому должно быть исследуемо совместно.

 

§ 15. Нормативная дисциплина и техническое учение

Нормативный интерес преобладает у нас, разумеет­ся в отношении к реальным объектам как объектам практических оценок; отсюда явная склонность отождествлять понятие нормативной дисциплины с понятием практической дисциплины, технического учения. Но легко понять, что это отождествление не выдерживает критики. Для Шопенгауэра, который, исходя из своего учения о прирожденном характере, коренным образом отвергает всякое практическое моральное воздействие, не существует этики в смыс­ле технического учения, но несомненно существует этика как нормативная наука, им же самим разрабо­танная. Ибо он никоим образом не отвергает разли­чении моральной ценности. Техническое учение представляет тот особый случай нормативной дис­циплины, когда основная норма заключается в дос­тижении общей практической цели. Ясно, что каж­дое техническое учение целиком включает в себя нормативную, но саму по себе не практическую дис­циплину. Ибо задача технического учения предпола­гает решение более узкой задачи, состоящей в том, чтобы вне всякого отношения к практическому дос­тижению установить нормы, сообразно с которыми определяется, соответствует ли реализуемая цель общему понятию, обладает ли она характеризующи­ми данный класс действий признаками. Наоборот, каждая нормативная дисциплина, в которой основ­ная оценка превращается в соответствующее уста­новление цели, расширяется до технического учения.

 

§ 16. Теоретические дисциплины как основы нормативных

Теперь легко понять, что каждая нормативная, а тем более каждая практическая дисциплина предпо­лагает в качестве основ одну или несколько теоре­тических дисциплин, именно в том смысле, что она должна обладать отделимым от всякого нормирова­ния теоретическим содержанием, естественное ме­сто которого, как такового - в каких-нибудь уже отграниченных или еще имеющих конституировать­ся науках.

Основная норма (или же основная ценность, по­следняя цель) определяет, как мы видели, единство дисциплины; она же вносит во все нормативные суж­дения дисциплины идею нормирования. Но наряду с общей идеей измерения по основной норме эти суждения обладают еще особым, отличающим их друг от друга теоретическим содержанием. Каждое выражает мысль об измеряющем соотношении меж­ду нормой и нормируемым; но само это соотноше­ние - если отвлечься от интереса оценки - объектив­но носит характер соотношения между условием и обусловливаемым, причем соответствующее норма­тивное суждение признает это соотношение суще­ствующим или несуществующим. Так, например, каж­дое нормативное суждение формы: «А должно быть В» включает в себя теоретическое суждение: «только А, которое есть В, имеет свойства б», причем С обо­значает конститутивное содержание руководящего предиката «хороший» (например, удовольствие, по­знание - словом, то, что сообразно основной мере ценности в данном кругу отмечается как хорошее). Новое суждение есть чисто теоретическое и уже не содержит идеи нормирования. И наоборот: если ут­верждается какое-либо суждение теоретической формы, а затем появляется как нечто новое, оценка какого-либо С как такового и становится желатель­ной нормирующая связь с ним, то теоретическое суж­дение принимает нормативную форму: только А, ко­торое есть В, есть хорошее, т. е. А должно быть В. Поэтому даже в теоретических связях мыслей могут встречаться нормативные суждения; в этих связях теоретический интерес приписывает ценность суще­ствованию соотношения вещей вида М (например, существованию разносторонности искомого треу­гольника) и измеряет им другие соотношения вещей (например, равноугольность: если треугольник дол­жен быть равносторонним, то он должен быть и равноугольным). Но в теоретических науках этот оборот имеет преходящее, второстепенное значе­ние, так как конечное намерение мысли направле­но на познание теоретической связи вещей; поэтому окончательные результаты облекаются не в нормативную форму, а в форму объективной связи, в данном случае в форму всеобщего суждения.

Теперь ясно, что теоретические соотношения, которые, согласно вышеизложенному, содержатся в положении нормативных наук, должны иметь свое логическое место в известных теоретических науках. Нормативная наука, заслуживающая этого названия, способная научно наследовать подлежащие норми­рованию соотношения вещей в их отношении к ос­новной норме, должна изучить теоретическое содер­жание этих отношений и ради этого вступить в сферы соответствующих теоретических наук. Други­ми словами: каждая нормативная дисциплина требу­ет познания известных ненормативных истин, кото­рые она заимствует у известных теоретических наук или же получает посредством применения взятых из них положений к комбинациям, которые определя­ются нормативным интересом. Это, разумеется, от­носится и к более специальному случаю техническо­го учения и притом, очевидно, в большей мере. Сюда присоединяются еще теоретические познания, кото­рые должны давать основу для плодотворного осу­ществления целей и средств.

В интересах дальнейшего изложения отметим еще одно. Разумеется, эти теоретические науки могут в различной мере принимать участие в научном обо­сновании и построении данной нормативной дис­циплины; и значение их для нее может быть большим или меньшим. Может оказаться, что для удовлетво­рения интересов нормативной дисциплины позна­ние известных классов теоретических связей стоит на первом плане, так что развитие и привлечение теоретической области знания, к которой они отно­сятся, имеет решающее значение для существования нормативной дисциплины. Но возможно также, что известные классы теоретических знаний хотя и по­лезны и, может быть, весьма важны для построения данной дисциплины, но все же имеют лишь второ­степенное значение, ибо их отсутствие только огра­ничило бы область этой дисциплины, но не уничто­жило бы ее. Вспомним, например, об отношении между чисто нормативной и практической этикой14. Все те положения, которые относятся к практичес­кому осуществлению, не входят в круг чистых норм этической оценки. Не будь этих норм или лежащих в основе их теоретических познаний, не было бы эти­ки вообще; отсутствие же первого рода положений лишает нас только возможности применять этику к жизни, т. е. устраняет возможность технического уче­ния о нравственном поведении.

Только в таком смысле, в связи с такими различи­ями мы будем говорить о существенных теорети­ческих основах нормативной науки. Мы разумеем под ними безусловно существенные для ее построе­ния теоретические науки, но наряду с ними и соот­ветственные группы теоретических суждений, кото­рые имеют решающее значение для осуществления нормативной дисциплины.

 

 

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ, ЕГО АРГУМЕНТЫ И ЕГО ПОЗИЦИЯ В ОТНОШЕНИИ К ОБЫЧНЫМ ВОЗРАЖЕНИЯМ

 

§ 17. Спорный вопрос, относятся ли существенные теоретические основы логики к психологии

Если мы применим общие положения, установ­ленные в предыдущей главе, к логике как норматив­ной дисциплине, то первым важнейшим вопросом явится: из каких теоретических наук черпает свои существенные основы наукоучение? К нему тотчас же присоединяется следующий вопрос: верно ли, что теоретические истины, которые обсуждаются в пре­делах традиционной и новейшей логики и прежде всего те, которые составляют ее существенную осно­ву, теоретически умещаются в пределах уже разгра­ниченных и самостоятельно развивающихся наук?

Тут мы наталкиваемся на спорный вопрос о соот­ношении между психологией и логикой. Одно господ­ствующее в наше время направление имеет готовый ответ на эти вопросы: существенные теоретические основы логики находятся в психологии; к ее области относятся по своему теоретическому содержанию те положения, которые придают логике ее характерные черты. Логика относится к психологии, как какая-либо отрасль химической технологии к химии, как земле­мерное искусство к геометрии и т. д. Это направление не видит повода к отграничению новой теоретической науки, в особенности такой, которая заслуживала бы названия логики в более узком и рельефном смысле. Нередко подразумевают даже, будто психология со­ставляет единственную и совершенно достаточную те­оретическую основу для технического учения логики. Так Милль в полемике с Гамильтоном отмечает: «Логи­ка - не обособленная от психологии и соподчиненная ей наука. Поскольку она вообще наука, она есть часть или ветвь психологии, отличаясь от нее как часть от целого и, с другой стороны, как искусство от науки. Своими теоретическими основами она целиком обя­зана психологии и включает в себя столько из этой на­уки, сколько необходимо для обоснования правил ис­кусства»15. По Липпсу, логику следует даже считать составной частью психологии. Он говорит: «То, что логика является частной психологической дисципли­ной, достаточно ясно отделяет ее от психологии»16.

 

§ 18. Аргументация психологистов17

Если мы зададим вопрос о правомерности подоб­ных воззрений, то нам представится в высшей степе­ни внушительная аргументация, которая, по-видимо­му, сразу пресекает всякую возможность спора. Как бы ни определять логическое техническое учение - как техническое учение о мышлении, о суждении, об умозаключении, о познании, о доказательстве, о зна­нии, о направлении разума в искании истины или при оценке доказательств и т. д. - всюду объектами практического регулирования признается психическая деятельность или ее продукты. И если вообще искусственная обработка материала предполагает знание его свойств, то, следовательно, это имеет ме­сто и здесь, где речь идет специально о психологи­ческом материале. Научное исследование правил, по которым его следует обрабатывать, приведет нас, разумеется, к научному исследованию этих свойств: теоретическая основа для построения логического технического учения есть, следовательно, психоло­гия, в частности, психология познания18.

Взглянув на содержание логической литературы, мы найдем подтверждение этому. О чем здесь всегда идет речь? О понятиях, суждениях, умозаключениях, дедукции, индукции, определениях, классификаци­ях и т. д. - все это относится к психологии, но выб­рано и распределено согласно нормативным и прак­тическим точкам зрения. Какие бы узкие рамки ни ставить чистой логике, из нее нельзя устранить пси­хического элемента. Он кроется уже в понятиях, ко­торые являются конститутивными для логических законов, например, в понятиях истины и заблужде­ния, утверждения и отрицания, общего и частного, основания и следствия и т. п.

 

§ 19. Обычные аргументы противников и их психологистическое опровержение

Как это ни странно, но противная сторона пыта­ется обосновать строгую раздельность обеих дис­циплин, исходя именно из нормативного характера логики. Психология, говорит она, рассматривает мышление как оно есть, логика же - как оно должно быть. Первая рассматривает естественные законы мышления, последняя - его нормативные законы. Так, Еше в своей обработке лекций Канта по логике говорит, что некоторые логики предполагают в ло­гике психологические принципы. Но вносить по­добные принципы в логику так же нелепо, как выво­дить мораль из жизни. Если бы мы брали основные принципы из психологии, т. е. из наблюдений над нашим разумом, то мы только усматривали бы, как протекает мышление и каким оно бывает при тех или иных субъективных условиях или препятствиях; но это привело бы лишь к познанию случайных за­конов. В логике же дело идет не о случайных, а о необходимых правилах, не о том, как мы мыслим, а о том, как мы должны мыслить. Поэтому правила ло­гики должны быть выводимы не из случайной дея­тельности разума, а из необходимой, которую каж­дый найдет в себе помимо всякой психологии. В логике мы хотим знать не каков разум и не как он мыслит и как доселе осуществлял мышление, а лишь, как он должен мыслить. Она должна нас научить пра­вильному, т. е. согласующемуся с самим собой пользованию разумом. Сходную позицию занимает и Гербарт, который, возражая против логики своего времени и мнимо психологических рассказов об уме и разуме, с которых она начинается, говорит, что это столь же грубая ошибка, как если бы этика начина­лась с естественной истории человеческих склонно­стей, влечений и слабостей; логика, как и этика, го­ворит он, носит нормативный характер.

Подобная аргументация ничуть не смущает психо­логистов. Необходимое употребление разума, отвеча­ют они, есть все же употребление разума и вместе с самим разумом относится к области психологии. Мыш­ление, каким оно должно быть, есть только особый случай мышления как оно есть. Конечно, психология должна исследовать естественные законы мышления, стало быть, законы всех суждений, вообще правильных и неправильных; но странно было бы толковать это положение так, что к психологии относятся только широчайшие всеобщие законы, охватывающие все суж­дения вообще, между тем как специальные законы суж­дения, а именно законы о правильном суждении, дол­жны быть исключены из нее. Или это не так? Хотят ли этим сказать, что законы, нормирующие мышление, не носят характера таких специальных психологичес­ких законов? Но и это не есть возражение. Законы, нормирующие мышление - так говорят, обыкно­венно - только указывают, как надлежит поступать, если предполагается желание мыслить правильно. «Мы мыслим правильно в материальном смысле, ког­да мы мыслим вещи, какими они являются. Но вещи имеют такие или иные свойства, действительны и не­сомненны, - это означает на нашем языке, что мы со­гласно природе нашего ума не можем их мыслить ина­че, как только таким образом. Уже достаточно часто говорилось, и нет надобности повторять, что, разуме­ется, ни одна вещь не может ни мыслиться нами, ни быть предметом нашего познания, как она есть, неза­висимо от способа, каким мы вынуждены ее мыслить. Следовательно, кто сравнивает свои мысли о вещах с самими вещами, тот на самом деле только соизмеряет свое случайное, зависящее от привычки, традиций, сим­патий и антипатий мышление с тем мышлением, кото­рое, будучи свободно от всяких влияний, повинуется только собственной закономерности».

«Но тогда те правила, которым надо следовать, чтобы мыслить правильно, представляют собой не что иное как правила, следуя которым, мы мыслим так, как этого требует своеобразие мышления, его особая закономерность; короче говоря, они совпа­дают с естественными законами самого мышления. Логика есть физика мышления, или же логика вооб­ще не существует» (Липпс).

Однако противники психологизма, быть может, скажут, что различные виды представлений, сужде­ний, умозаключений и т. д., как психические явления и тенденции, относятся также и к психологии; но пси­хология имеет в отношении к ним иную задачу, чем логика. Обе исследуют законы этих явлений, но для каждой из них слово «закон» означает нечто совер­шенно различное. Задача психологии есть закономер­ное исследование реальной связи процессов сознания между собой, а также с родственными психическими тенденциями и соответствующими процессами в фи­зическом организме. Закон здесь означает объединя­ющую формулу для необходимой и не терпящей ис­ключений связи явлений в их сосуществовании и последовательности. Связь тут - причинная. Совер­шенно иного характера - задача логики. Логика ис­следует не причины и следствия интеллектуальных действий, а содержащуюся в них истину; она спраши­вает, каковы должны быть свойства этих действий и как они должны протекать, чтобы достигаемые ими суждения были истинны. Верные и ложные суждения, разумные и слепые являются и исчезают согласно ес­тественным законам, они, как все психические явле­ния, имеют свои причины и следствия. Но не эти ес­тественные связи интересуют логика, он ищет идеальных связей, которые не всегда, а, наоборот, лишь в исключительных случаях, фактически осуще­ствляются в процессе мышления. Его целью является не физика, а этика мышления. Справедливо, поэтому, подчеркивает Зигварт, что для психологического исследования мышления противоположность истин­ного и ложного имеет также мало значения.., как мало противоположность доброго и злого в человеческих поступках носит характер психологический19.

Такая половинчатость, скажут психологисты, нас удовлетворить не может. Логика, конечно, ставит себе совершенно иную задачу, чем психология; кто же это станет отрицать? Она именно есть техноло­гия познания; но как она может в этом случае не зат­рагивать вопроса о причинных связях, как она может искать идеальные связи, не исследуя естественных? «Как будто всякое долженствование не основывает­ся на бытии, как будто всякая этика не должна одно­временно проявлять себя, как физика»; «Вопрос о том, что должно делать, можно свести к вопросу о том, что нужно делать для достижения определенной цели; а этот вопрос в свою очередь равнозначен воп­росу о том, как эта цель фактически, достигает­ся» (Липпс). Если для психологии, в отличие от логи­ки, противоположность истинного и ложного не имеет значения, «то это не может означать, что пси­хология считает эти два различных психических состояния одинаковыми, а лишь то, что она объяс­няет одинаково и то, и другое» (Липпс). В теорети­ческом смысле логика, следовательно, относится к психологии, как часть к целому. Ее главная цель - составлять положения следующей формы: именно так, а не иначе следует - вообще или при определен­но охарактеризованных обстоятельствах - фор­мировать, распределять и соединять интеллектуаль­ные действия, чтобы вытекающие из них суждения достигали характера очевидности, или познания в точном смысле слова. Причинная зависимость здесь ясна до осязательности. Психологический характер очевидности есть причинное следствие известных предшествующих условий. Каких именно? Это и со­ставляет задачу исследования20.

Так же мало колеблет позицию психологистов и следующий, часто повторяемый аргумент. Логика, говорят, не может основываться ни на психологии, ни на какой-либо другой науке; ибо каждая наука только тогда есть наука, когда она согласуется с пра­вилами логики, каждая из них уже предполагает при­знание этих правил. Таким образом, основывать ло­гику еще на психологии значит впадать в круг (Лотце, Наторп, Эрдман)21.

На это сторонники психологизма отвечают, что неверность этой аргументации ясна, ибо из нее вы­текает невозможность логики вообще. Так как ло­гика в качестве науки сама должна быть логична, то она ведь падает в тот же круг; она должна была бы обосновывать верность правил, которые сама предполагает.

Но присмотримся поближе, в чем собственно со­стоит этот подозреваемый круг. В том, что психо­логия предполагает признание логических законов? Обратим внимание на некоторую двусмысленность в понятии предположения. Когда говорят: наука предполагает обязательность известных правил, это может означать, что они являются посылками ее обоснований; но это может также означать, что это правила, которым должна следовать наука, чтобы вообще быть наукой. Рассматриваемый аргумент смешивает то и другое: умозаключать согласно пра­вилам логики означает для него то же, что умозак­лючать из правил логики; ибо круг получился бы лишь в том случае, если бы умозаключали из них. Но подобно тому, как иной художник творит прекрас­ные произведения, не имея ни малейшего понятия об эстетике, так и исследователь может строить до­казательства, не обращаясь никогда к логике; стало быть, логические законы не могли быть их посыл­ками. И что справедливо для отдельных доказа­тельств, то справедливо и для целых наук.

 

§ 20. Пробел в аргументации психологистов

Нельзя не признать, что антипсихологисты, выдви­гая эти и сходные аргументы, оказываются в невыгод­ном положении. Многим спор представляется уже решенным, и возражения психологистов - безуслов­но неопровержимыми. Но одно тут способно вызвать философское удивление, а именно то обстоятельство, что вообще возник и продолжается спор, что одни и те же аргументации постоянно снова выставляются и что их опровержения до сих пор не получили полно­го признания. Если бы в действительности все обсто­яло так ясно и просто, как уверяют нас психологисты, то такое состояние вопроса было бы непонятно, тем более, что и в рядах противников числятся серьезные, проницательные и добросовестные мыслители. Не лежит ли и здесь истина в середине, не приходится ли здесь за каждой из сторон признать добрую долю ис­тины и вместе с тем неспособность логически точно отграничить ее и постигнуть, что она есть именно лишь часть истины? Не остается ли в аргументах ан­типсихологистов, несмотря на некоторые невернос­ти в частностях, несомненно вскрытые возражения­ми, все же некоторый нерастворенный остаток, не присуща ли им все же действительная сила, ясно об­наруживающаяся при беспристрастном их рассмот­рении? Я со своей стороны склонен дать утвердитель­ный ответ на этот вопрос. Мне кажется даже, что более существенная доля истины на стороне антипсихоло­гистов; у них лишь недостаточно разработаны, а так­же затуманены некоторыми неправильностями мыс­ли, имеющие решающее значение.

Вернемся к поставленному выше вопросу о суще­ственных теоретических основах нормативной ло­гики. В самом деле, исчерпан ли он аргументацией психологистов? Тут мы сразу замечаем один слабый пункт. Доказано только одно: именно, что психоло­гия принимает участие в построении основ логики, но не доказано, что участвует она одна или она по преимуществу, не доказано, что она составляет ло­гике существенную основу в определенном нами (§ 1б) смысле. Остается открытой возможность, что другая наука и, быть может, еще в несравненно бо­лее значительной степени содействует обоснованию логики. И здесь, быть может, место для. той «чистой логики», которая, по мнению противников психоло­гизма, должна существовать независимо от какой бы то ни было психологии в качестве естественно от­граниченной, замкнутой в себе науки. Мы охотно признаем, что «чистая логика» кантианцев и гербартианцев отличается не вполне тем характером, каким она должна бы обладать согласно этому допущению. Ведь они всюду говорят лишь о нормативных зако­нах мышления, в частности, образования понятий, суждений и т. д.; уже это одно доказывает, можно было бы сказать, что содержание логики - не теоре­тическое и не чуждое психологии. Но это соображе­ние потеряло бы силу, если бы при ближайшем ис­следовании подтвердилось вышеприведенное (§ 13) предположение, что хотя эти две школы не имели полной удачи в своем определении и построении за­думанной дисциплины, но приблизились к ней в том отношении, что заметили в традиционной логике множество связанных между собой теоретических истин, которые не умещаются ни в психологии, ни в других отдельных науках, и потому заставляют предполагать свою собственную область истины. Это были именно те истины, на которые в конечном счете опирается всякое логическое регулирование и которые преимущественно имелись в виду, где речь шла о логических истинах. Поэтому-то легко было прийти к заключению, что в них кроется суть всей логики, и дать их теоретическому единству название «чистой логики». Я надеюсь в действительности до­казать, что это совпадает с истинным положением вещей.

 

 

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

 

ЭМПИРИСТИЧЕСКИЕ СЛЕДСТВИЯ ПСИХОЛОГИЗМА

 

§ 21. Два эмпиристических следствия, вытекающих из психологистической точки зрения, и их опровержение

Станем на мгновение на почву психологистичес­кой логики и предположим, что важнейшие теоре­тические основы логических предписаний кроются в психологии. Как бы ни определять эту дисципли­ну - как науку о психических явлениях, или как на­уку о фактах сознания, или о фактах внутреннего опыта, о переживаниях в их зависимости от пережи­вающих личностей, или как-либо иначе, - все со­гласны в том, что психология есть наука о фактах и тем самым опытная наука. Мы не встретим также воз­ражения, если прибавим, что психология до сих пор еще лишена настоящих и точных законов и что по­ложения, которые она сама удостаивает названия законов, являются хотя и весьма ценными, но все же лишь приблизительными22 обобщениями опыта, высказывания о приблизительных правильностях сосу­ществования или последовательности. Эти положе­ния совсем и не претендуют устанавливать с непог­решимой и однозначной определенностью, что должно совместно существовать или совершаться при известных, точно описанных условиях. Возьмем, например, законы ассоциации идей, которым ассоциационная психология приписывает значение ос­новных психологических законов. Как только поста­раешься надлежащим образом формулировать их эмпирически правомерный смысл, они тотчас же те­ряют предполагаемый характер закона. Исходя из этого, мы получаем довольно рискованные для пси­хологистов следствия:

Во-первых. На приблизительные теоретические основы могут опираться лишь приблизительные пра­вила. Если в психологических законах отсутствует точность, то то же распространяется и на предписа­ния логики. Нет сомнения, что некоторым из этих предписаний действительно присуща эмпирическая приблизительность. Но именно так называемые ло­гические законы в истинном смысле, о которых мы выше узнали, что они в качестве законов обоснова­ний составляют собственно ядро всей логики - ка­ковы логические «принципы», законы силлогистики, законы многих иных видов умозаключения, напри­мер, умозаключение о равенстве, умозаключение Бернулли от п к п+1, принцип умозаключений веро­ятности и т. д. - абсолютно точны; всякое толкова­ние, которое подставляло бы вместо них эмпиричес­кие неопределенности, ставило бы их значение в зависимость от приблизительных «обстоятельств» и искажало бы коренным образом их истинный смысл. Это, очевидно, настоящие законы, а не «только эм­пирические», т. е. приблизительные, правила.

Если математика, как думал Лотце, есть лишь самостоятельно развившаяся ветвь логики, то и чис­то математические законы во всем их неисчерпаемом изобилии относятся к намеченной только что сфере точных логических законов. И во всех даль­нейших возражениях следует иметь в виду наряду с этой сферой и сферу чистой математики.

Во-вторых. Если бы кто-нибудь, чтобы избежать первого возражения, стал отрицать свойственную всем психологическим законам неточность и поже­лал основывать нормы только что обозначенного нами класса на будто бы точных естественных зако­нах мышления, то выигрыш был бы еще не велик.

Ни один естественный закон не познаваем a priori, т. е. с сознанием его очевидности. Единственный путь для обоснования и оправдания подобных законов есть индукция из единичных фактов опыта. Но индукция обосновывает не истинность закона, а лишь большую или меньшую степень вероятности ее; с очевидностью сознается вероятность, а не сам закон. Поэтому и ло­гические законы, и притом все без исключения, долж­ны были бы обладать лишь вероятностью. Напротив, совершенно ясно, что все «чисто логические» законы истинны a priori. Они обосновываются и оправдыва­ются не через индукцию, а через аподиктическую оче­видность. С внутренней убедительностью оправдыва­ется не только вероятность их значения, но и само их значение или истинность.

Закон противоречия не утверждает, что из двух про­тиворечащих суждений должно предполагать одно истинным, а другое ложным. Модус Barbara не гово­рит, что если положения формы: «Все А суть В» и «Все В суть С» истинны, то надо предполагать истинным соответствующее положение формы «Все А суть С». И так всюду, также и в области чисто математических положений. В противном случае оставалась бы откры­той возможность, что при расширении нашего все­гда ограниченного круга опыта предположение не оправдается. Тогда возможно, что наши логические законы представляют собой лишь «приближения» к подлинно истинным, но недостижимым для нас зако­нам мышления. Такие возможности серьезно и по пра­ву принимаются в соображение, когда речь идет о за­конах природы. Хотя закон тяготения уже неодно­кратно подтверждался самыми широкими индукциями и проверками, но в наше время ни один естествоиспы­татель не считает его абсолютно истинным законом. Иногда делаются попытки установить новые форму­лы тяготения; было, например, показано, что основной закон электрических явлений, установленный Вебером, вполне мог бы функционировать и в качестве ос­новного закона тяжести. Фактор, по которому разли­чается та и другая формула, обусловливает различия в вычисляемых величинах, не выходящие за пределы не­избежных ошибок наблюдения. Но таких факторов - можно мыслить бесконечное множество; поэтому мы a priori знаем, что бесконечное множество законов могут и должны давать то же самое, что дает закон тяго­тения Ньютона (выгодный только своей чрезвычайной простотой). Мы знаем, что даже само искание един­ственно истинного закона при везде и всегда неустра­нимой неточности наблюдений было бы бессмыслен­но. Таково положение дел в точных науках о фактах. Однако, отнюдь не в логике. То, что там является впол­не оправдываемой возможностью, здесь есть явная не­лепость. Ведь нам убедительно ясна не простая вероят­ность, а истина логических законов. Мы усматриваем основные принципы силлогистики, индукции Бернулли, умозаключения вероятности, общей арифметики и т. п., значит мы постигаем в них саму истину; таким об­разом, теряют всякий смысл слова о сферах неточнос­ти, об одних лишь приближениях и т. д. Но если нелепо то, что вытекает как следствие из психологического обо­снования логики, то и само это обоснование нелепо.

Против самой истины, воспринимаемой нами с внутренней убедительностью, бессильна и самая силь­ная психологистическая аргументация; вероятность не может спорить против истины, предположение - про­тив очевидности. Пусть тот, кто остается в сфере общих соображений, поддается обманчивой убедитель­ности психологических аргументов - достаточно бро­сить взгляд на какой-либо из законов логики, обратить внимание на настоящий его смысл и на внутреннюю убедительность, с которой воспринимается его истин­ность, чтобы положить конец этому заблуждению.

Как внушительно звучит то, что хочет нам навязать обычная психологическая рефлексия: логические за­коны представляют собой законы для обоснований; а что такое обоснования, как не своеобразные спле­тения мыслей человека, конечными звеньями кото­рых при известных нормальных условиях являются суждения, носящие характер необходимых следствий? Но и этот характер - тоже психический, это - толь­ко известного рода настроения, и больше ничего. И все эти психические явления, разумеется, не стоят изо­лированными, а представляют собой отдельные нити той переплетающейся ткани психических явлений, психических тенденций и органических процессов, которую мы называем человеческой жизнью. Может ли при таких условиях получиться что-нибудь другое, кроме эмпирических общих положений? Да и как мо­жет психология дать что-либо большее?

Мы отвечаем: конечно, психология не дает ниче­го большего. Поэтому-то она и не может дать тех апо­диктически очевидных и тем самым сверхэмпири­ческих и абсолютно точных законов, которые составляют ядро всякой логики.

 

§ 22. Законы мышления как предполагаемые естественные законы,

которые, действуя изолированно, являются причиной разумного мышления

Здесь уместно дать оценку одного весьма распро­страненного понимания логических законов, кото­рое определяет правильность мышления, как соот­ветствие некоторым законам мышления (как бы они ни формулировались), но вместе с тем склонно при­давать этому соответствию следующее психологис­тическое толкование: законы мышления представля­ют собой естественные законы, характеризующие своеобразие нашего духа как мыслящего начала; по­этому сущность соответствия, определяющего пра­вильное мышление, состоит в чистом, не осложнен­ном никакими другими психическими влияниями (как, например, привычка, склонность, традиция) действии этих законов23.

Приведем здесь одно из рискованных следствий это­го учения. Законы мышления, как каузальные законы, согласно которым развиваются познания, могут быть даны только в форме вероятностей. Таким образом, ни одно утверждение не может определенно считаться правильным; ибо если основной мерой всякой пра­вильности является вероятность, то она накладывает печать простой вероятности на всякое познание. Мы стояли бы в этом случае перед самым крайним проба­билизмом. Утверждение, что всякое знание лишь веро­ятно, было бы и само только вероятно; равным обра­зом и это новое утверждение, и т. д. до бесконечности. Так как каждая следующая ступень вероятности не­сколько понижает меру вероятности ближайшей пре­дыдущей, то мы должны были бы серьезно опасаться за ценность всякого познания. Мы можем лишь наде­яться, что к нашей удаче степень вероятности этих бес­конечных рядов будет всегда носить характер «фунда­ментальных рядов» Кантора и притом так, что конечная предельная ценность вероятности оцениваемого по­знания есть реальное абсолютное число > 0. Эти неудобства, разумеется, устраняются, если считать за­коны мышления внутренне очевидными. Но как можем мы усматривать очевидность причинных законов?

Но допустим, что это затруднение не существует; тогда мы все же можем спросить: да где же доказано, что из чистого действия этих законов (или каких бы то ни было законов) получаются правильные акты мышления? Где те генетические анализы, которые давали бы нам право объяснять явления мышления из двух классов естественных законов, причем одни из них исключительно определяют ход таких причи­нении, из которых проистекает логическое мышле­ние, тогда как алогическое мышление соопределяется также и другими? Разве соответствие мышления с логическими законами равняется доказательству его каузального происхождения согласно этим именно законам как естественным?

По-видимому, некоторые естественные смешения понятий содействовали здесь психологистическим заблуждениям. Прежде всего, смешивают логические законы с суждениями (актами суждения), в которых они могут быть познаны, т. е. законы как «содержа­ния суждении» - с самими суждениями. Последние представляют собой реальные процессы, имеющие свои причины и действия. Особенно часто суждения, содержанием которых является закон, действуют в качестве мотивов мышления, определяющих ход наших интеллектуальных переживаний в том направ­лении, которое предписывается именно этим содер­жанием, т. е. законами мышления. В таких случаях ре­альный порядок следования и соединения наших интеллектуальных переживаний адекватен тому, что в общей форме мыслится в руководящем познании закона; этот порядок есть конкретный единичный случай по отношению к общему утверждению зако­на. Но если закон смешивается с суждением, позна­нием закона, идеальное с реальным, то закон пред­ставляется определяющей силой процесса нашего мышления. Нетрудно понять, что с этим связано еще и второе смешение, а именно, смешение закона как звена причинения с законом, как правилом при­чинения. Ведь и в других случаях приходится встре­чаться с мифическими представлениями о законах природы как о силах, властвующих над процессами природы, - как будто правила причинных связей мо­гут сами разумно функционировать как причины, т. е. как члены этих же связей. Серьезное смешение столь различных по существу вещей в нашем случае явно поощряется совершенным раньше смешением зако­на с познанием закона. Ведь логические законы каза­лись уже двигательными силами в процессе мышле­ния. Предполагалось, что они причинно управляют процессом мышления; стало быть, они представляют собой каузальные законы мышления, в них выраже­но, как мы должны мыслить, следуя природе нашего ума, они характеризуют человеческий ум как мысля­щий (в собственном смысле). Если мы при случае мыс­лим не так, как требуют эти законы, то мы, собствен­но говоря, вообще не «мыслим», мы судим в этом случае не так, как предписывают естественные зако­ны мышления или как этого требует своеобразие нашего ума как мыслящего; наше мышление в таких случаях определяется, и опять-таки причинно, ины­ми законами, мы следуем смутным влияниям привыч­ки, страсти и т. п.

Конечно, такой взгляд мог возникнуть и из-за дру­гих мотивов. Из опыта известно, что люди, нормаль­но предрасположенные в известной сфере мышле­ния, например, каждый ученый в своей области обыкновенно судит логически правильно. Этот факт естественно ведет за собой следующее объяснение: логические законы, по которым измеряется правиль­ность мышления, вместе с тем в форме каузальных законов определяют ход каждого данного мышле­ния; отдельные же отклонения от нормы легко от­носятся за счет смутных влияний, исходящих из дру­гих психологических источников.

Чтобы опровергнуть это, достаточным является следующее соображение. Мы создаем фикцию идеального человека, у которого все мышление проис­ходит так, как этого требуют логические законы. Ра­зумеется, факт, что оно так происходит, имеет свое объясняющее основание в известных психологичес­ких законах, которые известным образом регулируют процесс психических переживаний этого существа, начиная с первых «коллокаций». И вот я спрашиваю: тождественны ли при этом допущении эти естествен­ные законы с логическими законами? Ответ, оче­видно, должен быть отрицательным. Каузальные за­коны, по которым мышление должно протекать так, как этого требовали бы идеальные нормы логики, и сами эти нормы - это ведь совсем не одно и то же. Если какое-нибудь существо обладает такой органи­заций, что не может в едином ходе мысли вы­сказывать противоречащие суждения или совершать умозаключения, несогласные с силлогистическими модусами, то из этого не следует, что закон проти­воречия, модус Barbara и т. п. представляют собой естественные законы, которые могут объяснить та­кую организацию. Это различие легко уяснить на примере счетной машины. Порядок и связь выскаки­вающих цифр закономерно урегулированы так, как этого требует значение арифметических положений. Но чтобы объяснить физически ход машины, никто не станет обращаться к арифметическим законам вместо механических. Машина, правда, не мыслит, не понимает ни саму себя, ни значения своей работы. Но разве наша мыслительная машина не может ра­ботать таким же образом, с тем только различием, что реальный ход одного мышления всегда должен был бы признаваться правильным в силу проявляю­щегося в другом мышлении сознания логической правомерности. Это другое мышление могло бы быть результатом работы той же или других мыслитель­ных машин, но идеальная оценка и причинное объяс­нение все же оставались бы разнородными. Не надо также забывать «первых коллокаций», которые безус­ловно необходимы для причинного объяснения, но для идеальной оценки бессмысленны.

Психологические логики не замечают глубоко су­щественных и навеки неизгладимых различий между идеальным и реальным законом, между нормирую­щим и причинным регулированием, между логичес­кой и реальной необходимостью, между логическим и реальным основанием. Никакая мыслимая градация не может составить переход между идеальным и ре­альным. Характерно для низкого уровня чисто логи­ческих убеждений нашего времени, что такой иссле­дователь, как Зигварт, говоря о вышеупомянутой фикции идеального в интеллектуальном отношении существа, считает возможным предположить, что для такового логическая необходимость была бы вместе с тем реальной, ведущей к действительному мышле­нию; и что тот же Зигварт для объяснения понятия логического основания пользуется понятием «принуж­дения к мышлению» (Denkzwang). To же относится и к Вундту, который видит в законе достаточного основа­ния основной закон зависимости наших актов мышле­ния друг от друга и т. д. В течение дальнейшего исследо­вания мы надеемся с полной достоверностью показать даже предубежденным, что здесь речь идет действитель­но об основных логических заблуждениях.

 

§ 23. Третье следствие психологизма и его опровержение

В-третьих24. Если бы источником сознания логиче­ских законов были психологические факты, например, если бы логические законы, как учит обыкновенно про­тивоположное направление, были нормативными формулировками психологических фактов, то они сами должны были бы обладать психологическим содержанием и именно в двояком смысле: они должны были бы быть законами для психического и вместе с тем предполагать существование психического или же заключать его в себе. Можно доказать, что ни того, ни другого нет. Ни один логический закон не предпола­гает непременно какого-либо «matter of fact», в том числе и существования представлений или суждений или иных явлений познавания. Ни один логический закон - в подлинном своем смысле - не есть закон для фактов психической жизни, стало быть, ни для представления (т. е. переживаний представления), ни для суждений (т. е. переживаний суждения), ни для про­чих психических переживаний.

Большинство психологистов настолько подчине­ны влиянию общего своего предрассудка, что не по­мышляют о его проверке на имеющихся определен­ных законах логики. Раз эти законы по общим основаниям должны быть психологическими, то зачем доказывать о каждом в отдельности, что он действительно таков? Не обращают внимания на то, что последовательный психологизм приводит к та­ким толкованиям логических законов, которые в корне чужды их истинному смыслу. Забывают, что при естественном понимании эти законы ни по сво­ему обоснованию, ни по своему содержанию не предполагают ничего психологического, т. е. фактов душевной жизни, или предполагают их, во всяком случае, не более, чем законы чистой математики.

Если бы психологизм стоял на правильном пути, то в учении об умозаключениях мы могли бы ожи­дать только правил следующего вида: опыт показы­вает, что умозаключение формы S, отличающееся ха­рактером аподиктически необходимого следствия, при условиях U связано с предпосылками формы Р. Стало быть, чтобы «правильно» умозаключать, т. е. получать в умозаключении суждения этого отличи­тельного характера, надо поступать сообразно это­му и позаботиться об осуществлении условия U и со­ответствующих предпосылок. Тут объектом регули­рования были бы психические факты, и вместе с тем их существование предполагалось бы в обосновании правил и заключалось бы в их содержании. Но ни один закон умозаключения не соответствует этому типу. Что, например, говорит модус Barbara? He что иное как следующее: общеобязательно для каких угодно классовых терминов А, Б, С, что если все А представляют собой В и все В представляют собой С, то все A представляют собой С. «Modus ponens» в пол­ном виде гласит опять-таки: «Ко всякого рода суждениям A, В применим закон, что если A - действитель­но и сверх того известно, что при действительности A действительно В, - то и В действительно». Эти и по­добные законы, не будучи эмпирическими, не пред­ставляют собой и психологические законы. Правда, традиционная логика выдвигает их с целью норми­рования деятельности суждения. Но разве в них са­мих подразумевается существование хотя бы единого осуществленного суждения или иного психического явления? Кто так думает, должен представить доказа­тельства своего мнения. Что утверждается в каком-либо положении, то должно быть выводимо из него каким-нибудь общеобязательным способом умозаключения. Но где же те формы умозаключения, которые давали бы возможность выводить из чистого закона факт?

Вряд ли будут возражать, что если бы мы никогда актуально не переживали представлений и суждений и не извлекли бы из них соответствующих логичес­ких понятий, то никогда не могли бы возникнуть логические законы; или что каждое понимание и ут­верждение закона включает в себя существование представлений и суждений, которое, таким образом, может быть выведено из него; ибо едва ли есть на­добность упоминать, что здесь следствие выводится не из закона, а из его понимания и утверждения, что то же самое следствие можно было бы вывести из лю­бого утверждения, и что психологические предпосылки, или ингредиенты, утверждения какого-либо закона не должны быть смешиваемы с логичес­кими моментами его содержания.

«Эмпирические законы» ео ipso имеют фактичес­кое содержание. В качестве ненастоящих законов они, грубо говоря, утверждают лишь, что, согласно опыту, при известных условиях либо наступают, либо могут быть ожидаемы, смотря по обстоятельствам, с большей или меньшей вероятностью известные со­существования или последовательности. Этим сказа­но, что такие обстоятельства, такие сосуществования или следования фактически имеют место. Но и строгие законы опытных наук не лишены фактичес­кого содержания. Они - не только законы о фактах, но вместе с тем в своем содержании подразумевают существование фактов.

Впрочем, здесь необходима большая точность. Точ­ные законы в своей нормальной формулировке, конеч­но, носят характер чистых законов, не заключая в себе никаких утверждений существования. Но если мы вспомним об основаниях, из которых они черпают свое научное оправдание, то сразу станет ясно, что они не могут быть оправданы как чистые законы нормаль­ной формулировки. Действительно обоснован не за­кон тяготения, как его выражает астрономия, а поло­жение следующей формы: согласно имеющимся уже знаниям, следует признать теоретически обоснован­ной вероятностью высочайшей степени, что в преде­лах опыта, доступного нам при современных техни­ческих средствах, действителен закон Ньютона или вообще один из бесконечного множества математи­чески мыслимых законов, различия которых от зако­на Ньютона не могут выходить за пределы неизбежных ошибок наблюдения. Эта истина сильно обременена фактическим содержанием и, следовательно, отнюдь не есть закон в подлинном смысле слова. Она, очевид­но, включает в себя также несколько понятий лишь приблизительной определенности.

Таким образом, все законы точных наук о фактах хотя и представляют собой настоящие законы, но, рассматриваемые с точки зрения теории познания, они только идеализирующие фикции (впрочем, фик­ции cum fundament in re). Они выполняют задачу осуществления теоретических наук как идеалов наи­большего приближения к действительности, т. е. осу­ществляют высшую теоретическую цель всякого на­учного исследования фактов, идеал объяснительной теории, единства из закономерности, поскольку это возможно в пределах человеческого познания, за которые мы не можем выйти. На место недоступно­го нам абсолютного познания мы вырабатываем пу­тем умозрительного мышления из области эмпири­ческих частностей и всеобщностей прежде всего те, так сказать, аподиктические вероятности, в которых заключено все достижимое знание о действительно­сти. Эти вероятности мы сводим затем к известным точным суждениям, носящим характер настоящих законов, и, таким образом, нам удается построить формально совершенные системы объяснительных теорий. Но эти системы (как например, теоретическая механика, теоретическая акустика, теоретическая оп­тика, теоретическая астрономия и т. п.) по существу должны быть признаны лишь идеальными возможно­стями cum fundament in re, которые не исключают бесконечного множества других возможностей, но зато ставят им определенные границы. Это, однако, нас здесь уже не интересует, равно как и изложение практических познавательных функций этих идеаль­ных теорий, а именно, их значения для успешного предсказания будущих фактов и воссоздания фактов прошлого, а также их технического значения для практического господства над природой. Мы возвра­щаемся, следовательно, к нашему случаю.

Если истинная закономерность, как только что было показано, есть лишь идеал в области познания фактов, то, наоборот, она осуществлена в области «чисто логического» познания. К этой сфере принад­лежат наши чисто логические законы, как и законы Mathesis pura. Они ведут свое «происхождение» (точнее выражаясь, заимствуют оправдывающее их обоснование) не из индукции; поэтому и не имеют экзистенционального содержания, присущего всем вероятностям как таковым, даже наивысшим и цен­нейшим. То, что они утверждают, всецело и всемер­но истинно, они сами с очевидностью обоснованы во всей своей абсолютной точности, а не заменяю­щие их какие-либо утверждения вероятности с явно неопределенными составными частями. Тот или иной закон не является одной из бесчисленных тео­ретических возможностей известной, хотя бы реаль­но отграниченной сферы. Это есть одна и един­ственная истина, исключающая всякую возможность иного рода; в качестве умозрительно познанной закономерности она пребывает чистой от каких бы то ни было фактов как в своем содержании, так и в своем обосновании.

Из этих соображений видно, как тесно связаны между собой обе половины психологистического следствия-именно, что логические законы не толь­ко содержат в себе утверждения о существовании психических фактов, но и должны быть законами для подобных фактов. Опровержение первой половины мы уже дали. В нем уже заключено и опровержение второй на основании следующего аргумента. Как вся­кий закон, основанный на опыте и индукции из еди­ничных фактов, есть закон, относящийся к фактам, так и наоборот: каждый закон, относящийся к фак­там, есть закон, основанный на опыте и индукции; и, следовательно, как показано выше, от него не отде­лимы утверждения экзистенциального содержания.

Разумеется, мы здесь не должны подводить под законы о фактах те общие высказывания, которые переносят на факты чисто отвлеченные суждения, т. е. суждения, выражающие общеобязательные отношения на основе чистых понятий. Если 3 > 2, то и 3 книги с того стола больше 2 книг из этого шкафа. И так вообще, по отношению к любым вещам. Но чис­тый числовой закон говорит не о вещах, а о числах - число 3 больше числа 2 - и он может быть приме­нен не только к индивидуальным, но и к «общим» предметам, например, к видам звуков, цветов, геомет­рических фигур и т. п.

Если признать все это, то, разумеется, невозмож­но, чтобы логические законы (по существу) были за­конами психической деятельности или ее продуктов.

§ 24. Продолжение

Быть может, кто-либо попытается избегнуть наше­го вывода следующим возражением: не всякий закон, относящийся к фактам, возникает из опыта и индук­ции. Наоборот, здесь необходимо делать различие: каждое познание закона покоится на опыте, но не каждое возникает из него через индукцию, т. е. через тот хорошо известный логический процесс, который от единичных фактов и эмпирических общностей низших ступеней ведет к общностям, основанным на законе. Так, в частности, логические законы, хотя и возникают из опыта, но не суть индуктивные законы. В психологическом опыте мы абстрагируем логи­ческие основные понятия и данные в них чисто от­влеченные отношения. То, что мы находим в отдель­ном случае, мы сразу признаем общеобязательным, ибо оно коренится в абстрагированном содержании. Таким образом, опыт дает нам непосредственное сознание закономерности нашего ума. И так как мы здесь не нуждаемся в индукции, то и вывод лишен ее несовершенств, носит характер не просто вероятно­сти, а аподиктической достоверности, отграничен не приблизительно, а точно, и не содержит в себе ника­ких утверждений экзистенциального содержания.

Однако приведенные возражения неубедительны. Никто не станет сомневаться, что познание логичес­ких законов как психический акт предполагает еди­ничный опыт, что оно имеет своей основой конкрет­ное наглядное представление. Но не надо смешивать психологические «условия» и «основы» познания закона с логическими условиями, основаниями и посылками закона, а также психологическую зависи­мость (например, в возникновении) с логическим обоснованием и оправданием. Последнее в умозре­нии следует объективному отношению основания к следствию, между тем как психологическая зависи­мость относится к психическим связям в сосущество­вании и последовательности. Никто не может серь­езно утверждать, что находящиеся перед нами отдельные конкретные случаи, на «основании» кото­рых мы приходим к познанию закона, выполняют функцию логических оснований, посылок, как буд­то из наличности единичного можно вывести как следствие всеобщность закона. Интуитивное опозна­ние закона психологически, быть может, требует двух моментов: рассмотрения единичных элементов, дан­ных в наглядном представлении, и внутреннего уяс­нения относящегося к ним закона. Но логически дано лишь одно. Содержание умозрения не есть вы­вод из единичного случая.

Всякое познание «начинает с опыта», но из это­го не следует, что оно «возникает» из опыта. Мы ут­верждаем только то, что каждый фактический закон возникает из опыта, и потому-то его и можно обо­сновать только посредством индукции из отдельных данных опыта. Если существуют законы, познаваемые с очевидностью, то они (непосредственно) не могут быть законами для фактов. Я не хочу сказать, что не­лепо считать закон для фактов постигаемым с непос­редственной очевидностью, но я отрицаю, чтобы это когда-либо имело место. До сих пор там, где делалось такое предположение, оказывалось, что либо смешивали подлинные фактические законы, т. е. законы сосуществования и последовательности, с идеальны­ми законами, которым самим по себе чужда связь с тем, что определяется во времени, либо же смешива­ли живое чувство убежденности, внушаемое близко знакомыми нам эмпирическими обобщениями, с тем сознанием очевидности, которое мы испытываем только в области чисто отвлеченного.

Если такого рода аргумент и не может иметь реша­ющего значения, то он все же может увеличить силу других аргументов. Мы присоединяем здесь еще один.

Вряд ли кто будет отрицать, что все чисто логи­ческие законы носят один и тот же характер; если мы покажем относительно некоторых из них, что их невозможно считать законами о фактах, то это бу­дет верно по отношению ко всем. Однако мы нахо­дим среди них законы, касающиеся истин вообще, т. е. законы, в которых регулируемыми «предметами» яв­ляются истины. Например, в отношении каждой истины А обязательно, что ее контрадикторная про­тивоположность не есть истина. Если мы имеем пару истин А, В, то и их конъюнктивные и дизъюнктивные сочетания25 представляют собой тоже истины. Если три истины А, В, С находятся в таком отношении, что А есть основание В, В - основание С, то и А есть ос­нование С, и т. п. Но нелепо называть законами для фактов законы, применимые к истинам как таковым. Никакая истина не есть факт, т. е. нечто, опре­деленное во времени. Истина, правда, может иметь значение, что вещь существует, состояние имеется налицо, изменение совершается и т. п. Но сама исти­на выше всего временного, т. е. не имеет смысла при­писывать ей временное бытие, возникновение или уничтожение. Яснее всего эта нелепость проявляется на самих законах истины. В качестве реальных за­конов они были бы правилами сосуществования и последовательности фактов, в частности, истин, и сами они, будучи истинами, должны были бы отно­ситься к регулируемым ими фактам. Тут закон пред­писывал бы фактам, называемым истинами, возник­новение и исчезновение, и среди этих фактов, в числе многих других, находился бы сам закон. Закон воз­никал и исчезал бы согласно закону - явная бессмыс­лица. То же имело бы место, если бы мы захотели тол­ковать закон истины, как закон сосуществования, как единичное во времени и все же как обязательное в ка­честве общего правила для всего существующего во времени. Подобного рода нелепости26 неизбежны, если упустить из виду или неправильно уяснить себе основное различие между идеальными и реальными объектами и соответственное различие между идеальными и реальными законами. Еще не раз мы увидим, что это различие является решающим для спора между психологистической и чистой логикой.

 

 

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ТОЛКОВАНИЯ ЛОГИЧЕСКИХ ПРИНЦИПОВ

 

§ 25. Закон противоречия в психологистическом толковании Милля и Спенсера

Выше мы заметили, что последовательно прове­денное понимание логических законов как законов о психических фактах должно было бы привести к существенному их искажению. Но в этом, как и в дру­гих пунктах, господствующая логика обычно пугалась последовательности. Я был бы готов сказать, что пси­хологизм живет только непоследовательностью, что тот, кто его последовательно продумает до конца, тем самым уже отрекся от него, - если бы крайний эмпи­ризм не давал разительного примера, насколько уко­ренившиеся предрассудки могут быть сильнее самых ясных свидетельств очевидности. С бесстрашной пос­ледовательностью эмпирист выводит самые тяжкие следствия, принимает ответственность за них и пы­тается связать их в теорию, разумеется, полную про­тиворечий. Выше мы установили, что для обсуждаемой логической позиции логические истины должны быть не a priori обеспеченными и абсолютно точными законами чисто отвлеченного порядка, а напротив, основанными на опыте и индукции более или менее неопределенными вероятностями, относящимися к известным фактам душевной жизни человека. В этом именно и состоит (за исключением разве только указания на неопределенность) учение эмпиристов. В нашу задачу не входит подвергнуть исчерпывающей критике это гносеологическое направление. Но для нас представляют особый интерес психологические толкования логических законов, выставленные эмпиристами. Их ослепительный внешний блеск распрос­траняется далеко за пределы этой школы27.

Как известно, Дж. С. Милль28 учит, что principium contradictionis есть одно из наиболее ранних и бли­жайших наших обобщений из опыта. Первоначаль­ную основу этого закона он видит в том, что вера и неверие представляют собой два различных состоя­ния духа, исключающие друг друга. Это мы познаем, продолжает он, - буквально из простейших наблю­дений над нашей собственной душевной жизнью. И если мы обращаемся к внешнему миру, то и тут нахо­дим, что свет и тьма, звук и тишина, равенство и не­равенство, предыдущее и последующее, последова­тельность и одновременность, словом, каждое положительное явление и его отрицание (negative) яв­ляются отличные друг от друга явлениями, находящи­мися в отношении резкой противоположности, так что всюду, где присутствует одно, отсутствует другое. Я рассматриваю, - говорит он, - обсуждаемую акси­ому как обобщение из всех этих фактов.

Где речь идет о принципиальных основах его эмпиристических предрассудков, столь проницатель­ный в других случаях Милль как бы покинут всеми богами. Непонятно только одно: как такое учение могло кого-либо убедить? Прежде всего бросается в глаза явная неточность утверждения, что принцип, по которому два контрадикторных суждения одновременно не могут быть истинны и в этом смысле исключают друг друга, есть обобщение из приведен­ных фактов относительно света и тьмы, звука и ти­шины и т. п.; ведь эти факты во всяком случае не пред­ставляют собой контрадикторные суждения. Вообще не совсем понятно, каким образом Милль хочет ус­тановить связь между этими фактами опыта и логи­ческим законом. Напрасно ждешь разъяснении от параллельных рассуждении Милля в его полемике против Гамильтона. Тут он с одобрением цитирует «абсолютно постоянный закон», который единомыслящий Спенсер подставляет на место логического принципа, а именно, что никакое положительное состояние сознания не может появиться, не исклю­чив соответствующего отрицательного и, наоборот, никакое отрицательное состояние не может по­явиться, не исключив соответствующего положи­тельного»29. Но кто не видит, что это положение пред­ставляет чистейшую тавтологию, так как взаимное исключение принадлежит к определению соотно­сительных терминов «положительное» и «отрицатель­ное явление». Напротив, закон противоречия во вся­ком случае не есть тавтология. В определение противоречащих суждений не входит взаимное ис­ключение, и если это происходит в силу названного принципа, то не обязательно обратное: не каждая пара исключающих друг друга суждений есть пара противоречащих суждений - достаточное доказа­тельство, что наш принцип нельзя смешивать с вы­шеупомянутой тавтологией. Да и Милль не счи­тает этот принцип тавтологией, так как, по его мнению, он возникает через индукции из опыта.

Другие суждения Милля могут нам во всяком случае скорее помочь понять эмпирический смысл этого принципа, чем ссылки на несуществование во внешнем опыте, - в особенности те места, где обсуждается вопрос, могут ли три основных логических принципа считаться «неотъемлемыми необходимостями мышле­ния», «первичной составной частью нашей духовной организации» или «законами нашего мышления в силу прирожденного устройства нашего ума», «или же они являются законами мышления только «потому что мы воспринимаем их всеобщую истинность в наблюдае­мых явлениях», что Милль, впрочем, не желает решать в положительном смысле. Вот что мы читаем у него относительно этих законов: «Доступны ли они изме­нению через опыт или нет, но условия нашего суще­ствования не дают нам того опыта, который способен был бы произвести такого рода изменение. Поэтому утверждение, не согласное с каким-либо из этих зако­нов, например, какое-нибудь суждение, утверждающее противоречие, хотя бы оно касалось предмета очень далекого от сферы нашего опыта, не внушает нам до­верия. Вера в такое суждение при настоящем устрой­стве нашей природы невозможна как психический факт» (ср.: «Это есть обобщение психического факта, который встречается постоянно и без которого невоз­можно обойтись в рассуждении»).

Отсюда мы узнаем, что несовместимость, выра­женная в законе противоречия, а именно, невозмож­ность истинности двух противоречащих суждений, толкуется Миллем как несовместимость подобных суждений в нашем веровании. Другими словами: на место немыслимости истинности двух проти­воречащих суждений подставляется реальная несовместимость соответствующих актов суж­дения. Это гармонирует также с многократным ут­верждением Милля, что акты веры представляют со­бой единственные объекты, которые в собственном смысле можно обозначать как истинные или лож­ные. Два контрадикторно противоположных акта верования не могут сосуществовать - так следовало бы понимать этот принцип.

 

§ 26. Психологическое толкование принципа у Милля устанавливает не закон, а совершенно неопределенное и научно не проверенное опытное положение

Здесь возникают разнообразные сомнения. Прежде всего бесспорно несовершенна формулировка принци­па. При каких же условиях, спросим мы, не могут сосуществовать противоположные акты верования? У различных личностей, как это хорошо известно, впол­не возможно сосуществование противоположных суж­дений. Таким образом, приходится, уясняя вместе с тем смысл реального сосуществования, сказать точнее: у одной и той же личности или, вернее, в одном и том же сознании не могут длиться, хотя бы в течение са­мого небольшого промежутка времени, противоре­чащие акты верования. Но есть ли это действительно закон? Можем ли мы ему приписать неограниченную всеобщность? Где психологические индукции, оп­равдывающие его принятие? Неужели никогда не было и не будет таких людей, которые иногда, напри­мер, обманутые софизмами, одновременно считали истинным противоположное? Исследованы ли нау­кой в этом направлении суждения сумасшедших? Не происходит ли нечто подобное в случае явных про­тиворечий? А как обстоит дело с состояниями гип­ноза, горячки и т. д.? Обязателен ли этот закон и для животных?

Быть может, эмпирист, чтобы избегнуть всех этих вопросов, ограничит свой «закон» соответствующи­ми добавлениями, например, скажет, что закон дей­ствителен только для нормальных индивидов вида homo, находящихся в нормальном умственном со­стоянии. Но достаточно поставить коварный вопрос о более точном определении понятий «нормального индивида» и «нормального умственного состояния», и мы поймем, как сложно и неточно содержание того закона, с которым нам здесь приходится иметь дело.

Нет надобности продолжать эти размышления (хотя стоило бы поговорить, например, о выступаю­щем в этом законе отношении во времени); ведь ска­занного более, чем достаточно, чтобы обосновать изумительный вывод, а именно, что хорошо знако­мое нам principium contradictionis, которое всегда признавалось очевидным, абсолютно точным и по­всеместно действительным законом, на самом деле оказывается образцом грубо-неточного и ненаучно­го положения; и только после ряда поправок, кото­рые превращают его кажущееся точное содержание в довольно неопределенное, можно приписать ему значение правдоподобного допущения. И действи­тельно, так оно и должно быть, если эмпиризм прав, если несовместимость, о которой говорится в прин­ципе противоречия, надлежит толковать как реальное несосуществование противоречивых актов суждения, и самый принцип - как эмпирически-психологичес­кую всеобщность. А эмпиристы миллевского направ­ления даже не заботятся о том, чтобы научно огра­ничить и обосновать то грубо неточное положение, к которому они приходят на основании психологи­ческого толкования; они берут его таким, как оно получается, таким неточным, каким только и могло быть «одно из наиболее ранних и ближайших наших обобщений из опыта», т. е. грубое обобщение донаучного опыта. Именно там, где речь идет о последних основах всей науки, нас вынуждают остановиться на этом наивном опыте с его слепым механизмом ас­социаций. Убеждения, которые помимо всякого внут­реннего уяснения возникают из психологических механизмов, которые не имеют лучшего оправдания, чем общераспространенные предрассудки, которые лишены в силу своего происхождения сколько-ни­будь стойкого или прочного ограничения, - убеж­дения, которые, если их брать, так сказать, дословно, содержат в себе явно ложное - вот что, по мнению эмпиристов, представляют собой последние основы оправдания всего в строжайшем смысле слова науч­ного познания.

Впрочем, дальнейшее развитие этих соображений нас здесь не интересует. Но важно вернуться к ос­новному заблуждению противного учения, чтобы спросить, действительно ли указанное эмпиричес­кое положение об актах верования - как бы его ни формулировать, - есть закон противоречия, упот­ребляемый в логике. Оно гласит: при известных субъективных (к сожалению, не исследованных точ­нее, и потому не могущих быть указанными полно­стью) условиях Х в одном и том же сознании два противоположных суждения формы «да» и «нет» не могут существовать совместно. Разве это подразу­мевают логики, когда говорят: «Два противоречащих суждения не могут быть оба истинными»? Достаточ­но взглянуть на случаи, в которых мы пользуемся этим законом для регулирования актов суждения, чтобы понять, что смысл его совсем иной. В своей нормативной формулировке он явно и ясно утвер­ждает одно: какие бы пары противоположных актов верования ни были взяты, - принадлежащие одной личности или разным, сосуществующие в одно и то же время или разделенные во времени, - ко всем без исключения и во всей своей абсолютной строгости применимо положение, в силу которого члены каж­дой пары оба вместе не могут быть верны, т. е. соот­ветствовать истине. Я думаю, что в правильности этой нормы не усомнятся даже эмпиристы. Во вся­ком случае логика, там, где она говорит о законах мышления, имеет дело только с этим логическим за­коном, а не с вышеизложенным неопределенным, совершенно отличным по содержанию и до сих пор еще даже не сформулированным «законом» психо­логии.

 

Приложение к двум последним параграфам

О некоторых принципиальных

погрешностях эмпиризма

При том близком родстве, которое существует между эмпиризмом и психологизмом, позволитель­но сделать небольшое отступление, чтобы изобли­чить основные заблуждения эмпиризма. Крайний эмпиризм как теория познания не менее нелеп, чем крайний скептицизм. Он уничтожает возмож­ность разумного оправдания посредственно­го познания и тем самым уничтожает возмож­ность себя самого как научно обоснованной теории30. Он допускает, что существуют посредственные по­знания, вырастающие из связей обоснования, и не отвергает также принципов обоснования. Он не только признает возможность логики, но и сам стро­ит ее. Но если каждое обоснование опирается на принципы, согласно которым оно совершается, и если высшее оправдание его возможно лишь через апелляцию к этим принципам, то - когда принци­пы обоснования сами в свою очередь нуждаются в обосновании - это ведет либо к кругу, либо к бес­конечному регрессу. Круг получается, когда прин­ципы обоснования, участвующее в оправдании прин­ципов обоснования, совпадают с ними; регресс - когда те и другие всегда различны. Итак, очевидно, что требование принципиального оправдания для каждого посредственного познания только в том случае может иметь реализуемый смысл, когда мы способны непосредственно и с внутренней убеди­тельностью познавать некоторые первичные прин­ципы, на которых в последнем счете покоится всякое обоснование. Сообразно с этим все оправдывающие принципы возможных обоснований должны быть де­дуктивно сводимы к известным первичным, непосред­ственно очевидным принципам, и притом так, что­бы все принципы этой дедукции сами принадлежали к числу этих принципов.

Но крайний эмпиризм, доверяя вполне, в сущности, только единичным эмпирическим суждениям (и дове­ряя совершенно некритически, так как он не обраща­ет внимания на трудности, которые особенно велики именно в отношении этих единичных суждений), тем самым отказывается от возможности разумного оправ­дания посредственного знания. Вместо того чтобы признать первичные принципы, от которых зависит оправдание посредственного знания, непосредствен­ными очевидностями и, следовательно, данными ис­тинами, эмпиризм полагает, что достигает большего, выводя их из опыта и индукции, т. е. оправдывая посред­ственно. Если спросить, каким принципам подчинено это выведение, чем оно оправдывается, то эмпиризм, так как ему закрыт путь к указаниям на непосредствен­но очевидные общие принципы, ссылается только на некритический наивный повседневный опыт. После­днему же он надеется придать большую ценность тем, что, по образцу Юма, психологически объясняет его. Он упускает, следовательно, из виду, что если вообще не существует внутренне убедительного оправдания посредственных допущений, т. е. оправдания соглас­но непосредственно очевидным общим принципам, по которым протекают соответствующие обоснования, то и вся психологическая теория, все учение эмпириз­ма, покоящееся само на посредственном познании, лишены какого бы то ни было разумного оправдания и представляют собой произвольные допущения, не лучше любого предрассудка.

Странно, что эмпиризм больше доверяет теории, изобилующей такими нелепостями, чем простейшим основным истинам логики и арифметики. В качестве настоящего психологизма он всюду обнаруживает склонность смешивать - вероятно, в силу кажущейся «естественности» - психологическое возникновение известных общих суждений из опыта с их оправданием.

Любопытно, что не лучше обстоит дело и с умерен­ным эмпиризмом Юма, который пытается удержать за сферой чистой логики и математики (при всем их за­темнении психологизмом) априорное оправдание, эмпиристически же обосновывает только науки о фак­тах. И эта гносеологическая точка зрения оказывается несостоятельной и даже противоречивой; это показы­вает возражение, сходное с тем, которое мы выше выс­казали против крайнего эмпиризма. Посредственные суждения о фактах - так мы можем вкратце выразить теорию Юма - допускают неразумное оправда­ние, а только психологическое объяснение, и во­обще и всегда. Достаточно поставить вопрос о разум­ном оправдании психологических суждений (о привычке, ассоциации идей и т. п.), служащих опорой для самой этой теории, и об оправдании употребляе­мых ею умозаключений о фактах,- и нам уясняется очевидное противоречие между смыслом суждения, которое эта теория хочет доказать, и смыслом обосно­ваний, к которым она прибегает. Психологические предпосылки теории сами представляют собой посред­ственные суждения о фактах и, стало быть, по смыслу доказываемого тезиса лишены какого бы то ни было разумного оправдания. Другими словами: правиль­ность теории предполагает неразумность ее посылок, правильность посылок - неразумность теории (или же тезиса). (Таким образом и учение Юма надо считать скептическим, согласно точному смыслу этого тер­мина, который будет установлен нами в гл. VII.)

 

§ 27. Аналогичные возражения против остальных психологических истолкований логического принципа. Смешение понятии как источник заблуждений

Легко понять, что возражения, аналогичные тем, которые приведены нами в предыдущем параграфе, относятся ко всякому психологическому искажаю­щему толкованию так называемых законов мышле­ния и всех зависящих от них законов.

На наше требование ограничения и обоснования нельзя ответить ссылкой на «доверие разума к само­му себе» и на очевидность, присущую этим законам в логическом мышлении. Внутренняя убедитель­ность логических законов твердо установлена. Но если считать их содержание психологическим, то первоначальный их смысл, с которым связана их убедительность, совершенно меняется. Как мы уже видели, из точных законов получаются неопреде­ленные эмпирические обобщения, которые, при со­ответствующем сознании их неопределенности, мо­гут притязать на признание, но далеки от какой бы то ни было очевидности. Следуя природной черте своего мышления, но не отдавая себе в этом ясного отчета, и психологические гносеологи, без сомне­ния, понимают все относящиеся сюда законы пер­воначально - до того, как начинает действовать их искусство философского толкования - в объек­тивном смысле. Но затем они впадают в ошибку, пе­ренося очевидность, которая связана с этим под­линным смыслом и обеспечивает абсолютную достоверность законов, на существенно видоизме­ненные толкования, вводимые ими в дальнейшем анализе. Если где-либо имеет смысл говорить о непосредственно самоочевидном восприятии исти­ны, то это в утверждении, что два противоречащих суждения не могут быть оба истинны. И наоборот: если где нельзя говорить о самоочевидности, то это-при всяком психологизирующем истолкова­нии того же утверждения (или эквивалентных ему, например, что «утверждение и отрицание в мышле­нии исключают друг друга», или что «признанные противоречащими суждения не могут существовать одновременно в одном сознании»31, или что «для нас невозможно верить в обнаруженное противоре­чие»32, что «никто не может считать ничто сущим и несущим одновременно» и т. д.).

Чтобы не оставлять ничего в неясности, остано­вимся на разборе этих колеблющихся формул. При более близком рассмотрении можно сразу заметить искажающее влияние сопутствующих эквивокаций, из-за которых подлинный закон или эквивален­тные ему нормативные формулы смешиваются с психологическими утверждениями. Возьмем первую формулировку: «В мышлении утверждение и отри­цание исключают друг друга». Термин мышление, в более широком смысле означающий всю деятель­ность интеллекта, в словоупотреблении многих ло­гиков часто относится к разумному, «логическому» мышлению, т. е. к правильному составлению сужде­ний. Что в правильном суждении «да» и «нет» взаим­но исключают друг друга - это очевидно, но этим высказывается равнозначное логическому закону от­нюдь не психологическое утверждение. Оно говорит, что суждение, в котором одно и то же соотношение вещей одновременно утверждается и отрицается, не может быть правильным; но оно ничего не говорит о том, могут ли противоречащие акты суждения реально сосуществовать или нет - будь то в одном со­знании или в нескольких33.

Этим самым исключена и вторая формулировка, гласящая, что суждения, признанные противоречащи­ми, не могут сосуществовать, хотя бы «сознание» или «сознание вообще» и толковалось как надвременное нормальное сознание. Первичный логический прин­цип, разумеется, не может исходить из предположе­ния понятия «нормального», которое немыслимо вне связи с этим же принципом. Впрочем, ясно, что при таком понимании это утверждение, если воздержать­ся от какого бы то ни было метафизического гипостазирования, представляет эквивалентное описание логического закона и не имеет ничего общего с пси­хологией.

В третьей и четвертой формулировке участвует аналогичная эквивокация. Никто не может верить в противоречивое, никто не может предположить, что одно и то же есть и не есть, никто, т. е. само собой понятно, ни один разумный человек. Эта невозмож­ность существует лишь для того, кто хочет правильно судить и ни для кого другого. Тут, следовательно, выражено не какое-либо психологическое принуж­дение, а лишь убеждение, что противоположные со­отношения вещей не могут быть совместно истин­ны и что, следовательно, если кто желает судить правильно, т. е. признавать истинное истинным и ложное ложным, то должен судить согласно предпи­санию этого закона. Фактически суждения могут про­исходить иначе; нет такого психологического зако­на, который подчинял бы судящего игу логических законов. Опять-таки мы имеем дело с эквивалентной формулировкой логического закона, которой чуж­да мысль о психологической, т. е. каузальной зако­номерности явлений суждения. Однако именно эта мысль составляет существенное содержание психо­логического толкования. Последнее получается в том случае, когда невозможность формулируется имен­но как невозможность сосуществования актов суж­дения, а не как несовместимость соответствующих суждений (как закономерная невозможность их со­вместной истинности).

Положение: «ни один «разумный» человек или даже только «вменяемый» человек не может верить в про­тиворечивое» допускает еще одно толкование. Мы называем разумным того, кому приписываем привыч­ную склонность «при нормальном состоянии ума» «в своем кругу» составлять правильные суждения. Кто обладает привычной способностью при нормальном состоянии ума по меньшей мере уразумевать «само­очевидное», «несомненное», тот в интересующем нас здесь смысле считается «вменяемым». Разумеется, ук­лонение от явных противоречий мы причисляем к весьма, впрочем, неопределенной области самооче­видного. Когда эта подстановка произведена, то по­ложение: «ни один вменяемый или разумный человек не может считать противоречия истинными» оказы­вается тривиальным перенесением общего на единич­ный случай. Мы, конечно, не назовем вменяемым того, кто обнаружил бы иное отношение. Здесь, следовательно, о психологическом законе опять не может быть и речи.

Но мы еще не исчерпали всех возможных толко­ваний. Грубая двусмысленность слова невозмож­ность, которое не только означает объективную закономерную несовместимость, но и субъек­тивную неспособность осуществить соединение, немало помогла успеху психологистических тенден­ций. Я не могу верить в сосуществование противо­речивого - как бы я ни старался, мои попытки все­гда натолкнутся на ощутимое и непреодолимое противодействие. Эта невозможность верить - мож­но было бы сказать, - есть самоочевидное пережи­вание; я вижу, что вера в противоречивое для меня и для каждого существа, которое я мыслю аналогич­ным себе, невозможна; этим самым я постигаю оче­видность психологической закономерности, выра­женной в принципе противоречия.

На это новое заблуждение в аргументации мы от­вечаем следующее. Известно из опыта, что, когда мы остановились на определенном суждении, нам не удается попытка вытеснить уверенность, которой мы только что исполнились, и предположить проти­воположное соотношение вещей; разве только если вступят новые мотивы мышления, позднейшие со­мнения или прежние, несовместимые с теперешни­ми взгляды или даже только смутное «ощущение» враждебно поднимающихся масс мыслей. Тщетная попытка, ощутимое противодействие и т. п. - это индивидуальные переживания, ограниченные в лице и во времени, связанные с известными, не поддаю­щимися более точному определению обстоятель­ствами. Как же могут они обосновывать очевидность общего закона, возвышающегося над лицами и вре­менем? Не надо смешивать ассерторической очевид­ности наличности единичного переживания с апо­диктической очевидностью существования общего закона. Разве очевидность наличности того ощуще­ния, которое мы толкуем как неспособность, может вселить в нас убеждение, что фактически невозмож­ное для нас в данный момент навсегда и закономерно нам недоступно? Обратим внимание на неопре­делимость существенных условий такого пережива­ния. Фактически мы в этом отношении часто заблуж­даемся, хотя, будучи твердо убеждены в каком-либо соотношении А, очень легко позволяем себе выска­зываться: немыслимо, чтобы кто-либо произнес суждение поп А. В таком же смысле мы можем теперь сказать: немыслимо, чтобы кто-либо не признавал закона противоречия, в котором мы совершенно твердо убеждены. Или же: никто не в состоянии считать истинными одновременно два противоречащих соотношения вещей. Может быть, в пользу этого го­ворит опытное суждение, выросшее из многократ­ных испытаний на примерах и иногда имеющее ха­рактер весьма твердого убеждения; но у нас нет очевидности, что так дело обстоит всегда и обяза­тельно.

Истинное положение дела мы можем описать так: аподиктически очевидной, т. е. в истинном смысле слова внутренне убедительной для нас является лишь невозможность одновременной истинности противо­речащих положений. Закон этой несовместимости и есть подлинный принцип противоречия. Аподи­ктическая очевидность распространяется затем так­же на психологическое применение; мы убеждены также, что два суждения с противоречивым содер­жанием не могут сосуществовать в том смысле, что­бы они оба только выражали в форме суждения то, что действительно дано в обосновывающих их на­глядных представлениях. И вообще у нас есть убеж­дение, что не только ассерторически, но и аподик­тически очевидные суждения с противоречивым содержанием не могут сосуществовать ни в одном сознании, ни в распределении по разным сознаниям. Ведь всем этим сказано только, что соотношения вещей, которые объективно несовместимы как противоречивые, фактически никто не может най­ти одновременно существующими в области на­глядного представления или умозрения. Но этим никоим образом не исключено, что их могут счи­тать сосуществующими; напротив, мы лишены аподиктической очевидности по отношению к про­тиворечивым суждениям вообще; только по отноше­нию к практически известным и достаточно разгра­ниченным для практических целей классам случаев мы обладаем опытным знанием, что в этих случаях противоречивые акты суждения фактически исклю­чают друг друга.

 

§ 28. Мнимая двусторонность принципа противоречия, в силу которой его надо понимать как естественный закон мышления и как нормативный закон его логического упорядочения

В наше время, когда так возрос интерес к психо­логии, лишь немногие логики сумели удержаться от психологических искажений основных логических принципов. Между прочим, этой ошибки не избега­ли и другие логики, которые сами восстают против психологического обоснования логики, и такие, ко­торые по другим основаниям решительно отвергли бы упрек в психологизме. Если принять во внимание, что все непсихологическое не может быть объясне­но психологией, что, стало быть, каждая попытка ос­ветить сущность «законов мышления» посредством психологических исследований, предпринятая хотя бы и с самыми лучшими намерениями, уже предпо­лагает их психологическую переработку, то придет­ся причислить к психологистам и всех немецких ло­гиков направления Зигварта, несмотря на то, что эти логики далеки от ясного формулирования или обо­значения логических законов как психологических и даже противопоставляют их прочим законам пси­хологии. Если в избранных ими формулах закона и не отражается эта логическая подстановка, то тем вернее она сказывается в сопровождающих объясне­ниях или в связи соответствующего изложения.

В особенности замечательными кажутся попытки создать для принципа противоречия двойственное положение, в силу чего он, с одной стороны, как естественный закон должен быть силой, факти­чески определяющей наши суждения, и, с другой стороны, как нормативный закон, - составлять основу всех логических правил. Особенно ярко пред­ставлена эта точка зрения у Ф. А. Ланге в его талант­ливом труде «Logische Studien», который, впрочем, стремится не развивать психологическую логику в духе Милля, а дать «новое обоснование формальной логики». Конечно, если присмотреться поближе к этому новому обоснованию и узнать из него, что ис­тины логики, как и математики, выводятся из созер­цания пространства, что простейшие основы этих наук, «гарантируя строгую правильность всякого зна­ния вообще», «являются основами нашей интеллек­туальной организации» и что, стало быть, «законо­мерность, которой мы восторгаемся в них, исходит из нас самих..., из нашей собственной бессознатель­ной основы» - если присмотреться ко всему этому, то позицию Ланге придется охарактеризовать толь­ко как психологическую; мы относим ее к особому роду психологизма, к которому как вид принадлежит также формальный идеализм Канта - в смысле гос­подствующего его толкования - и прочие виды уче­ний о прирожденных способностях познания или «источниках познания»34.

Соответственные рассуждения Ланге гласят: «Принцип противоречия есть пункт, в котором есте­ственные законы соприкасаются с нормативны­ми законами. Те психологические условия образо­вания наших представлений, которые, непрестанно действуя в природном, не руководимом никакими правилами мышлении, создают вечно бурлящий по­ток истин и заблуждений, дополняются, ограничиваются и направляются к одной определенной цели тем фактом, что мы в нашем мышлении не можем соеди­нять противоположное, поскольку оно, так сказать, накладывается на противоположное. Человеческий ум может вмещать величайшие противоречия до тех пор, пока он в состоянии распределять их по различным течениям мыслей, держать их вдали друг от друга; но если одно и то же высказывание непосредственно вместе со всей противоположностью относится к од­ному и тому же предмету, то эта способность к со­единению прекращается; возникает либо совершен­ная неуверенность, либо же одно из утверждений должно уступить место другому. Психологически такое уничтожение противоречивого, разумеется, может быть преходящим, поскольку преходяще непосредственное совпадение противоречий. То, что глубоко укоренилось в различных областях мыс­ли, не может быть разрушено одним лишь умозаклю­чающим доказательством его противоречивости. В том пункте, где следствия из одного и другого поло­жения непосредственно встречаются, рассуждение, правда, производит действие, но последнее не все­гда доходит через целый ряд следствий до самого кор­ня первоначальных противоречий. Сомнения в пра­вильности ряда умозаключений, в тождественности предмета умозаключений зачастую сохраняют заб­луждение; но даже если оно на мгновение разруша­ется, оно потом образуется вновь из привычного кру­га связей представлений и утверждается, если его не изгнать окончательно путем повторных нападений.

Несмотря на это упорство заблуждений, все же психологический закон несоединимости непосред­ственных противоречий в мышлении с течением вре­мени должен обнаружить сильное действие. Это - острый клинок, который в процессе опыта постепен­но уничтожает несостоятельные связи представле­ний, между тем, как более устойчивые сохраняются. Это - уничтожающий принцип в естественном прогрессе человеческого мышления, который, как и про­гресс организмов, основывается на том, что непре­станно создаются новые связи представлений, причем большая масса их погибает, а наилучшие выживают и продолжают действовать.

Этот психологический закон противоречия... непосредственно дан в нашей организации и ранее всякого опыта действует как условие всякого опыта. Его действие объективно, и он не должен быть со­знаваем для того, чтобы проявлять себя.

Но даже если захотеть этот же закон принять за основу логики, признать его нормативным зако­ном всякого мышления, подобно тому, как в качестве естественного закона он действует и без нашего признания, то нам и здесь, как и по отношению ко всем другим аксиомам, необходимо типичное нагляд­ное представление, чтобы убедиться в этом законе.

«Но если мы устраним все психологические при­меси, то что тут останется существенного для логи­ки? Только факт постоянного устранения противоре­чивого. На почве наглядного представления есть просто плеоназм говорить, что противоречие не мо­жет существовать; как будто за необходимым кро­ется еще новая необходимость. Факт тот, что оно не существует, что каждое суждение, переходящее границу понятия, тотчас же устраняется противопо­ложным и тверже обоснованным суждением. Но для логики это фактическое устранение есть первичное основание всех ее правил. С психологической точки зрения, его можно назвать необходимым, рассматри­вая его как особый случай более общего закона при­роды; но до этого нет никакого дела логике, которая вместе со своим основным законом противоречия только здесь и берет свое начало» (Logische Studien).

Эти учения Ф.А. Ланге оказали несомненное влия­ние, в особенности на Кромана и Гейманса. После­днему мы обязаны систематической попыткой про­вести с возможно большей последовательностью теорию познания, основанную на психологии. Мы особенно должны ее приветствовать как почти чис­тый мыслительный эксперимент, и мы вскоре будем иметь случай ближе рассмотреть это учение. Сходные взгляды мы находим у Либмана и, к нашему удивле­нию, посреди рассуждения, в котором он безусловно правильно приписывает логической необходимости «абсолютную обязательность для всякого разумно мыслящего существа», «все равно, согласуется ли все его прочее устройство с нашим или нет».

Из вышесказанного ясно, что мы имеем возразить против этих учений. Мы не отрицаем психологичес­ких фактов, о которых так вразумительно говорит Ланге. Но мы не находим ничего, что позволяло бы говорить о естественном законе. Если сопоста­вить различные формулировки этого мнимого зако­на с фактами, то они окажутся только очень небреж­ными выражениями последних. Если бы Ланге сделал попытку описать и разграничить в точных понятиях хорошо знакомые нам опытные факты, он не мог бы не заметить, что их никоим образом нельзя считать единичными случаями закона в том точном смысле, который требуется основными логическими закона­ми. На деле то, что нам представляют в виде «есте­ственного закона противоречия», сводится к грубо­му эмпирическому обобщению, которому присуща неопределенность, не поддающаяся точной фикса­ции. Кроме того, оно относится только к психичес­ки нормальным индивидам; ибо повседневный опыт нормального человека, являющийся здесь един­ственным источником, ничего не может сказать о психически ненормальном, Словом, мы тут не видим строго научного приема, безусловно необходимого при всяком употреблении для научных целей нена­учных опытных суждений.

Мы решительнейшим образом протестуем против смешения неопределенного эмпирического обобще­ния с абсолютно точным и чисто отвлеченным за коном, который один лишь употребляется в логике. Мы считаем просто нелепым отождествлять их или выводить один из другого, или спаивать то и другое в мнимо двусторонний закон противоречия. Только невнимательное отношение к простому содержа­нию значения логического закона позволило упус­тить из виду, что он ни малейшим образом не связан ни прямо, ни косвенно с фактическим устранением противоречивого в мышлении. Это фактическое ус­транение явно относится лишь к переживаниям суж­дения у одного и того же индивида в одно и то же время в одном и том же акте. Оно не касается утвер­ждения и отрицания, распределенных между различ­ными индивидами или по различным временам и актам. Для фактов, о которых здесь идет речь, такого рода различия должны быть по преимуществу при­няты во внимание, для логического закона они во­обще не имеют значения. Он именно и говорит не о борьбе противоречащих суждений, этих временных, реально таким-то и таким-то образом определяемых актов, а о закономерной несовместимости вневре­менных, идеальных единств, которые мы называем противоречащими суждениями. Истина, что в паре таких суждений оба не могут быть истинными, не заключает в себе и тени эмпирического утверждения о каком-либо сознании и его актах суждения. Дума­ется, что достаточно хоть однажды серьезно выяс­нить себе это, чтобы уразуметь неверность критику­емого нами взгляда.

 

§ 29. Продолжение. Учение Зигварта

Еще до Ланге мы находим выдающихся мыслите­лей, стоящих на стороне оспариваемого нами уче­ния о двойственном характере принципов логики. Таков, как видно из одного случайного замечания, Бергман, вообще не склонный к уступкам в пользу психологизма; но прежде всего Зигварт, широкое влияние которого на новейшую логику заставляет нас поближе присмотреться к соответственным его рассуждениям.

Этот выдающийся логик полагает, что принцип противоречия выступает как нормативный закон в том же самом смысле, в каком он был естественным законом и просто устанавливал значение отрицания. В качестве естественного закона он утверждает, что в один и тот же момент невозможно сознательно ска­зать: А есть В и А не есть В; в качестве же нормативного закона он применяется ко всему кругу определенных (constante) понятий, на который вообще простирает­ся единство сознания; при этом допущении он обосно­вывает так называемый Principium contradictionis, который, однако, теперь уже не составляет коррелята к закону тождества (в смысле формулы А есть А), а предполагает его, т. е. предполагает установленным абсолютное постоянство понятий.

Точно так же Зигварт высказывается в параллель­ном рассуждении в отношении закона тождества (толкуемого как принцип согласования). Различие, в силу которого принцип согласования рассматривает­ся как естественный закон или нормативный, говорит он, коренится не в собственной его природе, а в до­пущениях, к которым он применяется; в первом слу­чае он прилагается к тому, что в данный момент на­ходится в сознании, во втором - к идеальному, эмпирически никогда полностью не осуществимому состоянию сплошного неизменного присутствия со­вокупного упорядоченного содержания представле­ний сознания.

А теперь выскажем наши сомнения. Как может по­ложение, которое (в качестве закона противоречия) «устанавливает значение отрицания», носить характер естественного закона? Разумеется, Зигварт не думает, что это положение в качестве номинального опреде­ления устанавливает смысл слова «отрицание».

Зигварт может иметь в виду только то, что оно ис­ходит из смысла отрицания, что оно вскрывает то, что оно относится к значению понятия отрицания, другими словами, он хочет сказать только то, что, отказавшись от этого положения, мы отказываемся и от смысла слова «отрицание». Но именно это ни­коим образом не может составлять содержания ес­тественного закона, в том числе и того закона, кото­рый тут же формулирует Зигварт. Невозможно, гласит этот закон, сознательно высказать сразу: А есть в и А не есть в. Положения, основанные на понятиях (а также и то, что, основываясь на понятиях, просто перенесено на факты), не могут ничего говорить о том, что мы можем сознательно совершать или не совершать в один и тот же момент. Если они, как го­ворит Зигварт в других местах, сверхвременны, то они не могут иметь никакого существенного содер­жания, которое относилось бы к временному, т. е. фактическому. Всякое внесение фактов в такого рода суждения неизбежно уничтожает их подлинный смысл. Ясно, таким образом, что каждый естествен­ный закон, говорящий о временном, и нормативный закон (подлинный принцип противоречия), говоря­щий о сверхвременном, безусловно разнородны. Следовательно, речь не может идти об одном зако­не, выступающем в одном и том же смысле, но с различными функциями или в разных сферах применения.

Впрочем, если бы противное воззрение было пра­вильно, то было бы возможно дать формулу, которая обнимала бы и закон о фактах, и закон об идеальных объектах. Кто утверждает, что здесь один закон, тот должен обладать одной логически определенной его формулировкой. Понятно, однако, что вопрос о та­кой единой формулировке остается тщетным.

Еще одно сомнение есть у меня. Нормативный за­кон должен предполагать осуществленным абсолют­ное постоянство понятий? Тогда закон был бы обя­зателен только при предпосылке, что выражения всегда употребляются в одинаковом значении, и в противном случае терял бы силу. Но это не может быть серьезным убеждением выдающегося логика Зигварта. Разумеется, эмпирическое применение закона предполагает, что понятия или суждения, функционирующие как значения наших высказыва­ний, действительно тождественны, подобно тому, как идеальный объем закона распространяется на все возможные пары суждений противоположного каче­ства, но тождественного содержания. Но, ра­зумеется, это не есть предпосылка его обязательнос­ти, как будто последняя имеет гипотетический характер, а лишь предпосылка его возможного при­менения к тем или иным единичным случаям. Как применение числового закона предполагает в каж­дом данном случае наличность чисел, и такие имен­но числа, свойства которых ясно определены зако­ном, так и условием применения логического закона является наличность суждений, и притом требуются именно суждения тождественного содержания.

Но и указание на идеальное сознание вообще я не нахожу особенно продуктивным. В идеальном мышлении все понятия (точнее, все выражения) употреблялись бы в абсолютно тождественном зна­чении, не было бы текучих значений, эквивокаций и учетверений терминов. Но сами по себе логичес­кие законы не имеют существенного отношения к этому идеалу, который, напротив, мы только и со­здаем из-за них. Постоянная ссылка на идеальное сознание создает жуткое чувство, как будто логичес­кие законы во всей строгости обязательны только для этих фиктивных идеальных случаев, а не для от­дельных эмпирических случаев. В каком смысле чисто логические законы «предполагают» тожде­ственные понятия, мы только что изложили. Если мыслимые представления текучи, т. е. если при воз­вращении «того же» выражения изменяется логическое содержание представления, то в логическом смысле мы имеем уже не то же самое, а другое по­нятие, и так при каждом дальнейшем изменении. Но каждое понятие в отдельности само по себе есть надэмпирическое единство и подпадает соответ­ствующим каждой данной его форме логическим истинам. Как поток эмпирических содержаний цве­тов и несовершенство качественного отождествле­ния не соприкасается с различиями цветов как ка­чественных видов; как один вид есть нечто идеально тождественное по отношению к многообразию воз­можных единичных случаев (которые сами пред­ставляют собой не цвета, а именно, случаи одного цвета), - так обстоит дело и с тождественными зна­чениями или понятиями в их отношении к мысли­мым представлениям, «содержанием» которых они являются. Способность идеально овладевать общим в единичном, понятием в эмпирическом представ­лении, и при повторном представлении убеждаться в тождественности логического идеала есть условие возможности познания, мышления. И как в акте отвле­чения мы воспринимаем понятие в качестве единого вида - единство которого в противоположность многообразию фактических или представляемых фактическими отдельных случаев мы уразумеваем с внутренней убедительностью, - так же мы можем воспринять очевидность логических зако­нов, которые относятся к этим так или иначе офор­мленным понятиям. К «понятиям» в смысле идеаль­ных единств относятся также и «суждения», о которых говорит Principium contradictionis, a также и вообще значения буквенных знаков, упот­ребляемых в формулах логических положений. Всю­ду, где мы совершаем акты представления понятий, мы тем самым имеем уже понятия; представления имеют свои «содержания», свои идеальные значения, которыми мы можем овладеть путем отвлечения в идеирующей абстракции; этим самым нам всюду дана возможность применения логических зако­нов. Но обязательность этих законов безусловно неограниченна, она не зависит от того, можем ли мы или кто бы то ни было фактически осуществлять представления как символы понятий и удерживать или воспроизводить их с сознанием тождественно­сти их смысла.

 

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

СИЛЛОГИСТИКА В ПСИХОЛОГИЧЕСКОМ ОСВЕЩЕНИИ. ФОРМУЛЫ УМОЗАКЛЮЧЕНИЯ И ХИМИЧЕСКИЕ ФОРМУЛЫ

 

§ 30. Попытки психологического истолкования силлогистических положений

В предыдущей главе мы брали за основу наших рассуждений, главным образом, принцип противоречия, ибо именно в отношении его, да и вообще в отноше­нии основных принципов, искушение психологичес­кого понимания очень велико. Мотивы, влекущие к та­кому пониманию, действительно в значительной мере кажутся чем-то самоочевидным. Кроме того, специаль­ное применение эмпирической доктрины к законам умозаключения встречается реже; так как их можно свести к основным принципам, то обыкновенно по­лагают, что на них не стоит затрачивать особых уси­лий. Если эти аксиомы представляют собой психоло­гические законы, а силлогистические законы являются чисто дедуктивными следствиями из аксиом, то и сил­логистические законы представляют собой законы пси­хологические. И вот, следовало бы думать, что каждое ошибочное умозаключение является решительным оп­ровержением этого взгляда и что из этой дедукции ско­рее можно извлечь аргумент против возможности ка­кого бы то ни было психологистического толкования аксиом. Следовало бы, далее, думать, что, соблюдая не­обходимую тщательность в логическом и словесном фиксировании предполагаемого психологического содержания аксиом, эмпиристы убедятся, что при та­ком истолковании аксиомы ни малейшим образом не способствуют доказательству формул умозаключения и что, где такое доказательство имеется, там исходные и конечные пункты его носят характер законов, toto coelo различающихся от того, что называется законом в психологии. Но даже самые ясные опровержения бес­сильны перед убежденностью психологистов. Г. Гейманс, недавно вновь подробно развивший это учение, так мало смущается существованием ошибочных умо­заключений, что в возможности обнаружить ошибоч­ное умозаключение видит даже подтверждение психо­логического взгляда; ибо это обнаружение, думает он, состоит не в том, чтобы исправлять того, кто еще не мыслит согласно принципу противоречия, а в том, что­бы раскрыть противоречие, незаметно вкравшееся в ошибочное умозаключение. Хотелось бы спросить: да разве незамеченные противоречия не являются также противоречиями, и разве логический принцип говорит только о несовместимости замеченных противоречий, а относительно незамеченных допускает, что они мо­гут быть совместно истинны? Ясно опять-таки - вспом­ним лишь о различии между психологической и логи­ческой несовместимостью, - что мы вращаемся в мутной области вышеизложенных смешений понятий.

Если нам еще скажут, что речь о «незамеченных» про­тиворечиях, содержащихся в ошибочном умозаключе­нии, надо понять в переносном смысле, - что только в процессе опровергающего рассуждения противоречие выступает как нечто новое, как следствие ошибочного способа умозаключения, и что с этим в качестве дальней­шего результата связано (также в психологическом смыс­ле) то, что мы вынуждены отвергнуть этот способ умо­заключения как ошибочный, - то и это нам многого не даст. Одно течение мыслей порождает один результат, другое - другой. Никакой психологический закон не со­единяет «опровержения» с ошибочным умозаключением. Последнее в бесчисленном количестве случаев встре­чается без первого и переходит в убеждение. Но какое же право имеет одно течение мыслей, связывающееся толь­ко при известных психических условиях с ложным умо­заключением, просто приписывать ему противоречие и оспаривать его «обязательность» не только при этих ус­ловиях, но и объективную, абсолютную обязательность его? Совершенно так же дело обстоит, разумеется, и с «правильными» формами умозаключения в отношении их обоснования логическими аксиомами. Как может обо­сновывающее течение мысли, наступающее только при известных психических условиях, претендовать на то, что соответствующая форма умозаключения безуслов­но обязательна? На такие вопросы психологистическое учение не дает приемлемого ответа; тут, как и всюду, оно лишено возможности выяснить объективное значение логических истин и вместе с тем функцию их в качестве абсолютных норм правильного и неправильного сужде­ния. Уже не раз приводилось это возражение, уже не раз замечали, что отождествление логического и психоло­гического закона стирает всякое различие между пра­вильным и ошибочным мышлением, ибо ошибочные способы суждения, так же, как и правильные, протекают согласно психологическим законам. Или мы должны по произвольному соглашению именовать результаты од­них закономерностей правильными, а других - оши­бочными? Что же отвечает на эти возражения эмпирист? «Конечно, говорит Гейманс, мышление, имеющее своей целью открытие истины, стремится создать непротиво­речивые связи мыслей; но ценность этих непротиворе­чивых связей кроется опять-таки в том обстоятельстве, что фактически может быть утверждаемо лишь не­противоречивое, т. е. в том, что принцип противоречия есть естественный закон мышления»35. Что за странное стремление, можно ответить на это, приписывается здесь мышлению, стремление к непротиворечивым связям мыслей, между тем как иных связей вообще нет и не может быть - по крайней мере, если на самом деле действует тот «естественный закон», о котором идет речь. Вряд ли лучше и следующий аргумент: «у нас нет никакой иной причины считать «неправильной» связь двух противоречащих друг другу суждений, кроме того, что мы инстинктивно и непосредственно чувствуем невозможность одновременно утверждать оба сужде­ния, Попробуем независимо от этого факта доказать, что мы имеем право утверждать только непротиво­речивое; чтобы быть в состоянии это доказать, придет­ся все время предполагать то, что требуется доказать» (Гейманс). Мы сразу замечаем, что тут действуют ана­лизированные нами выше смешения понятий. Внут­ренняя убедительность логического закона, не допус­кающего одновременной истинности противоречащих суждений, отождествляется с инстинктивным и будто бы непосредственным «ощущением» психологической невозможности совершать одновременно противоре­чивые акты суждений. Очевидность и слепая уверен­ность, точная и эмпирическая всеобщность, логическая несовместимость соотношений вещей и психологичес­кая несовместимость актов веры, стало быть, невозмож­ность совместной истинности и невозможность одно­временной веры - сливаются воедино.

 

§ 31. формулы умозаключения и химические формулы

Гейманс попытался уяснить учение, что формулы умозаключения выражают «эмпирические законы мышления» путем сравнения их с химическими фор­мулами. «Точно так же, говорит он, как в химической формуле 2H2+O2=2H2О проявляется только тот об­щий факт, что два объема водорода и один объем кислорода при соответствующих условиях соединя­ется в два объема воды, так и логическая формула:

 

MaX+MaY= YiX+ XiY

 

высказывает лишь, что два общеутвердительных суж­дения с одинаковым субъектом при соответствующих условиях создают в сознании два новых частно утвер­дительных суждения, в которых предикаты первона­чальных суждений выступают в качестве субъекта и предиката. Почему в этом случае возникают новые суж­дения, при комбинации же: MeX+MeY таковых не полу­чается, этого мы доселе еще совершенно не знаем. Но путем повторения... экспериментов мы можем убедить­ся, продолжает он, что в этих отношениях господству­ет непоколебимая необходимость, которая при дан­ных предпосылках заставляет нас считать истинным и умозаключение». Эти опыты, разумеется, должны про­изводиться «с исключением всех препятствующих вли­яний» и состоят в том, <<что возможно яснее представ­ляют себе соответствующие суждения, служащие предпосылками, затем пускают в ход механизм мыш­ления и ждут, получится или не получится новое суж­дение». Если же действительно получается новое суж­дение, тогда надо внимательно всмотреться, не вступили ли в сознание, кроме начального и конечно­го пункта, еще какие-либо отдельные промежуточные стадии и возможно точнее и полнее отметить их.

Поражает нас в этом учении утверждение, что при исключенных логиками комбинациях не имеет мес­то создание новых суждений. А между тем и по отно­шению к каждому ошибочному умозаключению, на­пример, такой формы:

 

XeM+MeY=XeY

 

придется сказать, что вообще два суждения форм ХеМ и MeY «при соответствующих условиях» дают в созна­нии новое суждение. Аналогия с химическими форму­лами в этом случае подходит так же хорошо или худо, как и в других случаях. Разумеется, тут недопустимо возражение, что «обстоятельства» в том и другом слу­чае неодинаковы. Психологически они все одинаково интересны, и соответствующие эмпирические сужде­ния имеют одинаковую ценность. Отчего же мы дела­ем это коренное различие между обоими классами формул? Если бы нам предложили этот вопрос, мы, ра­зумеется, ответили бы: потому что по отношению к од­ним мы познали с внутренней убедительностью, что они выражают истинное, а по отношению к другим, - что они выражают ложное. Но эмпирист это­го ответа дать не может. Исходя из принятых им толко­ваний, приходится признать, что эмпирические сужде­ния, соответствующие ошибочным умозаключениям, имеют такое же значение, как и суждения, соответству­ющие другим умозаключениям.

Эмпирист ссылается на известную из опыта «не­поколебимую необходимость», которая «при дан­ных предпосылках принуждает нас считать умо­заключение истинным». Но все умозаключения, оправдываются ли они логикой или нет, совершают­ся с психологической необходимостью, и ощутимое, правда, лишь при некоторых условиях, принуждение всюду одинаково. Тот, кто, несмотря ни на какие кри­тические доводы, все же остается при своем ошибоч­ном умозаключении, ощущает «непоколебимую не­обходимость», принудительную невозможность иного совершенно так же, как тот, кто умозаключа­ет правильно и остается при познанной им правиль­ности. Ни суждение, ни умозаключение не зависят от произвола. Эта ощущаемая непоколебимость совсем не свидетельствует об истинной непоколебимости, ибо она сама при новых мотивах суждения может исчезнуть даже по отношению к правильным и при­знанным правильными умозаключениям. Не надо, следовательно, смешивать ее с настоящей логи­ческой необходимостью, присущей каждому пра­вильному умозаключению, которая говорит и может говорить только о познаваемой с очевидностью (хотя и не всяким судящим действительно познан­ной) идеально-закономерной обязательности умо­заключения. Закономерность значения как таковая, правда, выступает только в самоочевидном уразуме­нии закона умозаключения; в сравнении с ним оче­видность hic et nunc выполненного умозаключения представляется лишь уяснением необходимого зна­чения отдельного случая, т. е. значения его на осно­вании закона.

Эмпирист полагает, что мы «доселе еще ничего» не знаем о том, почему отвергнутые логикой комбина­ции предпосылок «не дают результата». Стало быть, от будущих успехов знания он ждет нового поучения? Можно бы думать, что именно здесь мы знаем все, что вообще можем знать; ведь мы с самоочевидностью убеждаемся, что каждая возможная вообще (т. е. уме­щающаяся в пределы силлогистических комбинаций) форма умозаключений в связи с указанными комби­нациями предпосылок даст ложный закон умозаклю­чения; можно бы думать, что в этих случаях большее знание безусловно невозможно даже для бесконечно совершенного интеллекта.

К этому и сходным возражениям можно присое­динить еще одно, хотя и не менее убедительное, но менее существенное для наших целей. А именно, не­сомненно, что аналогия с химическими формулами не идет далеко, я хочу сказать, идет не настолько да­леко, чтобы мы имели основание относиться особен­но серьезно наряду с логическими законами к сме­шиваемым с ними психологическим законом. В химии мы знаем «обстоятельства», при которых про­исходят выраженные в формулах синтезы; они в зна­чительной мере допускают точное определение, и именно поэтому мы причисляем химические форму­лы к наиболее ценным естественнонаучным индук­циям. В психологии же, наоборот, достижимое для нас знание обстоятельств так ничтожно, что в конце концов мы можем только сказать: чаще всего случа­ется, что люди умозаключают сообразно логическим законам, причем известные, не допускающие точно­го отграничения обстоятельства, известное «напря­жение внимания», известная «свежесть ума», известная «подготовка» и т. п. представляют собой благоприят­ные условия для осуществления акта логического умозаключения. Обстоятельства или условия в стро­гом смысле, при которых с необходимостью проис­ходит заключающий акт суждения, остаются совер­шенно скрытыми для нас. При таком положении дел легко понять, почему до сих пор ни одному психо­логу не пришло в голову разобрать в психологии обобщения, относящиеся к многообразным форму­лам умозаключения и характеризуемые вышеупомя­нутыми неясными обстоятельствами, и почтить их названием «законов мышления».

После всего сказанного мы можем считать безна­дежной в кантовском смысле слова интересную (и поучительную в отношении многих незатронутых здесь частностей) попытку Гейманса создать «тео­рию познания, которую можно было бы также на­звать химией суждений» и которая есть «не что иное как психология мышления». Во всяком случае, наше отклонение психологистических толкований оста­ется непоколебленным. Формулы умозаключения не имеют вкладываемого в них эмпирического содер­жания; их истинное значение яснее всего выступает, когда мы высказываем их в виде эквивалентных иде­альных несовместимостей. Например: общеобя­зательно, что два положения формы: «все М являют­ся X» и «ни одно Р не есть М» не могут быть истинны без того, чтобы не было истинно положение фор­мы «некоторые Х не являются Р». И то же применимо ко всем другим случаям. Здесь нет и речи о сознании, актах суждения, условиях суждения и т. п. Если по­мнить истинное содержание законов умозаключе­ния, тогда исчезает ошибочная видимость, будто экспериментальное воспроизведение самоочевид­ности суждения, в котором мы познаем закон умо­заключения, означает экспериментальное обосно­вание самого закона умозаключения или вводит в это обоснование.

 

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИЗМ КАК СКЕПТИЧЕСКИЙ РЕЛЯТИВИЗМ

 

§ 32. Идеальные условия возможности теории вообще. Точное понимание скептицизма

Самый тяжелый упрек, который можно высказать какой-либо теории, в особенности теории логики, состоит в том, что она противоречит очевидным условиям возможности теории вообще. Выста­вить теорию и в ее содержании явно или скрыто про­тиворечить положениям, обосновывающим смысл и оправдание всякой теории вообще, - это не только неправильно, но и в основе нелепо.

В двояком смысле мы можем здесь говорить об очевидных «условиях возможности» всякой теории вообще. Во-первых, в субъективном смысле. Тут речь идет об априорных условиях, от которых зави­сит возможность непосредственного и посредствен­ного познания36 и тем самым возможность разумного оправдания всякой теории. Теория как обоснование познания сама есть познание, и ее возможность за­висит от известных условий, которые вытекают из самого понятия познания и его отношения к позна­ющему субъекту. Например: в понятии познания в строгом смысле содержится то, что оно есть сужде­ние, не только притязающее на истинность, но и уве­ренное в правомерности этого своего притязания и действительно обладающее этой правомерностью. Но если бы высказывающий суждение никогда и ниг­де не был в состоянии переживать в себе и воспри­нимать, как таковое, то отличие, которое составляет оправдание суждения, если бы все суждения были для него лишены очевидности, отличающей их от слепых предвзятых мнений и дающей ему ясную уверен­ность, что он не только считает нечто за истину, но и воспринимает саму истину, - то не могло бы быть и речи о разумном возникновении и оправдании со­знания, о теории, о науке. Итак, теория противоречит субъективным условиям ее возможности как теории вообще, если она согласно этому примеру отрицает всякое преимущество очевидного перед слепым пре­дубеждением; она тем самым уничтожает то, что от­личает ее саму от произвольного, ничем не оправ­дываемого утверждения.

Мы видим, что под субъективными условиями воз­можности здесь разумеются отнюдь не реальные ус­ловия, коренящиеся в единичном судящем субъекте или в изменчивом виде существ, образующих сужде­ния (например, человеческих), а идеальные условия, вытекающие из формы субъективности вообще и из ее отношения к познанию. Для отличия назовем их поэтическими условиями.

В объективном смысле, говоря об условиях воз­можности всякой теории, мы говорим о ней не как о субъективном единстве познаний, а как об объектив­ном, связанном отношениями основания и следствия, единстве истин или положений. Условиями здесь являются все те законы, которые вытекают из самого понятия теории, - иначе говоря, вытека­ют из самих понятий истины, положения, предмета, свойства, отношения и т. п., словом, из понятий, по существу конституирующих понятие теоре­тического единства. Отрицание этих законов, ста­ло быть, равносильно утверждению, что все упомяну­тые термины: теория, истина, предмет, свойство и т. д. лишены содержательного (consistent) смысла. Теория в этом объективно-логическом смысле унич­тожается, если она в своем содержании нарушает за­коны, без которых теория вообще не имела бы ника­кого «разумного» (содержательного) смысла.

Логические погрешности ее могут скрываться в предпосылках, в формах теоретической связи и, наконец, также в самом доказанном тезисе. Гру­бее всего нарушение логических условий проявляет­ся там, где по самому смыслу теоретического тезиса отвергаются законы, от которых вообще зависит ра­зумная возможность каждого тезиса и каждого обо­снования тезиса. То же относится и к поэтическим условиям и к нарушающим их теориям. Мы различа­ем, таким образом (конечно, не с целью классифи­кации), ложные, нелепые, логически и ноэтически нелепые и, наконец, скептические теории, пос­ледние объемлют все теории, в тезисах которых либо явно сказано, либо аналитически содержится, что логические и поэтические условия возможности те­ории вообще ложны.

Этим приобретается точное понятие термина скептицизм и вместе с тем ясное подразделение его на логический и поэтический скептицизм. Это­му понятию соответствуют, например, античные формы скептицизма с тезисами вроде следующих: истина не существует, нет ни познания, ни обосно­вания его и т. п. И эмпиризм, как умеренный, так и крайний, как видно из наших прежних рассуждений37, представляет собой пример, соответствующий наше­му точному понятию. Из определения само собой ясно, что к понятию скептической теории принад­лежит признак противоречивости.

 

§ 33. Скептицизм в метафизическом смысле

Обыкновенно термин «скептицизм» употребляет­ся в несколько неопределенном смысле. Оставляя в стороне популярное понимание его, скептической называют всякую философскую теорию, которая, исходя из принципиальных соображений, значи­тельно ограничивает человеческое познание, в осо­бенности же, если она исключает из области возмож­ного познания обширные сферы реального бытия или особенно почитаемые науки (например, метафи­зику, естествознание, этику как рациональные дис­циплины).

Среди этих ненастоящих форм скептицизма глав­ным образом одну часто смешивают с настоящим гносеологическим скептицизмом, определенным нами выше. Эта форма ограничивает познание психи­ческим бытием и отрицает бытие или познаваемость «вещей в себе». Подобного рода теории являются явно метафизическими; они сами по себе не имеют ни­чего общего с настоящим скептицизмом, их тезис свободен от всякого логического и ноэтического противоречия, их право на существование есть лишь вопрос аргументов и доказательств. Смешения и чисто скептические наслоения выросли лишь под паралогическим влиянием эквивокаций или создав­шихся иным путем скептических убеждений. Если, например, метафизический скептик выражает свой взгляд в следующей форме: «Нет объективного по­знания» (т. е. познания вещей в себе) или «всякое по­знание субъективно (т. е. всякое познание фактов есть только познание фактов сознания), то велико искушение поддаться двусмысленности выражений «субъективно» и «объективно» и на место первона­чального, соответствующего данной точке зрения смысла подставить ноэтически-скептический. Вме­сто суждения: «всякое познание субъективно» полу­чается теперь совершенно новое утверждение: «Вся­кое познание как явление сознания подчинено за­конам сознания; то, что, мы называем формами и за­конами познания, есть не что иное как «функцио­нальные формы сознания» или закономерности этих функциональных форм - психологические законы». И если метафизический субъективизм (этим непра­вомерным путем) поощряет гносеологический субъективизм, то и, наоборот, последний (где он счи­тается самоочевидным) представляет, по-видимому, сильный аргумент в пользу первого. «Логические за­коны - умозаключают при этом, - в качестве зако­нов для наших познавательных функций лишены «реального значения»; во всяком случае, мы никогда и нигде не можем знать, гармонируют ли они с ка­кими-либо вещами в себе, и допущение «системы пре­дустановленной формы» было бы совершенно про­извольно. Если понятием вещи в себе исключается даже всякое сравнение единичного познания с его предметом (для констатирования adaequatio rei et intellectus), то тем более исключается сравнение субъективных закономерностей функций нашего сознания с объективным бытием вещей и их законов. Стало быть, если вещи в себе существуют, то мы абсо­лютно ничего не можем знать о них».

Метафизические вопросы нас здесь не касаются, мы упомянули о них только затем, чтобы с самого начала предупредить смешение метафизического скептицизма с логически-ноэтическим.

 

§ 34. Понятие релятивизма и его разветвления

Для целей критики психологизма мы должны еще уяснить (выступающее также в упомянутой ме­тафизической теории) понятие субъективизма или релятивизма. Первоначальное понятие его очерчено формулой Протагора: «человек есть мера всех вещей», поскольку мы толкуем ее в следующем смысле: мера всякой истины есть индивидуальный человек. Истинно для всякого то, что ему кажется истинным, для одного - одно, для другого - про­тивоположное, если оно ему представляется имен­но таковым. Мы можем здесь, следовательно, выб­рать и такую формулу. Всякая истина (и познание) относительна в зависимости от высказывающего суждение субъекта. Но если вместо субъекта мы возьмем центральным пунктом отношения случай­ный вид существ, высказывающих суждение, то воз­никнет новая форма релятивизма. Мерой всякой человеческой истины является здесь человек, как таковой. Каждое суждение, которое коренится в специфических свойствах человека, в конститу­ирующих эти свойства законах - для нас, людей, истинно. Поскольку эти суждения относятся к фор­ме общечеловеческой субъективности (человечес­кого «сознания вообще»), здесь также говорят о субъективизме (о субъекте как первичном источ­нике знания и т. п.). Лучше воспользоваться терми­ном релятивизм и различать индивидуальный и специфический релятивизм; ограничивающая связь с видом homo определяет последний как ан­тропологизм. Мы обращаемся теперь к критике, которую в наших интересах должны развить са­мым тщательным образом.

 

§ 35. Критика индивидуального релятивизма

Индивидуальный релятивизм есть такой явный, я готов почти сказать - наглый, скептицизм, что если его вообще когда-либо и выдвигали серьезно, то во всяком случае не в новое время. Стоит толь­ко выставить это учение, как оно тотчас уже опро­вергнуто, - впрочем, лишь для того, кто понимает объективность всего логического. Субъективиста, как и всякого открытого скептика вообще, нельзя убедить (раз у него нет расположения к тому), что такие положения, как принцип противоречия, ко­ренятся в самом смысле истины, и что сообразно с этим должна быть признана именно противоречи­вой речь о субъективной истине, которая для од­них - одна, для других - другая. Его нельзя убе­дить и обычным воображением, что он, выдвигая свою теории, желает убедить других, стало быть, предполагает объективность истины, которой не признает в тезисе. Он, разумеется, ответит: в своей теории я высказываю свою точку зрения, которая истинна для меня и не должна быть истинна для кого-либо другого. Даже самый факт своего субъек­тивного мнения он будет утверждать как истин­ный только для его собственного я, но не сам по себе38. Но дело не в возможности убедить и привес­ти к сознанию своего заблуждения того или друго­го субъективиста, а в том, чтобы объективно опро­вергнуть его. Опровержение же предполагает как опору известные самоочевидные и тем самым об­щеобязательные убеждения. Нам, нормально пред­расположенным людям, таковыми служат те три­виальные самоочевидности, о которые разбивается всякий скептицизм, так как через них мы познаем, что скептические учения в собственном и строгом смысле противоречивы: в содержании их утверж­дений отрицается то, что вообще принадлежит к смыслу или содержанию каждого утверждения и, следовательно, не может, не приводя к бессмысли­це, быть отделено ни от какого утверждения.

 

§ 36. Критика специфического релятивизма и, в частности, антропологизма

Если относительно субъективизма мы сомневаем­ся, был ли он когда-нибудь серьезно представлен в науке, то к специфическому релятивизму и, в част­ности, к антропологизму до такой степени склоня­ется вся новая и новейшая философия, что мы толь­ко в виде исключения можем встретить мыслителя совершенно свободного от заблуждений этой тео­рии. А все же и последнюю следует считать в вышеус­тановленном смысле слова скептической теорией, и следовательно и она полна величайших мыслимых вообще в теории нелепостей; здесь мы также нахо­дим, только слегка прикрытым, очевидное противо­речие между смыслом ее тезиса вообще и тем, что осмысленно не отделимо ни от одного тезиса, как такового. Нетрудно обнаружить это в частностях.

1. Специфический релятивизм утверждает: для каж­дого вида судящих существ истинно то, что должно быть истинно сообразно их организации, согласно законам их мышления. Это учение противоречиво. Ибо из него следует, что одно и то же содержание суждения (положение) для одного, а именно для субъекта вида homo истинно, для другого же, а имен­но для субъекта иначе устроенного вида, может быть ложным. Но одно и то же суждение не может быть тем и другим - и истинным, и ложным. Это ясно из самого смысла слов «истинно» и «ложно». Если реля­тивист употребляет эти слова в соответствующем им значении, то его тезис утверждает то, что противо­речит собственному смыслу этого тезиса.

Ссылка на то, что словесное выражение принци­па противоречия, раскрывающего нам смысл слов «истинно» и «ложно», несовершенно и что в нем речь идет о человечески истинном и человечески ложном, явно лишена значения. Подобным же образом и про­стой субъективизм мог бы утверждать, что неточно говорить об истинном и ложном и что при этом подразумевается «истинное или ложное для такого-то субъекта». На это, конечно, субъективизму отве­тят: в очевидно обязательном законе не может под­разумеваться нечто явно противоречивое, а ведь действительно противоречиво говорить об истине для того или другого, оставлять открытой возмож­ность, чтоб одно и то же содержание суждения (обык­новенно мы говорим с рискованной неточностью: одно и то же суждение) было и истинным, и ложным, смотря по тому, кто его высказывает. Но соответ­ственно можно ответить и специфическому реляти­визму: «Истина для того или другого вида», например, для вида homo, есть - в том смысле, в каком это по­нимается здесь - нелепость. Можно, правда, упо­треблять это выражение и в правильном смысле, но тогда оно имеет совершенно иное значение, а имен­но, под ним разумеется круг истин, доступных позна­нию человека, как такового. Что истинно, то абсолют­но, истинно «само по себе»; истина тождественно едина, воспринимают ли ее в суждениях люди или чу­довища, ангелы или боги. Об этой истине говорят ло­гические законы, и мы все, поскольку мы не ослепле­ны релятивизмом, говорим об истине в смысле идеального единства в противовес реальному много­образию рас, индивидов и переживаний.

2. Принимая во внимание, что содержание прин­ципов противоречия и исключенного третьего при­надлежит к смыслу слов «истинный» и «ложный», мы можем формулировать это возражение также следу­ющим образом: если релятивист говорит, что могут быть и такие существа, которых не связывают эти принципы (а это утверждение, как легко показать, равнозначно формулированному выше утвержде­нию релятивистов), то он либо думает, что в сужде­ниях этих существ могут выступать положения и ис­тины, несогласные с этими принципами, либо же полагает, что у них процесс суждения психологически не регулируется этими принципами. Что ка­сается последнего, то мы не находим в этом ничего особенного, ибо мы сами - такие существа. (Вспом­ним наши возражения против психологистических толкований логических законов.) Но что касается первого, то мы просто ответили бы так: эти существа либо понимают слова «ложный» и «истинный» в на­шем смысле, тогда не может быть речи о необязатель­ности принципов: ведь они относятся к самому смыс­лу этих слов и именно к тому смыслу, в котором мы его понимаем. Мы никоим образом не могли бы на­звать истинным или ложным то, что противоречит принципам. Либо же они употребляют слова «истин­ный» и сложный» в другом смысле, и тогда весь спор есть спор о словах. Если, например, они называют деревьями то, что мы называем суждениями, то те высказывания, в которых мы формулируем основные принципы, для них, разумеется, не имеют значения, но ведь тогда эти высказывания не имеют того смыс­ла, в котором мы их употребляем. Таким образом, релятивизм сводится к тому, что смысл слова «исти­на» совершенно изменяется, но сохраняется притяза­ние говорить об истине в том смысле, который уста­новлен логическими принципами и предполагается всеми нами всюду, где речь идет об истине. В едином смысле существует только единая истина, а в много­значном смысле, конечно, столько истин, сколько угодно будет создать эквивокаций.

3. Организация вида есть факт; из фактов можно выводить опять-таки только факты. Основывать ис­тину, как это делают релятивисты, на организации вида, значит придавать ей характер факта. Но это противоречиво. Каждый факт индивидуален, стало быть, определен во времени. В отношении же исти­ны упоминание об определенности во времени име­ет смысл лишь в связи с установленным ею фактом (именно, если это фактическая истина), но не в свя­зи с ней самой. Мыслить истины, как причины или действия - нелепо. Мы уже говорили об этом. Но если нам скажут, что истинное суждение, как и вся­кое другое, возникает из организации судящего су­щества на основании соответственных естествен­ных законов, то мы возразим: не следует смешивать суждение, как содержание суждения, т. е., как иде­альное единство, с единичным реальным актом су­ждения. Первое предполагается там, где мы говорим о суждении 2х2=4, которое всегда тождественно, кто бы его ни высказывал. Не следует также смеши­вать истинное суждение как правильный, согласный с истиной акт суждения с истиной этого суждения или с истинным содержанием суждения. Мое суж­дение, что 2х2=4, несомненно каузально опреде­лено, но не сама истина: 2х2=4.

4. Если всякая истина (как предполагает антропо­логизм) имеет своим единственным источником об­щечеловеческую организацию, то ясно, что если бы такой организации не существовало, не было бы ни­какой истины. Тезис этого гипотетического утверж­дения противоречив; ибо суждение: «истина не суще­ствует» по смыслу своему равноценно суждению: «существует истина, что истины нет». Противоречи­вость тезиса влечет за собой противоречивость ги­потезы. Но в качестве отрицания истинного сужде­ния с фактическим содержанием она может быть ложной, но никогда не может быть противоречивой. И действительно, никому еще не приходило в голо­ву отвергнуть, в качестве нелепостей, известные геологические и физические теории, которые уста­навливают начало и конец существования человечес­кого рода. Следовательно, упрек в противоречивос­ти касается всего гипотетического утверждения, так как оно связывает осмысленную («логически воз­можную») предпосылку с противоречивым («логи­чески невозможным») следствием. Этот же упрек при­меним к антропологизму и mutatis mutandis к более общей форме релятивизма.

5. Согласно релятивизму, в силу организации како­го-либо вида могла бы получиться обязательная для этого вида «истина», что такая организация совсем не существует. Должны ли мы тогда сказать, что она в дей­ствительности не существует или что она существует, но только для нас, людей? А если бы вдруг погибли все люди и все виды мыслящих существ, за исключением одного этого вида? Мы вращаемся в кругу явных про­тиворечий. Мысль, что несуществование специфичес­кой организации имеет свое основание в самой этой организации, есть явное противоречие. Обосновыва­ющая истину, стало быть, существующая организация наряду с другими истинами должна обосновывать ис­тину ее собственного небытия. Нелепость становится не многим меньшей, если заменить несуществование существованием и соответственно этому на место ука­занного вымышленного, но с релятивистической точ­ки зрения возможного вида взять за основание вид homo. Правда, исчезает вышеупомянутое противоре­чие, но не остальная связанная с ним нелепость. Из от­носительности истины следует, что то, что мы называ­ем истиной, зависит от организации вида homo и управляющих ею законов. Зависимость должна и мо­жет быть понята лишь как каузальная. Таким образом, истина, что эта организация и эти законы существуют, должна черпать свое реальное объяснение из того, что они существуют, причем принципы, согласно которым протекает объяснение, тождественны с этими же зако­нами - сплошная бессмыслица. Организация была бы causa sui на основе законов, которые причинно выте­кают из самих себя и т. д.

6. Относительность истины влечет за собой отно­сительность существования мира. Ибо мир есть не что иное как совокупное предметное единство, со­ответствующее идеальной системе всей фактической истины и неотделимое от нее. Нельзя субъективи­ровать истину и признать ее предметом, существую­щим абсолютно (в себе), ибо этот предмет существу­ет только в истине и в силу истины. Стало быть, не было бы мира в себе, а только мир для нас или для каких-либо других видов существ. Кое-кому это мо­жет показаться вполне подходящим; но ему придется призадуматься, когда мы обратим его внимание на то, что и его «я», и содержание его сознания тоже пред­ставляют собой часть мира. И «я есмь» и «я переживаю то и то» могло бы оказаться ложным, например, если допустить, что я так устроен, что в силу специфичес­ких особенностей моей организации должен отри­цать эти суждения. Да и не только для того или дру­гого вида, но и вообще мир не существовал бы, если бы ни один вид мыслящих существ не был так счаст­ливо организован, чтобы признавать мир (а в нем и самого себя). Если держаться только фактически из­вестных нам видов, т. е. животных, то каждое изме­нение их организации обусловливало бы изменение мира, причем, разумеется, согласно общепринятым учениям, сами животные виды должны быть продук­тами развития мира. И вот у нас идет веселая игра: из мира развивается человек, а из человека - мир; Бог создает человека, а человек - Бога.

Сущность этого возражения состоит в том, что и релятивизм находится в очевидном противоречии с очевидностью непосредственно наглядно данного бытия, т. е. с очевидностью «внутреннего восприятия» в правомерном, а стало быть и неизбежно необходи­мом смысле. Очевидность суждений, основанных на наглядном представлении, справедливо оспаривает­ся, поскольку они по своему замыслу выходят за пре­делы содержания фактических данных сознания. Но они действительно очевидны там, где их замысел на­правлен на само это содержание и в нем, как оно есть, находит свое осуществление. Этому не противоречит неопределенность всех этих суждений (вспомним хотя бы неустранимую ни для какого суждения, осно­ванного на наглядном представлении, неточность в определении времени, а в иных случаях и места).

 

§ 37. Общее замечание. Понятие релятивизма в более широком смысле

Обе формы релятивизма представляют собой под­разделения релятивизма в более широком смысле, как учения, которое каким-либо способом выводит чис­то логические принципы из фактов. Факты «случай­ны», они могли бы так же хорошо не быть или быть иными. Другие факты - другие логические законы, значит, и последние были бы случайны, они существо­вали бы лишь относительно, в зависимости от обо­сновывающих их фактов. В ответ на это я укажу не только на аподиктическую очевидность логических законов и на все остальное, установленное нами в предыдущих главах, но и на другой пункт, имеющий здесь более существенное значение39. Как это ясно из всего вышесказанного, я понимаю под чисто логичес­кими законами все те идеальные законы, которые ко­ренятся исключительно в смысле (в «сущности», «со­держании») понятий истины, положения, предмета, свойства, отношения, связи, закона, факта и т. д. Выра­жаясь в более общей форме, они коренятся в смысле тех понятий, которые являются вечным достоянием всякой науки, ибо они представляют собой категории того строительного материала, из которого создается наука, как таковая, согласно своему понятию. Эти за­коны не должно нарушать ни одно теоретическое утверждение, обоснование или теория; не только по­тому, что такая теория была бы ложна - ибо ложной она могла быть и при противоречии любой истине - но и потому, что она была бы бессмысленна. Напри­мер, утверждение, содержание которого противоре­чит основным принципам, вытекающим из смысла истины, как таковой, «уничтожает само себя». Ибо ут­верждать значит высказывать, что то или иное со­держание поистине существует. Обоснование, в содержании своем противоречащее принципам, коре­нящимся в смысле отношения основания к следствию, уничтожает само себя. Ибо обосновывать опять-таки означает высказывать, что то или иное отношение ос­нования к следствию существует и т. д. Утверждение «уничтожает само себя», «логически противоречи­во» - это значит, что его особое содержание (смысл, значение) противоречит тому, чего вообще требуют соответствующие ему категории значений, что во­обще коренится в их общем значении. Теперь ясно, что в этом точном смысле логически противоречива каждая теория, выводящая логические принципы из каких-либо фактов. Подобные теории противоречат общему смыслу понятий «логический принцип» и «факт» или - чтобы сказать точнее и в более общей форме - смыслу понятий «истины, вытекающей из одного лишь содержания понятий» и «истины об ин­дивидуальном бытии». Легко понять, что возражения против вышеприведенных релятивистических теорий по существу относятся и к релятивизму в самом об­щем смысле этого слова.

 

§ 38. Психологизм во всех своих формах есть релятивизм

Борясь с релятивизмом, мы, конечно, имеем в виду психологизм. И действительно, психологизм во всех своих подвидах и индивидуальных проявлениях есть не что иное как релятивизм, но не всегда распознан­ный и открыто признанный. При этом безразлично, опирается ли он на «трансцендентальную психоло­гию» и в качестве формального идеализма надеется спасти объективность познания, или опирается на эмпирическую психологию и принимает релятивизм как неизбежный роковой вывод.

Всякое учение, которое либо по образцу эмпириз­ма понимает чисто логические законы как эмпирически-психические законы, либо по образцу априо­ризма более или менее мифически сводит их к изве­стным «первоначальным формам» или «функцио­нальным свойствам» (человеческого) разума, к «сознанию вообще» как к (человеческому) «видовому разуму», к «психофизической организации» человека, к «intellectus ipse», который в качестве прирожден­ного (общечеловеческого) задатка предшествует фактическому мышлению и всякому опыту и т. п.,- всякое такое учение ео ipso релятивистично и имен­но принадлежит к виду специфического релятивиз­ма. Все возражения, выдвинутые нами против него, касаются также и этих учений. Но само собой разу­меется, что до известной степени неуловимые ходя­чие понятия априоризма, например, рассудок, разум, сознание, надо брать в том естественном смысле, который предполагает их существенную связь с ви­дом. Проклятие таких теорий в том и состоит, что они придают этим понятиям то это реальное, то идеаль­ное значение и, таким образом, создают невыноси­мое смешение отчасти правильных, отчасти же лож­ных утверждений. Во всяком случае, мы имеем право причислить к релятивизму априористические тео­рии, поскольку в них имеют место релятивистичес­кие мотивы. Правда, когда некоторые кантианствующие исследователи выделяют и оставляют в стороне известные логические принципы как принципы «ана­литических суждений», то их релятивизм ограничива­ется именно областью математики и естествознания; но этим они не устраняют нелепостей скептицизма. Ведь в более узкой сфере они все же выводят истину из общечеловеческого, стало быть, идеальное из ре­ального, в частности - необходимость законов из случайности фактов.

Но нас здесь главным образом интересует более крайняя и последовательная форма психологизма, которая ничего не ведает о таком ограничении. К ним принадлежат главные представители англий­ской эмпиристической, а также и новейшей немец­кой логики, такие исследователи, как Милль, Бэн, Вундт Зигварт, Эрдманн и Липпс. Представить крити­ческий разбор всех относящихся сюда произведений и невозможно, и нежелательно. Но ввиду реформатор­ских целей этих пролегомен я не могу обойти молча­нием руководящие произведения современной немец­кой логики, и прежде всего значительный труд Зигварта; ведь этот труд более, чем какой-либо иной, направил логическое движение последних десятиле­тий на путь психологизма.

 

§ 39. Антропологизм в логике Зигварта

Единичные рассуждения психологистического оттенка и характера мы находим в качестве прехо­дящих недоразумений и у таких мыслителей, кото­рые в своих логических трудах сознательно стоят на антипсихологистической точке зрения. Не так обсто­ит дело у Зигварта. Его психологизм есть не не­существенная и отделимая примесь, а систематичес­кое и господствующее основное воззрение. В самом начале своей «Логики» он решительно отрицает, что нормы логики (нормы вообще, значит, не только тех­нические правила методологии, но и чисто логичес­кие положения как принцип противоречия, доста­точного основания и т. д.) могут быть познаваемы иначе, чем на основании изучения природных сил и функциональных форм, которые подлежат регули­рованию через эти нормы», и этому соответствует все его обсуждение логики. Согласно Зигварту, она рас­падается на аналитическую, законодательную и тех­ническую части. Если оставить в стороне последнюю, нас здесь не интересующую, то аналитическая часть должна «наследовать сущность функции, для кото­рой должны быть отысканы правила». На аналитичес­кой части строится законодательная, которая должна устанавливать «условия и законы нормального осуществления» функции. «Требование, чтобы наше мышление было необходимо и общеобязательно», будучи применено к «функции суждения, исследо­ванной во всех ее условиях и фактах», дает «опреде­ленные нормы, которым должно удовлетворять вся­кое суждение». Эти нормы концентрируются в двух пунктах: «Во-первых, элементы суждения должны быть всецело определены, т. е. отвлеченно фиксированны; и во-вторых, самый акт суждения должен не­обходимо вытекать из своих предпосылок. Таким образом, к этой части относится учение о понятиях и умозаключениях как совокупности нормативных законов для образования совершенных суждений» («Логика»). Другими словами, к этой части относятся все чисто логические принципы и учения (посколь­ку они вообще входят в крут ведения традиционной, а также и зигвартовской логики), и сообразно с этим они для Зигварта действительно имеют психологи­ческое основание.

С этим согласуется и обсуждение отдельных про­блем. Нигде чисто логические положения и теории и объективные элементы, из которых они конституи­руются, не выделяются из круга познавательно-психологического и познавательно-практического ис­следования. О нашем мышлении и его функциях постоянно упоминается именно там, где, в противо­положность психологическим случайностям, надле­жит характеризовать логическую необходимость и ее идеальную закономерность. Чистые принципы, как принцип противоречия, достаточного основа­ния, не раз называются «законами функциониро­вания», или «основными формами движения нашего мышления» и т. п. Так, например, мы чита­ем: «Если несомненно, что отрицание коренится в движении мышления, выходящем за пределы бытия и соизмеряющем даже несоединимое, то несомнен­но также, что Аристотель в своем принципе мог иметь в виду лишь природу нашего мышления».

«Абсолютная обязательность закона противоречия и, в силу этого, положений, отрицающих contradiction in adjecto», покоится, - читаем мы в другом месте «Логики», - «на непосредственном сознании, что мы всегда совершаем и будем совершать одно и то же, когда отрицаем». То же, по Зигварту, относится к принципу тождества (как к «принципу согласия») и во всяком случае ко всем чисто отвлеченным и, в ча­стности, чисто логическим положениям40. Мы встре­чаем у Зигварта также следующее замечание: «Если отрицать... возможность познания чего-либо, как оно есть само по себе, - если сущее есть лишь одна из созидаемых нами мыслей, то все же несомненно, что мы приписываем объективность тем именно пред­ставлениям, которые мы созидаем с сознанием необходимости, и что, признавая что либо сущим, мы тем самым утверждаем, что все другие, хотя бы толь­ко гипотетически предполагаемые мыслящие суще­ства одинаковой с нами природы с такой же необхо­димостью должны создавать это представление».

Та же антропологическая тенденция проведена через все рассуждения, касающиеся основных логи­ческих понятий и, в частности, понятия истины. Например, Зигварт считает «фикцией..., будто сужде­ние может быть истинно безотносительно к тому, будет ли его мыслить какой-нибудь разум или нет». Так говорить может только тот, кто дает истине лож­ное психологистическое толкование. По Зигварту, было бы, следовательно, также фикцией говорить об истинах, которые обязательно сами по себе, но ни­кем не познаны, например, об истинах, выходящих за пределы человеческой способности к познанию. По крайней мере, атеист, не верящий в существова­ние сверхчеловеческого разума, не мог 'бы этого го­ворить, а мы сами могли бы говорить о них лишь пос­ле того, как было бы доказано существование такого разума. Суждение, выражающее форму тяготения, до Ньютона не было истинно. И, следовательно, при ближайшем рассмотрении оно оказалось бы, соб­ственно говоря, противоречивым и вообще ложным: ведь к смыслу его утверждения явно принадлежит безусловная истинность его для всякого времени.

Более подробный разбор многообразных рассуж­дении Зигварта о понятии истины требует большей обстоятельности, от которой мы здесь должны от­казаться. Он во всяком случае подтвердил бы, что цитированное выше место действительно надо по­нимать в буквальном смысле. Для Зигварта истина сводится к переживаниям сознания, и, следователь­но, несмотря на все разговоры об объективной исти­не, исчезает настоящая ее объективность, основанная на сверхэмпирической идеальности. Переживания представляют собой реальные единичности, опреде­ленные во времени, возникающие и преходящие. Истина же «вечна», или лучше: она есть идея и как та­ковая сверхвременна. Не имеет смысла указывать ей место во времени или же приписывать простирающу­юся на все времена длительность. Правда, и об истине говорят, что она в том или ином случае «сознается» и, таким образом, «воспринимается», «переживается» нами. Но тут, в отношении этого идеального бытия, о восприятии, переживании и сознавании говорится в совершенно ином смысле, чем по отношению к эмпирическому, т. е. индивидуально единичному бытию. Истину мы «воспринимаем» не как эмпири­ческое содержание, всплывающее и вновь исчезаю­щее в потоке психических переживаний; она не есть явление среди явлений, а переживание в том совер­шенно особом смысле, в каком общее, идея есть пе­реживание. Мы сознаем ее так же, как сознаем вид, например, красное вообще.

Перед нашими глазами находится что-нибудь красное. Но это красное не есть красное как вид. Кон­кретное не имеет в себе также вида красного в каче­стве («психологической», «метафизической») состав­ной части. Часть, этот лишенный самостоятельности момент красного, как и конкретное целое, индивиду­альна, определена в месте и во времени, возникая и уходя с ним и в нем, одинакова во всех красных объектах, но не тождественна. Красное же вообще есть идеальное единство, по отношению к которо­му не имеет никакого смысла говорить о возникно­вении и исчезновении. Вышеупомянутая часть есть не красное вообще, а единичный случай красного. И как различны предметы, как общие предметы разли­чаются от единичных, так и акты восприятия. В связи с чем-либо конкретным мыслить воспринятое красное, это единичное свойство, определенное в месте и во времени (например, в психологическом анализе), - или же мыслить вид красноту (например, в суждении: краснота есть цвет) - суть совершенно различные акты. И как мы при взгляде на конкретно-единичное мыслим не его, а общее, идею, так и в связи со многи­ми актами такой идеации у нас создается очевидное познание тождественности этих идеальных, мыслимых в отдельных актах единств. И это есть тождество в под­линном и строжайшем смысле слова: это один и тот же вид, или это виды одного и того же рода и т. п.

Так и истина есть тоже идея, мы переживаем ее в акте идеации, основанной на наглядном представ­лении (это есть здесь, конечно, акт непосредствен­ного усмотрения), и убеждаемся путем сравнения в очевидности ее тождественного единства, в проти­воположность рассеянному многообразию конк­ретных единичных случаев (т. е., в данном случае, очевидных актов суждения). И как бытие или значение всеобщностей имеют ценность идеальных возмож­ностей - именно по отношению к возможному бы­тию эмпирических единичных случаев, подпадающих под эти всеобщности, - так и здесь мы видим то же са­мое: высказывания «истина существует» и «возможны мыслящие существа, которые постигают путем не­посредственного усмотрения суждения соответству­ющего значения», равноценны. Если мыслящих су­ществ нет, если устройство природы исключает их, и они, стало быть, реально невозможны - если для известных классов истин нет существ, которые были бы способны познать их, - тогда эти идеальные воз­можности лишены осуществляющей их действитель­ности; в этом случае воспринимание, познавание, сознавание истины (или же известных классов ис­тин) никогда и нигде не реализуется. Но каждая ис­тина сама по себе остается такой, какова она есть, сохраняет свое идеальное бытие. Она не находится «где-то в пустом пространстве», а есть единство зна­чения в надвременном царстве истины. Она принад­лежит к области абсолютно обязательного, куда мы относим все, обязательность чего для нас досто­верна или, по меньшей мере, представляет обосно­ванную догадку, а также и весь смутный для нашего представления круг косвенных и неопределенных догадок о существовании, стало быть, круг всего того, что обязательно, хотя мы этого еще не познали и, быть может, никогда не познаем.

В этом отношении Зигварт, как мне кажется, не достигает совершенной ясности. Он хотел бы спас­ти объективность истины и не дать ей потонуть в субъективистическом феноменализме. Но если мы спросим о пути, по которому психологическая тео­рия познания Зигварта надеется дойти до объек­тивности истины, то мы встречаемся со следующим выражением: «Уверенность, что суждение оконча­тельно, что синтез непреложен, что я всегда буду го­ворить то же самое41, - эта уверенность может быть налицо лишь тогда, когда познано, что она покоит­ся we мя мгновенных и меняющихся во времени психологических мотивах, а на чем-то, что всегда, когда я мыслю, является неизменно одним и тем же и что остается незатронутым никакими переменами. И это, с одной стороны, есть само мое самосознание, уверенность в том, что я есть и мыс­лю, что я есть я, тот же самый, который мыслит теперь и мыслил ранее, который мыслит и одно, и другое; и, с другой стороны, то, о чем я сужу, само мыслимое со­гласно своему неизменному, признанному мной во всем его тождестве содержанию, которое совер­шенно независимо от индивидуальных состояний мыслящего».

Последовательно релятивистический психоло­гист тут, разумеется, ответит: «Не только меняющее­ся от индивида к индивиду, но и постоянное для всех, стало быть, остающееся всюду одинаковым содержа­ние и господствующие над ним постоянные законы функционирования представляют собой психологи­ческие факты. Если существуют такие общие всем людям черты и законы, то они образуют специфичес­кий характер человеческой природы. Сообразно с этим всякая истина как общеобязательность связана с видом homo или, говоря вообще, с каждым данным видом мыслящих существ. Другие виды - другие за­коны мышления, другие истины».

Мы же со своей стороны сказали бы: «Общеодинаковость содержания и постоянных законов функци­онирования в качестве естественных законов, сози­дающих общеодинаковое содержание, не дает подлинной общеобязательности, которая основана именно на идеальности. Если все существа одного вида в силу своего устройства должны быть осужде­ны на одинаковые суждения, то они эмпирически согласуются друг с другом; но в идеальном смысле логики, возвышающейся над всем эмпирическим, они все же при этом могут мыслить не согласован­но, а противоречиво. Определять истину через отно­шение к общности природы значит уничтожить ее понятие. Если бы истина имела существенное отно­шение к мыслящим умам, их духовным функциям и формам движения, то она возникала и погибала бы вместе с ними, и если не с отдельными личностями, то с видами. Не было бы ни настоящей объективнос­ти, ни истины, ни бытия, ни даже субъективного бы­тия или бытия субъектов. Что, если бы, например, все мыслящие существа были неспособны утверждать свое собственное бытие как истинно сущее? Тогда они и были бы вместе с тем не были бы. Истина и бы­тие представляют собой в одинаковом смысле «ка­тегории» и явно коррелятивны. Нельзя релятивировать истину и удержать объективность бытия. Релятивирование истины, впрочем, предполагает опять-таки объективное бытие как опорную точку отношения - в этом ведь и состоит противоречивость релятивизма».

С общим психологизмом Зигварта гармонирует, по нашему мнению, его учение об общем, которое относится сюда же, так как идеальность истины бе­зусловно предполагает идеальность общего, отвле­ченного. Зигварт шутит, что «общее пребывает у нас в голове», и серьезно говорит, что «представленное в понятии «есть» нечто чисто внутреннее и... зависит лишь от внутренней силы нашего мышления». Это несомненно можно сказать о нашем представлении понятий как о субъективном акте такого-то психо­логического содержания. Но «предмет» этого пред­ставления, понятие, ни в каком смысле не может быть понимаем как реальная составная часть психологи­ческого содержания, определенная по месту и вре­мени, появляющаяся и исчезающая вместе с актом. Он может разуметься в процессе мышления, но не сози­даться в нем.

Зигварт вполне последовательно релятивирует и тесно связанные с понятием истины понятия осно­вания и необходимости. «Логическое основание, которого мы не знаем, строго говоря, есть противо­речие: ибо оно становится логическим основанием лишь благодаря тому, что мы познаем его». Но тогда суждение, что математические теоремы имеют своим основанием математические аксиомы, «строго гово­ря», относилось бы к фактическому соотношению вещей, имеющему человеческо-психологическое со­держание. Имели ли бы мы в таком случае право ут­верждать, что оно истинно, все равно, существует, ли, существовал ли и будет ли существовать вообще кто-либо, кто познает его? Точно так же теряет смысл обычное упоминание об открытии основания и след­ствия, придающее таким отношениям между ними характер объективности.

Как ни старается Зигварт обособить различные по существу понятия основания, и сколько проницатель­ности он ни обнаруживает при этом (иного мы не могли бы и ожидать от такого выдающегося исследо­вателя), все же психологистическое направление его мышления мешает ему произвести самое существен­ное разграничение, которое предполагает резкое от­деление идеального от реального. Когда он противо­поставляет «логическое основание» или «основание истины» «психологическому основанию достоверно­сти», то он ведь находит его только в известной общеодинаковости представляемого, «ибо только оно, а не индивидуальное настроение и т. д. может быть одина­ковым для всех»; в ответ на это мы не имеем нужды повторять уже высказанные нами сомнения.

Мы не находим у Зигварта основного отграниче­ния основания истины, которое относится к чисто логическому, от основания суждения, которое относится к нормативно логическому. С одной сто­роны, истина (не суждение, а идеальное единство значения) обладает основанием, т. е. - пользуясь рав­нозначным выражением - теоретическим доказа­тельством, которое сводит ее к ее (объективным, тео­ретическим) основаниям. Только и исключительно этот смысл имеет принцип достаточного основания. Это понятие основания совсем не предполагает, что каждое суждение имеет основание, в особенности же, что каждое суждение «implicite соутверждает» таковое. Каждый первичный принцип обоснования, значит, каждая подлинная аксиома в этом смысле лишена ос­нования, так же, как каждое фактическое суждение лишено его в противоположном отношении. Обосно­вана может быть лишь вероятность факта, но не он сам, и не- фактическое суждение. С другой стороны, выражение «основание суждения» - поскольку мы отвлекаемся от психологических «оснований», т. е. от причин высказывания суждения и, в частности, и от его реальных мотивов42, - есть не что иное как логи­ческое право суждения. В этом смысле каждое суж­дение, конечно, «притязает» на свое право (хотя было бы несколько рискованно сказать, что она «соутверждает его implicite»). Это значит: к каждому суждению надо предъявлять требование, чтобы оно утверждало как истинное то, что действительно истинно; и в качестве техников познания, в качестве логиков в обычном смысле мы должны, в связи также и с даль­нейшим движением познания, предъявлять суждению некоторые требования. Если они не выполнены, то мы порицаем суждение как логически несовершенное, «необоснованное»; последнее, впрочем, содержит некоторую натяжку по сравнению с обычным смыс­лом слова.

Сходные сомнения вызывают у нас рассуждения Зигварта о необходимости. Мы читаем у него: «При всякой логической необходимости, если мы хотим говорить понятно, в конце концов должен все же предполагаться некоторый реальный мыслящий субъект, природа которого требует такого мышле­ния». Или проследим рассуждения о различии меж­ду ассерторическими и аподиктическими суждени­ями, которое Зигварт считает несущественным, «поскольку в каждом с полным сознанием выска­занном суждении соутверждается необходимость высказать его». Совершенно различные понятия необходимости у Зигварта взаимно не разграниче­ны. Субъективная необходимость, т. е. субъектив­ная власть убеждения, присущая каждому суждению (или, вернее, выступающая при каждом суждении, когда мы, еще будучи проникнуты им, пытаемся со­ставить противоположное ему), не отделена ясно от совершенно иных понятий необходимости, в особенности от аподиктической необходимости как своеобразного сознания, в котором конститу­ируется самоочевидное уразумение закона или закономерного. Последнее (собственно двой­ственное) понятие необходимости, в сущности, совершенно отсутствует у Зигварта. Вместе с тем он не замечает основной эквивокации, которая дает возможность называть необходимым не толь­ко аподиктическое сознание необходимости, но и его объективный коррелят - именно закон или закономерную обязательность, которую ус­матривает это сознание. Ведь именно в силу этого и становятся объективно равноценными выраже­ния «имеется необходимость» и «имеется закон», и точно так же выражения «необходимо», чтобы S было Р, и «основано на законе», что S есть Р.

И, конечно, именно это последнее чисто объек­тивное и идеальное понятие лежит в основе всех аподиктических суждений в объективном смысле чистой логики. Только оно и управляет всяким тео­ретическим единством и конституирует его, оно оп­ределяет значение гипотетической связи как объек­тивно идеальной формы истинности суждений, оно связывает вывод как «необходимое» (идеально-зако­номерное) следствие с посылками.

Как мало Зигварт оценивает эти различия, как сильно ослеплен он психологизмом, показывают в особенности его рассуждения об основном под­разделении истин у Лейбница на «vérités de raison et celles de fait». «Необходимость» обоих видов ис­тины, думает Зигварт, есть «в конечном счете ги­потетическая», ибо «из того, что противополож­ность фактической истины не невозможна а priori, не следует, чтобы для меня не было необ­ходимым утверждать факт после того, как он слу­чился, и чтобы противоположное утверждение было возможно для того, кто знает факт»; и далее: «С другой стороны, обладание общими понятиями, на которых покоятся тождественные положения, в конце концов, точно так же есть нечто фактичес­кое, что должно быть дано прежде, чем к нему мо­жет быть применен закон тождества, чтобы создать необходимое суждение». Зигварт считает себя впра­ве сделать заключение, что различение Лейбница «в отношении характера необходимости исчезает». Доводы Зигварта сами по себе, разумеется, верны. Я необходимо утверждаю всякое суждение, когда я его высказываю, и не могу не отрицать противопо­ложного ему, когда я еще убежден в нем. Но разве Лейбниц, оспаривая необходимость - рациональ­ность - фактических истин, подразумевает эту психологическую необходимость? Несомненно, далее, что ни один закон не может быть познан без обладания теми общими понятиями, из которых он строится. Это обладание, как и все познание зако­на, разумеется, есть нечто фактическое. Но разве Лейбниц назвал необходимым познавание закона, а не, наоборот, познанную истину закона? Разве необходимость vérité de raison не согласуется прекрасно со случайностью акта суждения, в кото­ром она может быть с очевидностью постигаема? Только благодаря смешению обоих по существу различных понятий необходимости, субъективной необходимости в смысле психологизма и объек­тивной необходимости в смысле лейбницевского идеализма, в аргументации Зигварта получается вывод, что различение Лейбница «в отношении ха­рактера необходимости исчезает».

Основному объективно-идеальному различию между законом и фактом неизменно соответствует субъективное различие в способе переживания. Если бы мы никогда не переживали сознания рациональ­ности, аподиктического в его характерном отличии от сознания фактичности, то мы совсем не имели бы понятия закона, мы были бы неспособны разли­чать закон и факт, родовую (идеальную, закономер­ную) всеобщность - и универсальную (фактичес­кую, случайную) всеобщность, необходимое (т. е. опять-таки закономерное, родовое) следствие и фактическое (случайное, универсальное) следствие; все это так, поскольку истинно, что понятия, кото­рые не даны как комплексы знакомых понятий (и притом как комплексы известных форм комплек­сов), первоначально могут возникнуть лишь из переживания единичных случаев. Vérités de raison Лейбница представляют собой не что иное как за­коны, и притом в чистом и строгом смысле идеаль­ных истин, которые коренятся «исключительно в самих понятиях», данных нам и познаваемых нами в аподиктически очевидных, чистых всеобщностях. Vérités de fait Лейбница представляют собой все остальные истины, это сфера суждений, высказыва­ющих индивидуальное существование, хотя бы они для нас и имели форму «общих» положений, как, на­пример, «все южане - народ горячий».

 

§ 40. Антропологизм в логике Б. Эрдманна

Мы не находим у Зигварта ясного разбора реля­тивистических выводов, содержащихся повсюду в его изложении основных логических понятий и про­блем. То же можно сказать и о Вундте. Несмотря на то, что логика Вундта предоставляет психологичес­ким мотивам, поскольку это возможно, еще больше простора, чем логика Зигварта, и содержит обшир­ные гносеологические главы, в ней почти не затро­нуты первичные принципиальные проблемы. Сход­ное применимо и к Липпсу, в логике которого, впрочем, психологизм представлен так оригиналь­но и последовательно, так чужд всяких компромис­сов, так глубоко проведен через все разветвления дис­циплины, как мы этого не видели со времен Бенеке.

Иначе обстоит дело у Эрдманна. С поучительной последовательностью он решительно выступает в обстоятельном рассуждении в защиту релятивизма и считает необходимым указанием на возможность изменения законов мышления предупредить «дер­зость, воображающую, что в этом пункте можно пе­рескочить за пределы нашего мышления, что можно найти для нас точку опоры вне нас самих». Полезно поближе ознакомиться с его учением.

Эрдманн начинает с опровержения противной точки зрения. «Со времен Аристотеля, - говорит он в своей «Логике», - подавляющее большинство ут­верждает, что необходимость этих (логических) ос­новоположений безусловна и значение их, стало быть, вечно...»

«Основного решающего доказательства в пользу этого ищут в невозможности мыслить противореча­щие суждения. Между тем из нее следует только, что упомянутые основоположения отражают сущность нашего представления и мышления. Ибо, если они обнаруживают эту сущность, то противоречащие им суждения неосуществимы, потому что они стремятся уничтожить условия, которые связывают все наше представление и мышление, а стало быть, и всякое суждение».

Сначала несколько слов о смысле аргумента. В нем как будто умозаключается так: из неосуществи­мости отрицания основоположений следует, что они отражают сущность нашего представления и мыш­ления, ибо если это так, то в качестве необходимого следствия получается опять же неисполнимость их отрицания. Это нельзя считать выводом. Что A следу­ет из S, - это я не могу умозаключить из того, что В следует из А. Тут явно подразумевается, что невоз­можность отрицания основоположений находит себе объяснение в том, что они «отражают сущность нашего представления и мышления». Этим в свою оче­редь сказано, что они суть законы, устанавливающие то, что свойственно общечеловеческому представле­нию и мышлению, как таковому, «что они указывают условия, которые связывают все наше представление и мышление». И потому, что они таковы, противоре­чащие им, опровергающие их суждения - невыпол­нимы, как полагает Эрдманн.

Но я не могу согласиться ни с этим выводом, ни с утверждениями, из которых он образуется. Мне пред­ставляется вполне возможным, чтобы именно в силу законов, которым подчинено все мышление какого-либо существа (например, человека), in individuo появлялись суждения, отвергающие значение этих законов. Отрицание этих законов противоречит их утверждению, но отрицание как реальный акт может прекрасно совмещаться с объективным значением законов или с реальным действием усло­вий, которым закон дает выражение. Если при про­тиворечии речь идет об идеальном отношении со­держаний суждений, то здесь имеется в виду реальное отношение между актом суждения и его закономер­ными условиями. Допустим, что законы ассоциации идей представляют собой основные законы человеческого представления и суждения, как учила ассоциационная психология; разве тогда следовало бы считать нелепостью и невозможностью, чтобы ка­кое-либо суждение, отвергающее эти законы, было обязано своим существованием действию этих имен­но законов?

Но если бы даже заключение было правильно, оно не достигало бы своей цели. Ибо логический абсолю­тист (sit venia verbo) справедливо возразит: законы мышления, о которых говорит Эрдманн, либо не те же самые, о которых говорю я и весь мир, тогда он не затрагивает моего тезиса, либо же он придает им характер, безусловно противоречащий их ясному смыслу. Далее, он возразит: невозможность мыс­лить отрицание этих законов, которая получается из них, как следствие, есть либо та же самая, которую разумею под этим я и весь мир, тогда она говорит за мое понимание; либо же это-иная невозможность, тогда она опять-таки меня не касается.

Что касается первого, то основные логические основоположения выражают не что иное как извест­ные истины, коренящиеся только в самом смысле (со­держании) известных понятий, как то: понятие исти­ны, ложности, суждения (положения) и т. п. По Эрдманну же, они суть «законы мышления», выра­жающие сущность нашего человеческого мышле­ния, они указывают условия, с которыми связано вся­кое человеческое представление и мышление, они, как тут же expressis verbis говорит Эрдманн, меня­ются вместе с человеческой природой. Следователь­но, по Эрдманну, они имеют реальное содержание. Но это противоречит характеру их как чисто отвлечен­ных положений. Никакое положение, коренящееся только в понятиях (в значениях in specie), устанавли­вающее только, что содержится в понятиях и дано с ними, не высказывает ничего реального. И достаточно лишь взглянуть на действительный смысл логических законов, чтобы увидеть, что этого и нет на деле. Даже там, где в них говорится о суждениях, подразуме­вается не то, что соединяется с этим словом в психо­логических законах, а именно, не суждения как реаль­ные переживания, но суждения в смысле значений высказываний in specie, которые остаются тожде­ственными себе, лежат ли они в основе действитель­ных актов высказывания или нет и высказываются ли они кем-либо или нет. Понимание логических прин­ципов как реальных законов, регулирующих на манер естественных законов наше реальное представление и суждение, совершенно искажает их смысл, - мы об этом подробно упоминали выше.

Мы видим, как опасно называть основные логичес­кие законы законами мышления. Как мы подробнее изложим это в следующей главе, они таковы только в смысле законов, призванных играть роль в норми­ровании мышления; способ выражения, уже намека­ющий, что здесь речь идет о практической функции, о способе использования, а не о чем-либо, заключа­ющемся в самом содержании законов. Имело бы еще некоторый смысл в связи с их нормативной функ­цией говорить, что они выражают «сущность мыш­ления», если бы осуществилось предположение, что в них даны необходимые и достаточные критерии, которыми измеряется правильность всякого сужде­ния. Тогда, во всяком случае, можно было бы сказать, что в них выражается идеальная сущность всякого мышления, взятого в утрированном смысле правиль­ного суждения. Так это охотно формулировал бы ста­рый рационализм, который не уяснил себе, однако, что логические основоположения представляют со­бой не что иное как тривиальные всеобщности, про­тив которых не может спорить никакое утверждение просто потому, что в этом случае оно было бы про­тиворечиво, и что, наоборот, гармония мышления с этими нормами гарантирует не более, чем его фор­мальную внутреннюю согласованность. Таким обра­зом, было бы совершенно некстати и теперь еще говорить о «сущности мышления» в этом (идеальном) смысле и находить ее в тех законах43, которые, как мы знаем, могут только охранять нас от формального про­тиворечия. Если вплоть до нашего времени вместо формальной согласованности говорили о формаль­ной истине, то это есть пережиток рационалистичес­кого предрассудка - в высшей степени нежелатель­ная, ибо вводящая в заблуждение, игра словом «истина».

Но перейдем ко второму пункту. Невозмож­ность отрицания законов мышления Эрдманн по­нимает как неосуществимость такого отрицания. Оба эти понятия мы, абсолютисты, считаем столь мало тождественными, что вообще отрицаем неосу­ществимость и утверждаем невозможность. Не отри­цание как акт невозможно (и, как относящееся к ре­альному, это значило бы здесь: реально невозможно), а образующее его содержание отрицательное по­ложение; и оно невозможно именно как идеальное, в идеальном смысле, а это значит, что оно проти­воречиво и тем самым очевидно, ложно. Эта идеаль­ная невозможность отрицательного положения со­вершенно не совпадает с реальной невозможностью отрицающего акта суждения. Стоит только устранить последние остатки двусмысленности выражений, стоит сказать, что положение противоречиво и что суждение каузально исключено, - и все становится совершенно ясным.

Разумеется, в фактическом мышлении нормально­го человека обычно не выступает актуальное отрица­ние какого-либо закона мышления; но после того, как великие философы вроде Эпикура и Гегеля отказыва­лись признавать закон противоречия, вряд ли можно утверждать, что оно вообще не может выступать у че­ловека. Быть может, гениальность и помешательство в этом отношении сродни, быть может, и среди сумас­шедших тоже имеются противники законов мышле­ния; а их ведь нельзя не считать людьми. Примем в соображение еще вот что: в том же смысле, в каком невозможно мыслить отрицание первоначальных основоположений, немыслимо и отрицание всех не­обходимых выводов из них. Но что можно ошибаться относительно сложных силлогистических или ариф­метических теорем, известно всем, и это может также служить непоколебимым аргументом. Впрочем, все это спорные вопросы, не касающиеся существа дела. Логическая невозможность как противоречивость идеального содержания суждения и психологическая невозможность как неосуществимость соответствую­щего акта суждения были бы разнородными поняти­ями и в том случае, если бы то и другое было дано как нечто общечеловеческое, т. е. если бы в силу естествен­ных законов нельзя было считать истинным то, что противоречиво44.

Именно эту настоящую логическую невозмож­ность противоречия законам мышления логический абсолютист и приводит как доказательство в пользу «вечности» этих законов. Что здесь разумеется под вечностью? Только то обстоятельство, что каждое суждение, независимо от времени и обстоятельств, от личностей и видов, «связано» чисто логическими законами; и связано, конечно, не в смысле психоло­гического принуждения к мышлению, а в идеальном смысле нормы: именно, кто стал бы судить иначе, судил бы ложно, к какому бы виду психических су­ществ он ни принадлежал. Отношение к психичес­кому существу, очевидно, не означает ограничения всеобщности. Нормы для суждений «связывают» су­дящие существа, а не камни. Это сопряжено с их смыслом, и было бы смешно говорить о камнях и им подобных существах как об исключениях в этом от­ношении. Доказательство логических абсолютистов весьма просто. Они говорят: мне дана с самоочевид­ностью следующая связь. Такие-то положения обяза­тельны, и притом таким образом, что они только рас­крывают то, что коренится в содержании их понятий. Следовательно, каждое положение (т. е. каждое воз­можное содержание суждения в идеальном смысле) противоречиво, если оно непосредственно отрица­ет основные законы или же косвенно нарушает их. Последнее ведь говорит только, что чисто дедуктив­ная связь соединяет с истинностью таких содержа­ний суждений, как гипотезой, тезис неистинности основоположений. Если, таким образом, содержания суждений этого вида противоречивы и, следователь­но, ложны, то и каждое актуальное суждение, содержаниями которого они являются, непра­вильно, ибо правильным суждение называется, ког­да «то, о чем оно судит», т. е. его содержание, истин­но, и неправильным - когда оно ложно.

Я подчеркнул только что: каждое суждение, что­бы обратить внимание на то, что смысл этой стро­гой всеобщности ео ipso исключает всякое ограни­чение, хотя бы ограничение видом homo или иными видами судящих существ, Я никого не могу заставить с очевидностью усмотреть то, что усматриваю я. Но я сам не могу сомневаться, я ведь опять-таки с само­очевидностью сознаю, что всякое сомнение там, где у меня есть очевидность, т. е. где я непосредственно воспринимаю истину, было бы нелепо. Таким обра­зом, я здесь вообще нахожусь у того пункта, который я либо признаю архимедовой точкой опоры, чтобы с ее помощью опрокинуть весь мир неразумия и со­мнения, либо отказываюсь от него и с ним вместе от всякого разума и познания. Я усматриваю с очевид­ностью, что так именно обстоит дело и что в после­днем случае - если тогда еще можно было бы го­ворить о разуме и неразумии - я должен был бы оставить всякое разумное стремление к истине, вся­кие попытки утверждать и обосновывать.

Во всем этом со мной, разумеется, не согласится наш выдающийся исследователь. Вот что он говорит далее: «Обоснованная таким путем необходимость формальных основоположений была бы безусловна... только в том случае, если бы наше познание их га­рантировало, что сущность мышления, которую мы находим в себе и выражаем посредством них, явля­ется неизменной или даже единственной возможной сущностью мышления, что эти условия нашего мыш­ления представляют собой вместе с тем условия каж­дого возможного мышления. Но мы знаем только о нашем мышлении. Мы не в состоянии конструиро­вать мышление, отличное от нашего, стало быть, и мышление вообще как род различных видов мышле­ния. Слова, как будто описывающие его, не имеют вы­полнимого для нас смысла, который удовлетворял бы запросам, пробуждаемым этой видимостью. Ибо каж­дая попытка выполнить то, что они описывают, свя­зана с условиями нашего представления и мышления и движется в их кругу».

Если бы мы вообще допускали в чисто логических связях двусмысленную речь о «сущности нашего мышления», т. е. если бы, сообразно нашему анализу, мы понимали ее как совокупность идеальных зако­нов, которые определяют формальную согласован­ность мышления, то мы, разумеется, претендовали бы на строгую доказанность того, что недоказуемо для Эрдманна: именно, что сущность мышления неиз­менна, что она есть даже единственно возможная и т. д. Ясно, однако, что Эрдманн, отрицая возмож­ность доказательства, разумеет не этот единственно правомерный смысл данного выражения, ясно, что он, как это еще резче обнаруживают нижеследующие цитаты, понимает законы мышления как выражения реальной сущности нашего мышления, т. е. как ре­альные законы, как будто в них мы обладаем как бы непосредственно очевидным знанием общечелове­ческого устройства с его познавательной стороны. К сожалению, это совсем не так. Да и как могут поло­жения, которые ни малейшим образом не говорят о реальном, которые только выясняют то, что нераз­рывно связано с известными значениями слов или высказываний очень общего характера, давать столь важные познания реального рода о «сущности ум­ственных процессов, словом, нашей души» (как мы читаем ниже)?

Однако, если бы мы обладали в этих или иных за­конах самоочевидным знанием реальной сущности мышления, то мы пришли бы к совершенно иным выводам, чем Эрдманн. «Мы знаем только о нашем мышлении», - говорит он. А точнее говоря, мы зна­ем не только о нашем индивидуально-собственном мышлении, но в качестве научных психологов и не­множко об общечеловеческом мышлении, и еще го­раздо меньше о мышлении животных. Во всяком слу­чае, для нас отнюдь не представляется немыслимым иное в этом реальном смысле мышление и соответ­ствующие ему виды мыслящих существ, они могли бы вполне хорошо и со смыслом быть описаны нами, точно так же, как это может быть сделано по отно­шению к фиктивным естественнонаучным видам. Бёклин рисует нам великолепнейших кентавров и нимф, как живых. И мы ему верим, - по крайней мере, эстетически верим. Разумеется, никто не решит, возможны ли они с точки зрения законов природы. Но если бы мы имели совершенное знание форм раз­вития органических элементов, которые закономер­но образуют живое единство организма, если бы мы имели законы, удерживающие порок этого развитая в типически сформированном русле, - то мы могли бы к действительным видам присоединять многооб­разные, объективно возможные, выраженные в точ­ных научных понятиях виды, мы могли бы так же се­рьезно обсуждать эти возможности, как физики - свои воображаемые виды тяготений. Во всяком слу­чае, логическая возможность таких фикций и в области естествознания, и в области психологии нео­спорима. Лишь когда мы совершаем μετάβασις είς άλλο γενος, смешиваем область психологических законов мышления с областью чисто логических и затем ис­кажаем последние в духе психологизма, - приобре­тает оттенок правомерности утверждение, что мы не в состоянии представить себе иного рода способы мышления и что слова, по-видимому, их описываю­щие, не имеют для нас осуществимого смысла. Быть может, мы и неспособны составить себе «надлежащее представление» о таких способах мышления; быть может, они в абсолютном смысле и неосуществимы для нас; но эта неосуществимость ни в коем случае не совпадает с невозможностью в смысле нелепос­ти, противоречивости.

Быть может, разъяснению дела поможет следую­щее соображение. Теоремы из учения об трансцен­дентных функциях Абеля не имеют «осуществимого» смысла для грудного младенца, а также и для профа­на (математического младенца, как в шутку говорят математики). Это связано с индивидуальными усло­виями их представления и мышления. Как мы, зрелые люди, относимся к младенцу, как математики отно­сятся к профану, так и высший вид мыслящих существ (скажем, ангелов) мог бы относиться к людям. Слова и понятия их не имели бы для нас осуществимого смысла; известные специфические особенности нашей психической организации не допускали бы это­го. Нормальному человеку, чтобы понять теорию абелевских функций, надо употребить на это, скажем, пять лет. Можно себе представить, что для уразуме­ния некоторых ангельских функций ему при его организации понадобилась бы тысяча лет, тогда как в самом благоприятном случае он может дожить только до ста. Но эта абсолютная неосуществимость, обусловленная закономерными пределами специ­фической организации, не совпадает, конечно, с той невозможностью, которой отличаются для нас неле­пости, противоречивые положения. В первом слу­чае речь идет о положениях, которых мы просто не можем понять, тогда как сами по себе они внутрен­не согласованы и даже обязательны. Во втором же случае, наоборот, мы очень хорошо понимаем поло­жения; но они противоречивы, и потому «мы не мо­жем верить в них», т. е. мы усматриваем, что их следу­ет отвергнуть как противоречивые.

Рассмотрим также и крайние выводы, получаемые Эрдманном из его посылок. Опираясь на «пустой по­стулат наглядного мышления», мы должны, по его мнению, «допустить возможность, что бывает мышление, существенно отличное от нашего», и от­сюда он заключает, что «логические основоположе­ния обязательны только для области нашего мышле­ния, причем мы не имеем никаких ручательств за то, что это мышление не может измениться в своих свой­ствах. Такое изменение возможно - коснется ли оно всех или только некоторых из этих основоположе­ний, - так как их нельзя аналитически вывести все из одного. Не имеет значения, что эта возможность не находит себе опоры в высказываниях нашего са­мосознания о нашем мышлении - опоры, на осно­вании которой можно было бы предусматривать ее осуществление. Она существует, несмотря на все это. Ибо наше мышление мы можем только брать таким, как оно есть. Мы не в состоянии посредством нынеш­них его свойств наложить оковы на будущие его свой­ства. В особенности же мы не можем формулировать сущность наших умственных процессов, словом, на­шей души так, чтобы быть в состоянии вывести из нее неизменность данного нам мышления»45.

Итак, согласно Эрдманну, «мы не можем не при­знать, что все те положения, контрадикторная про­тивоположность которых для нас неосуществима, не­обходимы только при предположении определенно переживаемых нами, как таковых, свойств нашего мышления, но не абсолютно, при всяком возможном условии. Наши логические основоположения, следо­вательно, остаются по-прежнему необходимыми для мышления; но необходимость эта рассматривается не как абсолютная, а как гипотетическая (по на­шей терминологии: относительная). Мы неизбежно вынуждены соглашаться с ними - такова природа на­шего представления и мышления. Они общеобязатель­ны при допущении, что наше мышление остается са­мим собой. Они необходимы, потому что до тех пор, пока они выражают сущность нашего мышления, мы можем мыслить только исходя из них».

После всего вышесказанного мне нет надобнос­ти говорить, что, по моему мнению, эти следствия не выдерживают критики. Сохраняется, конечно, та воз­можность, что имеется в мире какая-либо душевная жизнь, по существу отличная от нашей. Конечно, мы можем только брать наше мышление таким, как оно есть; и, конечно, была бы нелепа всякая попытка вы­водить из «сущности наших умственных процессов, словом, нашей души», что она неизменна. Но из этого вряд ли следует та toto coelo отличная возможность, чтобы изменения нашей специфической организации касались всех или некоторых основоположений и, чтобы тем самым необходимость для мышления этих положений была лишь гипотетической. Наоборот, все это нелепо в том точном смысле, в каком мы тут всюду употребляли это слово (разумеется, без всякой окраски, как чисто научный термин). Проклятие на­шей многозначной логической терминологии в том и состоит, что такого рода учения могут еще по­являться и вводить в заблуждение даже серьезных исследователей. Если бы произведены были первона­чальные разграничения понятий элементарной ло­гики и на основе этих различении была бы выяснена терминология, мы не стали бы возиться с теми жал­кими эквивокациями, которые присущи всем логи­ческим терминам, как то: закон мышления, форма мышления, реальная и формальная истина, представ­ление, суждение, положение, понятие, признак, свой­ство, основание, необходимость и т. д. Без этих эквивокаций разве могло бы возникнуть столько нелепых учений, в том числе релятивизм, в логике и теории познания, разве могли бы они иметь вместо себя на самом деле некоторую видимость, которая обманы­вает даже выдающихся мыслителей?

Не лишена смысла возможность изменчивых «за­конов мышления» как психологических законов представления и суждения, которые во многих отно­шениях различны для различных видов психических существ и даже для одного и того же вида от времени до времени меняются. Ибо под психологическими «законами» мы обыкновенно разумеем «эмпиричес­кие законы», приблизительные обобщения сосуще­ствования и последовательности, относящиеся к фак­там, которые в одном случае могут быть такими, в другом - иными. Мы охотно признаем также воз­можность изменчивых законов мышления как норма­тивных законов представления и суждения; конечно, нормативные законы могут быть приспособлены к специфической организации судящих существ и по­этому могут изменяться вместе с последними. Оче­видно, это касается правил практической логики как учения о методах, а также методических предписа­ний отдельных наук. Математизирующие ангелы могут иметь не те методы счисления, что мы, но име­ют ли они также другие основоположения и теоре­мы? Этот вопрос ведет нас дальше: противоречи­во говорить об изменчивых законах мышления лишь тогда, когда мы подразумеваем под этим чисто ло­гические законы (к которым мы можем причислить также чистые законы учения о количествах, поряд­ковых числах, чистого учения о множественности и т. д.). Неопределенное выражение «нормативные за­коны мышления», которым обозначают также и эти законы, ведет вообще к тому, что их смешивают с вышеупомянутыми психологически обусловленны­ми правилами мышления. Но они представляют со­бой чисто теоретические истины идеального вида, коренящиеся исключительно в содержании своего значения и никогда не выходящие за его пределы. Их, стало быть, не может коснуться никакое действитель­ное или фиктивное изменение в мире matter of fact.

В сущности, мы должны были бы принять здесь во внимание троякую противоположность: не только между практическим правилом и теоретичес­ким законом, и затем между идеальным и реальным законом, но и между точным законом и «эмпири­ческим законом» (т. е. обобщением как установле­нием средней величины, о которой говорится: «нет правила без исключений»). Если бы мы могли с само­очевидностью усматривать точные законы психичес­ких процессов, тогда и они были бы вечны и неизмен­ны, подобно основным законам теоретического естествознания; они были бы, следовательно, обяза­тельны, даже если бы не существовало никаких пси­хических процессов. Если бы исчезли все тяготеющие друг к другу массы, то этим не был бы уничтожен за­кон тяготения, он остался бы только без возможнос­ти фактического применения. Он ведь ничего и не говорит о существовании тяготеющих масс, а толь­ко о том, что присуще тяготеющим массам, как тако­вым. (Конечно, в основе установления точных зако­нов природы, как мы уже видели выше (гл. IV, § 23), лежит идеализирующая фикция, от которой мы здесь отвлекаемся, ограничиваясь самим логическим за­мыслом этих законов.) Но раз признано, что законы логики являют собой точные законы и самоочевидны именно как точные законы, то тем самым уже исклю­чена возможность их изменения в силу изменений в коллокациях фактического бытия и вызываемых ими преобразований естественноисторических и духов­ных видов, т. е. тем самым обеспечена «вечная» обя­зательность этих законов.

С психологистической точки зрения кто-нибудь мог бы возразить против нашей позиции, что как вся­кая истина, так и истина логических законов лежит в самом познании, а познание как психическое пере­живание, само собой разумеется, подчинено психо­логическим законам. Но, не входя здесь в исчерпы­вающий разбор вопроса, в каком смысле истина содержится в познании, я укажу на то, что никакое изменение психологических фактов не может сде­лать из познания заблуждение и из заблуждения - познание. Возникновение и исчезновение познаний как явлений зависит, конечно, от психологических условий, как и возникновение и исчезновение дру­гих психических явлений, например, чувственных. Но никакой психический процесс не может привес­ти к тому, чтобы красное, на которое я сейчас смот­рю, вместо цвета было тоном, или чтобы более низ­кий из двух тонов был более высоким; или, говоря вообще, все, что содержится или коренится в момен­те общего в каждом данном переживании, стоит выше всякого возможного изменения, ибо всякое изменение касается индивидуальной единичности, но неприменимо к понятиям; и все это относится также к «содержаниям» актов познания. Само поня­тие познания требует, чтобы содержание его носи­ло характер истины. Этот характер присущ не пре­ходящему явлению познания, а тождественному содержанию его, тому идеальному или общему, ко­торое мы все имеем в виду, когда говорим: я признаю, что а+b=b+а, и бесчисленное множество других лю­дей признают то же самое. Разумеется, может слу­читься, что из познаний разовьются заблуждения, например, в ложном умозаключении, но из-за этого познание, как таковое, еще не становится заблужде­нием; тут первое лишь каузально связано с после­дним. Может случиться также, что в каком-нибудь виде способных к суждению существ совсем не раз­виваются познания, что все, принимаемое ими за ис­тину, ложно, и все, принимаемое ими за ложное, ис­тинно. Но истинность и ложность сами по себе остаются неизменными; они по существу являются свойствами соответствующих содержаний суждений, а не актов суждения; они им присущи, хотя бы их никто и не признавал: совершенно так же, как цвета, тона, треугольники и т. д. всегда обладают существен­ными свойствами, присущими им, как цветам, тонам, треугольникам, все равно, признает ли это когда-нибудь кто-либо или нет.

Итак, возможность, которую пытается обосновать Эрдманн, а именно, что другие существа могут иметь совершенно иные основоположения, не может быть признана. Противоречивая возможность и есть имен­но невозможность. Попытаемся продумать до кон­ца, что содержится в его учении. Согласно ему, были бы возможны существа особого вида, так сказать, логические сверхчеловеки, для которых наши основоположения не обязательны, а обязатель­ны совсем иные, и то, что истинно для нас, было бы ложно для них. Для них истинно, что они не пережи­вают тех психических явлений, которые они пережи­вают. Для нас может быть истиной, что мы и они су­ществуем, а для них это ложно и т. д. Конечно, мы, обыденные логические люди, скажем: такие суще­ства лишены рассудка, они говорят об истине и унич­тожают ее законы, утверждают, что имеют свои соб­ственные законы мышления и отрицают те, от которых зависит возможность законов вообще. Они утверж­дают и вместе с тем допускают отрицание утвержда­емого. Да и нет, истина и заблуждение, существова­ние и несуществование теряют в их мышлении всякое взаимное отличие. Они только не замечают своих противоречий, тогда как мы их замечаем и познаем в ярком свете самоочевидности. Кто признает подоб­ного рода возможности, тот отделен лишь оттенком от самого крайнего скептицизма; субъективность ис­тины он относит только не к отдельной личности, а к целому виду. Он - специфический релятивист в оп­ределенном нами выше смысле, и к нему применимы приведенные возражения, которых мы здесь не ста­нем повторять. А затем, я не вижу, зачем нам останав­ливаться у пограничной черты вымышленных расо­вых различий. Почему не признать равноправными действительные расовые различия, различия между разумом и безумием и, наконец, индивидуальные раз­личия?

Быть может, релятивист на нашу апелляцию к оче­видности или к очевидной противоречивости пред­лагаемой нам возможности ответит цитированным выше суждением: «не имеет значения то, что эта возможность не находит себе опоры в высказываниях нашего самосознания», ибо само собой разумеется, что мы не можем мыслить вопре­ки нашим формам мышления. Однако, оставляя в сто­роне эту психологическую интерпретацию форм мышления, которую мы уже опровергли, отмечаем, что такой ответ равнозначен абсолютному скепти­цизму. Если бы мы уже не имели права доверять оче­видности, то как могли бы мы выставлять и разумно поддерживать разные утверждения? Разве только в расчете на то, что другие люди организованы так же, как мы и, стало быть, в силу одинаковых законов мышления, склонны к сходным суждениям? Но как мы можем это знать, когда мы вообще ничего не мо­жем знать? Без самоочевидности нет знания.

Довольно странно, что доверие оказывается таким сомнительным утверждениям, как утверждение об об­щечеловеческой природе, но не чистейшим тривиальностям, которые, правда, очень бедны содержанием, но обеспечивают нам ясную очевидность того немно­гого, что они дают; и в этом их содержании, во всяком случае, не имеется никакого упоминания о мыслящих существах и их специфических особенностях.

Релятивист не может хотя бы временно улучшить свою позицию тем, что скажет: «Ты смотришь на меня, как на крайнего релятивиста, но я таков только по от­ношению к основоположениям логики; все же осталь­ные истины могут остаться неприкосновенными». Этим он во всяком случае не устраняет общих возра­жений против специфического релятивизма. Кто релятивирует основные логические истины, релятивирует и всякую истину вообще. Достаточно указать на содер­жание принципа противоречия и сделать отсюда есте­ственные выводы.

Сам Эрдманн, безусловно, далек от такой половинча­тости: он действительно положил в основу своей ло­гики релятивистическое понятие истины, ко­торого требует его учение. Определение гласит, что истинность суждения заключается в том, что логичес­кая имманентность его предмета субъективно, в час­тности, объективно достоверна, и что предикативное выражение этой имманентности необходимо для мышления. Тут мы, конечно, не выходим за пределы психологического. Ибо предмет для Эрдманна есть представляемое, а это последнее, в свою очередь, ка­тегорически отождествляется с представлением. Точ­но так же «объективная или всеобщая достоверность» только с виду есть нечто объективное, ибо она «осно­вывается на общем согласии высказывающих сужде­ния». Мы, правда, находим у Эрдманна выражение «объективная истина», но он отождествляет ее с «об­щеобязательностью», т. е. обязательностью для всех. Последняя же распадается на достоверность для всех и, если я верно понял, на всеобщую необходимость мышления. Это именно и разумеет вышеприведенное определение. Возникает сомнение, каким же образом в каждом отдельном случае мы приходим к правомер­ному утверждению объективной истины в этом смыс­ле, и как мы можем избежать бесконечного регресса, требуемого определением и не оставшегося незаме­ченным для нашего выдающегося исследователя. К сожалению, его ответ недостаточен. Достоверны, го­ворит он, суждения, в которых мы утверждаем со­гласие с другими, но не само это согласие; но как это помогает нам, и что дает нам та субъективная уверен­ность, которую мы при этом испытываем? Ведь наше утверждение было бы правомерным лишь в том смысле, если бы мы знали об этом согласии, а это ведь значит - если бы мы убедились в его истинности. Хо­чется еще спросить: как можем мы прийти хотя бы только к субъективной уверенности в согласии всех? И наконец, не говоря уже об этом затруднении, пра­вомерно ли вообще требование всеобщей уверенно­сти, как будто истиной обладают все, а не немногие избранные?

 

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

 

ПСИХОЛОГИСТИЧЕСКИЕ ПРЕДРАССУДКИ

 

До сих пор мы боролись с психологизмом, глав­ным образом на почве его выводов. Теперь мы обра­щаемся к самим его аргументам и пытаемся показать, что все мнимые самоочевидности, на которые он опирается, представляют собой обманчивые пред­рассудки.

 

§ 41. Первый предрассудок

Первый предрассудок гласит: «Предписания, регу­лирующие психическое, само собой разумеется, име­ют психологическое основание. Отсюда ясно, что нормативные законы познания должны основывать­ся на психологии познания».

Обман исчезает, как только мы вместо общей ар­гументации обратимся к существу дела.

Прежде всего необходимо положить конец одному неверному взгляду обеих сторон. Именно, мы обраща­ем внимание на то, что логические законы, рассмат­риваемые сами по себе, никоим образом не являются нормативными положениями в смысле предписаний, т. е. положений, к содержанию которых относится высказывание о том, как следует судить. Надо безус­ловно различать: законы, служащие для нормирова­ния деятельности познания, и правила, содержащие мысль самого этого нормирования и высказыва­ющие ее как общеобязательную.

Рассмотрим для примера хотя бы известный прин­цип силлогистики, искони формулируемый так: при­знак признака есть признак и самой вещи. Краткость этой формулировки была бы похвальна, если бы толь­ко сама мысль не была выражена в ней в виде явно ложного положения46. Чтобы выразить ее правильно, придется примириться с большим количеством слов. «К каждой паре признаков АВ применимо положение: если каждый предмет, имеющий признак Д имеет так­же признак В, и какой-нибудь определенный предмет S имеет признак А, то он имеет признак В». Мы реши­тельно оспариваем, чтобы это положение содержало хотя бы малейшую нормативную мысль. Мы можем, конечно, пользоваться им для нормировки, но оно само из-за этого не становится нормой. Мы можем также обосновать на нем явное предписание, на­пример: «кто бы ни судил, что каждое А есть В и что некоторое S есть А, тот должен судить, что это S есть В». Но каждый видит, что это уже не первоначальное логическое положение, а новое, выросшее из него путем внесения нормативной мысли.

То же применимо, очевидно, ко всем силлогистичес­ким законам, как и вообще ко всем «чисто логическим» положениям47. Но не только к ним одним. Способностью к превращению в нормы обладают точно так же и истины других теоретических дисциплин, в особенно­сти чисто математические, обыкновенно отделяемые от логики48. Так, например, известное положение: (а + + b) (а - b) = а2 - b2 высказывает, что произведение сум­мы и разности любых двух чисел равно разности их квадратов. Тут нет и речи о процессе нашего сужде­ния и способе, каким оно должно протекать; перед нами теоретический закон, а не практическое прави­ло. Но если мы рассмотрим соответствующее поло­жение: «чтобы определить произведение суммы и раз­ности двух чисел, следует составить разность их квадратов», то мы будем иметь, наоборот, практичес­кое правило, а не теоретический закон. И здесь закон лишь посредством введения нормативной мысли пре­вращается в правило, которое есть его аподиктичес­кое и самодостоверное следствие, но по содержанию своей мысли отличается от самого закона.

Мы можем идти еще дальше. Ведь ясно, что таким же образом каждая общая истина, к какой бы тео­ретической области она ни принадлежала, может служить к обоснованию общей нормы правильного суждения. Логические законы в этом отношении со­всем не отличаются от других. По природе своей они не нормативные, а теоретические истины и в каче­стве таковых так же, как истины каких-нибудь дру­гих дисциплин, могут служить для нормирования суждения.

Однако нельзя не признать и следующего: общее убеждение, которое усматривает в логических поло­жениях нормы мышления, не может быть совершен­но неосновательно, его кажущаяся убедительность не может быть чистейшим обманом. Известное внут­реннее преимущество в деле регулирования мышле­ния должно отличать эти положения от других. Не должна ли поэтому идея регулирования (должен­ствования) заключаться в самом содержании логи­ческих положений? Разве она не может с очевиднос­тью проистекать из этого содержания? Другими словами: не могут ли логические и чисто математи­ческие законы иметь особое значение, которое де­лает урегулирование мышления их естественным призванием?

Из этого простого соображения ясно, что, дей­ствительно, здесь не правы обе стороны.

Антипсихологисты заблуждались в том, что изображали регулирование познания, так сказать, как самую сущность логических законов. Поэтому не получил надлежащего признания чисто теоретичес­кий характер формальной логики и вытекающее от­сюда как дальнейшее следствие уравнение ее с фор­мальной математикой. Было правильно замечено, что разбираемая в традиционной силлогистике груп­па положений чужда психологии. Точно так же было постигнуто их естественное призвание к норми­рованию познания, в силу чего они необходимо об­разуют ядро всякой практической логики. Но было упущено из виду различие между собственным со­держанием положений и их функцией, их практи­ческим применением. Было упущено из виду, что так называемые основные положения логики сами по себе не представляют собой нормы, а именно толь­ко действуют как нормы. В связи с их нормирующей функцией все привыкли называть их законами мыш­ления, и, таким образом, казалось, будто и эти зако­ны имеют психологическое содержание, и будто раз­личие их от общепринятых психологических законов только в том и состоит, что они нормируют, а осталь­ные психологические законы этого не делают.

Однако психологисты заблуждались в призна­нии своей мнимой аксиомы, несостоятельность ко­торой мы можем теперь уяснить в нескольких сло­вах: если обнаруживается с полной очевидностью, что каждая общая истина, все равно, относится ли она к психологии или нет, обосновывает правило верно­го суждения, то этим обеспечена не только разумная возможность, но и даже наличность правил сужде­ния, не вытекающих из психологии.

Конечно, не все подобного рода правила сужде­ния, хотя они и нормируют правильность суждения, суть в силу одного этого логические правила; но легко увидеть, что из логических в собственном смысле слова правил, которые составляют исконную область технического учения о научном мышлении, лишь одна группа допускает психологическое обо­снование и даже требует его специально приспособ­ленные к человеческой природе технические пред­писания для создания научного познания и для критики таких продуктов познания. Наоборот, дру­гая и гораздо более важная группа состоит из нор­мативных видоизменений законов, которые отно­сятся к науке в ее объективном или идеальном содержании. Психологические логики, и среди них такие крупные ученые, как Милль и Зигварт, рассматривая науку больше с ее субъективной стороны (как методологическое единство специфически челове­ческого приобретения познания) и сообразно с этим односторонне подчеркивая методологические зада­чи логики, упускают из виду основное различие между чисто логическими нормами и техничес­кими правилами специфически человеческого искусства мышления. Но то и другое по содержа­нию, происхождению и функции имеет совершенно различный характер. Чисто логические положения по своему первичному содержанию относятся толь­ко к области идеального, методологические же - к области реального. Первые возникают из непосред­ственно очевидных аксиом, последние - из эмпири­ческих и, главным образом, психологических фактов. Установление первых имеет чисто теоретический интерес и лишь попутно также и практический, в от­ношении же последних применимо обратное утвер­ждение: они имеют непосредственно практический интерес и только косвенно, поскольку целью их яв­ляется методическое споспешествование научному познанию вообще, способствуют также и теорети­ческим интересам.

 

§ 42. Пояснительные соображения

Любое теоретическое положение, как мы видели выше, может быть обращено в норму. Но получаю­щиеся таким путем правила, вообще говоря, не совпа­дают с теми, которые нужны для технического уче­ния логики; только немногие из них обладают, так сказать, предназначением быть логическими норма­ми. Ибо, если это техническое учение должно суще­ственно содействовать нашим научным стремлени­ям, то оно не может предполагать полноту познания законченных наук, которую мы именно и рассчиты­ваем приобрести с его помощью. Нам не может при­нести пользы бесцельное превращение всех данных теоретических познаний в нормы, нам нужны общие и выходящие в своей всеобщности за пределы всех определенных наук нормы для оценивающей крити­ки познаний и методов познаний вообще, а также содействующие достижению последних практичес­кие правила.

Именно это и стремится дать логическое техни­ческое учение, и если оно хочет быть научной дис­циплиной, то само должно предполагать известные теоретические познания. И тут уже заранее ясно, что для него должны иметь особую ценность те позна­ния, которые вытекают из самих понятий истины, положения, субъекта, предиката, предмета, свойства, основания и следствия, связующего момента и связи и т. п. Ибо каждая наука строится, сообразно тому, чему она учит, стало быть (объективно, теоретичес­ки) из истин, всякая истина заключена в положения, всякие положения имеют субъекты и предикаты, че­рез них относятся к предметам или свойствам; по­ложения как таковые связаны между собой в смысле основания и следствия и т. д. Теперь ясно: истины, которые вытекают из этих существенных консти­тутивных частей всякой науки как объектив­ного, теоретического единства, - истины, уничтожение которых, следовательно, немыслимо без того, чтобы не было уничтожено то, что дает смысл и опору всякой науке, - естественно являют­ся основными мерилами, которые показывают, от­носится ли в каждом данном случае к науке то, что притязает быть наукой, основным положением или выводом, силлогизмом или индукцией, доказатель­ством или теорией, соответствует ли оно своему за­мыслу или же, наоборот, вообще a priori противоре­чит идеальным условиям возможности теории и науки. Если затем с нами согласятся, что истины, вы­текающие из самого содержания (смысла) понятий, конституирующих идею науки как объективного единства, не могут вместе с тем принадлежать к об­ласти какой-либо отдельной науки; в особенности, если признают, что такие истины как идеальные не могут иметь местом своего возникновения науку о matter of fact, стало быть, и психологию, - то вопрос решен. Тогда невозможно оспаривать и идеальное существование особой науки, чистой логики, кото­рая, будучи абсолютно не зависимой от других науч­ных дисциплин, разграничивает понятия, конститу­ирующие идею систематического или теоретического единства, и в дальнейшем исследует теоретические связи, вытекающие из самих этих понятий. Эта наука будет иметь ту единственную в своем роде особен­ность, что она даже по своей «форме» подчинена со­держанию своих законов, другими словами, что эле­менты и теоретические связи, из которых она сама состоит как систематическое единство истин, подчи­нены законам, входящим в состав ее содержания.

Что наука, которая касается всех наук со стороны их форм, ео ipso касается и самой себя, - это звучит парадоксально, но не содержит никакого противо­речия. Простейший соответствующий пример пояс­нит это. Принцип противоречия регулирует всякую истину, а так как он сам есть истина, то и самого себя. Сообразим, что здесь означает это регулирование, формулируем примененный к самому себе принцип противоречия, и мы натолкнемся на некоторую яс­ную самоочевидность, т. е. на прямую противополож­ность всему странному и спорному. Так же обстоит дело и с саморегулированием чистой логики.

Эта чистая логика, следовательно, есть первая и са­мая существенная основа методологической логики. Но последняя, разумеется, имеет еще и совсем иные основы, которые она берет из психологии. Ибо каж­дая наука, как мы уже сказали, может быть рассмат­риваема в двояком смысле: в одном смысле она есть совокупность приемов, употребляемых человеком для достижения систематического разграничения и изложения познаний той или иной области истины. Эти приемы мы именуем методами; например, счет посред­ством письменных знаков на плоской поверхности дос­ки, посредством той или иной счетной машины, посред­ством логарифмических таблиц или таблиц синусов и тангенсов и т. д.; далее, астрономические методы - по­средством телескопа и перекрещивающихся нитей, фи­зиологические методы микроскопической техники, методы окрашивания и т. д. Все эти методы, как и фор­мы изложения, приспособлены к устройству человека в современном его нормальном виде, а отчасти даже к случайностям национального своеобразия. Они явно совершенно неприменимы к иначе организованным существам. Даже физиологическая организация игра­ет здесь довольно существенную роль. Какая польза была бы, например, в прекраснейших оптических ин­струментах для существа, зрение которого связано с конечным органом, значительно отличающимся от нашего? И так во всем.

Но каждая наука может быть рассматриваема еще и в другом смысле, а именно: в отношении того, чему она учит, в отношении своего содержания. То, что - в идеальном случае - высказывает каждое отдельное положение, есть истина. Но ни одна истина в науке не изолирована, она вступает с другими истинами в теоретические связи, объединенные отношениями основания и следствия. Это объективное содержание науки, поскольку оно действительно удовлетворяет ее конечной цели, совершенно независимо от субъек­тивности исследующего, от особенностей человечес­кой природы вообще, и оно именно и есть объектив­ная истина.

На эту идеальную сторону и направлена чистая логика, а именно на ее форму. Это значит, что она не направлена ни на что, относящееся к особому содер­жанию определенных единичных наук, ни на какие особенности их истин и форм связывания, а на то, что относится к истинам и теоретическим связям истин вообще. Поэтому всякая наука со своей объек­тивной теоретической стороны должна соответство­вать ее законам, которые носят безусловно идеаль­ный характер.

Но таким путем эти законы приобретают также и методологическое значение. Они обладают таковым и потому, что косвенная очевидность вырастает из связей обоснования, нормы которых представляют собой не что иное как нормативные видоизменения вышеупомянутых идеальных законов, основанных на самих логических категориях.

Все характерные особенности обоснований, под­черкнутые в I главе (§ 7), имеют здесь свой источник и находят себе полное объяснение в том, что самооче­видность в обосновании - в умозаключении, в связи аподиктического доказательства, в единстве даже са­мой обширной рациональной теории, а также и в единстве обоснования вероятности - есть не что иное как сознание идеальной закономерности.

Чисто логическое размышление, исторически впервые пробудившееся в гениальном уме Аристоте­ля, путем абстракции извлекает сам закон, лежащий в основе каждого данного случая, сводит многооб­разие приобретаемых таким образом и первоначаль­но только единичных законов к первичным основ­ным законам. Так создается научная система, которая дает возможность выводить чисто дедуктивным пу­тем в известном порядке и последовательности все вообще возможные чисто логические законы - все возможные «формы» умозаключений, доказательств и т. д. Этим созданием пользуется практический логический интерес. Для него чисто логические фор­мы обращаются в нормы, в правила о том, как над­лежит обосновывать, и - в связи с возможными не­закономерными основаниями - в правила, как нельзя обосновывать.

Сообразно этому нормы распадаются на два клас­са: одни, регулирующие a priori всякое обоснование, всякую аподиктическую связь, имеют чисто идеаль­ную природу и связываются с человеческой наукой только через очевидное перенесение. Другие, которые мы можем характеризовать и как просто вспомогатель­ные приемы или суррогаты обоснований (§ 9), эмпи­ричны, по существу относятся к специфически-че­ловеческой стороне науки; они, следовательно, коренятся в общей организации человека и именно одной своей (более важной для технического учения) стороной в психической, а другой - даже в физичес­кой организации49.

 

§ 43. Идеалистические аргументы против психологизма. Их недостатки и верный смысл

В споре о психологическом или объективном обо­сновании логики я, стало быть, занимаю среднюю позицию. Антипсихологисты, главным образом, счи­тались с идеальными законами, которые мы выше характеризовали как чисто логические законы; пси­хологисты же обращали внимание на методологичес­кие правила, которые мы признали антропологичес­кими. Поэтому обе стороны и не могли столковаться. Что психологисты обнаружили мало склонности оценить надлежащим образом действительно суще­ственную часть аргументов своих противников, это легко понять, ибо в этих аргументах соучаствовали все те психологические мотивы и смешения, которых прежде всего следовало избегать. И фактическое со­держание произведений, выдававших себя за изложе­ния «формальной», или «чистой» логики, должно было лишь укрепить психологистов в их отрицательном отношении и создать у них впечатление, что в пред­лагаемой дисциплине речь идет только о стыдливой и произвольно ограниченной психологии познания или об основанном на ней регулировании познания. Антипсихологисты во всяком случае не должны были подчеркивать в своих аргументах50, что психология имеет дело с естественными законами, логика же - с нормативными законами. Противоположностью естественного закона как эмпирически обоснованно­го правила фактического бытия и процесса является не нормативный закон как предписание, а идеаль­ный закон в смысле вытекающей исключительно из понятий (идей, чистых родовых понятий) и потому не эмпирической закономерности. Поскольку формали­сты-логики, говоря о нормативных законах, имели в виду этот чисто логический и в этом смысле априор­ный характер, их аргументация содержала несомнен­но правильный элемент. Но они упустили из виду те­оретический характер чисто логических положений, они не заметили различия между теоретическими законами, которые по своему содержанию предназ­начаются для регулирования познаний, и норматив­ными законами, которые сами и по существу но­сят характер предписаний.

Не совсем верно и то, что противоположность между истинным и ложным не имеет места в психо­логии51: она имеется в ней именно постольку, по­скольку познание «овладевает» истиной, и идеальное таким путем достигает определенности реального переживания. Однако положения, относящиеся к этой определенности в ее отвлеченно чистом виде, не представляют собой законы реального психичес­кого бытия; в этом психологисты заблуждались, они не поняли ни сущности идеального вообще, ни, в ча­стности, идеальности истины. Этот важный пункт бу­дет еще рассмотрен нами подробнее.

Наконец, и в основе последнего аргумента антипси­хологистов52 наряду с ошибочным элементом содер­жится и правильный. Так как никакая логика, ни фор­мальная, ни методологическая, не в состоянии дать критерии, на основании которых могла бы быть позна­ваема каждая истина как таковая, то в психологичес­ком обосновании логики, наверное, нет круга. Но одно дело - психологическое обоснование логики (в обыч­ном смысле технического учения), и совсем другое - психологическое обоснование той теоретически зам­кнутой группы логических положений, которые мы назвали «чисто логическими». И в этом смысле пред­ставляется явной нелепостью (хотя лишь в известных случаях имеет характер круга) выводить положения, которые коренятся в существенных конститутивных частях всякого теоретического единства и, тем самым, в логической форме систематического содержания науки, как таковой, из случайного содержания какой-либо отдельной науки и даже еще фактической науки. Уясним себе эту мысль на примере принципа проти­воречия, представим себе, что этот принцип обосно­ван какой-нибудь единичной наукой; в таком случае истина, коренящаяся в самом смысле истины, как та­ковой, будет обоснована истинами о числах, расстоя­ниях и т. п. или даже истинами о физических и психи­ческих фактах. Во всяком случае, эта несообразность сознавалась и представителями формальной логики, Только они опять-таки благодаря смешению чисто ло­гических законов с нормативными законами или кри­териями, настолько затуманили верную мысль, что она должна была потерять свою убедительность.

Несообразность, если рассмотреть ее в корне, со­стоит в том, что положения, которые относятся толь­ко к форме (т. е. к логическим элементам научной те­ории, как таковой), выводятся будто бы из положений совершенно инородного содержания53. Теперь ясно, что несообразность эта в отношении первичных ос­новоположений, как принцип противоречия, modus ponens и т. п. становится крутом, поскольку выведе­ние этих положений в отдельных стадиях предпола­гает их же самих не в форме предпосылок, но в фор­ме принципов выведения, вне истинности которых выведение теряет смысл и истинность. В этом отно­шении можно говорить о рефлективном круге в противоположность обычному или прямому circulus in demonstrando, где предпосылки и выводы смеша­ны между собой.

Из всех наук одна чистая логика избегает этих воз­ражений, ибо ее предпосылки, со стороны того, к чему они предметно относятся, однородны с выво­дами, которые они обосновывают. Далее, она избе­гает круга еще и тем, что не доказывает положений, предполагаемых той или иной дедукцией в качестве основных принципов в этой же самой дедукции, и что она вообще не доказывает положений, предполагае­мых всякой дедукцией, а ставит их во главе всех де­дукций в качестве аксиом. Чрезвычайно трудная за­дача чистой логики должна, следовательно, состоять в том, чтобы, с одной стороны, аналитически возвы­ситься до аксиом, без которых как исходных пунк­тов нельзя обойтись и которых без прямого и реф­лективного круга нельзя свести друг на друга; с другой стороны, чистая логика должна так форми­ровать и сочетать дедукции для логических теорем (лишь небольшую часть которых составляют силлогистические положения), чтобы на каждом шагу не только предпосылки, но и основные принципы тех или иных частей дедукции принадлежали либо к аксиомам, либо к уже доказанным теоремам.

 

§ 44. Второй предрассудок

Чтобы подтвердить свой первый предрассудок, который считает чем-то само собой понятным, что правила познания должны опираться на психологию познания, психологист54 ссылается на фактическое содержание всякой логики. О чем идет в ней речь? Всюду ведь о представлениях и суждениях, умозак­лючениях и доказательствах, истине и вероятности, необходимости и возможности, основании и след­ствии и других близко связанных с ними и родствен­ных понятиях. Но разве под этими названиями мож­но разуметь что-либо другое, кроме психических явлений и продуктов? В отношении представлений и суждений это ясно без дальнейших указаний. Умо­заключения представляют собой обоснования суж­дений посредством суждений, обосновывание же есть психическая деятельность. Опять-таки, когда говорят об истине и вероятности, необходимости и возможности и т. д., то это сводится к суждениям; смысл их вскрывается, т. е. переживается только в суж­дениях. Не странно ли поэтому думать о том, чтобы исключить из психологии положения и теории, ко­торые относятся к психическим явлениям? В этом от­ношении разграничение между чисто логическими и методологическими положениями бесцельно, воз­ражение касается одинаково и тех, и других. Стало быть, всякую попытку отделить от психологии хотя бы часть логики в качестве будто бы «чистой логики» следует считать в корне несообразной.

 

§ 45. Опровержение: чистая математика тоже стала ветвью психологии

Сколь бы несомненным все это ни казалось, оно должно быть ошибочно. Это видно из нелепых след­ствий, которые, как мы знаем, неизбежны для психо­логизма. Но и другое соображение должно тут наво­дить на сомнения: именно, естественное родство между чисто логическими и арифметическими док­тринами, которое не раз побуждало даже утверждать их теоретическое единство. Как мы уже упомянули мимоходом, и Лотце учил, что математика должна считаться «самостоятельно развивающейся ветвью общей логики». «Только практически обоснованное разграничение преподавания», полагает он, застав­ляет «упускать из виду полное право гражданства математики в общей области логики». А по Рилю, «можно даже сказать, что логика совпадает с общей частью чисто формальной математики (беря это по­нятие в смысле Hankel’я). Как бы то ни было, но аргу­мент, который был бы правилен в отношении логики, был бы применим и к арифметике. Она устанавлива­ет законы для чисел, их отношений и связей. Но чис­ла получаются от складывания и счета, а это есть пси­хическая деятельность. Отношения вырастают из актов соотношения, связи - из актов связывания. Сложение и умножение, вычитание и деление пред­ставляют собой не что иное как психические процес­сы. Что они нуждаются в чувственной опоре, это не меняет дела; ведь так же обстоит дело со всяким мышлением. Этим самым суммы и произведения, раз­ности и частные, и все, что регулируется арифмети­ческими правилами, представляют собой только пси­хические продукты и, следовательно, подлежат психической закономерности. Быть может, для совре­менной психологии с ее серьезным стремлением к точности является в высшей степени желательным каждое обогащение математическими теориями; но вряд ли ей было бы особенно приятно, если бы саму математику причислили к ней как ее составную часть. Ведь разнообразность обеих наук не подле­жит сомнению. Так и математик только улыбнулся бы, если бы ему стали навязывать изучение психо­логии ради будто бы лучшего и более глубокого обо­снования его теоретических построений. Он справед­ливо сказал бы, что математическое и психическое представляют собой столь чуждые друг другу миры, что самая мысль о их объединении нелепа; здесь бо­лее, чем где-либо, было бы уместно упоминание о μετάβασιξ έιξ αλλο γένοξ55.

 

§ 46. Область исследования чистой логики, подобно области чистой математики, идеальна

Эти возражения, впрочем, снова привели нас к аргументации из выводов. Но если мы взглянем на их содержание, то найдем в них опорную точку для уяс­нения основных ошибок противного воззрения. Сравнение чистой логики с чистой математи­кой как зрелой родственной дисциплиной, которой уже нет надобности бороться за право самостоятель­ного существования, служит нам верной путеводной нитью. Итак, обратимся прежде всего к математике.

Никто не считает чисто математические тео­рии и, в частности, чистое учение о количествах «частью или ветвью психологии», хотя без счисления мы не имели бы чисел, без сложения - сумм, без умноже­ния - произведения и т. д. Все продукты арифмети­ческих операций указывают на известные психичес­кие акты арифметического оперирования; только в связи с последним может быть показано, что такое есть число, сумма, произведение и т. д. И несмотря на это «психологическое происхождение», каждый при­знает ошибочную μετάβασιξ, если сказать, что матема­тические законы суть психологические. Как это объяс­нить? Тут может быть только один ответ. Счисление и арифметическое оперирование как факты, как про­текающие во времени психические акты, разумеется, находятся в ведении психологии. Она ведь есть эмпи­рическая наука о психических фактах вообще. Совсем иное дело - арифметика. Область ее исследований известна, она вполне и непреложно определяется хо­рошо знакомым нам рядом идеальных видов 1, 2, З... Об индивидуальных фактах, об определенности во времени в этой сфере нет и речи. Числа, суммы и про­изведения чисел (и все остальное в этом роде) не пред­ставляют собой происходящие случайно то там, то здесь акты счисления, суммирования, умножения и т. д. Само собой разумеется, что они различаются и от представлении, в которых они всегда даны. Число пять не есть мое или чье-нибудь счисление пяти и не есть также мое или чье-нибудь представление пяти. В последнем смысле оно есть возможный предмет актов представления, в первом - идеальный вид, име­ющий в известных актах счисления свои единичные случаи, подобно тому, например, как красное - как вид цвета - относится к актам восприятия красного. В том и другом случае оно без противоречия не мо­жет быть понято как часть или сторона психи­ческого переживания, т. е. как нечто реальное. В акте счисления мы, правда, находим индивидуально еди­ничный коррелят вида как идеального единства. Но это единство не есть часть единичности. Если мы ста­раемся уяснить себе сполна и всецело, что такое соб­ственно есть число пять, если пытаемся, следо­вательно, создать адекватное представление пяти, то мы прежде всего образуем расчлененный акт коллек­тивного представления о каких-нибудь пяти объек­тах. В нем, как форма его расчленения наглядно дан единичный случай названного вида числа. В отноше­нии этого наглядно единичного мы и совершаем «аб­стракцию», т. е. не только отвлекаем единичное, несамостоятельный момент коллективной формы, но и ухватываем в нем идею: число пять как вид вступает в мыслящее (meinende) сознание. То, что теперь мыслится, есть уже не этот единичный случай, не коллективное представление как целое и не прису­щая ему, хотя и неотделимая от него сама по себе фор­ма; тут мыслится именно идеальный вид, который в смысле арифметики безусловно един, в каких бы ак­тах он ни овеществлялся, и не имеет никакого касатель­ства к индивидуальной единичности реального с его временной и преходящей природой. Акты счисления возникают и проходят; в отношении же чисел не име­ет смысла говорить что-либо подобное.

Такого рода идеальные единичности (низшие виды в особом смысле, резко различающемся от эм­пирических классов) и выражены в арифметических положениях как в цифровых (т. е. арифметически-сингулярных), так и в алгебраических (т. е. арифме­тически-родовых) положениях. О реальном они во­обще ничего не высказывают - ни о том реальном, которое счисляется, ни о реальных актах, в которых производится счет или же конституируются те или иные косвенные числовые характеристики. Конкрет­ные числа или числовые положения входят в науч­ные области, к которым относятся соответствующие конкретные единства; положения же об арифмети­ческих процессах мышления, напротив, принадле­жат к психологии. В строгом и собственном смысле арифметические положения поэтому ничего не говорят о том, «что кроется в самих наших представле­ниях о числах», ибо о наших представлениях они так же мало говорят, как о всяких других. Они всецело посвящены числам и связям чисел в их отвлеченной чистоте и идеальности. Положения arithmeticae universalis - арифметической номологии, как мы могли бы также сказать, - представляют собой зако­ны, вытекающие только из идеальной сущности родового понятия совокупности. Первичные единичности, входящие в объем этих законов, иде­альны, это - нумерически определенные числа, т. е. простейшие специфические различия рода совокуп­ности. К ним поэтому относятся арифметически-сингулярные положения arithmeticae numerosae. Они получаются путем применения общеарифмети­ческих законов к нумерически данным числам, они выражают то, что заключено в чисто идеальной сущ­ности этих данных чисел. Из всех этих положений ни одно не может быть сведено к эмпирически общему положению, хотя бы эта общность достигала высо­чайшей степени и означала эмпирическое отсутствие исключения во всей области реального мира.

То, что мы здесь вывели для чистой арифметики, безусловно, может быть перенесено на чистую ло­гику. И в применении к ней мы, разумеется, допуска­ем факт, что логические понятия имеют психологи­ческое происхождение, но мы и теперь отвергаем психологистический вывод, который основывают на этом. При том объеме, который мы признаем за логи­кой в смысле технического учения о научном по­знании, мы, разумеется, нисколько не сомневаемся, что она в значительной мере имеет дело с психичес­кими переживаниями. Конечно, методология научно­го исследования и доказывания должна серьезно счи­таться с природой психических процессов, в которых оно протекает. Сообразно с этим и логические тер­мины, как то: представление, понятие, суждение, умо­заключение, доказательство, теория, необходимость, истина и т. п., могут и должны играть роль классовых названий для психических переживаний и форм склонностей. Но мы отрицаем, чтобы что-либо подоб­ное могло относиться к чисто логическим частям на­шего технического учения. Мы отрицаем, что чистая логика, которая должна быть выделена в самостоя­тельную теоретическую дисциплину, когда-либо име­ет своим предметом психические факты и законы, характеризуемые как психологические. Мы ведь уже узнали, что чисто логические законы, например, пер­вичные «законы мышления» или силлогистические формулы, совершенно теряют свой существенный смысл, как только пытаются истолковать их как пси­хологические законы. Следовательно, уже заранее ясно, что понятия, на которых основаны эти исходные законы, не могут иметь эмпиричес­кого объема. Другими словами: они не могут носить характера только всеобщих понятий, объем которых заполняется фактическими единичностями, а долж­ны быть настоящими родовыми понятиями, в объем которых входят исключительно идеаль­ные единичности, настоящие виды. Далее ясно, что названные термины, как и вообще все термины, выступающие в чисто логических связях, двусмыслен­ны в том отношении, что они, с одной стороны, оз­начают классовые понятия для душевных продуктов, относящихся к психологии, а с другой - родовые по­нятия для идеальных единичностей, принадлежащих к сфере чистой закономерности.

 

§ 47. Основные логические понятия и смыслы логических положений подтверждают наши указания

Это подтверждается даже при беглом обзоре ис­торически сложившихся обработок логики, если об­ратить особое внимание на коренное различие между субъективно-антропологическим един­ством познания и объективно-идеальным единством содержания познания. Тогда эквивокации легко обнаруживаются, и ими объясняется об­манчивая видимость, будто все то, о чем трактуется под традиционным заглавием «элементарное уче­ние», внутренне однородно и имеет исключительно психологическое содержание.

Тут прежде всего говорится о представлениях и в значительной мере с психологической точки зрения; апперцептивные процессы, в которых вырастают представления, исследуются возможно более глубо­ко. Но как только дело доходит до различий есте­ственных «форм» представлений, начинается уже разрыв в способе рассмотрения, который продолжа­ется в учении о формах суждений и превращается в зияющую пропасть в учении о формах умозаключе­ний и связанных с ними законах мышления. Термин «представление» внезапно теряет характер психоло­гического классового понятия. Это становится очевид­ным, как только мы задаемся вопросом о свойствах того, что подводится под понятие представления. Ког­да логик устанавливает, например, различия между еди­ничными и общими представлениями (Сократ - че­ловек вообще; число четыре - число вообще), атрибутивными и не атрибутивными (Сократ, бе­лое - человек, цвет) и т. п.; или когда он перечисляет многочисленные формы связывания представлений в новые представления, например, конъюнктивную, дизъюнктивную, детерминативную связь и т. п.; или когда он классифицирует существенные отношения представлений, как, например, отношения содержа­ния и объема, - то ведь каждый видит, что здесь речь идет не о феноменальных, а о специфических единичностях. Допустим, что кто-нибудь в виде логичес­кого примера высказывает положение: представле­ние треугольника содержит представление фигуры, и объем последнего заключает в себе объем первого. Разве здесь говорится о субъективных переживани­ях какой-нибудь личности или о том, что одни ре­альные явления содержатся в других? Разве к объему того, что здесь и в сходных связях именуется пред­ставлением, принадлежат как различенные члены представление треугольника, имеющееся у меня сей­час, и представление, которое возникнет у меня че­рез час? Не является ли, наоборот, представление «треугольник», как таковое, единственным чле­ном, и не входят ли наряду с ним, опять-таки как еди­ничности, представления «Сократ», «лев» и т. п.?

Во всякой логике много говорится о суждениях; но и тут имеются эквивокации. В психологических частях логического технического учения говорят о суждени­ях как о сознании истинности (Fürwahrhalten); т. е. говорят об определенно сложившихся переживаниях сознания. В чисто логических частях об этом уже нет речи. Суждение здесь означает положение и притом не в смысле грамматического предложения, а в смыс­ле идеального единства значения. Таковы все те подразделения актов или форм суждения, которые представляют необходимую опору чисто логических законов. Категорическое, гипотетическое, дизъюнк­тивное, экзистенциальное суждение, как бы там они ни назывались в чистой логике, являются не назва­ниями классов суждений, а наименованиями идеаль­ных форм положений. То же относится и к формам умозаключения: к экзистенциальному, категоричес­кому умозаключению и т. д. Соответствующие анали­зы представляют собой анализы значений стало быть, отнюдь не психологические анализы. Анализируют­ся не индивидуальные явления, а формы задуманных единств, не переживания умозаключения, а сами умо­заключения. Кто с логически-аналитической целью говорит: категорическое суждение «Бог справедлив» имеет субъектом представление «Бог», тот, наверное, не говорит о суждении, как психическом пережива­нии своем или другой личности, а также не о психическом акте, который здесь предполагается и возбуж­дается словом «Бог»; он говорит о положении «Бог справедлив», как таковом - о положении, которое едино вопреки многообразию возможных пережи­ваний, и о представлении «Бог», которое опять-таки едино, ибо иначе оно и не может быть отдельной частью единого целого. Сообразно с этим логика под выражением «каждое суждение» разумеет не «каждый акт суждения», а «каждое объективное положение». В объем логического понятия «суждение» не входят как равноправные члены суждение «2х2= 4», которое я сейчас переживаю, и суждение «2х2= 4», которое я вчера или еще когда-нибудь переживал, или которое переживалось другими лицами. Напротив, в данном объеме не фигурирует ни один из этих актов, а про­сто суждение «2х2= 4», как таковое, и наряду с ним, например, суждение «земля есть куб», Пифагорова теорема и т. п., и притом каждое как особый член. Совершенно так же дело обстоит, разумеется, когда говорят: «суждение S следует из суждения , и во всех подобных случаях.

Этим только и определяется истинный смысл ло­гических основоположений, и этот смысл именно таков, как он указан нашим предыдущим анализом. Принцип противоречия есть, говорят нам, суждение о суждениях. Но поскольку под суждениями разуме­ют психические переживания, акты сознания, истин­ности, акты верования и т. д., это понимание несос­тоятельно. Кто высказывает принцип, тот судит; но ни принцип, ни то, о чем он судит, не представляют собой суждения. Кто говорит: из двух противореча­щих суждений одно истинно, а другое ложно, разу­меет, если только он сам себя понимает, не закон об актах суждения, а закон о содержаниях суждения, другими словами, закон об идеальных значениях, которые мы для краткости обыкновенно называем положениями. Итак, лучшее выражение гласит: из двух противоречащих положений одно истинно, а другое ложно56. Ясно также, что, желая понять прин­цип противоречия, мы не нуждаемся ни в чем ином, кроме уяснения смысла противоположных значений положения. Нам незачем думать о суждениях как ре­альных актах, и они ни в каком случае не были бы под­ходящими объектами. Достаточно только посмот­реть, чтобы увидеть, что к объему этой логической закономерности относятся только суждения в иде­альном смысле, так что суждение 2х2=5 может быть одним из них наряду с суждением: «драконы суще­ствуют», с положением о сумме углов и т. п.; и напро­тив, сюда не относится ни один из действительных или пред стреляемых актов суждения, которые в бес­конечном многообразии соответствуют каждому из этих идеальных единств. Сходное применимо и для всех других чисто логических положений, например, силлогистических.

Отличие психологического способа рассмотре­ния, употребляющего термины как классовые терми­ны для психических переживаний от объективного или идеального, в котором эти же самые термины представляют аристотелевские роды и виды, не второстепенно и чисто субъективно; оно определяет собой существенное отличие между двумя рода­ми наук. Чистая логика и арифметика как науки об идеальных единичностях известных родов (или о том, что a priori коренится в идеальной сущности этих родов) отделяются от психологии как науки об индивидуальных единичностях известных эмпири­ческих классов.

 

§ 48. Решающие различия

В заключение подчеркнем решающие различия, от признания или непризнания которых зависит все наше отношение к психологистической аргумента­ции. Эти различия состоят в следующем.

1. Между идеальными и реальными науками име­ется существенное, безусловно неизгладимое разли­чие. Первые - априорны, вторые - эмпиричны. Пер­вые развивают идеально-закономерные общие положения, которые с самоочевидной достоверно­стью основываются на истинно родовых понятиях, последние устанавливают с вероятностью реально-закономерные общие положения, относящиеся к сфере фактов. Объем общих понятий в первом слу­чае есть объем низших видовых различий, в после­днем случае - объем индивидуальных, определен­ных во времени единичностей; последние предметы, следовательно, там представляют собой виды, здесь - эмпирические факты. При этом, очевидно, уже допу­щены существенные различия между законом при­роды и идеальным законом, между всеобщими суж­дениями о фактах (которые иногда могут иметь видимость родовых суждений: все вороны черны - ворона черна) и настоящими родовыми суждения­ми (каковы общие положения чистой математики), между эмпирическим классовым понятием и идеаль­ным родовым понятием и т. п. Правильная оценка этих различий безусловно связана с окончательным отказом от эмпиристической теории абстракции, господство которой в настоящее время преграждает путь к пониманию всего логического; подробнее об этом мы будем говорить далее.

2. Во всяком познании и, в частности, во всякой науке имеется коренное различие между тремя ро­дами связей:

а) Связь переживаний познания, в которых субъективно реализуется наука, т. е. психологичес­кая связь представлений, суждений, познаний, дога­док, вопросов и т. д., в которых совершается процесс исследования или же усматривается достоверность прежде открытой теории.

б) Связь исследованных в науке и теоретически по­знанных вещей, которые, как таковые, образуют об­ласть этой науки. Связь исследования и познавания - явно иная, чем связь исследованного и познанного.

в) Логическая связь, т. е. специфическая связь теоретических идей, конституирующая единство истин научной дисциплины, в частности, научной теории, доказательства или умозаключения; а также единство понятий в истинном положении, про­стых истин в связях истин и т. п.

В случае физики, например, мы различаем связь психических переживаний существа мыслящего о физическом от физической природы, познаваемой им, и обе эти связи в свою очередь - от идеальной связи истин в физической теории, например, в един­стве аналитической механики, теоретической опти­ки и т. п. И форма обоснования вероятности, господ­ствующая над связью фактов и гипотез, относится к разряду логического. Логическая связь есть идеаль­ная форма, во имя которой говорится in specie об одной и той же истине, об одном и том же умозак­лючении и доказательстве, об одной и той же теории и рациональной дисциплине, - о той же самой и еди­ной, кто бы «ее» ни мыслил. Единство этой формы есть закономерное единство значения. Законы, которым оно, наряду со всем ему подобным, подчиняется, яв­ляются чисто логическими законами, тем самым объемлющие всякую науку, но не по психологичес­кому или предметному содержанию ее, а по идеаль­ному содержанию ее значения. Само собой разуме­ется, что определенные связи понятий, положений, истин, составляющие идеальное единство определен­ной науки, только постольку могут быть названы ло­гическими, поскольку они в качестве единичных слу­чаев подходят под понятие логического; но они сами не относятся к логике как составные части.

Три различенные нами связи, разумеется, касаются логики и арифметики совершенно так же, как и всех других наук; только у этих обеих наук исследуемые вещи представляют собой не реальные факты, как в физике, а идеальные виды. В логике благодаря особен­ностям последней получается то упомянутое уже сво­еобразное явление, что идеальные связи, составляющие ее теоретическое единство, подчиняются в качестве отдельных случаев законам, ею же устанавливаемым. Логические законы являются одновременно частями и правилами этих связей, они принадлежат одновре­менно и к теоретическому единству, и к облас­ти логической науки.

 

§ 49. Третий предрассудок. Логика как теория очевидности

Третий предрассудок57 мы формулируем следую­щим образом. Всякая истина содержится в суждении. Но суждение мы признаем истинным только в слу­чае его очевидности. Этим словом мы обозначаем своеобразный и хорошо знакомый каждому из внут­реннего опыта психический характер (который обыкновенно называется чувством), гарантирующий истинность суждения, с которым он связан. И вот если логика есть техническое учение, стремящееся помочь нам в познании истины, то логические зако­ны, само собой разумеется, представляют собой по­ложения психологии. А именно, это - положения, выясняющие условия, от которых зависит присут­ствие или отсутствие указанного чувства очевидно­сти. К этим положениям естественно примыкают практические предписания, которые должны спо­собствовать реализации суждений, обладающих та­ким отличительным характером. Во всяком случае, говоря о логических законах или нормах, следует подразумевать и эти, основанные на психологии, правила мышления.

К этому взгляду близок уже Милль, когда, желая от­граничить логику от психологии, говорит: «Свойства мышления, которых касается логика, представляют собой некоторые из случайных его свойств - те именно, от присутствия которых зависит правильное мышление как отличное от неправильного». В даль­нейшем он не раз называет логику (в психологичес­ком смысл) «Theorie» или «Philosophy of Evidence», причем он не имел в виду непосредственно чисто ло­гических положений. В Германии эта точка зрения проступает иногда у Зигварта. По его мнению, «вся­кая логика должна уяснить себе те условия, при ко­торых появляется это субъективное чувство необхо­димости (в предыдущем абзаце: «внутреннее чувство очевидности»), она должна дать им общее выраже­ние». К этому же направленно склоняются некото­рые выражения Вундта. В его «Логике» мы, например, читаем: «Благодаря свойствам очевидности и обще­обязательности, присущим определенным связям мышления,... из психологических законов рождают­ся логические законы мышления». Их «нормативный характер основывается только на том, что некото­рые из психологических связей мышления фактически обладают очевидностью и общеобязательностью. Ибо только благодаря этому мы получаем возмож­ность предъявить мышлению требование, чтобы оно удовлетворяло условиям очевидности и общеобяза­тельности». «Сами эти условия, которым надо удов­летворять, чтобы создать очевидность и общеобяза­тельность, мы называем логическими законами мышления...» Ясно подчеркивается, что «психологи­ческое мышление всегда остается более широкой формой».

В логической литературе последнего десятилетия явно все более распространяется и резче обознача­ется толкование логики как практически применяе­мой психологии очевидности. Особого упоминания заслуживает здесь «Логика» Гефлера и Мейнонга, ибо она представляет первую обстоятельную попытку с возможной последовательностью изложить всю ло­гику сточки зрения психологии очевидности. Основ­ной задачей логики Гефлер считает исследование (главным образом психологических) законов, по которым возникновение очевидности зависит от определенных свойств наших представлений и суж­дений58. Из всех действительно происходящих или же представимых явлений мышления логика должна вы­делить те виды («формы») мыслей, которые либо не­посредственно сопряжены с очевидностью, либо представляют необходимые условия для возникно­вения очевидности. В какой мере это понимается в психологическом смысле, показывает дальнейшее изложение. Так, например, метод логики, поскольку он касается теоретического основания учения о пра­вильном мышлении, признается тем же самым мето­дом, который психология применяет ко всем пси­хическим явлениям; она должна описывать явления именно правильного мышления и затем по возможности сводить их к простым законам, т. е. объяснять более сложные законы посредством простых. Далее логическому учению об умозаключе­ниях приписывается задача «установить законы, оп­ределяющие..., от каких признаков предпосылок за­висит возможность вывести из них определенное суждение с очевидностью». И т. д.

 

§ 50. Превращение логических положений в равнозначные положения об идеальных условиях очевидности суждения. Получающиеся положения не являются психологическими

Теперь перейдем к критике. Мы, правда, далеки от того, чтобы признать бесспорность ставшего теперь общим местом положения, с которого начинается это доказательство - а именно, что всякая истина содер­жится в суждении; но мы, разумеется, не сомневаемся в том, что познание и правомерное утверждение исти­ны предполагает сознание ее очевидности. Не сомне­ваемся мы и в том, что логическое техническое учение должно исследовать психические условия, при кото­рых возникает для нас очевидность в процессе сужде­ния. Мы делаем еще шаг навстречу оспариваемому нами воззрению. Хотя мы и здесь намерены подчерк­нуть различие между чисто логическими и методо­логическими положениями, но в отношении первых мы открыто признаем, что они имеют известное от­ношение к психическому характеру очевидности и в известном смысле создают его психические условия.

Однако это отношение является для нас чисто идеальным и косвенным. Мы отрицаем, что чисто логические положения сами высказывают хоть что-либо об очевидности и ее условиях. Мы надеемся по­казать, что они доходят до этого отношения к пере­живаниям очевидности только путем применения или видоизменения; именно таким же образом, ка­ким каждый «вытекающий исключительно из поня­тий» закон может быть перенесен на представленную в общем виде область эмпирических единичных слу­чаев вышеупомянутых понятий. Получающиеся та­ким путем положения очевидности сохраняют по-прежнему свой априорный характер, и условия очевидности, ими высказываемые, отнюдь не пред­ставляют собой психические, т. е. каузальные, усло­вия. Наоборот, чисто логические положения обраща­ются здесь, как и в каждом аналогичном случае, в высказывания об идеальных несовместимостях или возможностях.

Простое размышление уяснит все. Из каждого чи­сто логического закона можно путем a priori возмож­ного (очевидного) видоизменения получить извест­ные положения очевидности, если угодно, условия очевидности. Комбинированный принцип противо­речия и исключительного третьего, бесспорно, рав­нозначен положению: очевидностью может отличать­ся одно, но и только одно из пары противоречащих суждений59. Modus Barbara также без сомнения равнозначен положению: очевидность необходимой исти­ны положения формы «все А являются С» (точнее го­воря: его истинности как необходимо вытекающей) может проявиться в факте умозаключения, предпо­сылки которого имеют формы «все А являются В» и «все В являются б». И то же применимо к каждому чи­сто логическому положению. Это вполне понятно, так как положения «Л истинно» и «возможно, что кто-нибудь с очевидностью судит, что А есть», - очевид­но, вполне равнозначны. Итак, естественно, что по­ложения, смысл которых состоит в высказывании того, что закономерно входит в понятие истины, и того, что истинность положений известных форм обусловливает истинность положений коррелятив­ных форм, - такие положения допускают равнознач­ные видоизменения, в которых устанавливается отно­шение между возможным появлением очевидности и формами суждений.

Но уяснение этой связи дает нам сразу средство для опровержения попытки растворить чистую ло­гику в психологии очевидности. Само по себе ведь положение «Л истинно» не высказывает того же са­мого, что его эквивалент «возможно, что кто-либо судит, что есть А». Первое не говорит о суждениях кого-либо, хотя бы в самом общем смысле. Тут дело обстоит совершенно так же, как и в чисто математи­ческих положениях. Высказывание, что а + b == b + а, говорит, что числовое значение суммы двух чисел не зависит от их положения в соединении, но ничего не говорит о чьем-нибудь счете или суммировании. Последнего рода суждение получается только при очевидном и равнозначном видоизменении. In concrete, ведь нет (и это a priori достоверно) числа без счета, суммы - без суммирования.

Но даже если мы оставим первоначальные формы чисто логических положений и обратим их в соот­ветствующие равнозначные положения очевиднос­ти, то из этого не возникает ничего, на что психоло­гия могла бы притязать как на свое достояние. Она есть эмпирическая наука, наука о психических фак­тах. Психологическая возможность, следовательно, есть случай реальной возможности. Но вышеупомя­нутые возможности очевидности идеальны. Что пси­хологически невозможно, то вполне возможно в иде­альном смысле. Разрешение обобщенной «проблемы п тел», скажем, «проблемы 3 тел», может превосходить всякую человеческую способность к познанию. Но проблема имеет решение, следовательно, возмож­на соответствующая очевидность. Существуют деся­тичные числа с триллионами знаков, и имеются со­ответствующие им истины. Но никто не может действительно представить такие числа и действи­тельно произвести относящиеся к ним сложения, ум­ножения и т. д. Очевидность здесь психологически невозможна, и все же она в идеале есть, несомнен­но, возможное психическое переживание.

Обращение понятия истины в понятие возможно­сти очевидного суждения имеет аналогию в отноше­нии понятия индивидуального бытия к понятию воз­можности восприятия. Равнозначность этих понятий, поскольку под восприятием разумеется только адек­ватное восприятие, неоспорима. Следовательно, воз­можно восприятие, которое в одном созерцании охватывало бы весь мир, всю беспредельную беско­нечность тел со всеми их частями, молекулами, ато­мами, во всех их отношениях и определенностях. Разумеется, эта идеальная возможность не есть ре­альная возможность, которую можно было бы допу­стить для какого-либо эмпирического субъекта.

Подчеркивая идеальность возможностей, которые могут быть выведены в отношении очевидности суж­дения из логических законов и которые в аподикти­ческих очевидностях являются нам a priori обязатель­ными, мы никоим образом не думаем отрицать их психологическую применимость. Из закона, что из двух противоречащих положений одно истинно, а другое ложно, мы выводим, например, истину, что из пары возможных противоречащих суждений одно и только одно может носить характер очевид­ности. Этот вывод очевидно правомерен, если опре­делять очевидность как переживание, в котором су­дящий сознает правильность своего суждения, т. е. его соответствие с истиной. В таком случае новое поло­жение высказывает истину о совместимостях или несовместимостях известных психических пере­живаний. Но в этом смысле и каждое чисто мате­матическое положение говорит нам о возможных или невозможных явлениях в области психического. Никакой эмпирический счет, никакой психический акт алгебраической трансформации или геометри­ческой конструкции, который противоречил бы иде­альным законам математики, невозможен. Таким образом, эти законы могут быть психологически ис­пользованы. Мы всегда можем выводить из них ап­риорные возможности и невозможности, относящи­еся к известным видам психических актов, актов счисления, связывания путем сложения, умножения и т. д. Но в силу этого сами эти законы еще не пред­ставляют собой психологические положения. Зада­чей психологии как естественной науки о психи­ческих переживаниях является исследование естественной обусловленности этих пережива­ний. К ее области относятся, стало быть, именно естественные (каузальные) отношения математичес­ких и логических действий. Но их идеальные отно­шения и законы образуют особую область. Область эта конституируется в последнем счете в виде чисто родовых положений, построенных из «понятий», ко­торые являются не классовыми понятиями психичес­ких актов, а идеями, имеющими своей конкретной основой эти акты. Число три, истина, названная по имени Пифагора, и т. п. - все это, как мы указывали, представляют собой не эмпирические единичности или классы единичностей, это - идеальные предме­ты, которые мы путем идеации воспринимаем в акте счисления, очевидного суждения и т. п.

Итак, по отношению к очевидности единствен­ной задачей психологии является изыскивать есте­ственные условия охватываемых этим названием переживаний, т. е. исследовать реальные связи, в ко­торых по указанию нашего опыта возникает и исче­зает очевидность. В число этих естественных усло­вий входит сосредоточение интереса, известная свежесть ума, упражнение и т. п. Исследование их дает не познания с точным содержанием, не самоочевид­ные общие положения с характером подлинных за­конов, а лишь неточные эмпирические общие поло­жения. Но очевидность суждения зависит не только от психологических условий, которые мы можем также назвать внешними и эмпирическими, посколь­ку они основываются не исключительно на специ­фической форме и содержании суждения, а на его эмпирической связи в душевной жизни; эта очевид­ность зависит также от идеальных условий. Каждая истина представляет собой идеальное единство в отношении к бесконечному и неограниченному в своей возможности многообразию правильных высказываний той же самой формы и материи. Каж­дое актуальное суждение, принадлежащее к этому идеальному многообразию, выполняет хотя бы толь­ко в своей форме или в своем содержании идеальные условия возможности своей очевидности. Чисто ло­гические законы представляют собой истины, выте­кающие из самого понятия истины и родственных ему по существу понятий. В применении же к воз­можным актам суждения они, основываясь на одной только форме суждения, высказывают идеальные ус­ловия возможности или невозможности его очевид­ности. Из этих обоих видов условий очевидности одни связаны с особой организацией видов психи­ческих существ, охватываемых психологией, ибо пси­хологическая индукция не идет дальше опыта; дру­гие же как идеально закономерные обязательны для каждого возможного сознания вообще.

 

§ 51. Решающие пункты в этом споре

Таким образом, окончательное разъяснение и это­го спора зависит прежде всего от правильного позна­ния самого основного гносеологического различия, а именно различия между реальным и идеальным, или от познания всех тех различий, на которые оно распадается. Это - не раз подчеркнутые различия между реальными и идеальными истинами, закона­ми, науками, между реальными и идеальными (инди­видуальными и специфическими) всеобщностями и единичностями и т. д. Правда, в известной мере вся­кий знает эти различия, и даже такой крайний эмпирист, как Юм, проводит основное различение меж­ду «relation of ideas» и «matters of fact» - то самое различение, которому еще до него учил великий иде­алист Лейбниц, отделяя vérités de raison от vérités de fait. Но провести гносеологически важное разделе­ние еще не значит правильно понять его гносеоло­гическую сущность. Надо ясно уразуметь, что же та­кое есть это идеальное само по себе и в его отношении к реальному, как может быть установлено соотноше­ние между идеальным и реальным, как идеальное присуще реальному и познается в нем. Основной вопрос заключается в том, действительно ли идеаль­ные объекты мышления, выражаясь по-современно­му, представляют собой лишь указания сокращенных ради «экономии мышления» способов выражения, которые, будучи сведены к собственному своему со­держанию, распадаются на индивидуальные единич­ные переживания, на представления и суждения о единичных фактах; или же прав идеалист, когда го­ворит, что эмпиристическое учение, правда, можно высказать в виде туманного обобщения, но нельзя продумать до конца; что каждое высказывание, сле­довательно, и каждое высказывание, относящееся к самому этому учению, претендует на смысл и значе­ние, и что каждая попытка свести эти идеальные единства к реальным единичностям приводит к без­выходным неясностям; что раздробление понятия на какой-нибудь объем единичностей без какого-либо понятия, которое придавало бы этому объему един­ство в мышлении, немыслимо и т. д.

Однако понимание нашего различения реальной и идеальной «теории очевидности» предполагает правильные понятия очевидности и истины. В психологистической литературе наших дней об оче­видности говорят так, как будто она есть случайное чувство, появляющееся при известных суждениях, от­сутствующее при других; в лучшем случае, что оно у людей вообще, - точнее говоря, у каждого нормаль­ного человека, находящегося при нормальных усло­виях суждения - связано с одними суждениями и не связано с другими. Каждый нормальный человек при известных нормальных обстоятельствах ощущает очевидность положения 2+1=1+2, как он ощущает боль, когда обожжется. Правда, тогда возникает воп­рос, на чем же основывается авторитетность этого особого ощущения, каким образом последнее гаран­тирует истинность суждения, налагает на него «пе­чать истины», «возвещает» его истинность, в каких бы образах ни выражалась эта мысль. Хочется также спросить, как можно точно определить туманные слова о нормальных способностях и нормальных обстоятельствах, и прежде всего указать на то, что даже при ссылке на нормальность объем очевидных суждений не совпадает с объемом суждений, соот­ветствующих истине. Никто в конце концов не станет отрицать, что и для нормального человека, высказы­вающего суждение при нормальных обстоятельствах, огромное большинство возможных правильных суж­дений лишено очевидности. Но нельзя же понятие нор­мальности формулировать так, что ни один человек, действительно существующий и возможный среди дан­ных ограниченных природных условий, не мог быть назван нормальным.

Если эмпиризм вообще не понимает отношения между идеальным и реальным в мышлении, то он не понимает и отношения между истиной и очевидно­стью. Очевидность не есть акцессорное чувство, слу­чайно или с естественной закономерностью связан­ное с известными суждениями. Это вообще не есть психический характер такого вида, который можно было бы просто прикрепить к любому суждению из­вестного класса (например, класса так называемых истинных суждений); как будто психологическое содержание соответствующего суждения, рассмат­риваемого само по себе, остается тождественным, все равно, носит ли оно этот характер или нет. Тут дело отнюдь не обстоит так, как мы обычно мыслим связь содержаний ощущений и относящихся к ним чувств: а именно, что два лица имеют одинаковые ощущения, но по-разному реагируют на них в чув­стве. Очевидность же есть именно не что иное как «переживание» истины. Истина переживается, конеч­но, только в том смысле, в каком вообще может быть пережито идеальное в реальном акте. Другими сло­вами: истина есть идея, единичный случай, ко­торый есть актуальное переживание в очевидном суждении. Отсюда сравнение со зрением, созерцанием, восприятием истины в очевидности. И как в области восприятия, невидимость чего-либо не означает его небытие, так и отсутствие очевидности не означает неистинности. Истина относится к оче­видности аналогично тому, как бытие чего-либо ин­дивидуального относится к его адекватному вос­приятию. Отношение же суждения к очевидному суждению аналогично отношению наглядного допу­щения (в качестве восприятия, воспоминания и т. п.) к адекватному восприятию. Наглядно представлен­ное и принятое за сущее не только мыслится, но и присутствует в акте так, как оно в нем мыслится. Так и то, о чем судят как об очевидном, не только обсуждается (т. е. мыслится в суждении, высказыва­нии, утверждении), но и присутствует в самом пере­живании суждения - присутствует в том смысле, в каком может «присутствовать» соотношение вещей того или иного значения, смотря по его характеру, в качестве единичного или общего, эмпирического или идеального и т. п. Переживание совпадения мыс­лимого с присутствующим, пережитым, которое мыс­лится, - между пережитым смыслом высказыва­ния и пережитым соотношением вещей - есть очевидность, а идея этого совпадения - истина. Но идеальность истины образует ее объективность. Что известная мысль в данное время и в данном месте со­впадает с пережитым соотношением вещей - есть не случайный факт. Отношение, наоборот, касается тождественного значения суждения и тождественно­го соотношения вещей. «Истинность», или «предмет­ность» (или же «неистинность», «беспредметность») присущи не высказыванию как переживанию вре­менному, а высказывание in specie (чистому и тож­дественному) высказыванию 2 х 2 = 4 и т. п.

Только при этом понимании можно признать, что усмотреть очевидность суждения U (т. е. суждение с содержанием, со значением U) и усмотреть, что U истинно, - есть одно и то же. Соответственно это­му мы имеем также очевидность, что ничье очевид­ное постижение - поскольку оно действительно та­ково - не может спорить с нашим. Ибо это означает лишь, что то, что пережито нами как истинное, тем самым и есть истинно, не может быть ложно. Сле­довательно, только при нашем понимании исключе­но то сомнение, которого не может избежать пони­мание очевидности как случайно примешанного ощущения, и которое очевидно равняется полному скептицизму: именно, сомнение в том, не может ли в то время, как мы имеем очевидность бытия U, кто-либо другой иметь очевидность бытия чего-либо, очевидно несовместимого с U, и не могут ли вообще встречаться неустранимые коллизии между двумя сознаниями очевидности. Отсюда далее мы понимаем, почему «чувство» очевидности не может иметь ника­кого другого существенного предварительного условия, кроме истинности соответствующего со­держания суждения. Ибо, как само собой понятно, что, где ничего нет, там и видеть нечего, так не ме­нее понятно само собой, что там, где нет истины, не может быть и усмотрения истинного, другими сло­вами, там нет и очевидности.

Однако довольно об этом. Что касается более под­робного анализа этих отношений, то мы отсылаем к соответствующим специальным исследованиям в дальнейших частях этого труда.

 

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 

ПРИНЦИП ЭКОНОМИИ МЫШЛЕНИЯ И ЛОГИКА

 

§ 52. Введение

В близком родстве с психологизмом, опроверже­нием которого мы занимались до сих пор, стоит дру­гая форма эмпиристического обоснования логики и гносеологии, особенно сильно распространившаяся за последние годы; это - биологическое обоснование логики и гносеологии посредством принципа наи­меньшей затраты силы, как у Авенариуса, или прин­ципа экономии мышления, как это называет Мах. Что это направление в конце концов впадает в психоло­гизм, яснее всего видно из «Психологии» Корнелиуса. Тут вышеупомянутый принцип открыто излагается как «основной закон разума» и одновременно как «всеобщий психологический основной закон». Психо­логия (и, в частности, психология процессов позна­ния), построенная на этом основном законе, вместе с тем должна дать основу для философии вообще.

Мне кажется, что в этих теориях экономии мышле­ния вполне правомерные и при соответствующем ог­раничении весьма плодотворные мысли получают та­кое применение, которое в случае всеобщего признания означало бы гибель всякой истинной логики и теории познания, с одной стороны, и психологии - с другой60.

Мы исследуем сначала характер принципа Маха-Авенариуса как принципа телеологического приспо­собления; затем мы определим ценное в его содер­жании и правомерные цели вытекающих отсюда исследований в области психической антропологии и практического учения о знании; в заключение мы докажем неспособность его оказать какую-либо по­мощь в деле обоснования психологии и прежде все­го - чистой логики и теории познания.

 

§ 53. Телеологический характер принципа Маха-Авенариуса и научное значение экономики мышления61

Как бы ни формулировать этот принцип, он носит характер принципа развития или приспособления; наука понимается тут как наиболее целесообразное (экономическое, сберегающее силу) приспособление мыслей к различным областям явлений.

В предисловии к своему произведению, посвящен­ному этому принципу, Авенариус излагает его сле­дующим образом: «Изменение, которое вносит душа в свои представления, когда присоединяются новые впечатления, есть возможно меньшее». И далее: «Но поскольку душа подчинена условиям органическо­го существования и вытекающим из них требовани­ям целесообразности, указанный принцип становится принципом развития: душа употребляет для апперцепции не более силы, чем надобно, и из мно­жества возможных апперцепции отдает предпочте­ние той, которая производит ту же работу с меньшей затратой сил, или с той же затратой сил производит большую работу; при благоприятствующих условиях душа даже предпочитает меньшей в данный момент затрате сил, которая, однако, связана с меньшим раз­мером действия или с меньшей длительностью дей­ствия, временно большее напряжение сил, обещающее гораздо большее или более длительное действие».

Большая отвлеченность, которая получается у Аве­нариуса из-за введения понятия апперцепции, ввиду обширности этого понятия и бедности его содержа­ния куплена дорогой ценой. Мах справедливо ставит на первое место то, что у Авенариуса является резуль­татом обстоятельных и в целом довольно сомнитель­ных дедукций: а именно, что наука создает возмож­но более полную ориентировку в соответствующих областях опыта, возможно более экономное приспо­собление наших мыслей к ним. Впрочем, он не лю­бит (и опять-таки совершенно справедливо) гово­рить о принципе, а предпочитает говорить просто об «экономической природе» научного исследования, об экономизирующем мышление действии» поня­тий, формул, теорий, методов и т. п.

Итак, в этом принципе речь идет не о принципе в смысле рациональной теории, не о точном законе, который был бы способен функционировать как ос­нование рационального объяснения, но об одной из тех ценных телеологических точек зрения, кото­рые в биологических науках вообще очень полезны и все примыкают к общей идее развития.

Отношение к самосохранению и сохранению рода тут ведь ясно видно. Действия животного определяют­ся представлениями и суждениями. Если бы последние были недостаточно приспособлены к течению собы­тий, то прошедший опыт не мог бы быть использован, новое не было бы предвидимо, средства и цели не на­ходились бы в надлежащем соответствии; и если б так было (по меньшей мере, в среднем) в кругу жизни со­ответственных индивидов и по отношению к угрожа­ющим им опасностям или благоприятным для них вы­годам, то сохранение было бы невозможно. Существо человекоподобного вида, которое переживало бы со­держания ощущений, но не совершало бы никаких ас­социаций, не приобретало бы привычек к представ­лениям, т. е. существо, которое было бы неспособно предметно толковать содержания, воспринимать внешние вещи и события, по привычке ожидать их или снова представлять их в воспоминании и которое во всех этих актах опыта не было бы уверено в приблизитель­ном успехе, - как могло бы оно сохранить существова­ние? Уже Юм в этом смысле говорил «о некоторого рода предопределенной гармонии между течением явлений природы и следованием наших идей», а современное учение о развитии склонно развивать далее эту точку зрения и изучить в деталях соответствующие телеоло­гические черты духовной организации. Эта точка зре­ния несомненно столь же плодотворна для психичес­кой биологии, сколь плодотворной она уже давно оказалась для физической биологии.

Разумеется, ей подчинена область не только слепо­го, но и логического, научного мышления. Преимуще­ство человека есть разум. Человек есть не только вооб­ще существо, которое приспособляется к своим внешним условиям через посредство представлений и суждений; он также мыслит и преодолевает посред­ством понятия узкие пределы наглядного. В отвлечен­ном познании он доходит до строгих каузальных за­конов, которые позволяют ему в несравненно большем объеме и с несравненно большей уверенностью, чем это было бы возможно в ином случае, предвидеть ход будущих явлений, воссоздавать течение прошедших, вычислять наперед возможные действия окружающих вещей и подчинять их себе на практике. «Science d'ou prévoyance, prévoyance d’ou action» - метко говорит Конт. Сколько бы страданий ни причиняло, и далеко не редко, односторонне преувеличенное стремление к познанию отдельному исследователю, - в конце концов его плоды, сокровища науки, все же служат на пользу всего человечества.

В вышесказанном не было еще и речи об экономии мышления. Но эта мысль тотчас же напрашивается, как только мы точнее сообразим, чего требует идея при­способления. Какое-либо существо очевидно органи­зовано тем более целесообразно, т. е. тем лучше при­способлено к условиям своей жизни, чем быстрее и с меньшей затратой сил оно может каждый раз выпол­нять действия, необходимые или благоприятные для его развития. В случае каких-либо (обыкновенно при­надлежащих к известной сфере и выступающих толь­ко в известные промежутки времени) вредных или по­лезных явлений оно будет тем скорее готово к обороне или наступлению, будет иметь успех, и у него останет­ся тем больше запасной силы, чтобы противостоять новым опасностям или реализовать новые выгоды. Ра­зумеется, тут речь идет о неясных, только грубо согла­сованных между собой и оцениваемых нами отноше­ниях, но все же это отношения, о которых можно с достаточной определенностью говорить и обсуждение которых (по крайней мере, в пределах известных обла­стей) следует считать в общем весьма поучительными.

Это несомненно применимо к области умственной работы. Раз признано, что она способствует самосох­ранению, то ее можно рассматривать с экономичес­кой точки зрения и оценивать телеологически соот­ветственные действия, фактически осуществляемые человеком. Можно, также, так сказать, a priori предста­вить известные совершенства как соответствующие экономии мышления и затем показать, что они реа­лизуются в формах и путях процесса нашего мышле­ния -либо во всяком мышлении вообще, либо в более развитых умах и в методах научного исследования. Во всяком случае, здесь открывается область обширных, благодарных и поучительных исследований. Область психического есть ведь частичная область биологии, и, следовательно, в ней возможны не только абстрак­тно-психологические исследования, которые, напо­добие физики, направлены на элементарную законо­мерность, но и конкретно-психологические и, в частности, телеологические исследования. Из после­дних составляется психическая антропология как необходимая спутница физической, она рассматри­вает человека в среде общей жизни человечества и да­лее в совокупности всей земной жизни.

 

§ 54. Более подробное изложение правомерных целей экономики мышления, главным образом, в сфере чисто дедуктивной методики. Отношение их к логическому техническому учению

Специально в применении к науке точка зрения эко­номии мышления может дать значительные результа­ты, она может бросить яркий свет на антропологичес­кие основания различных методов исследования. Более того, некоторые из самых плодотворных методов, ха­рактерных для наиболее передовых наук, могут быть удовлетворительно поняты только в связи с особен­ностями нашей психической организации. Очень хо­рошо по этому поводу говорит Мах: «Кто занимается математикой, не просветившись в означенном направ­лении, тот должен часто испытывать неприятное впе­чатление, будто карандаш и бумага умнее его самого»62.

Необходимо обратить здесь внимание на следую­щее. Если сообразить, как ограничены интеллекту­альные силы человека и, далее, как узка та сфера, внутри которой находятся еще вполне доступные пониманию усложнения абстрактных понятий, и, как трудно даже одно только понимание таких сво­еобразно сочетающихся усложнений; если далее рас­судить, как мы подобным же образом ограничены в самом уразумении смысла умеренно сложных связей между положениями и еще более - в действительном и самоочевидном осуществлении даже умеренно сложных дедукций; наконец, если принять во внима­ние, как ничтожна a fortiori сфера, в которой перво­начально может вращаться активное, вполне ясное, повсюду борющееся с самой мыслью исследова­ние, - если сообразить все это, то надо изумляться, как вообще могли создаться более обширные рацио­нальные теории и науки. Так, например, серьезная проблема состоит в том, как возможны математичес­кие дисциплины, в которых с величайшей свободой движутся не относительно простые мысли, а целые груды мыслей и тысячекратно переплетенные друг с другом связи мыслей, и где исследование создает все усложняющиеся сочетания их.

Это делает искусство и метод. Они преодолевают несовершенства нашей духовной организации и по­зволяют нам косвенно посредством символических процессов при отсутствии наглядности, прямого ура­зумения и очевидности выводить результаты, кото­рые вполне верны, ибо раз навсегда гарантированы общим обоснованием правильности метода. Все относящиеся сюда искусственные приемы (которые имеются в виду, когда речь идет о методе вообще) носят характер приемов экономии мышления. Они исторически и индивидуально вырастают из неизве­стных естественных процессов экономии мыш­ления, причем исследователь в практически-логи­ческом мышлении уясняет их преимущества, вполне сознательно совершенствует их, искусственно свя­зывает и создает аналогичные, более усложненные, но несравненно более действенные механизмы мышления. Следовательно, путем очевидного уяс­нения, постоянно сообразуясь с особенностями на­шей духовной организации63, люди, прокладывающие пути в науке, изыскивают методы, общую правомер­ность которых они устанавливают раз навсегда. Раз это сделано, эти методы могут в каждом данном от­дельном случае применяться и без сознания очевид­ности, так сказать, механически, объективная пра­вильность результата обеспечена.

Это широкое сведение самоочевидных процессов мышления на механические, посредством коего ог­ромные области неосуществимых прямым путем за­дач мышления преодолеваются косвенным путем, покоится на психологической природе значно-символического мышления. Оно играет неизмеримо большую роль не только для построения слепых ме­ханизмов - на манер арифметических предписаний для четырех действий и для высших операций с деся­тичными числами, где результат (иногда при помо­щи логарифмических таблиц, тригонометрических функций и т. п.) получается без всякого содействия уясняющего мышления - но и в связях уясняющего исследования и доказывания. Сюда относится, например, достопримечательное усвоение всех чи­сто математических понятий, в силу которого, осо­бенно в арифметике, общие арифметические знаки сперва употребляются в смысле первоначального определения как знаки соответствующих числовых понятий, а затем функционируют уже как чисто опе­рационные знаки, именно как знаки, значение кото­рых определяется исключительно внешними форма­ми операций; каждый из них получает значение просто чего-либо, чем в этих определенных формах можно пользоваться на бумаге известным способом64. Эти заменяющие операционные понятия, благодаря которым знаки превращаются в своего рода играль­ные марки, имеют решающее и исключительное зна­чение на самых далеких этапах арифметического мышления и даже исследования. Они означают ог­ромное облегчение его, они переносят его с тяжело доступных высот абстракции на удобный путь на­глядного представления, где руководимое самооче­видностью воображение в пределах правил может действовать свободно и с относительно небольши­ми усилиями, приблизительно так, как в играх, осно­ванных на правилах.

В связи с этим можно бы указать и на то, как в чис­то математических дисциплинах экономизирующее мысли сведение настоящего мышления к замещаю­щему его, значному, сначала совершенно незаметно дает повод к формальным обобщениям первоначаль­ных рядов мыслей и даже наук, и как таким путем, почти без всякой специально на это направленной работы ума, вырастают дедуктивные дисциплины с бесконечно расширенным горизонтом. Из арифме­тики, которая первоначально была учением о совокупностях и величинах, возникает таким образом и в известном смысле сама собой обобщенная, фор­мальная арифметика, в отношении которой сово­купности и величины представляют собой только случайные объекты применения, а уже не основные понятия. И когда здесь вступает вполне сознательное размышление, вырастает в качестве дальнейшего рас­ширения чистое учение о многообразии, которое по форме охватывает все возможные дедуктивные сис­темы и для которого даже система форм формаль­ной арифметики есть только единичный случай65.

Анализ этих и сходных типов методов и закончен­ное выяснение того, что они могут дать, представля­ет собой, быть может, прекраснейшее и во всяком случае менее всего обработанное поле для теории науки, в особенности для столь важной и поучитель­ной теории дедуктивной (в обширнейшем смысле математической) методики. Одними общими места­ми, одними лишь туманными словами о заместитель­ной функции знаков, о сберегающих силу механиз­мах и т. п. дело, разумеется, не может кончиться; необходимы повсюду глубокие анализы, нужно дей­ствительно произвести исследование каждого типи­чески различного метода и показать его экономичес­кое действие наряду с точным уяснением этого действия.

Если понять ясно смысл поставленной здесь зада­чи, то и подлежащие решению проблемы экономии мышления в донаучном и вненаучном мышлении получают новое освещение и новую форму. Извест­ного приспособления к внешней природе требует самосохранение; оно требует, сказали мы, способно­сти в известной мере правильно судить о вещах, пред­видеть течение событий, правильно расценивать при­чинные связи и т. п. Но действительное познание всего этого осуществляется только в науке, если во­обще осуществляется. А как могли бы мы практичес­ки правильно судить и умозаключать без сознания очевидности, которое в целом может дать только наука, дар немногих? Ведь практическим потребно­стям донаучной жизни служат некоторые очень сложные и плодотворные методы - вспомним хотя бы о десятичной системе. Если они не открыты с со­знанием их очевидности, а появились естественным путем, то возникает вопрос, как возможно нечто по­добное, как слепо механические операции в конеч­ном выводе могут совпадать с тем, чего требует со­знание очевидности.

Соображения вроде намеченных выше укажут нам путь. Чтобы выяснить телеологию донаучных и вне-научных методов, необходимо прежде всего посред­ством точного анализа соответствующих связей представлений и суждений, как и действующих тен­денций, установить фактическую сторону, психоло­гический механизм соответствующего способа мыш­ления. Действие последнего в направлении экономии мышления обнаруживается через доказательство, что этот способ может быть обоснован косвенно и ло­гически с очевидностью, т. е. что его результаты - с необходимостью или с известной, не слишком ма­лой вероятностью - должны совпадать с истиной. Наконец, чтобы не пришлось считать естественное возникновение экономизирующего мышление аппа­рата чудом (или, что то же, результатом творческого акта божественного разума), необходимо заняться тщательным анализом естественных и господствую­щих мотивов и условий представления у среднего человека (а также у дикаря, животного и т. д.) и на основе этого показать, как мог и должен был «сам собой» развиться из чисто природных оснований такого рода плодотворный способ66.

Этим уяснена вполне, по моему мнению, право­мерная и плодотворная идея экономики мышления и обозначены в общих чертах проблемы, которые ей предстоит разрешить, и главные направления, по которым она должна идти. Ее отношение к логике в практическом смысле технического учения о на­учном познании понятно само собой. Очевидно, она представляет важную основу этого технического учения, ибо оказывает существенную помощь для создания идеи технических методов человеческого познания, для полезного специализирования таких методов, а также для выведения правил их оценки и открытия.

 

§ 55. Экономика мышления не имеет значения для чистой логики и учения о познании. Ее отношение к психологии

Поскольку эти мысли совпадают с учением Р. Аве­нариуса и Э. Маха, разногласия между нами нет, и я с радостью присоединяюсь к ним. Я, действительно, убежден, что в особенности трудам Э. Маха по исто­рии методологии мы обязаны многим в смысле ло­гического поучения даже и там, где не всецело мож­но (или совершенно нельзя) согласиться с его выводами. К сожалению, Мах не затронул именно тех, как бы мне казалось, наиболее плодотворных, проблем дедуктивной экономики мышления, кото­рые я выше пытался формулировать хотя и кратко, но, надеюсь, достаточно определенно. И что он это­го не сделал, это (по крайней мере, отчасти) объяс­няется гносеологическими искажениями, которые он счел возможным ввести в свои исследования. Но именно с этим и связано особенно сильное действие работ Маха. С этой стороны его идеи сходятся также с мыслями Авенариуса; и это же заставляет меня здесь выступить против него.

Учение Маха об экономии мышления, как и уче­ние Авенариуса о наименьшей затрате сил, относит­ся, как мы видели, к известным биологическим фак­там и в конечном счете представляет отрасль учения о развитии. Отсюда само собой понятно, что упомя­нутые исследования могут, правда, пролить свет на практическое учение о познании, на методологию научного исследования, но отнюдь не на чистое уче­ние о познании, в частности, не на идеальные зако­ны чистой логики. Но сочинения школы Маха-Аве­нариуса, по-видимому, имеют в виду именно теорию познания с обоснованием в смысле экономии мыш­ления. Против подобного понимания и употребле­ния экономики мышления, разумеется, обращается весь этот арсенал возражений, которые приведены нами выше против психологизма и релятивизма. Обо­снование учения о познании в смысле экономии мышления в конце концов, ведь, возвращает нас к психологическому обоснованию, так что нет надоб­ности ни повторять, ни специально приспособлять к этому учению наши аргументы.

У Корнелиуса нагромождаются очевидные несов­местимости в силу того, что он берется вывести из телеологического принципа психической антропо­логии элементарные факты психологии, которые в свою очередь являются предположением для выве­дения самого этого принципа, и что он далее стре­мится к гносеологическому обоснованию филосо­фии вообще посредством психологии. Я напоминаю, что этот так называемый принцип менее всего есть завершающий объяснение рациональный принцип: он есть просто обобщение комплекса фактов при­способления - комплекса, который в идеале требу­ет окончательного сведения на элементарные фак­ты и элементарные законы, все равно, сможем ли мы когда-либо достичь этого или нет.

Обоснование психологии на телеологических принципах, принимаемых за «основные законы», с целью объяснить посредством них различные пси­хические функции, не может содействовать разви­тию психологии. Несомненно поучительно показать телеологическое значение психических функций и важнейших психических продуктов, т. е. показать в деталях, как и посредством чего фактически обра­зующиеся комплексы психических элементов обла­дают тем свойством полезности для самосохранения, которого мы ожидаем a priori. Но выставлять первич­но данные элементы «необходимыми следствиями» этих принципов, притом так, что создается види­мость действительного объяснения, и, сверх того де­лать это в связи научного изложения, посвященно­го, главным образом, уяснению последних основ психологии, это может привести только к путанице.

Психологический, или гносеологический закон, который говорит о стремлении произвести воз­можно большую работу в том или ином направ­лении, есть бессмыслица. В чистой сфере фактов не существует «возможно большего», в сфере законо­мерности не существует стремления. В психологи­ческом смысле в каждом случае происходит нечто определенное, ровно столько-то и не больше.

Фактическая сторона принципа экономии сво­дится к тому, что существуют представления, сужде­ния и иные переживания мышления, и в связи с ними также чувства, которые в форме удовольствия содейству­ют известным интеллектуальным тенденциям, в форме же неудовольствия отталкивают от них. Далее можно констатировать в общем, грубом и целом прогресси­рующий процесс образования представлений и суж­дений, причем из элементов, первоначально лишен­ных значения, прежде всего образуются отдельные данные опыта, а затем эти данные сливаются в одно более или менее упорядоченное единство опыта. По психологическим законам на основе гру­бо согласующихся первых психических коллокаций возникает представление единого, общего для нас всех мира и слепая эмпирическая вера в его существо­вание. Но нельзя упускать из виду, что этот мир не для каждого тот же самый, он таков только в общем и целом, лишь настолько, чтобы практически была в достаточной мере дана возможность общих пред­ставлений и действий. Мир не одинаков для просто­го человека и для научного исследователя; для пер­вого мир есть связь приблизительной правильности, пронизанная тысячью случайностей, для второго мир есть природа, в которой всюду и везде господ­ствует абсолютно строгая закономерность.

Несомненно имеет большое научное значение показать психологические пути и средства, с помо­щью которых развивается и устанавливается эта до­статочная для потребностей практической жизни (потребностей самосохранения) идея мира как пред­мета опыта; далее, показать психологические пути и средства, с помощью которых в умах отдельных ис­следователей и целых поколений исследователей образуется объективно адекватная идея строго зако­номерного единства опыта с его непрестанно обога­щающимся научным содержанием. Но с гносеологи­ческой точки зрения все это исследование не имеет значения. В лучшем случае она может оказаться по­лезной для теории познания косвенно, а именно, для целей критики гносеологических предрассудков, в которых ведь все сводится к психологическим моти­вам. Вопрос не в том, как возникает опыт, наивный или научный, а в том, какое содержание он должен иметь, чтобы быть объективно правильным опытом; вопрос в том, каковы те идеальные элементы и зако­ны, на которых основывается эта объективная обя­зательность реального познания (и в более общей форме, всякого познания вообще), и как, собствен­но, надо понимать это их действие. Другими слова­ми: мы интересуемся не возникновением и измене­нием представления о мире, а объективным правом, с которым научное представление о мире противо­поставляет себя всякому другому и в силу которого оно утверждает свой мир как объективно-истинный. Психология стремится уяснить образование пред­ставлений о мире; наука о мире (как совокупность различных реальных наук) стремится с очевиднос­тью познать, что существует реально как истинный и действительный мир; теория же познания стремит­ся с очевидностью постигнуть, что в объективно-иде­альном смысле создает возможность достоверного познания реального и возможность науки и позна­ния вообще.

 

§ 56. Продолжение. Ύστερον πρότερον Обоснования чисто логического через экономику мышления

Видимость, будто в лице принципа сбережения мы имеем дело с гносеологическим или психологичес­ким принципом, обусловливается, главным образом, смешением фактически данного с логически идеаль­ным, которое незаметно подставляется вместо него. Мы с очевидностью признаем высшей целью и иде­ально-правомерной тенденцией всякого объясне­ния, выходящего за пределы простого описания, что­бы оно подчинило «слепые» сами по себе факты возможно более общим законам и в этом смысле воз­можно более рационально объединяло их. Здесь вполне ясно, что означает это «возможно более» «объединяющее» действие: это есть идеал всеобъем­лющей и всепостигающей рациональности. Если все фактическое подчинено законам, то должна иметь­ся минимальная совокупность возможно более об­щих и дедуктивно независимых друг от друга зако­нов, к которым чисто дедуктивным путем сводятся все остальные законы. Тогда эти «основные законы» представляют собой именно указанные возможно более объемлющие и плодотворные законы, их по­знание обеспечивает абсолютно наибольшее уразумение данной области и позволяет объяснять в ней все, что вообще поддается объяснению (причем, в идеале предполагается безграничная способность к дедукции и подчинению). Так, геометрические акси­омы объясняют или объемлют в качестве основных законов совокупность пространственных фактов, они с очевидностью сводят каждую общую простран­ственную истину (иными словами, каждую геомет­рическую истину) к ее последним основаниям.

Эту цель, или этот принцип, возможно большей рациональности, мы, следовательно, познаем с оче­видностью как высшую цель рациональных наук. Ясно, что познание более общих законов есть дей­ствительно нечто лучшее, чем познание тех законов, которыми мы уже обладаем, ибо подводит нас к бо­лее глубоким и более объемлющим основаниям. Но это, очевидно, есть не биологический принцип и не принцип экономии мышления, а наоборот, чисто идеальный и вдобавок нормативный принцип. Он никоим образом не может быть сведен на факты пси­хической жизни или общественной жизни чело­вечества либо истолкован в смысле таких фактов. Отождествлять тенденцию возможно большей раци­ональности с биологической тенденцией к приспо­соблению или выводить первую из второй и затем еще возлагать на нее функцию основной психичес­кой силы - это есть такое скопление заблуждений, к которому приближаются только психологистичес­кие искажения логических законов и понимание их как естественных законов. Сказать, что наша психи­ческая жизнь фактически управляется этим принци­пом - это и здесь противоречит явной истине; наше фактическое мышление именно не протекает со­гласно с идеалами - как будто идеалы вообще были чем-то вроде сил природы.

Идеальная тенденция логического мышления, как такового, направлена в сторону рациональнос­ти. Сторонник экономии мышления делает из нее всеобъемлющую реальную тенденцию человеческо­го мышления, обосновывает ее на неопределенном принципе сбережения сил и, в конечном счете, на приспособлении; и при этом он воображает, что уяс­нил норму, в силу которой мы должны рационально мыслить и вообще установить объективную цен­ность и смысл рациональной науки. Разумеется, мож­но с полным правом говорить об экономии в мыш­лении, о сберегающем мышление «включении» фактов в общие положения и низших обобщений - в высшие и т. п. Но это правомерно лишь при сравне­нии фактического мышления с уясненной идеальной нормой, которая, таким образом, есть πρότερον τή φύσετ. Идеальное значение нормы есть предпосылка вся­кой осмысленной речи об экономии мышления, сле­довательно, оно отнюдь не есть возможный резуль­тат, выведенный из учения об этой экономии. Мы измеряем эмпирическое мышление идеальным и констатируем, что первое в некотором объеме факти­чески протекает так, как будто оно ясно руководилось идеальными принципами. Соответственно этому, мы справедливо говорим о естественной телеологии на­шей духовной организации, как о таком ее устрой­стве, в силу которого процесс нашего представления и суждения протекает в общем и целом (именно в раз­мере, достаточном для среднего содействия жизни) так, как будто он регулируется логикой. Исключая не­многие случаи действительно самодостоверного мышления, наше мышление не содержит в себе самом обеспечения своей логической правильности, оно само не обладает самоочевидностью и не упорядоче­но целесообразно косвенным путем - через предше­ствовавшую самоочевидность. Но фактически ему свойственна некоторая кажущаяся рациональность, оно таково, что мы, исходя из идеи экономии мышле­ния и размышляя о путях эмпирического мышления, можем с очевидностью показать, что подобные пути мышления должны вообще давать результаты, совпадающие в грубом приближении со строго логически­ми выводами, о чем мы и говорили выше.

Ύστερον πρότερον здесь ясно. Еще до всякой эконо­мики мышления мы должны знать идеал, мы должны знать, к чему в идеале стремится наука, чем являются и что дают в идеале закономерные связи, основные законы и производные законы, - и только тогда мы можем изложить и оценить сберегающую мышление функцию их познания. Правда, еще до научного ис­следования этих идей у нас есть некоторые смутные понятия о них, так что об экономии мышления мо­жет идти речь и до построения науки чистой логики. Но положение дел этим по существу не изменяется; сама по себе чистая логика предшествует всякой эко­номике мышления, и остается нелепостью основы­вать первую на последней.

Сюда присоединяется еще одно. Само собой ра­зумеется, что и всякое научное объяснение и пони­мание протекает согласно психологическим зако­нам и в направлении экономии мышления. Но ошибочно предполагать, что этим стирается разли­чие между логическим и естественным мышлением и что научную деятельность ума можно представ­лять как простое «продолжение» слепой есте­ственной деятельности. Конечно, можно, хотя и не совсем безопасно, говорить о «естественных», как и о логических, «теориях». Но тогда нельзя упускать из виду, что логическая теория в истинном смысле отнюдь не совершает того же, что естествен­ная теория, только с несколько большей интенсив­ностью; у нее не та же цель, или, вернее: она име­ет цель, в «естественную» же «теорию» мы только привносим цель. Как указано выше, мы измеряем известные естественные (и это означает здесь: не обладающие очевидностью) процессы мышления логическими теориями, которым одним лишь по праву принадлежит это название, и называем пер­вые естественными теориями лишь потому, что они дают такие психологические результаты, кото­рые таковы, как если бы они возникли из логически самоочевидного мышления и действительно были теориями. Но, называя их так, мы непроизвольно впадаем в ту ошибку, что приписываем этим «есте­ственным» теориям существенные особенности действительных теорий и, так сказать, привносим в них подлинно теоретический элемент. Пусть эти подобия теорий в качестве психических процессов и обладают каким угодно сходством с действитель­ными теориями, но все же они в корне отличны от них. Логическая теория есть теория в силу господ­ствующей в ней идеальной связи необходимости, между тем как то, что здесь называется естествен­ной теорией, есть поток случайных представлений или убеждений без самоочевидной связи, без связу­ющей силы, но обладающий на практике средней полезностью, как будто в основе его лежит что-то вроде теории.

Заблуждения этого направления проистекают в конечном счете из того, что его представители - как и психологисты вообще - заинтересованы только познанием эмпирической стороны науки. Они до известной степени за деревьями не видят леса. Они трудятся над проблемой науки как био­логического явления и не замечают, что она даже совсем и не затрагивает гносеологической пробле­мы науки как идеального единства объективной истины. Прежнюю теорию познания, которая еще видела в идеальном проблему, они считают заблуж­дением, которое лишь в одном смысле может быть достойным предметом научной работы: именно, для доказательства его функции относительного сбережения мышления низшей ступени развития философии. Но чем больше такая оценка основных гносеологических проблем и направлений грозит стать философской модой, тем сильнее должно вос­стать против нее трезвое исследование и тем более, вместе с тем, необходимо - посредством возмож­но более многостороннего обсуждения спорных принципиальных вопросов и в особенности посред­ством возможно более глубокого анализа принципи­ально различных направлений мышления в сферах реального и идеального - проложить путь тому са­моочевидному уяснению, которое есть необходи­мое условие для окончательного обоснования фи­лософии. Предлагаемый труд рассчитывает хоть немного содействовать этому.

 

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ КРИТИЧЕСКИХ ИССЛЕДОВАНИЙ

 

§ 57. Сомнения, вызываемые возможным неправильным истолкованием наших логических идей

Наше исследование до сих пор носило, главным образом, критический характер. Мы полагаем, что по­казали несостоятельность всякой формы эмпиричес­кой или психологической логики. Наиболее существен­ные основы логики, в смысле научной методологии, лежат вне психологии. Идея «чистой логики» как теоре­тической науки, независимой от всякой эмпирии, следовательно, и от психологии,- науки, которая одна лишь и делает возможной технологию научного позна­вания (логику в обычном теоретически-практическом смысле), должна быть признана правомерной; и надле­жит серьезно приняться за неустранимую задачу ее построения во всей ее самостоятельности. Должны ли мы удовольствоваться этими выводами, можем ли на­деяться, что они будут признаны подлинными выво­дами? Итак, логика нашего времени, эта уверенная в своих успехах, обрабатываемая столь выдающимися ис­следователями и пользующаяся общераспространен­ным признанием наука, трудилась напрасно, пойдя по неверному пути?67. Вряд ли это будет допущено. Пусть идеалистическая критика и создает при разборе прин­ципиальных вопросов некоторое жуткое чувство; но большинству достаточно будет только бросить взгляд на гордый ряд выдающихся произведений от Милля до Эрдманна, чтобы колеблющееся доверие было опять восстановлено. Скажут себе: должны же быть средства как-нибудь справиться с аргументами и со­гласовать их с содержанием науки, находящейся в цве­тущем состоянии, а если нет, то тут все сводится, веро­ятно, лишь к гносеологической переоценке науки, - переоценке, которая, пожалуй, не лишена важности, но не может иметь революционного воздействия и унич­тожить существенное содержание науки. В крайнем случае, придется кое-что формулировать точнее, соот­ветствующим образом ограничить отдельные неосто­рожные рассуждения или видоизменить порядок иссле­дований. Быть может, действительно, стоит тщательно составить несколько чисто логических рассуждении ло­гического технического учения. Такого рода мыслями мог бы удовлетвориться тот, кто ощущает силу идеали­стической аргументации, но не обладает необходимым мужеством последовательности.

Впрочем, радикальное преобразование, которому обязательно должна подвергнуться логика при на­шем понимании, еще и потому будет встречено ан­типатией и недоверием, что оно легко, особенно при поверхностном рассмотрении, может показаться чистой реакцией. При более внимательном рассмот­рении содержания наших анализов должно стать яс­ным, что ничего подобного не имелось в виду, что мы примыкаем к правомерным тенденциям прежней философии не для того, чтобы восстановить тради­ционную логику; но вряд ли мы можем надеяться та­кими указаниями преодолеть все недоверие и пре­дупредить искажение наших намерений.

§ 58. Точки соприкосновения с великими мыслителями прошлого и прежде всего с Кантом

При господствующих предрассудках не может послужить нам опорой и то, что мы можем сослать­ся на авторитет великих мыслителей, как Кант, Гербарт и Лотце и еще до них Лейбниц. Скорее это мо­жет даже еще усилить недоверие к нам.

Мы возвращаемся в самых общих чертах к Кантову делению логики на чистую и прикладную. Мы дей­ствительно можем согласиться с наиболее яркими его суждениями по этому вопросу. Конечно, только с соответствующими оговорками. Например, мы не примем, разумеется, тех запутывающих мифических понятий, которые так любит и применяет также и к данному разграничению Кант, - я имею в виду по­нятия рассудка (Verstand) и разума (Vernunft) - и не признаем в них душевных способностей в подлин­ном смысле. Рассудок или разум как способности к известному нормальному мышлению предполагают в своем понятии чистую логику, - которая ведь и определяет нормальное, - так что, серьезно ссыла­ясь на них, мы получили бы не большее объяснение, чем если бы в аналогичных случаях захотели объяс­нить искусство танцев посредством танцевальной способности (т. е. способности искусно танцевать), искусство живописи посредством способности к живописи и т. д. Термины «рассудок» и «разум» мы берем, наоборот, просто как указания на направле­ние в сторону «формы мышления» и ее идеальных законов, по которому должна пойти логика в проти­воположность эмпирической психологии познания. Итак, с такими ограничениями, толкованиями, более точными определениями мы и чувствуем себя близ­кими к учению Канта.

Но не должно ли это самое согласие компроме­тировать наше понимание логики? Чистая логика (которая одна только собственно и есть наука), по Канту, должна быть краткой и сухой, как этого требует школьное изложение элементарного учения о рассудке68. Всякий знает изданные Еше (Jäsche) лек­ции Канта и знает, в какой опасной мере они соот­ветствуют этому характерному требованию. Значит, эта несказанно тощая логика может стать образцом. к которому мы должны стремиться? Никто не захо­чет утруждать себя разбором мысли о сведении на­уки на положение аристотелевско-схоластической логики. А к этому, по-видимому, клонится дело, ибо сам Кант учит, что логика со времен Аристотеля но­сит характер законченной науки. Схоластическое плетение силлогистики, предшествуемое нескольки­ми торжественно изложенными определениями по­нятий, есть не особенно заманчивая перспектива.

Мы, конечно, могли бы ответить: мы чувствуем себя ближе к Кантову пониманию логики, чем к по­ниманию Милля или Зигварта, но это не означает, что мы одобряем все содержание его логики и ту оп­ределенную форму, в которой Кант развил свою идею чистой логики. Мы согласны с Кантом в глав­ной тенденции, но мы не думаем, что он ясно про­зрел сущность задуманной дисциплины и сумел в ее изложении учесть ее надлежащее содержание.

 

§ 59. Точки соприкосновения с Гербартом и Лотце

Впрочем, ближе, чем Кант, к нам стоит Гербарт, и главным образом потому, что у него резче подчерк­нут и привлечен к различению чисто логического от психологического кардинальный пункт, который в этом отношении действительно играет решающую роль, а именно: объективность «понятия», т.е. представления в чисто логическом смысле.

«Всякое мыслимое, - говорит он в «Психологии как науке», своем главном психологическом произ­ведении, рассматриваемое исключительно со сторо­ны его качества, в логическом смысле есть понятие». При этом «ничто не приходится на долю мыслящего субъекта, таковому только в психологическом смыс­ле можно приписывать понятия, тогда как вне этого смысла понятие человека, треугольника и т. д. не при­надлежит никому в отдельности. Вообще в логичес­ком значении каждое понятие дано только в един­ственном числе, что не могло бы быть, если бы число понятий увеличивалось вместе с числом представля­ющих их субъектов или даже с числом различных актов мышления, в которых с психологической точ­ки зрения созидается и проявляется понятие». «Entia прежней философии даже еще у Вольфа, - читаем мы (в том же параграфе), - представляют собой не что иное как понятия в логическом смысле... Сюда же относится и старое положение: essentiae rerum sunt immutabiles. Оно означает не что иное как то, что понятия представляют собой нечто совер­шенно вневременное; это истинно для них во всех их логических отношениях; поэтому также истинны и остаются истинными и составленные из них науч­ные положения и умозаключения; они истинны для древних и для нас, на земле и в небесах. Но понятия в этом смысле, образуя общее значение для всех лю­дей и времен, не являются чем-либо психологиче­ским... В психологическом смысле понятие есть то представление, которое имеет своим представляе­мым понятие в логическом значении или посред­ством которого последнее (имеющее быть представ­ленным) действительно представляется. В этом смысле каждый имеет свои понятия для себя; Архи­мед исследовал свое собственное понятие о круге, Ньютон - тоже свое; это были в психологическом смысле два понятия, между тем, как в логическом смыс­ле для всех математиков существует только одно».

Сходные рассуждения мы находим во 2-м отделе учебника «Введение в философию». Первое же поло­жение гласит: «Все наши мысли могут быть рассмат­риваемы с двух сторон; отчасти как деятельность нашего духа, отчасти в отношении того, что мыслит­ся посредством них. В последнем отношении их на­зывают понятиями, и это слово, означая понятое, велит нам отвлечься от способа, которым мы воспри­нимаем, производим или воспроизводим мысль». Гербарт отрицает, что два понятия могут быть совер­шенно одинаковы; ибо они «не различались бы в от­ношении того, что мыслится посредством них, они, следовательно, вообще не различались бы как поня­тия. Зато мышление одного и того же понятия мо­жет быть много раз повторено, воспроизведено и вызвано при весьма различных случаях без того, что­бы понятие из-за этого стало многократным». В при­мечании он предлагает хорошо запомнить, что по­нятия не представляют собой ни реальные предметы, ни действительные акты мышле­ния. Последнее заблуждение действует еще теперь; поэтому многие считают логику естественной исто­рией рассудка и предполагают, что познают в ней его прирожденные законы и формы мышления, вслед­ствие чего искажается психология».

«Можно, - говорится в «Психологии как на­уке», - если это представляется необходимым, до­казать посредством полной индукции, что ни одно из всех неоспоримо принадлежащих к чистой логике учений, от противопоставления и подчинения понятий до цепей умозаключений, не предполага­ет ничего психологического. Вся чистая логика име­ет дело с отношениями мыслимого, с содержа­нием наших представлений (хотя и не специально с самим этим содержанием); но нигде с деятельно­стью мышления, нигде с психологической, следова­тельно, метафизической возможностью последне­го. Только прикладная логика, как и прикладная этика, нуждается в психологических знаниях; имен­но поскольку должен быть обсужден со стороны сво­их свойств материал, который хотят формировать согласно данным предписаниям».

В этом направлении мы находим немало поучи­тельных и важных рассуждении, которые современ­ная логика скорее отодвинула в сторону, чем серь­езно обсудила. Но и эта наша близость к Гербарту не должна быть ложно истолкована. Меньше всего под ней подразумевается возврат к идее и способу изло­жения логики, представлявшимся Гербарту и столь выдающимся образом осуществленным его почтен­ным учеником Дробишем.

Конечно, Гербарт имеет большие заслуги, особенно в вышеприведенном пункте - в указании на идеаль­ность понятия. Уже сама выработка им своего понятия о понятии составляет немалую заслугу, все равно, согла­симся ли мы с его терминологией или нет. Однако Гер­барт, как мне кажется, не пошел дальше единичных и не совсем продуманных намеков и некоторыми неверны­ми и, к сожалению, весьма влиятельными своими идея­ми совершенно испортил свои лучшие намерения.

Вредно было уже то, что Гербарт не заметил ос­новных эквивокаций в таких словах, как содержание, представляемое, мыслимое, в силу чего они, с одной стороны, означают идеальное, тождественное содер­жание значения соответствующих выражений, а с другой - представляемый в каждом данном случае предмет. Единственного уясняющего слова в опре­делении понятия о понятии Гербарт, насколько я вижу, не сказал, а именно, что понятие или представ­ление в логическом смысле есть не что иное как тож­дественное значение соответствующих выражений.

Но важнее иное, основное упущение Гербарта. Он видит сущность идеальности логического понятия в его нормативности. Этим у него искажается смысл ис­тинной и настоящей идеальности, единства значения в рассеянном многообразии переживаний. Теряется именно основной смысл идеальности, который созда­ет непреодолимую пропасть между идеальным и реаль­ным, и подставляемый вместо него смысл нормативно­сти запутывает основные логические воззрения. В ближайшей связи с этим стоит вера Гербарта в спаситель­ность установленной им формулы, противопоставля­ющей логику как мораль мышления - психологии как естественной истории разума69. О чистой, теорети­ческой науке, которая кроется за этой моралью (как и за моралью в обычном смысле), он не имеет представ­ления, и еще менее - об объеме и естественных грани­цах этой науки и о тесном единстве ее с чистой матема­тикой. И в этом отношении справедлив упрек, делаемый логике Гербарта, именно, что она бедна совершенно так же, как логика Канта и аристотелевская схоластическая логика, хотя она и превосходит их в другом отношении в силу той привычки к самодеятельному и точному ис­следованию, которую она усвоила себе в своем узком кругу. И, наконец, также в связи с вышеупомянутым ос­новным упущением стоит заблуждение гербартовой теории познания, которая оказывается совершенно не­способной решить столь глубокомысленную с виду про­блему гармонии между субъективным процессом логи­ческого мышления и реальным процессом внешней действительности и увидеть в ней то, что она есть и в качестве чего мы ее покажем позднее, именно - возник­шую из неясности мысли мнимую проблему.

Все это относится также к логикам Гербартовой школы, в частности, и к Лотце, который воспринял некоторые мысли Гербарта, с большой проницатель­ностью продумал и оригинально продолжил их. Мы обязаны ему многим; но, к сожалению, его прекрас­ные намерения уничтожаются гербартовским смеше­нием, так сказать, платоновской и нормативной идеальности. Его крупный логический труд, как ни богат он в высшей степени замечательными идеями, достойными этого глубокого мыслителя, становит­ся в силу этого дисгармонической помесью психо­логистической и чистой логики70.

 

§ 60. Точки соприкосновения с Лейбницем

Среди великих философов прошлого, с которы­ми нас сближает наше понимание логики, мы назва­ли выше также и Лейбница. К нему мы стоим сравни­тельно ближе всего. И к логическим убеждениям Гербарта мы лишь постольку ближе, чем к воззрени­ям Канта, поскольку он, в противоположность Кан­ту, возобновил идеи Лейбница. Но, конечно, Гербарт оказался не в состоянии даже приблизительно исчер­пать все то хорошее, что можно найти у Лейбница. Он остается далеко позади великих, объединявших математику и логику концепций могучего мыслите­ля. Скажем несколько слов об этих концепциях, ко­торые особенно симпатичны и близки нам.

Движущий мотив при зарождении новой филосо­фии, идея усовершенствования и преобразования наук, заставляет и Лейбница неустанно работать над реформированием логики. Но он смотрит на схолас­тическую логику прозорливее, чем его предшественники, и вместо того, чтобы осудить ее как набор пус­тых формул, считает ее ценной ступенью к истинной логике, способною, несмотря на свое несовершен­ство, дать мышлению действительную помощь. Даль­нейшее развитие ее в дисциплину с математичес­кой формой и точностью, в универсальную математику в высшем и всеобъемлющем смыс­ле - вот цель, которой он постоянно посвящает свои усилия.

Я следую здесь указаниям Nouveaux Essais, L. IY, ch. XVII, Ср., например, § 4, Opp. phil. Erdm. 395a, где учение о силлогистических формах, расширенное до совершенно общего учения об «argumens en forme», обозначается как «род универсальной мате­матики, важность которой недостаточно известна». «Под «аргументом формы», - говорится там, - я разумею не только схоластический способ аргу­ментирования, который применяется в школах, но всякое рассуждение, умозаключающее на основа­нии формы и не имеющее надобности в каких бы то ни было дополнениях. Таким образом, сорит или иное силлогистическое построение, избегающее повторения, даже хорошо составленный счет, алгеб­раическое вычисление, анализ бесконечно малых, представляются мне приблизительно аргументами формы, ибо форма рассуждения в них предсказа­на так, что мы уверены в безошибочности рассуж­дения». Сфера понимаемой здесь Mathématique universelle, следовательно, много обширнее сферы логического счисления, над конструкцией кото­рой много трудился Лейбниц, так и не справившись с ней до конца. Собственно Лейбниц должен был бы разуметь под этой общей математикой всю Mathesis universalis в обычном количественном смысле (которая составляет, по Лейбницу, понятие Mathesis universalis в узком смысле), тем более, что он вообще часто обозначает математические аргу­менты как «argumenta in forma». Сюда же должна была бы относиться и «Теория соединений, или общее учение о видах, или абстрактная доктрина о формах», которая образует основную часть Mathesis universalis в более обширном, но не в вышеуказан­ном наиболее обширном смысле, между тем как эта последняя отличается от логики в качестве подчи­ненной области. Особенно интересную для нас «Ars combinatoria» Лейбниц формулирует как доктрину о формулах или общих выражениях порядка, сход­ства, отношениях и т. д.». Он противопоставляет ее как scientia generalis de qualitate (общее учение о ка­честве), общей математике в обычном смысле, scientia generalis de quantitate (общему учению о ко­личестве). Ср. по этому поводу ценное место в соч. Лейбница (Gerhardt's Ausgabe Bd. VII. S. 297): «Тео­рия соединений, по-моему, есть специально наука [ее можно назвать также вообще характеристикой или учением о видах (speciosa)], которая тракту­ет о формах вещей или общих формулах (т. е. о ка­честве как о родовом или о подобном и неподоб­ном, о том, например, как возникают все новые формулы из сочетания между собой а, b, с... (кото­рые представляют собой количества или что-ни­будь иное). Эта наука отличается от алгебры, кото­рая занимается формулами, имеющими отношение к количеству или равному и неравному. Таким образом, алгебра подчинена теории соединений и непрестанно пользуется ее правилами, которые представляются гораздо более общими и находят себе применение не только в алгебре, но и в искус­стве дешифрирования, в разного рода играх, в са­мой геометрии, трактуемой по старому обычаю как наука о линиях и, наконец, всюду, где имеет место отношение подобия».

Интуиции Лейбница, так далеко опережающие его время, представляются знатоку современной «формаль­ной» математики и математической логики точно оп­ределенными и в высокой степени поразительными. Последнее относится, что я особенно подчеркиваю, также к отрывкам Лейбница о scientia generalis или calculus ratiocinator, в которых Тренделенбург со своей элегантной, но поверхностной критикой вычи­тал столь мало ценного (Historische Beiträge zur Philosophic, Bd. III).

Вместе с тем Лейбниц неоднократно ясно под­черкивает необходимость присоединить к логике математическую теорию вероятностей. Он требует от математиков анализа проблем, скрывающихся в азартных играх, и ждет от этого больших успехов для эмпирического мышления и логической крити­ки последнего. Словом, Лейбниц в гениальной ин­туиции предвидел грандиозные приобретения, сде­ланные логикой со времен Аристотеля, - теорию вероятностей и созревший лишь во второй полови­не этого столетия математический анализ (силло­гистических и несиллогистических) умозаключе­ний. В своей «Ars Combinatoria» он является также духовным отцом чистого учения о многообразии, этой близко стоящей к чистой логике и даже связан­ной с ней дисциплины.

Во всем этом Лейбниц стоит на почве той идеи чистой логики, которую мы здесь защищаем. Далее всего он был от мысли, что существенные основы плодотворного искусства познания могут находить­ся в психологии. Они, по Лейбницу, совершенно ап­риорны. Они конституируют дисциплину с матема­тической формой, которая, совершенно наподобие, например, чистой арифметики, заключает сама в себе призвание к регулированию познания71.

 

§ 61. Необходимость детальных исследований для гносеологического оправдания и частичного осуществления идеи чистой логики

Однако авторитет Лейбница будет иметь еще меньше силы, чем авторитет Канта или Гербарта, тем более, что Лейбницу не удалось осуществить свои ве­ликие замыслы. Он принадлежит к прошедшей эпо­хе, относительно которой современная наука счи­тает себя ушедшей далеко вперед. Авторитеты вообще не имеют большого веса, когда идут против широко развитой, мнимо плодотворной и укрепившейся на­уки. И действие их должно быть тем меньше, что у них нельзя найти точно выясненного и позитивно пост­роенного понятия соответствующей дисциплины. Ясно, что, если мы не хотим остановиться на полпу­ти и осудить наши критические размышления на бес­плодность, то мы должны взять на себя задачу пост­роить идею чистой логики на достаточно широком основании. Только если в содержатель­ных детальных исследованиях мы дадим более точно очерченное представление о содержании и характере ее существенных проблем и более опре­деленно выработаем ее понятие, нам удастся устра­нить предрассудок, будто логика имеет дело с нич­тожной областью довольно тривиальных положений. Мы увидим, наоборот, что объем этой дисциплины довольно значителен, и притом не только в смысле ее богатства систематическими теориями, но и преж­де всего в смысле необходимости трудных и важных исследований; для ее философского обоснования и оценки.

Впрочем, предполагаемая незначительность обла­сти чисто логической истины еще сама по себе не есть аргумент в пользу отношения к ней только как к вспомогательному средству для логического тех­нического учения. Чисто теоретический интерес со­держит постулат, что все, образующее теоретически замкнутое в себе единство, должно быть излагаемо в этой же теоретической замкнутости, а не как простое вспомогательное средство для посторонних целей. Впрочем, если наши предшествовавшие размышле­ния, по меньшей мере, выяснили, что правильное понимание сущности чистой логики и ее единствен­ного в своем роде положения в отношении других наук составляет один из важнейших, если не самый важный вопрос всей теории познания, то таким же жизненным интересом этой основной философской науки является и то, чтобы чистая логика была дей­ствительно изложена во всей ее чистоте и самостоя­тельности. Да и на каком основании вообще теория познания заслуживала бы названия полной науки, если бы нельзя было считать всю чистую логику ее составной частью или, наоборот, всю совокупность гносеологических исследований - философским до­полнением к чистой логике. Разумеется, не следует только понимать теорию познания как дисциплину, следующую за метафизикой или даже совпадающую с ней, а надо видеть в ней дисциплину, предшествующую метафизике, как и психологии и всем другим наукам.

ПРИЛОЖЕНИЕ

 

Указания на Ф.А. Ланге и Б. Больцано

Как ни велико расстояние, отделяющее мое пони­мание логики от взглядов Ф.А. Ланге, я согласен с ним и вижу его заслугу перед нашей дисциплиной в том, что он в эпоху господства пренебрежительного от­ношения к чистой логике решительно высказал убеж­дение, что «наука может ожидать существен­ных успехов от попытки самостоятельного обсуждения чисто формальных элементов ло­гики» («Logische Studien» - «Логические этюды»). Со­гласие идет еще дальше, оно касается в самых общих чертах и идеи дисциплины, которую Ланге, впрочем, не сумел довести до полной ясности. Не без основа­ния обособление чистой логики означает для него выделение тех учений, которые он характеризует как «аподиктическое в логике», именно «тех учений, ко­торые, подобно теоремам математики, могут быть развиты в абсолютно принудительной форме»... И достойно одобрения то, что он затем прибавляет: «Уже один факт существования принудитель­ных истин настолько важен, что необходимо тща­тельно изыскивать каждый след его. Пренебрежение этим исследованием из-за малой ценности формаль­ной логики или из-за ее недостаточности как теории человеческого мышления с этой точки зрения недо­пустимо, прежде всего, как смешение теоретических и практических целей. На подобное возражение сле­довало бы смотреть так, как если бы химик отказал­ся анализировать сложное тело, потому что в слож­ном состоянии оно очень ценно, между тем как от­дельные составные части, вероятно, не имели бы ни­какой ценности». Столь же верно говорит он в дру­гом месте: «Формальная логика как аподиктическая наука имеет ценность, совершенно независимую от ее полезности, так как каждая система a priori обяза­тельных истин заслуживает величайшего внимания».

Столь горячо вступаясь за идею формальной логи­ки, Ланге и не подозревал, что она уже давно осуще­ствлена в довольно значительной мере. Я имею в виду, разумеется, не те многочисленные изложения фор­мальной логики, которые выросли особенно в шко­лах Канта и Гербарта и которые слишком мало удов­летворяли выставленным ими притязаниям; я говорю о «Наукоучении» Бернгарда Больцано, вышедшем в 1837 г. Это произведение в деле логического «элемен­тарного учения» оставляет далеко за собой все имею­щиеся в мировой литературе систематические изло­жения логики. Правда, Больцано не обсудил ясно и не защитил самостоятельного отграничения чистой ло­гики в нашем смысле; но de facto он в первых двух томах своего произведения изложил ее именно в ка­честве фундамента для наукоучения в его смысле с такой чистой и научной строгостью и снабдил ее та­ким множеством оригинальных, научно доказанных и, во всяком случае, плодотворных мыслей, что уже в силу одного этого его придется признать одним из величайших логиков всех времен. По своей позиции он тесно примыкает к Лейбницу, с которым у него много общих мыслей и основных взглядов, и к кото­рому он также философски близок в других отноше­ниях. Правда, он тоже не вполне исчерпал богатства логических интуиции Лейбница, особенно в области математической силлогистики и mathesis universalis. Но в это время из посмертных сочинений Лейбница были известны лишь немногие, и недоставало «фор­мальной» математики и учения о многообразии - этих ключей к пониманию идей Лейбница.

В каждой строке замечательного произведения Больцано сказывается его острый математический ум, вносящий в логику тот же дух научной строгос­ти, который сам Больцано впервые внес в теорети­ческое обсуждение основных понятий и положений математического анализа, тем самым дав ей новые основания; эту славную заслугу не забыла отметить история математики. У Больцано, современника Ге­геля, мы не находим и следа глубокомысленной мно­гозначности философской системы, которая стре­мится скорее к богатому мыслями миросозерцанию и жизненной мудрости, чем к теоретически-анализирующему знанию мира; мы не находим у него и обычного злосчастного смешения этих двух, прин­ципиально различных замыслов, которое так силь­но задержало развитие научной философии. Его идейные конструкции математически просты и трез­вы, но вместе с тем математически ясны и точны. Только более глубокое уяснение смысла и цели этих конструкций показывает, какая великая работа ума кроется в трезвых определениях и в сухих формулах. Философу, выросшему среди предрассудков, среди привычек речи и мысли идеалистических школ - а ведь все мы не вполне свободны от их действия - такого рода научная манера легко может показаться плоской безыдейностью или тугомыслием и педан­тизмом. Но на труде Больцано должна строиться ло­гика как наука; у него она должна учиться тому, что ей необходимо: математической остроте различе­нии, математической точности теорий. Тогда она приобретет и иную основу для оценки «математизи­рующих» теорий логики, которые с таким успехом строят математики, не заботясь о пренебрежитель­ном отношении философов. Ибо они безусловно гар­монируют с духом Больцано, хотя он сам и не пре­дугадывал их. Во всяком случае будущий историк логики вряд ли совершит такое упущение, какое до­пустил столь основательный в других случаях Ибервег, поставив произведение столь высокого достоин­ства, как «Наукоучение», на одну ступень с «Логикой для женщин» Книгге72.

Как ни цельна работа Больцано, однако ее нельзя считать окончательно завершенной (в полном со­гласии с мнением самого этого глубоко честного мыслителя). Чтобы упомянуть здесь лишь об одном, укажем на особенно чувствительные недочеты в гно­сеологическом направлении. Отсутствуют (или со­вершенно недостаточны) исследования, касающие­ся собственно философского выяснения функции логического элемента в мышлении и, тем самым, философской оценки самой логической дисципли­ны. От этих вопросов всегда может уклониться ис­следователь, который в точно отграниченной обла­сти, как в математике, строит теорию на теории и не обязан особенно заботиться о принципиальных воп­росах; но не исследователь, который стоит перед за­дачей выяснить право на существование своей дис­циплины, сущность ее предметов и задач и который обращается к тем, кто совсем не видит этой дисцип­лины, не придает ей значения или же смешивает ее задачи с задачами совсем иного рода. Вообще срав­нение предлагаемых логических исследований с про­изведением Больцано покажет, что в них речь идет совсем не о простом комментировании или крити­чески исправленном изложении идейных построе­ний Больцано, хоть они и испытали на себе решаю­щее влияние Больцано и наряду с ним влияние Лотце.

 

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

 

ИДЕЯ ЧИСТОЙ ЛОГИКИ

 

Чтобы охарактеризовать, по крайней мере, пред­варительно, в нескольких существенных чертах ту цель, к которой стремятся изложенные во второй части детальные исследования, мы попытаемся дать логическую ясность идеи чистой логики, которая до некоторой степени уже подготовлена вышеприве­денными критическими размышлениями.

§ 62. Единство науки. Связь вещей и связь истин

Наука есть прежде всего антропологическое един­ство, именно единство актов мышления, тенденций мышления наряду с известными, с относящимися сюда внешними организациями. Все, что определя­ет это единство как антропологическое и специаль­но как психологическое, нас здесь не интересует. Мы интересуемся, наоборот, тем, что делает науку нау­кой, а это, во всяком случае, есть не психологическая и вообще не реальная связь, которой подчинены акты мышления, а объективная или идеальная связь, кото­рая придает им однородное предметное отношение и в силу этой однородности создает и их идеальное значение.

Однако здесь необходима большая определен­ность и ясность.

Объективная связь, идеально пронизывающая все научное мышление, придавая ему и, тем самым, науке, как таковой, «единство», может быть понята двояко: как связь вещей, к которым в замысле (intentional) относятся переживания мышления (действительные или возможные), и как связь истин, в которой вещ­ное единство приобретает объективную обязатель­ность в качестве того, что оно есть. И то, и другое а priori даны совместно и нераздельно. Ничто не может быть, не будучи так или иначе определено, и то, что оно есть и так или иначе определено, именно и есть истина в себе, которая образует необходимый кор­релят бытия в себе. То, что относится к единичным истинам и соотношениям вещей, очевидно, относит­ся и к связям истин или соотношений вещей. Но эта очевидная неразлучность не есть тождественность. В соответствующих истинах или связях истин конституи­руется действительность вещей или вещных связей. Но связи истин иного рода, чем связи вещей, которые в них истинны (достоверны); это тотчас же сказывается в том, что истины, относящиеся к истинам, не совпада­ют с истинами, относящимися к вещам, которые ус­тановлены в истинах.

Чтобы предупредить недоразумение, я подчерки­ваю, что слова предметность, предмет, вещь постоянно употребляются нами в самом обширном смысле, стало быть, в соответствии с предпочитае­мым мной смыслом термина «познание». Предметом (познания) может одинаково быть реальное, как и идеальное, вещь или событие, как и долженствование. Это само собой переносится на такие выражения, как единство предметности, связь вещей и т. п.

Оба эти, только в абстракции мыслимые раздель­но, единства - единство предметности, с одной сто­роны, и единство истины, с другой стороны - даны нам в суждении или, точнее, в познании. Это выра­жение достаточно обширно, чтобы охватить как про­стые акты познания, так и логически объединенные связи познания, сколь бы сложны они ни были: каж­дая связь как целое есть сама единый акт познания. Совершая акт познания или, как я предпочитаю вы­ражаться, живя в нем, мы «заняты предметным», ко­торое в нем, именно познавательным образом, мыс­лится и полагается; и если это есть познание в строжайшем смысле, т. е. если мы судим с очевидно­стью, то предметное дано. Соотношение вещей здесь уже не только предположительно, но и действитель­но находится перед нашими глазами, и в нем нам дан сам предмет как то, что он есть, т. е. именно так и не иначе, как он разумеется в этом познании: как носи­тель этих качеств, как член этих отношений и т. п. Он не предположительно, а действительно обладает та­кими-то свойствами, и в качестве действительно об­ладающего этими свойствами дан в нашем познании; это означает только, что он не просто вообще мыс­лится (обсуждается), а познается, как таковой; что он таков - это есть осуществленная истина, есть пе­реживание в очевидном суждении. Когда мы размыш­ляем об этом акте, то вместо прежнего предмета сама истина становится предметом, и она дана предмет­ным образом. При этом мы воспринимаема истину - в идеирующей абстракции - как идеальный корре­лят мимолетного субъективного акта познания, как единую, в противоположность неограниченному многообразию возможных актов познания и позна­ющих индивидов.

Связи познаний в идеале соответствуют связям истин. Будучи надлежащим образом поняты, они представляют собой не только комплексы истин, но комплексные истины, которые, таким образом сами, и притом как целое подчинены понятию истины. Сюда же относятся и науки в объективном смысле слова, т. е. в смысле объединенной истины. В силу всеобщего соответствия между истиной и предмет­ностью единству истины в одной и той же науке со­ответствует также единая предметность: это есть единство научной области. По отношению к ней все единичные истины одной и той же науки назы­ваются вещно связанными - выражение, которое, впрочем, здесь, как мы увидим дальше, употребляет­ся в гораздо более широком смысле, чем это приня­то. (Ср. заключение § б4, с. 271.)

 

§ 63. Продолжение. Единство теорий

Теперь спрашивается, чем же определяется единство науки и тем самым единство области? Ибо не каждое соединение истин в группу, которое ведь может быть и чисто внешним, создает науку. К науке принадлежит, как мы сказали в первой главе73, известное единство связи обоснования. Но и этого еще не достаточно, так как это, правда, указывает на обоснование как на нечто, по существу принадлежа­щее к идее науки, но не говорит, какого рода един­ство обоснований составляет науку.

Чтобы достигнуть ясности, предпошлем несколь­ко общих утверждений.

Научное познание, как таковое, есть познание из основания. Знать основание чего-либо значит ус­матривать необходимость, что дело обстоит так, а не иначе. Необходимость как объективный предикат ис­тины (которая тогда называется необходимой исти­ной) означает именно закономерную обязательность соответствующего отношения вещей74. Стало быть, усмотреть соотношение вещей как закономерное или его истину как необходимую и обладать по­знанием основания соотношения вещей или его истины - представляют собой равнозначные выра­жения. Впрочем, в силу естественной эквивокации на­зывают необходимой и каждую общую истину, которая сама высказывает закон. Соответственно первоначаль­но определенному смыслу ее следовало бы скорее на­звать объясняющим основанием закона, из которого вырастает класс необходимых истин.

Истины распадаются на индивидуальные и ро­довые. Первые (explicite или implicite) содержат ут­верждения о действительном существовании инди­видуальных единичностей, тогда как последние совершенно свободны от этого и только дают воз­можность (исходя из одних понятий) заключать о возможном существовании индивидуального.

Индивидуальные истины, как таковые, случайны. Когда в отношении их говорят об объяснении из ос­нований, то речь идет о том, чтобы показать их не­обходимость при известных предполагаемых усло­виях. А именно, если связь одного факта с другими закономерна, то бытие этого факта определено как необходимое на основании законов, регулирующих связи соответственного вида, и при предположении соответствующих обстоятельств.

Если речь идет об обосновании не фактической, а родовой истины (которая в отношении возможно­го применения к подчиняющимся ей фактам сама в свою очередь носит характер закона), то мы обра­щаемся к известным родовым законам и путем спе­циализации (а не индивидуализации) и дедуктивного вывода получаем из них обосновываемое положение. Обоснование родовых законов необходимо ведет к известным законам, которые по своему существу (стало быть «в себе», а не только субъективно или антропологически) не поддаются дальнейшему обо­снованию. Они называются основными законами.

Систематическое единство идеально замкнутой совокупности законов, покоящейся на одной ос­новной закономерности, как на своем первичном основании, и вытекающей из него путем система­тической дедукции, есть единство систематичес­ки завершенной теории. Основная закономер­ность состоит при этом либо из одного основного закона, либо из соединения однородных основных законов.

Теориями в этом строгом смысле мы обладаем в лице общей арифметики, геометрии, аналитической механики, математической астрономии и т. д. Обык­новенно понятие теории считается относительным, а именно - зависимым от того многообразия еди­ничностей, над которыми она господствует и кото­рым поставляет объясняющие основания. Общая арифметика дает объясняющую теорию для нумерических и конкретных числовых положений; анали­тическая механика - для механических фактов; ма­тематическая астрономия - для фактов тяготения и т.д. Но возможность взять на себя функцию объяс­нения есть само собой разумеющееся следствие из сущности теории в нашем абсолютном смысле. В более свободном смысле под теорией разумеют де­дуктивную систему, в которой последние основания еще не представляют собой основные законы в стро­гом смысле слова, но в качестве подлинных основа­ний приближают нас к ним. В последовательности ступеней законченной теории - теория в этом сво­бодном смысле образует одну ступень.

Мы обращаем внимание еще на следующее разли­чие: каждая объясняющая связь дедуктивна, но не каждая дедуктивная связь имеет значение объясне­ния. Все основания представляют собой предпосыл­ки, но не все предпосылки представляют собой ос­нования. Правда, каждая дедукция есть необходимая дедукция, т. е. подчинена законам; но то, что заклю­чения выводятся по законам (по законам умозаключения), еще не означает, что они вытекают из зако­нов и в точном смысле слова «основаны» на них. Впрочем, каждую предпосылку, в особенности об­щую, принято называть «основанием» выводимого из нее «следствия» - на эту эквивокацию следует обра­тить внимание.

 

§ 64. Существенные и внесущественные принципы, дающие науке единство. Абстрактные, конкретные и нормативные науки

Теперь мы в состоянии ответить на поставленный выше вопрос, чем определяется связь между собой истин одной науки, что составляет ее «вещное» един­ство.

Объясняющий принцип может быть двоякого рода: существенный и внесущественный.

Существенно едины истины одной науки, если связь их покоится на том, что прежде всего делает науку наукой; а это, как мы знаем, есть познание из основания, следовательно, объяснение или обосно­вание (в подлинном смысле). Существенное един­ство истин какой-либо науки есть единство объяснения. Но каждое объяснение опирается на теории и заканчивается познанием основных зако­нов, принципов объяснения. Единство объяснения означает, следовательно, теоретическое единство, т. е. согласно вышеприведенному, однородное един­ство обосновывающей закономерности, в конечном счете однородное единство объясняющих прин­ципов.

Науки, в которых точка зрения теории, принципи­ального единства, определяет их области, и которые, таким образом, объемлют в идеальной замкнутости все возможные факты и родовые единичности, при­чем принципы их объяснения лежат в одной законо­мерности, - эти науки не совсем верно называют абстрактными науками. Лучше всего их характе­ризовало бы название теоретических наук. Одна­ко это выражение употребляется для обозначения противоположности практическим и нормативным наукам, и мы также выше оставили за ним этот смысл. Следуя мысли фон Криса75, можно было бы почти столь же характерно назвать эти науки помологичес­кими, поскольку закон для них есть объединяющий принцип и существенная цель исследования. Упот­ребляемое иногда название объясняющих наук тоже подходит, если им подчеркивается единство объясне­ния, а не само объяснение. Ведь объяснение относит­ся к сущности каждой науки, как таковой.

Кроме того, имеются еще внесущественные точ­ки зрения для объединения истин в одну науку; ука­жем прежде всего на единство вещи в смысле, близ­ком к буквальному, именно - соединять все те истины, которые по своему содержанию относятся к одной и той же индивидуальной предметности или к одному и тому же эмпирическому роду. Таковы конкретные или, употребляя термин фон Кри­са, онтологические науки, как география, история, астрономия, естественная история, анатомия и т. д. Истины географии объясняются своим отношением к земле, истины метеорологии касаются, еще более ограниченным образом, земных атмосферических явлений, и т. д.

Эти науки иногда называют также описательны­ми, и это название можно принять в том отношении, что единство описания определяется эмпирическим единством предмета или класса, а в данных науках это описательное единство определяет единство на­уки. Но, разумеется, это название нельзя понимать так, будто описательные науки имеют в виду только описание, - это противоречит принципиальному понятию науки.

Так как возможно, что объяснение, руководимое эмпирическими единствами, ведет к далеким друг от друга или даже разнородным теориям и теоретичес­ким наукам, то мы по праву называем единство кон­кретной науки внесущественным.

Во всяком случае ясно, что абстрактные, или номологические науки, представляют собой собственно ос­новные науки, из теоретического состава которых кон­кретные науки должны черпать все, что делает их науками, а именно все теоретическое. Конкретные на­уки естественно ограничиваются тем, что устанавлива­ют зависимость описываемой ими предметности от низ­ших законов номологических наук, и в крайнем случае намечают еще главное направление дальнейшего объяснения. Ибо сведение к основным принципам и построение объясняющих теорий есть вообще своео­бразная область номологических наук, и при достаточ­ном развитии их можно найти в последних, в самой об­щей форме, уже готовыми. Разумеется, этим еще ничего не сказано об относительной ценности обоих видов наук. Теоретический интерес не есть единственный и не один определяет ценность познания. Эстетические, этические, в более широком смысле практические инте­ресы могут соединиться с индивидуальным предметом и придавать его единичному описанию и объяснению высочайшую ценность. Но поскольку руководящим яв­ляется чисто теоретический интерес, индивидуальные, единичные и эмпирические связи сами по себе не имеют значения или же играют роль лишь методологического этапа для построения общей теории. Теоретик-естество­испытатель, т. е. естествоиспытатель, руководящийся связью чисто теоретического, математизирующего об­суждения, смотрит на землю и небесные светила совсем иными глазами, нежели географ или астроном; они сами по себе безразличны для него и имеют значение лишь как примеры тяготеющих масс вообще.

Наконец, мы должны упомянуть еще об ином, так­же внесущественном принципе научного единства; это принцип, который вырастает из однородного оценивающего интереса, следовательно, объективно определен однородной основной ценностью (или однородной основной нормой), как мы уже подроб­но говорили об этом в § 14 главы II. Именно это созда­ет в нормативных дисциплинах реальную сопринадлежность истин, т. е. единство области. Правда, когда говорят о реальной сопринадлежности, под ней естественнее всего разуметь ту, которая коренит­ся в самих вещах; тут, следовательно, имеется в виду лишь единство на основании теоретической законо­мерности или единство конкретной вещи. При этом понимании нормативное и реальное единство стано­вятся противоположностями.

Согласно изложенному выше, нормативные науки зависят от теоретических, и прежде всего от теорети­ческих наук в самом узком смысле - в смысле номо­логических наук; эта зависимость такова, что мы снова можем сказать: они берут из теоретических наук все, что есть в них научного, а именно: все теоретическое.

 

§ 65. Вопрос об идеальных условиях возможности науки или теории вообще

А. В отношении актуального познания.

Теперь мы поставим важный вопрос об «услови­ях возможности науки вообще». Так как суще­ственная цель научного познания может быть достиг­нута лишь через посредство теории в строгом смысле номологических наук, то мы заменяем этот вопрос вопросом об условиях возможности теории во­обще. Теория, как таковая, состоит из истин, и форма их соединения дедуктивна. Следовательно, ответ на наш вопрос включает в себя ответ на более общий воп­рос, а именно на вопрос об условиях возможности истины вообще, а также дедуктивного единства вообще. Форма постановки вопроса, разумеется, обусловлена историческими отголосками. Мы имеем здесь дело, очевидно, с безусловно необходимым обобщением вопроса об «условиях возможности опы­та». Ведь единство опыта есть для Канта единство пред­метной закономерности; следовательно, оно входит в понятие теоретического единства.

Однако смысл вопроса требует более точной фор­мулировки. Непосредственно вопрос будет, вероят­но, понят в субъективном смысле; в этом смысле его лучше было бы выразить в виде вопроса об усло­виях возможности теоретического познания вообще или, в более общей форме, - об умозаключении и познании вообще, и притом в его возможности для всякого человеческого существа вообще. Эти условия являются отчасти реальными, отчасти идеальны­ми. Первых, психологических, условий мы здесь не будем касаться. Само собой разумеется, возможнос­ти познания в психологическом отношении состав­ляют все те причинные условия, от которых зависит наше мышление. Идеальные условия возможности познания могут быть, как мы уже говорили76, двоякого рода. Они представляют собой либо ноэтические, т. е. вытекают из идеи познания, как таковой, и при­том a priori, без всякого отношения к эмпирической особенности человеческого познавания в его психо­логической обусловленности; либо же чисто логи­ческие, т. е. коренятся только в «содержании» позна­ния. Что касается первого, то a priori очевидно, что мыслящие субъекты вообще должны, например, об­ладать способностью совершать все виды актов, в которых осуществляется теоретическое познание. В частности, мы как мыслящие существа должны быть в состоянии с очевидностью усматривать суждения как истины, и истины как следствия других истин; и опять-таки усматривать законы, как таковые, законы, как разъясняющие основания, основные законы как первичные принципы и т. д. Но очевидно также, что сами истины и, в частности, законы, основания, принципы представляют собой то, что они представ­ляют собой, независимо от того, усматриваем ли мы их или нет. Так как они имеют значение не посколь­ку мы их усматриваем, а, наоборот, так как мы усмат­риваем их, поскольку они имеют значение, то их надо считать объективными или идеальными условиями возможности их познания. Следовательно, априор­ные законы, принадлежащие к истине, как к тако­вой, к дедукции, как таковой, и к теории, как тако­вой, должны быть характеризованы как законы, выражающие идеальные условия возможности по­знания вообще или дедуктивного и теоретического познания вообще, и притом условия, которые коре­нятся в самом «содержании» познания.

Здесь речь идет, очевидно, об априорных услови­ях познания, которые могут быть рассмотрены и ис­следованы вне всякого отношения к мыслящему субъекту и к идее субъективности вообще. Ведь эти законы по содержанию своего значения совершен­но свободны от такого отношения, они не говорят, хотя бы даже в идеальной форме, о познавании, о процессе суждения, умозаключения, представления, обоснования и т. п., а говорят об истине, понятии, положении, умозаключении, основании и следствии и т. д., как мы это подробно разъяснили выше77. Но само собой разумеется, что эти законы могут быть с очевидностью видоизменены так, что имеют прямое отношение к познанию и субъекту познания и тогда говорят даже о реальных возможностях познавания. Тут, как и в других случаях, априорные утверждения о реальных возможностях возникают путем перене­сения идеальных (выраженных в чисто родовых по­ложениях) отношений на отдельные эмпирические случаи78.

В сущности идеальные условия познания, которые мы отличаем в качестве поэтических от объективно-логических, суть не что иное как подобные видоизме­нения этих, принадлежащих к чистому содержанию познания, закономерных уразумений; благодаря таким видоизменениям эти знания становятся плодотвор­ными для критики познания, а затем путем дальней­ших видоизменений для практически-логического нормирования познания. (Ибо сюда примыкают и нормативные видоизменения чисто логических за­конов, о чем так много говорилось выше.)

 

§ 66. Б. Тот же вопрос в отношении содержания познания

Из этого анализа ясно, что вопрос об идеальных условиях возможности познания вообще и теоре­тического познания в частности в конечном счете приводит нас к известным законам, которые ко­ренятся в самом содержании познания или в кате­гориальных понятиях, его составляющих, и настолько отвлеченны, что не содержат в себе ниче­го относительно познания как акта познающего субъекта. Эти законы или составляющие их катего­риальные понятия и образуют то, что вообще в объективно-идеальном смысле может быть пони­маемо под условиями возможности теории. Ибо не только в отношении теоретического познания, как мы это делаем до сих пор, но и в отношении его содержания, следовательно, непосредствен­но в отношении самой теории может быть постав­лен вопрос об условиях возможности. Тогда под те­орией - и это надо еще раз подчеркнуть - мы разумеем известное идеальное содержание воз­можного познания, совершенно так же, как под истиной, законом и т. п. Многообразию индивиду­ально единичных актов познания одного и того же содержания соответствует единая истина, именно в качестве этого идеально тождественно­го содержания. Равным образом, многообразию индивидуальных комплексов познания, в каждом из которых - теперь или прежде, в том или в дру­гом субъекте, - познается одна и та же теория, соответствует именно эта теория как идеально тож­дественное содержание. Она тогда состоит не из актов, а из чисто идеальных элементов, из истин, и притом в чисто идеальных формах, в формах ос­нования и следствия.

Если мы теперь отнесем вопрос об условиях воз­можности непосредственно к теории в этом объек­тивном смысле и именно к теории вообще, то эта воз­можность может иметь только тот смысл, который вообще присущ чисто отвлеченно мыслимым объек­там. От объектов мы переходим тут к понятиям, и «возможность» означает не что иное как «значение» или, вернее, действительность (Wesenhaftigkeit) соответствующего понятия. Это есть то, что неред­ко обозначается как «реальность» понятия в про­тивоположность воображаемости или недействительности (Wesenlosigkeit) его79. В этом смысле го­ворят о реальных определениях, которые обеспечи­вают возможность, значение, реальность определен­ного понятия, а также о противоположности между реальными и мнимыми числами, геометрическими фигурами и т. д. Упоминание о возможности в при­менении к понятиям имеет, очевидно, переносное значение. В подлинном смысле возможно только существование предметов, соответствующих этим понятиям. Эта возможность a priori обеспечивается познанием отвлеченной сущности, которое откры­вается нам, например, на основе наглядного пред­ставления такого предмета. Путем перенесения сама действительность понятия тоже обозначается тут как возможность.

В связи с этим получает легко понятный смысл вопрос о возможности теории вообще и об усло­виях, от которых она зависит. Возможность или дей­ствительность теории вообще, разумеется, гаранти­руется самоочевидным познанием какой-либо определенной теории. Но тогда возникает дальней­ший вопрос: что в идеально-закономерной всеобщ­ности обусловливает эту возможность теории вооб­ще, т. е. что составляет идеальную «сущность» теории, как таковой? Каковы первичные «воз­можности», из которых создается возможность «те­ории», другими словами, каковы первичные дей­ствительные понятия, из которых конституируется само действительное понятие теории?

И далее, каковы те чистые законы, которые, выте­кая из этих понятий, дают единство всякой теории, как таковой; стало быть законы, которые относятся к форме всякой теории, как таковой, и a priori определяют ее возможные (существенные) разнообразия или виды?

Если эти идеальные понятия или законы ограни­чивают возможность теории вообще, другими сло­вами, если они выражают то, что по существу при­надлежит к идее теории, то отсюда непосредственно следует, что каждая замышленная теория только тог­да есть теория, когда и поскольку она гармонирует с этими понятиями или законами. Логическое оправ­дание понятия, т. е. оправдание его идеальной воз­можности совершается посредством перехода к его наглядной или выводимой сущности. Следовательно, логическое оправдание данной теории, как таковой, (т. е. в ее чистой форме) требует перехода к сущнос­ти ее формы и тем самым перехода к понятиям и законам, которые образуют идеальные со­ставные части теории вообще («условия ее воз­можности») и которые a priori и дедуктивно регули­руют всякую специализацию идей теории на ее возможные виды. Тут дело обстоит так же, как и в бо­лее широкой области дедукции, например, в простых силлогизмах. Хотя они и сами по себе могут быть проникнуты очевидностью, все же получают свое самое последнее и самое глубокое оправдание толь­ко путем сведения их к формальному закону умозак­лючения, Таким образом, получается уразумение априорного основания силлогистической связи. То же относится ко всякой сколь угодно сложной дедук­ции и в особенности к теории. В самоочевидном те­оретическом мышлении мы уразумеваем основание объясненных соотношений вещей. Более глубо­кое уразумение сущности самой теоретической свя­зи, образующей теоретическое содержание этого мышления, а также уразумение априорных законо­мерных оснований его действия наступает лишь пос­ле сведения его к форме и закону, и к теоретическим связям той совершенно иной области познания, к которой принадлежат эти формы и законы.

Этим указанием на более глубокое уразумение и оправдание вскрывается несравненная ценность те­оретических исследований, необходимых для разре­шения намеченной проблемы: речь идет о система­тических теориях, вытекающих из самого существа теории, или об априорной теорети­ческой помологической науке, относящейся к идеальному существу науки, как таковой, т. е. к содержащимся в ней систематическим теориям, и с исключением ее эмпирической, антропологичес­кой стороны. Следовательно, речь идет, в широком смысле слова, о теории теорий, о науке наук. Однако значение для обогащения нашего познания надо, ко­нечно, отличать от самих проблем и собственного содержания их решений.

 

§ 67. Задачи чистой логики. Во-первых: фиксация чистых категорий значения, чистых предметных теорий и их закономерных осложнений

Если на основании этого предварительного уяс­нения идеи априорной дисциплины, более глубокое понимание которой является целью нашей работы, мы захотим перечислить ее задачи, то нам придется различать три группы таковых.

Во-первых, потребуется установить или научно выяснить важнейшие понятия и прежде всего все первичные понятия, которые «делают возможной» связь познания в объективном отношении, и в осо­бенности теоретическую связь. Другими словами, тут имеются в виду понятия, которые конституируют идею теоретического единства, а также и понятия, которые состоят в идеально-закономерной связи с ними. Вполне понятно, что здесь конститутивно об­разуются понятия второй степени, именно понятия о понятиях и прочих идеальных единствах. Данная теория есть известная дедуктивная связь данных по­ложений, эти же последние представляют собой оп­ределенно сложившиеся связи данных понятий. Идея соответственной «формы» теории возникает путем подстановки неопределенного на место всего этого данного, и, таким образом, место простых понятий заступают понятия о понятиях и других идеях. Сюда относятся уже: понятие, положение, истина и т. д.

Конститутивны, разумеется, понятия элементар­ных форм соединения, в особенности те, которые совершенно общим образом конститутивны для де­дуктивного единства положений, как, например, конъюнктивное, дизъюнктивное, гипотетическое соединение положений в новые положения. Консти­тутивны, далее, и формы соединения низших элемен­тов значений в простые положения, а это в свою оче­редь ведет к различным формам субъекта, предиката и т. д. Точные законы регулируют постепенные услож­нения, создающие из первоначальных форм беско­нечное многообразие все новых форм. И эти законы усложнений, дающие возможность комбинирующе­го обзора понятий, выводимых на основе первона­чальных понятий и форм, как и сам этот комбиниру­ющий обзор, также принадлежат, разумеется, к обсуждаемому здесь кругу исследования.

В близкой, идеально закономерной связи с упомя­нутыми доселе понятиями, с категориями значе­ния, находятся другие, коррелятивные им понятия, такие, как предмет, соотношение вещей, единство, множество, совокупность, отношение, соединение и т. д. Это чистьте, или формальные, предметные категории. Следовательно, и они должны быть при­няты во внимание. В обоих отношениях речь идет всегда о понятиях, которые, как это явствует уже из их функции, независимы от особенности той или иной материи познания и которым должны быть подчинены все специально выступающие в мышлении понятия и предметы, положения и соот­ношения вещей и т. д.; поэтому эти понятия могут возникать только из размышления над различными «функциями мышления», т. е. могут иметь своей кон­кретной основой возможные акты мышления, как таковые.

Все эти понятия надлежит фиксировать и исследо­вать «происхождение» каждого из них в отдельнос­ти. Для нашей дисциплины психологический вопрос о возникновении соответствующих отвлеченных представлений или тенденций к представлениям не представляет ни малейшего интереса. Не об этом вопрос тут идет речь, а алогическом происхожде­нии или - если мы предпочтем совершенно устра­нить неподходящее и возникшее лишь из неясности мышления слово «происхождение» - об уразумении сущности соответствующих понятий и, в методоло­гическом отношении, о фиксации однозначных, рез­ко различенных значений слов. Этой цели мы можем достичь лишь путем уяснения сущности или в отно­шении сложных понятий путем познания действи­тельности заключающихся в них элементарных по­нятий и понятий форм их соединения.

Все это - лишь подготовительные и с виду ничтож­ные задачи. Они в значительной мере неизбежно при­нимают форму терминологических рассуждении и несведущим легко представляются мелочным и бес­плодным словопрением. Но до тех пор, пока не раз­личены и не выяснены понятия, всякая дальнейшая работа безнадежна. Ни в какой другой области позна­ния эквивокация не имеет столь рокового значения, нигде путанность понятий не сдерживала до такой степени успехов познания, нигде она не тормозила так сильно даже само начало его - уразумение его истинных целей, как в логике. Критические анализы этих пролегомен показали это повсюду.

Значение проблем этой первой группы нельзя до­статочно высоко оценить, и возможно, что именно в них заключаются величайшие трудности всей дис­циплины.

 

§ 68. Во-вторых: законы и теории, коренящиеся в этих категориях

Во второй группе проблем отыскиваются зако­ны, коренящиеся в этих категориальных понятиях и касающиеся не только их усложнения, но и объек­тивного значения созидаемых из них теоретичес­ких единств. Эти законы сами в свою очередь кон­ституируют теории. С одной стороны - теории умозаключений, например, силлогистику, которая, однако, лишь одна из таких теорий. С другой сторо­ны, из понятия множества вытекает чистое учение о множестве; из понятия о совокупности - чистое уче­ние о совокупностях и т. д., и каждое из них есть зам­кнутая в себе теория. Таким образом, все относящи­еся сюда законы ведут к ограниченному числу первичных, или основных, законов, которые непос­редственно коренятся в категориальных понятиях и (в силу своей однородности) должны обосновывать всеобъемлющую теорию, которая включает в себя в качестве относительно замкнутых составных частей вышеупомянутые единичные теории.

Здесь имеется в виду область законов, сообразно которым должно протекать каждое теоретическое исследование. Не то чтобы каждая отдельная теория предполагала в качестве основания своей возможно­сти и обязательности какой-либо отдельный закон. Наоборот, вышеуказанные теории в своем идеальном совершенстве образуют всеобъемлющий фонд, из которого каждая определенная (т. е. действительная, обязательная) теория черпает идеальные основания своей действительности; это те законы, сообразно которым она протекает и исходя из которых она может быть оправдана до последнего основания, по своей «форме» как истинная теория. Поскольку тео­рия есть всеобъемлющее единство, построенное из отдельных истин и связей, само собой понятно, что законы, относящиеся к понятию истины и к возможности отдельных связей той или иной формы, также заключены в отграниченной здесь области. Хотя понятие теории есть более узкое понятие - или, вернее, именно в силу этого - задача исследо­вания условий его возможности более обширна, чем соответствующие задачи исследования истины вооб­ще и первичных форм связей положений.

 

§ 69. В-третьих: теория возможных форм теорий, или чистое учение о многообразии

Если все эти исследования выполнены, то этого достаточно для осуществления идеи науки об услови­ях возможности теории. Но мы тотчас же видим, что эта наука указует на дальнейшую, дополнительную к ней науку, которая рассматривает a priori суще­ственные виды (формы) теории и соответ­ствующие законы отношений. Так возникает на основании последнего обобщения идея более обшир­ной науки о теории вообще, которая в основной сво­ей части исследует существенные понятия и законы, конститутивно принадлежащие к идее теории, и за­тем переходит к дифференцированию этой идеи и вместо исследования возможности теории, как тако­вой, исследует уже a priori возможные теории.

Именно на основе достаточного решения озна­ченных задач становится возможным определенным образом развить из чисто категориальных понятий многообразные понятия возможных теорий, чистые «формы» теорий, действительность которых за­кономерно доказана. Но эти различные формы не лишены взаимной связи. Найдется известный поря­док приемов, посредством которого мы будем в со­стоянии построить возможные формы, обозреть их закономерные связи, а следовательно, также перево­дить одни формы в другие путем варьирования оп­ределяющих их основных факторов и т. д. Нам откро­ются, если не вообще, то, по крайней мере, для форм теорий точно определенного рода, общие положе­ния, которые в отграниченной области господству­ют над развитием, связью и превращением форм.

Положения, которые надлежит здесь установить, должны, очевидно, обладать иным содержанием и характером, чем основные положения и теоремы теорий второй группы, например, силлогистические законы или арифметические и т. д. Однако само со­бой разумеется, что их дедукция (ибо подлинных ос­новных законов здесь не может быть) должна исхо­дить исключительно из теорий последнего рода.

Это есть последняя и высшая цель теоретической науки о теории вообще. Она и в познавательно-прак­тическом отношении не лишена значения. Напротив, включение теории, по ее форме, в определенный класс может получить величайшее методологическое значе­ние. Ибо с расширением дедуктивной и теоретической сферы растет свободная жизненность теоретическо­го исследования, растет богатство и плодотворность методов. Таким образом, разрешение проблем, постав­ленных в пределах теоретической дисциплины или в пределах одной из ее теорий, иногда может получить весьма сильную методическую помощь от уяснения категориального типа или (что то же самое) формы теории, а иногда от перехода к более обширной фор­ме или классу форм и их законам.

 

§ 70. Пояснения к идее чистого учения о многообразии

Эти намеки покажутся, быть может, несколько за­темненными. Что дело идет тут не о смутных фанта­зиях, а о концепциях с прочным содержанием, пока­зывает «формальная математика» в самом общем смысле, или учение о многообразии, этот плод выс­шего расцвета современной математики. И действительно, это учение есть не что иное как частичное осуществление только что намеченного идеала. Этим, разумеется, еще не сказано, что сами математики, ру­ководимые первоначально интересами области чисел и величин и ограниченные этими интересами, пра­вильно поняли идеальную сущность новой дисцип­лины и вообще возвысились до последней абстракции всеобъемлющего учения о теориях. Предметный кор­релят понятия возможной, определенной только по своей форме теории есть понятие возможной обла­сти познания вообще, подчиненной теории такой формы. Но такую область математик (в сво­ем кругу) называет многообразием. Это есть, стало быть, область, которая единственно и исключитель­но определяется тем, что она подчинена теории та­кой-то формы, т. е. что для ее объектов возможны известные связи, подчиненные известным основ­ным законам данной определенной формы (здесь это есть единственно определяющее). По своему содержа­нию эти объекты остаются совершенно неопределен­ными - математик, чтобы указать на это, охотно го­ворит об «объектах мышления». Они не определены ни прямо, как индивидуальные или специфические цинич­ности, ни косвенно своими внутренними видами или родами, а исключительно только формой признан­ных за ними связей. Эти последние по содержанию так же мало определены, как и их объекты; определена только их форма, и она определяется именно формой элементарных законов, действие которых усматрива­ется в ней. И эти законы определяют как область, так и выстраиваемую теорию или, вернее, форму тео­рии. В учении о многообразии, например, + есть не знак сложения чисел, а знак такого соединения вооб­ще, к которому применимы законы формы а+b=b+а и т. д. Многообразие определено тем, что его объекты мышления допускают эти «операции», как и другие, о которых можно доказать, что они a priori совмести­мы с первыми.

Самая общая идея учения о многообразии со­стоит в том, чтобы быть наукой, которая определен­ным образом развивает существенные типы воз­можных теорий и исследует их закономерные взаимоотношения. Тогда все действительные теории являются специализациями и сингуляризациями со­ответствующих им форм теории, как и все теорети­чески обработанные области познания - отдельны­ми многообразиями. Если в учении о многообразии действительно проведена соответствующая формаль­ная теория, то этим исчерпана вся дедуктивная теоре­тическая работа построения всех действительных те­орий той же формы.

Эта точка зрения имеет величайшее методологи­ческое значение, без нее нельзя и говорить о пони­мании математических методов. Не менее важно свя­занное с переходом к чистой форме включение последней в более широкие формы и классы форм. Что именно в этом приеме заключается главный ис­точник удивительного методологического искусст­ва математики, показывает не только взгляд на уче­ния о многообразии, которые выросли из обобщений геометрической теории и формы теории, но даже первый и самый простой случай этого рода, расши­рение реальной области чисел (или соответствующей формы теории, «формальной теории реальных чи­сел») и превращение ее в формальную, удвоенную область простых комплексных чисел. И действитель­но, в этом воззрении лежит ключ к единственно воз­можному разрешению все еще невыясненной про­блемы, на каком основании, например, в области чисел с невозможными (недействительными) поня­тиями можно обращаться, как с реальными. Однако здесь не место подробно развивать это.

Говоря выше о теориях многообразии, возникших из обобщений геометрической теории, я разумел, конечно, учение о многообразиях п измерений - Эвклидовых и не-Эвклидовых, далее, учение Грассмана о протяжении и родственные, легко отделимые от всего геометрического, теории В. А. Гамильтона и др. Сюда же относится учение Lie о трансформацион­ных группах, исследования G. Cantor'a о числах и многообразиях и многие другие.

Рассматривая способ, которым посредством ва­рьирования меры кривизны совершается взаимный переход между различными видами пространствен­но-подобных многообразии, философ, изучивший начала теории Римана-Гельмгольца, может соста­вить себе некоторое представление о том, как чис­тые формы теории определенно различного типа соединяются между собой закономерными связями. Было бы легко показать, что познание истинного за­мысла подобных теорий как чисто категориальных форм теорий изгоняет всякий метафизический ту­ман и всякую мистику из соответственных матема­тических исследований. Если мы назовем простран­ством некоторую известную нам форму порядка мира явлений, то, разумеется, противоречиво гово­рить о «пространствах», для которых не имеет зна­чения аксиома о параллелях; противоречиво также говорить о различных геометриях, поскольку гео­метрия есть именно наука о пространстве мира яв­лений. Но если мы под пространством понимаем категориальную форму мирового пространства, и под геометрией - категориальную теоретическую форму геометрии в обычном смысле, тогда про­странство входит в подлежащий закономерному от­граничению вид категориально-определенных мно­гообразии, в отношении которого естественно можно говорить о пространстве в более широком смысле. И геометрическая теория тоже входит в со­ответствующий вид теоретически связанных и чис­то категориально определенных форм теории, ко­торые тогда в соответственно расширенном смысле можно называть «геометриями» этих «простран­ственных» многообразии. Во всяком случае учение о «пространствах п измерений» осуществляет теорети­чески замкнутую часть учения о теориях в опреде­ленном выше смысле. Теория Эвклидова многообра­зия о трех измерениях есть последняя идеальная единичность в этом закономерно связанном ряду ап­риорных и чисто категориальных форм теорий (формальных дедуктивных систем). Само это много­образие есть в отношении «нашего» пространства, т. е. пространства в обычном смысле, соответствую­щая ему чисто категориальная форма, стало быть, идеальный вид, по отношению к которому наше про­странство составляет, так сказать, индивидуальную единичность, а не видовое различие. Другой гранди­озный пример есть учение о комплексных системах чисел, в пределах которой теория «простых» комп­лексных чисел есть опять-таки сингулярная единич­ность, последнее видовое различие. В отношении со­ответствующих теорий арифметика совокупности, арифметика порядковых чисел, арифметика quantité dirigée и т. п. представляют собой все в известном смысле индивидуальные единичности. Каждой из них соответствует формальная видовая идея, в дан­ном случае учение об абсолютных целых числах, о реальных числах, о простых комплексных числах и т. д., причем «число» следует понимать в обобщенно-формальном смысле.

 

§ 71. Разделение труда. Работа математиков и работа философов

Таковы, следовательно, проблемы, которые мы при­числяем к области чистой, или формальной, логики в выше определенном смысле, причем мы придаем ее области наибольший объем, какой вообще совместим с очерченной идеей науки о теории. Значительная часть принадлежащих к ней теорий уже давно консти­туировалась в виде чистой (в особенности «формальной») математики и обрабатывается математиками на­ряду с другими, уже не «чистыми» в этом смысле дис­циплинами, как геометрия (в качестве науки о «нашем» пространстве), аналитическая механика и т. д. И дей­ствительно, природа вещей тут безусловно требует разделения труда. Построение теорий, строгое и методическое разрешение всех формальных проблем навсегда останется специальной областью математи­ка. При этом своеобразные методы и направления ис­следования предполагаются данными, и они у всех чи­стых теорий по существу одинаковы. С недавних пор даже усовершенствованием силлогистической тео­рии, которая издавна причислялась к собственной сфере философии, овладели математики, и в их ру­ках эта будто бы давно исчерпанная теория испыта­ла небывалое развитие. Ими же были открыты и с чи­сто математической тонкостью развиты теории новых видов умозаключений, которых не знала или не понимала традиционная логика. Никто не может запретить математикам предъявлять притязания на все, к чему приложимы математическая форма и метод. Только тот, кто не знает современной, в особенности формальной, математики и судит о ней только по Эвклиду и Адаму Ризе, может сохранить общий предрассу­док, будто сущность математического содержится в числе и количестве. Не математик, а философ выходит за естественную сферу своего права, когда борется про­тив «математизирующих» теорий логики и не хочет вер­нуть своих временных питомцев их настоящим роди­телям. Пренебрежение, с которым философы-логики говорят о математических теориях умозаключений, нисколько не мешает математической форме их, как и всех строгоразвитых теорий (это слово надо, конечно, тоже брать в настоящем его смысле), быть единственно научной, единственной формой, дающей системати­ческую законченность и совершенство и позволяющей обозреть все мыслимые вопросы и возможные формы их разрешения.

Но если разработка всех подлинных теорий принад­лежит к области математика, что же тогда останется философу? Здесь надо обратить внимание на то, что математик на самом деле не есть чистый теоретик, а лишь изобретательный техник, как бы конструктор, который, имеет в виду только формальные связи, строит теорию как произведение технического искусства. Как практи­ческий механик конструирует машины, не нуждаясь в законченно ясном знании сущности природы и ее за­кономерности, так и математик конструирует теории чисел, величин, умозаключений, многообразии, не нуждаясь для этого в окончательном уразумении сущ­ности теорий вообще и сущности обусловливающих их понятий и законов. Подобно обстоит дело и во всех «специальных науках». Ведь, πρότερον τή φύσει (первое по природе) именно и не есть πρότερον πρός ημας (первое для нас). К счастью, не действительное уразумение, а научный инстинкт и метод делают возможной науку в обычном, практически столь плодотворном смысле. Именно поэтому наряду с изобретательской и мето­дической работой отдельных наук, направленной больше на практическое выполнение и овладение, чем на действительное уразумение, необходима постоян­ная «познавательно-критическая», составляющая дело одного только философа, рефлексия, которая руково­дится одним только чисто теоретическим интересом и служит к осуществлению прав последнего. Философ­ское исследование предполагает совершенно иные методы и тенденции и ставит себе совершенно иные цели. Оно не хочет вмешиваться в дело специалиста-исследователя, а стремится уразуметь смысл и сущ­ность его действий в отношении метода и вещи. Фило­софу недостаточно того, что мы ориентируемся в мире, что мы имеем законы как формулы, по которым можем предсказывать будущее течение вещей и восста­навливать прошедшее; он хочет привести в ясность, что такое есть по существу «вещи», «события», «законы при­роды» и т. п. И если наука строит теории для систематического осуществления своих проблем, то философ спрашивает, в чем сущность теории, что вообще делает возможной теорию и т. п. Лишь философское исследо­вание дополняет научные работы естествоиспытателя и математика и завершает чистое и подлинное теоре­тическое познание. Ars inventiva специального иссле­дователя и познавательная критика философа представ­ляют собой взаимно дополняющие друг друга научные деятельности, и только через них обеих достигается полное и цельное теоретическое уразумение.

Впрочем, дальнейшие детальные исследования для подготовления нашей дисциплины с ее философской стороны покажут, чего не хочет и не может давать математик, и что тем не менее должно быть сделано.

 

§ 72. Расширение идеи чистой логики. Чистое учение о вероятности как чистая теория опытного познания

Понятие чистой логики, как мы его развивали до сих пор, объемлет теоретически замкнутый круг проблем, которые по существу относятся к идее теории. Посколь­ку ни одна наука не возможна без объяснения из осно­ваний, стало быть, без теории, чистая логика самым общим образом объемлет идеальные условия возмож­ности науки вообще. Но надо принять во внимание, что при таком понимании логика еще отнюдь не вклю­чает в себя, как особый случай, идеальных условий опытной науки вообще. Вопрос об этих условиях, правда, имеет более ограниченный объем; опытная на­ука есть тоже наука и, само собой разумеется, под­чинена со стороны содержащихся в ней теорий зако­нам отграниченной выше сферы. Но идеальные законы определяют единство опытных наук не только в форме законов дедуктивного единства, как и вообще опытные науки нельзя никогда свести к одним только их теори­ям. «Теоретическая оптика», т. е. математически я теория оптики, не исчерпывает науки оптики; математическая механика точно так же не исчерпывает всей механики и т. д. Но весь сложный аппарат процессов познания, в которых вырастают и многократно изменяются с про­грессом науки теории опытных наук, тоже подчиняет­ся не только эмпирическим, но и идеальным законам.

В опытных науках всякая теория только предполо­жительна. Она дает объяснение не из очевидно дос­товерных, а лишь из очевидно вероятных основ­ных законов. Таким образом, сами теории обладают только уясненной вероятностью, они представляют собой только предварительные, а не окончательные теории. Сходное применимо в известном смысле и к фактам, подлежащим теоретическому объяснению. Мы, правда, исходим из них, они для нас имеют зна­чение данных, и мы хотим только «объяснить» их. Но когда мы переходим к объясняющим гипотезам и пу­тем дедукции и проверки - иногда после многократ­ного видоизменения - принимаем их как вероятные законы, то сами факты не остаются неизменными, а эволюционируют с прогрессом познания. Посред­ством прироста познания в гипотезах, найденных пригодными, мы все глубже вникаем в «истинную сущ­ность» реального бытия, все более совершенствуем наше понимание явлений, которое всегда в большей или меньшей степени исполнено противоречий. Дело в том, что факты первоначально «даны» нам только в смысле восприятия (и сходным образом в смысле вос­поминания). В восприятии вещи и события как будто сами находятся перед нами, так сказать, без преград созерцаются и схватываются нами. И что мы здесь со­зерцаем, мы высказываем в суждениях восприятия: это представляют собой ближайшим образом «данные факты» науки. Но то «действительное» фактическое со­держание, которое мы признаем за явлениями вос­приятия, эволюционирует с прогрессом познания. И для того чтобы в каждом случае определить, что в них истинного, другими словами, чтобы определить эмпирический предмет познания, нам необходимо в зна­чительном (и постоянно расширяющемся) объеме научное познание законов.

Но во всем этом мы действуем, как подчеркнул Лей­бниц, и притом впервые с полной отчетливостью, не слепо, не без идеального права. Мы утверждаем, что в каждом случае существует лишь один правомерный способ оценки объясняющих законов и опре