Теоретическая социология

Антология

Том 2

 

 

Данное издание выпущено в рамках программы Центрально-Европейского Университета «Books for Civil Society» при поддержке Центра по развитию издательской деятельности (OS1 — Budapest)и Института «Открытое общество» (Фонд Сороса) — Россия

Теоретическая социология: Антология: В 2 ч. / Пер. с англ., фр., нем., ит. Сост. и общ. ред. С. П. Баньковской. — М.: Книж­ный дом «Университет», 2002. — Ч. 2. — 424 с.

ISBN 5-8013-0151-8 (ч. 1)
ISBN 5-8013-0046-5

Цель настоящего издания — представить развитие социальной теоретической мысли от классиков до современных теоретиков. Поскольку собственно научное теоретизирование о социальном связано с осмыслением современности, то хронологически классический период относится к кон­цу XIX - началу XX века; подбор материалов начинается именно с этого периода.

Особенностью данного издания можно считать то, что в нем представ­лены не только уже хорошо известные имена и работы, но и ранее не пере­водившиеся на русский язык авторы или работы известных теоретиков,

В данной антологии развитие представлений о социальном дано в тео­ретическом контексте, не ограниченном строгими дисциплинарными рамками; в собрание включены материалы из области социальной философии, антропологии, политической науки, социальной психологии и собственно социологии.

Издание предназначено для студентов, аспирантов, преподавателей, ученых, специализирующихся в социальных науках, для всех интересующихся проблемами современного общества.

УДК 316.1(075.8) ББК 60.5я73

© Баньковская С. П., составление, перевод. 2002
© Гофман А. Б., Зотов А. А., Ковалев А Л

© Малинкин А. П., Руткевич Е. Д.

© Филиппов А. Ф., перевод, 2002

 

 


Талкот Парсонc. Понятие общества: Компоненты и их взаимоотношения
О теории и метатеории
Ирвинг Гоффман. Порядок взаимодействия
Питирим Сорокин. Предмет социологии  и  ее отношение к другим  наукам
Социальная аналитика. Анализ элементов  взаимодействия
Явление  взаимодействия как коллективное  единство
Джонатан Тернер. Аналитическое теоретизирование
Рэндалл Коллинз. Социология:  Наука или антинаука?
Энтони Гидденс. Новые правила социологического метода
Никлас Луман. «Что происходит?» и «Что за этим  кроется?». Две социологии  и теория общества
Юрген Хабермас. Отношения между системой и жизненным  миром  в условиях позднего  капитализма
Пьер Бурдье. Опыт рефлексивной социологии

 

 

Талкот Парсонc.

Понятие общества: компоненты и их взаимоотношения*

 

 

* Печатается по: Парсонс Т. Понятие общества: компоненты и их взаимоотно­шения // THESIS. Весна 1993. Т. 1. Вып. 2. С. 94-122.

 

Общество является особым видом социальной системы. Мы рассматриваем социальную систему как одну из первичных подси­стем системы человеческого действия наряду с такими подсисте­мами, как организм, личность и культура1.

Общая концептуальная схема действия

Содержание действия образуют структуры и процессы, на основе которых люди формируют осмысленные намерения и более или менее успешно реализуют их в конкретных ситуациях. Слово «ос­мысленный» предполагает символический (культурный) уровень смыслового представления и референции. Намерения в совокупно­сти с их осуществлением предполагают способность системы дей­ствия — индивидуального или коллективного — изменять свое положение по отношению к определенной ситуации или окруже­нию в желательном для системы направлении.

Мы предпочитаем использовать термин «действие», а не «пове­дение», поскольку нас интересует не конкретное физическое поведе­ние, а его обобщенные типовые характеристики (образцы) и осмыс­ленные результаты (физические, культурные и др.) — от простых орудий до произведений искусства, а также механизмы и процессы, контролирующие формирование этих образцов.

Человеческое действие является «культурным» в том плане, что смыслы и намерения действий выражаются в терминах символичес­ких систем (включая коды, посредством которых они реализуются в соответствующих образцах); универсальной для всех человеческих обществ символической системой является язык.

Существует подход, в рамках которого любое действие рассмат­ривается как действие личности. Однако такие подсистемы, как организм и культура, содержат существенные элементы, которые не могут быть исследованы на индивидуальном уровне.

Если говорить об организме, то его первичной структурной характеристикой является не анатомическая специфика, а видовой тип2. Конечно, такой тип не существует в чистом виде — сложная генетическая конституция любого индивидуального организма уни­кальна и содержит как комбинации присущих виду генетических характеристик, так и результаты воздействия окружающей среды. Но как бы ни были важны для определения конкретного действия индивидуальные различия, именно общие типовые характеристи­ки больших человеческих групп — включая их дифференциацию по полу — образуют органическую основу действия.

Было бы неверным считать, что генетическая конституция орга­низма изменяется под воздействием внешней среды. Напротив, ге­нетическая конституция задает общую «ориентацию», которая воз­действует на анатомические структуры, физиологические процессы и поведенческие образцы, возникающие в ходе взаимодействия с окружающей средой на протяжении всей жизни организма. Среди факторов окружающей среды можно выделить две категории: во-первых, факторы, влияющие на ненаследственные свойства физиче­ского организма; во-вторых, факторы, обусловливающие элементы по­ведения, усваиваемые в процессе обучения; именно на последних нам следует сосредоточить внимание. Хотя организм конечно же спосо­бен к обучению в окружающей среде самостоятельно, т. е. при от­сутствии других поведенческих организмов, теория действия иссле­дует прежде всего такой процесс обучения, при котором другие организмы этого же вида составляют наиболее важную характери­стику окружающей среды.

Символически организованные культурные образцы, как и все другие компоненты живых систем, возникают в процессе эволюции. При этом развитие их до лингвистического уровня — это феномен, присущий исключительно человеку. Способность обучаться языку и использовать его обусловлена специфической генетической конституцией человека, что подтверждается неудачными попытками обуче­ния языку других видов (особенно приматов и «говорящих» птиц) (Brown, 1958. Ch.V). Но генетически предопределена только эта общая способность, а не те реальные символические системы, которые усва­ивают, используют и развивают конкретные человеческие группы.

Более того, несмотря на действительно большие способности человеческого организма к обучению, а также к созданию новых элементов культуры, ни один индивид сам по себе не в состоянии создать систему культуры. Основные воплощенные в типовых об­разцах характеристики культурных систем изменяются лишь на протяжении жизни многих поколений, им всегда следуют относи­тельно большие группы, и они никогда не могут относиться лишь к одному или нескольким индивидам. Индивид научается им в основ­ном пассивно, хотя и может привнести в них незначительные сози­дательные (или деструктивные) изменения. Более общие культурные образцы обеспечивают системе действий высокоустойчивые струк­турные опоры, в достаточной мере соответствующие генетически заложенным свойствам вида. Они связаны с усваиваемыми элемен­тами действия точно так же, как гены — с врожденными признака­ми (Emerson, 1956).

В границах, определяемых, с одной стороны, генетикой вида, а с другой — нормативными культурными образцами, располагают­ся возможности конкретных индивидов и групп развивать незави­симые структурированные поведенческие системы. Поскольку дей­ствующее лицо (actor) в генетическом плане является человеком и поскольку его научение происходит в контексте определенной куль­турной системы, его поведенческая система (которую я буду назы­вать его личностью), усвоенная посредством обучения, имеет чер­ты, общие с другими личностями, например, язык, на котором он привык говорить. В то же время его организм и его окружение — физическое, социальное и культурное — всегда в определенных аспектах уникальны. Следовательно, его собственная поведенческая система будет уникальным вариантом культуры и присущих ей об­разцов действия. Поэтому существенно важно рассматривать систе­му личности как не сводимую ни к организму, ни к культуре. То, чему научаются, не является ни фрагментом «структуры» организ­ма в обычном смысле слова, ни свойством культурной системы.

С аналитической точки зрения, система личности является само­стоятельной системой^.

Хотя процесс социальных интеракций* внутренне связан и с личностными характеристиками взаимодействующих индивидов, и с культурными образцами, он тем не менее образует самостоятель­ную, четвертую систему, которая в аналитическом плане независи­ма от систем личности, культуры и организма (см. главу «Некото­рые фундаментальные категории теории действия», а также главу Т. Парсонса и Э. Шилза в кн.: Parsons et al., 1951; см. также Parsons, 1968а). Эта независимость становится наиболее очевидной, когда на первый план выступают требования интеграции, столь необхо­димой системам социальных отношений из-за их внутренней рас­положенности к конфликту и дезорганизации (речь идет о том, что иногда обозначается как проблема порядка в обществе, поставлен­ная в классической форме Томасом Гоббсом4). Система интеракций и есть социальная система, которая является подсистемой системы действия и выступает в качестве основного предмета анализа в дан­ной работе.

* Interactions, т. е. взаимодействий. — Прим. перев.

 

Вышеприведенная классификация четырех наиболее общих под­систем человеческого действия — организма, личности, социальной системы и культурной системы — представляет собой реализацию общей парадигмы, которая может быть использована при анализе всей сферы действия и которую я буду применять дальше для анали­за социальных систем.

С помощью этой парадигмы любая система действия анализи­руется в терминах следующих четырех функциональных категорий, обеспечивающих: 1) формирование главных, «руководящих» или контролирующих, образцов системы; 2) внутреннюю интегрирован-ность системы; 3) ее ориентацию на достижение целей по отноше­нию к окружающей среде; 4) ее адаптацию к влиянию окружающей среды, рассматриваемой в широком смысле, — т. е. к физическому окружению, не связанному с действием. В рамках систем действия культурные системы выполняют функцию поддержания образца; социальные системы — функцию интеграции действующих эле­ментов (индивидов или, точнее, личностей, исполняющих роли); системы личности — функцию достижения цели, а поведенческий организм — функцию адаптации (см. схему 1).

Понятие социальной системы

Поскольку социальная система — суть интеракции индивидов, то каждый участник является одновременно и действующим лицом (обладающим определенными целями, идеями, установками и т. д.), и объектом, на который ориентированы и другие действующие лица, и он сам. Система интеракций, таким образом, в аналитиче­ском плане обособлена от совокупности процессов действия отдель­ных своих участников. В то же время эти «индивиды» являются и организмами, и личностями и принадлежат к определенным куль­турным системам.

При такой интерпретации каждая из трех других систем действия (Культура, Личность, Поведенческий Организм) составляет часть окружающей среды или, если можно так сказать, одну из окружаю­щих сред социальной системы. За пределами этих систем находятся окружающие среды самой системы действия, которые располагают­ся выше и ниже общей иерархии факторов, контролирующих дей­ствие в мире жизни. Эти отношения изображены на схеме 1.

Среду нижнего уровня образуют физико-органические явления природы, охватывающие «дочеловеческие» виды организмов и «не­поведенческие» свойства человеческих организмов. Последние осо­бенно важны для определения границы системы действия, поскольку люди познают физический мир только через собственный организм. Наше сознание не имеет опыта непосредственного восприятия вне­шних физических объектов, не соотнесенного с физическими ощу­щениями и их информационным осмыслением. Однако будучи пси­хологически воспринятыми и осмысленными, физические объекты становятся частью системы действия.

В принципе сходные рассуждения применимы и к внешней сре­де, располагающейся выше системы действия — «высшей реаль­ности», с которой мы все имеем дело при обращении к тому, что Вебер называл «проблемами смысла», например к проблемам доб­ра и зла, жизни и смерти и т. п. «Идеи» в этой сфере, если рассмат­ривать их в качестве культурных объектов (например, представле­ний о богах, о сверхъестественном), являются, в некотором смысле, символическими «репрезентациями» высших реальностей, но не самими этими реальностями.

Фундаментальный принцип организации жизненных систем со­стоит в том, что их структуры дифференцируются в соответствии с требованиями, предъявляемыми им внешней средой. Так, биологи­ческие функции дыхания, пищеварения, движения и восприятия информации являются основой дифференциации систем органов, каждая из которых обслуживает те или иные отношения между организмом и окружающей средой. Этот же принцип используется нами и для анализа социальных систем.

Мы будем рассматривать социальные системы с точки зрения их взаимоотношений с наиболее важными функциональными сре­дами. Я утверждаю, что функциональные различия трех внешних для социальной подсистем действия — культурной системы, систе­мы личности и поведенческого организма — и связь первой и тре­тьей из них с двумя средами, внешними для всей системы действия, являются узловыми моментами при анализе различий между соци­альными системами. Таким образом, в нашем анализе мы будем исходить из фундаментальных отношений систем и их окружения, изображенных на схеме 1.

В терминах нашей функциональной парадигмы социальная сис­тема является интегративнои подсистемой системы действия в це­лом. Три другие подсистемы действия составляют при этом среду функционирования социальной подсистемы. Вышеозначенный прин­цип может быть применен при анализе обществ или других соци­альных систем. Мы видим, что три из первичных подсистем обще­ства (схема 2, столбец III) функционально взаимодействуют с тремя основными средами социальной системы (схема 2, столбец IV); при этом каждая из подсистем может быть непосредственно соотнесена с одной из сред. Одновременно каждая из этих трех социетальных подсистем может рассматриваться как окружающая среда подсисте­мы, являющейся интегративным ядром общества (схема 2, столбец II). В данной работе мы будем использовать эту двойственность функци­ональной парадигмы при экспозиции нашей общей теоретической схемы и при анализе конкретных обществ (Parsons, 1968).

Понятие общества

При определении общества мы применим критерий, который вос­ходит еще к Аристотелю. Общество — это такой тип социальной системы (среди всего универсума социальных систем), который как система достигает по отношению к окружающей среде наивысше­го уровня самодостаточности.

Это определение соответствует представлению о некой обособ­ленной системе, по отношению к которой другие обособленные подсистемы действия образуют первичные среды. Данная точка зрения резко контрастирует с общепринятым взглядом на общество как на совокупность конкретных индивидов — в этом случае орга­низмы и личности членов общества оказываются для него чем-то внутренним, а не частью его окружения. Мы не станем обсуждать здесь достоинства обоих подходов, но читатель должен ясно пред­ставлять себе, какой из них используется в данной работе.

При таком понимании общий критерий самодостаточности мо­жет быть разделен на пять частных критериев, каждый из которых применим к одной из пяти сред функционирования социальных систем — высшей реальности, культурным системам, системам личности, поведенческим организмам и физико-органической сре­де. Самодостаточность общества является функцией от сбаланси­рованной комбинации механизмов контроля над отношениями об­щества с этими пятью средами, а также от степени его собственной внутренней интеграции.

Взаимоотношения аналитически обособленных систем строят­ся на основе иерархии контролирующих факторов. Это понятие включает в себя кибернетические аспекты контроля, когда систе­мы с высоким уровнем информации, но с низким энергетическим уровнем контролируют высокоэнергетичные системы с относитель­но низким уровнем информации (схема 1, столбец V)5. Так, запрог­раммированная последовательность механических операций (на­пример, в стиральной машине) может контролироваться таймером, использующим очень мало энергии по сравнению с энергией, обес­печивающей движение частей машины и согревающей воду. Дру­гим примером является ген, контролирующий синтез протеина и другие формы клеточного метаболизма.

Культурная система, соотносясь с высшей реальностью, преоб­разует нормативные образцы в ценностные ориентации, относящи­еся к остальному окружению и системе действия, в том числе к физическому миру, организмам, личностям и социальным систе­мам. В кибернетической модели она находится в системе действия на самом высоком уровне, затем располагается социальная систе­ма, ниже соответственно — личность и организм. Физическая среда — последняя в этой иерархии, она лишь создает условия функци­онирования, но не организует их. Поскольку физические факторы не контролируются кибернетически высокоупорядоченными система­ми, мы должны адаптироваться к ним, иначе человеческая жизнь исчезнет. Наглядными примерами могут служить зависимость чело­века от кислорода, пищи, приемлемых температур и т. д.

В силу широкой эволюционной перспективы нашего анализа главное внимание среди несоциальных подсистем действия мы уде­ляем культурной системе. В процессе развития и приспособления к разнообразным обстоятельствам возникают формы социальной орга­низации, обладающие все большими адаптивными возможностями, менее подверженные воздействию частных, случайных причин, выз­ванных либо специфическими физическими явлениями, либо инди­видуальными органическими изменениями, либо личностными раз­личиями. В более развитых обществах диапазон различий между личностями может даже расширяться, в то время как структуры общества и происходящие в нем процессы становятся все менее зависимыми от особенностей индивидов. Поэтому, для того чтобы увидеть главные источники широкомасштабных изменений, мы должны сосредоточиться на кибернетически высокоорганизован­ных структурах; применительно к средам общества таковой явля­ется культурная подсистема.

Социетальное сообщество и его среды 6

Ядром общества как системы является структурированный норма­тивный порядок, посредством которого организуется коллективная жизнь населения. Как порядок, он содержит ценности, дифферен­цированные и специфицированные (particularized) нормы и прави­ла, причем только соотнесенность с культурой придает им значи­мость и легитимность. Он задает критерии принадлежности тех или иных индивидов к обществу. Проблемы, связанные с «юрис­дикцией» нормативной системы, могут сделать невозможным уста­новление точного соответствия между статусом «подпадения» под нормативные предписания и статусом принадлежности к обществу, поскольку навязывание норм, по-видимому, неразрывно связано с контролем (например, через «полицейские функции») за мерами, используемыми для поощрения и наказания людей, проживающих в пределах какой-либо территории (Parsons, 1964). До тех пор пока эти проблемы не приобретают критическую остроту, социетальный коллектив и его подколлективы могут, когда это необходимо, дей­ствовать эффективно как единое целое.

Мы будем называть этот единый коллектив социетальным со­обществом (societal community). Как таковое оно создается струк­турированным нормативным порядком и набором статусов, прав и обязанностей его членов, причем характер этого набора может ва­рьироваться для различных подгрупп сообщества. Для выживания и развития социетальное сообщество должно придерживаться еди­ной культурной ориентации, разделяемой в целом (хотя и не обяза­тельно единообразно и единодушно) его членами в качестве осно­вы их социальной идентичности. Речь идет о связи с занимающей более высокое место в иерархии культурной системой. Вместе с тем должны систематически удовлетворяться условия, необходимые для интеграции организмов (в том числе в их отношениях с физи­ческой средой) и личностей членов сообщества. Все эти факторы безусловно взаимосвязаны, хотя каждый из них является точкой кристаллизации содержательно разных социальных механизмов.

Культурная система как окружающая среда общества7

Главным функциональным требованием к взаимоотношениям между обществом и культурной системой является легитимация норматив­ного порядка общества. Системы легитимации определяют основания для разрешений и запретов. Прежде всего, но не исключительно, тре­бует легитимации власть. Используемое здесь понятие легитимации не нуждается в прилагательном «моральный» в современном смысле слова, но оно предполагает, что «правильно» то, что делается в соот­ветствии с институционализированным порядком.

Функция легитимации независима от операционных функций социальной системы. Никакой нормативный порядок никогда не является самолегитимизирующимся в том смысле, что одобренный или запрещенный способ жизни автоматически рассматривается как правильный или неправильный безо всяких объяснений. Легитимность нормы не может также определяться нижними в иерархии контроля факторами — например, тем, что что-то должно быть сделано каким-то специфическим образом потому, что на карту по­ставлена стабильность или даже выживание системы.

Тем не менее степень основанной на культуре независимости оснований легитимации от специфических операционных механиз­мов низшего уровня (например, от бюрократической организации или экономических рынков) существенно варьируется в различных обществах. Увеличение этой независимости является одним из глав­ных направлений эволюционного процесса, включающего диффе­ренциацию между культурными и социальными структурами и про­цессами. При этом система легитимации, какое бы место она ни занимала в эволюционном процессе, всегда определяется отноше­нием к высшей реальности. Это означает, что ее основания всегда имеют в некотором смысле религиозный характер. В примитивных обществах существует очень незначительная дифференциация меж­ду общими структурами общества и его религиозной организацией. В более развитых обществах взаимоотношения социальной и куль­турной систем в религиозных и легитимационных контекстах пред­полагают наличие высокоспециализированных и сложных структур.

В процессе легитимации нормативного порядка общества культур­ные ценностные образцы обеспечивают непосредственную связь меж­ду социальной и культурной системами. Способ легитимации, в свою очередь, определяется религиозными ориентациями. Однако, по мере того как культурные системы становятся все более дифференцирован­ными, возрастает самостоятельная ценность отдельных культурных структур. Прежде всего это относится к искусству, особым образом связанному с автономией личности, и эмпирическому когнитивному знанию, становящемуся на высоком уровне развития наукой.

Личность как окружающая среда общества

Характер связи общества с системой личности радикальным обра­зом отличается от его связи с культурной системой, поскольку в кибернетической иерархии личность (как и поведенческий орга­низм, и физико-органическая среда) расположена ниже социаль­ной системы. Каждая из этих трех окружающих общество сред накладывает на него как на систему и на каждый из входящих в него элементов определенные граничные условия (которые одновременно являются доступными для реализации возможностями). Поведение, которое может анализироваться в контексте функционирования со­циальных систем, в другом контексте выступает как поведение жи­вых человеческих организмов. Каждый такой организм в любой данный момент определенным образом расположен в физическом пространстве, и изменить это местоположение можно только посред­ством физического движения. Следовательно, никогда нельзя упус­кать из виду экологический аспект отношений между личностью и ее действиями. Аналогичные рассуждения применимы к физико-органическому процессу, а также к процессам функционирования и развития личности, постоянно выступающим в качестве факторов конкретного действия. Ограничения, обусловленные системами лич­ности, поведенческих организмов и физико-органического окру­жения, задают сложную систему координат для анализа форм орга­низации и функционирования социальных систем, что требует внимательного изучения и постоянно создает сложности для ученых.

Основная функциональная проблема, связанная с отношениями социальной системы с системой личности, касается усвоения, раз­вития и утверждения в ходе жизненного цикла адекватной мотива­ции участия в социально значимых и контролируемых образцах действия. Общество также должно использовать эти образцы, что­бы адекватно поощрять и вознаграждать своих членов, если оно желает воспроизводиться как система. Это отношение и есть «со­циализация», представляющая собой единый комплексный про­цесс, в рамках которого личность становится членом социетально-го сообщества и поддерживает этот статус.

Поскольку личность — это определенным образом организован­ный в процессе обучения индивид, процесс социализации имеет решающее значение для ее формирования и функционирования. Успех социализации возможен, когда социальное и культурное обу­чение сильно мотивировано благодаря использованию механизма удовольствия на уровне организма. В силу этого социализация в большой мере обусловлена наличием постоянных близких от­ношений между маленькими детьми и взрослыми, причем в эти отношения глубоко вплетаются эротические мотивы и связи. Эта совокупность условий, которые со времен Фрейда мы стали понимать гораздо полнее, является существенным аспектом функци­онирования систем родства во всех человеческих обществах. Родство всегда связано с упорядочением эротических отношений взрослых, их родительского статуса, статуса нового поколения и с упорядочением самого процесса социализации (Parsons and Bales, 1955). Эта эволюционная универсалия существует во всех обще­ствах, хотя ее формы и отношения к другим структурным образо­ваниям бесконечно варьируются.

Система родства требует некоторых постоянных нормативных установлений для ежедневной жизни, включающих как органиче­ские и психологические, так и социальные факторы. В силу этого она является зоной взаимопроникновения систем поведения, лич­ности и социальной системы, с одной стороны, и физического окру­жения — с другой. Следствием этого становится институциализация места проживания и образование такого социального элемента, как домохозяйство. Люди, принадлежащие к одному домохозяйству, образуют единое целое. Они имеют общее место проживания — либо постоянное, такое, как хижина или дом, либо временное, та­кое, как «лагерь». В большинстве обществ в этом физическом и со­циальном окружении люди спят, готовят пищу, едят и отправляют сексуальную функцию (по крайней мере, формально одобряемую). Домохозяйство во всех его вариациях является первичным элемен­том единения в социальных системах.

Статус взрослого, формально различаясь во всех обществах, везде предполагает определенную автономную ответственность. Индивид в рамках коллективной организации оказывает какие-то свои услуги. В результате долгого эволюционного процесса в со­временных обществах оказание услуг институционализируется в основном в виде профессиональных ролей в рамках имеющих зак­репленные функции коллективов или бюрократических организа­ций. Так или иначе, первичное функциональное отношение меж­ду взрослыми индивидами и обществами, в которых они живут, связано с тем вкладом, который они вносят посредством оказания услуг, а также с тем удовлетворением и вознаграждением, кото­рые они за это получают от общества. В достаточно дифференци­рованных обществах способность к производству услуг становит­ся мобильным ресурсом, распределяемым через рынок. Когда эта стадия достигнута, мы можем говорить об услугах как продукте экономического процесса, доступном для «потребления» в неэко­номических контекстах.

В большинстве обществ места проживания и труда людей обыч­но не разделяются. Там, где такое разделение существует (преиму­щественно в развитых городских сообществах), два этих места за­дают пространственную ось обыденной жизни индивида. Кроме того, эти два места должны быть взаимно доступны — данное функциональное требование является необходимым для формиро­вания экологической структуры современного города.

Многообразие функциональных отношений между личностью и средой должно быть рассмотрено и в других контекстах, связан­ных с социальной системой. Ценностные привязанности индивида и их поддержание изначально связаны с культурной системой, осо­бенно в рамках ее взаимодействия с обществом через религию. Поддержание адекватных уровней мотивации зависит главным об­разом от социальных структур, связанных с социализацией, особен­но с родством. Хотя физическое здоровье — это вопрос самостоя­тельный, но он часто смыкается с важной, но менее определенной областью психического здоровья и с желанием больного восстанав­ливать здоровье. По-видимому, ни одно общество не существует без механизма положительной мотивации, действующего посредством «терапевтических» процедур (Nelson, 1965). Во многих обществах эти процедуры носят преимущественно религиозный или магиче­ский характер, но в современных обществах они перерастают в прикладную науку. И все же они никогда не противостоят механиз­мам родства; скорее терапия в целом дополняет родство, которое является главной гарантией безопасности личности.

Как это ни удивительно, но отношение между личностью и со­циальной системой, социально структурированное через услуги, образует базисную единицу для политического аспекта обществ (Parsons, 1966). Для достижения важных с точки зрения коллекти­ва целей политические структуры организуют коллективные дей­ствия — как на широкой, охватывающей все общество основе, так и на более узкой, ограниченной территориально или функцио­нально. На высокой стадии политического развития требуется дифференциация статуса взрослого населения по двум параметрам. Первый определяет уровни ответственности за координацию коллективных действий и устанавливает институты лидерства и ав­торитета. Второй связан с уровнями компетенции, знаний, умений и т. п. и при формировании коллективного мнения наделяет боль­шим влиянием профессионалов. Обособление политической систе­мы от матрицы социетального сообщества предполагает институ-ционализацию высоких статусов в обоих этих контекстах, часто в очень сложных комбинациях. Соотношение таких статусов с рели­гиозным лидерством и особенно степень дифференциации между лидерством религиозным и политическим также могут серьезно ус­ложнить ситуацию. К усложнениям приводит прежде всего необхо­димость легитимации не только социетального порядка, но также и политического авторитета.

Ниже в кибернетической модели иерархии располагается еще один источник возможных сложностей. Как мы отмечали ранее, поддержание нормативного порядка требует различных способов его осуществления и очень значительной — если не полной — согласованности с поведенческими ожиданиями, формируемыми посредством ценностей и норм. Самым главным условием подобной согласованности является интернализация ценностей и норм общества его членами, поскольку подобная социализация лежит в осно­ве консенсуса социетального сообщества. В свою очередь, социа­лизация в качестве основания консенсуса усиливается взаимными интересами, особенно экономическими и политическими. Ни одно общество не может поддерживать стабильность, имея в виду по­тенциально возможные конфликты и кризисы, если интересы его граждан не определяются солидарностью, внутренней лояльностью и взаимными обязательствами.

Помимо консенсуса и взаимных интересов в обществе сохраня­ется потребность и в механизме принуждения. Данная потребность объясняется необходимостью авторитетной интерпретации инсти-туционализированных нормативных предписаний. Для этой цели все общества используют некоторые «правовые» процедуры, с по­мощью которых можно без применения насилия выносить решение о правильности или неправильности тех или иных действий и от поступков, направленных на удовлетво-в ущерб интересам других лиц

В силу территориальной общности места жительства, работы, религиозной и политической деятельности и других факторов под­держание нормативного порядка не может быть отделено от конт­роля за поведением в границах определенной территории. Функ­ция управления должна включать ответственность за сохранение территориального единства нормативного порядка общества. Этот императив имеет внутренний и внешний аспекты. Первый касается условий навязывания общих норм и облегчения выполнения необ­ходимых функций различными элементами общества. Второй на­правлен на предотвращение разрушительного вмешательства со стороны нечленов сообщества. Наличие органических потребнос­тей и потребностей в месте проживания объединяет оба этих аспек­та: и в том, и в другом случае крайним средством предотвращения разрушительного действия является использование физической силы (Parsons, 1964). Применение силы возможно в различных формах, в частности в форме защиты от угрозы извне или лишения свобо­ды (передвижения) внутри данной территории. Контроль (или нейтрализация) организованного использования силы является одной из функциональных потребностей социетального сообще­ства. В высокодифференцированных обществах это всегда пред­полагает некоторую степень правительственной монополизации социально организованной силы.

Таким образом, первичной потребностью общества в отноше­нии составляющих его личностей является мотивация их участия, основанная на согласии с нормативными предписаниями. Эта мо­тивация имеет три уровня. Первый — высоко генерализированная приверженность ценностным образцам, непосредственно связан­ным с религиозными ориентациями. Второй — это «субстрат» лич­ности: будучи сформированным в период ранней социализации, он связан с эротическим комплексом, мотивационным значением род­ства и других интимных отношений. Третий уровень — это уровень, более непосредственно связанный с услугами и инструментальной деятельностью, которая различается в зависимости от целей и ситу­аций. Эти уровни личности, грубо говоря, соответствуют суперэго, ид и это по фрейдовской классификации.

Связь личности с организмом и организма с физическим миром проявляется в двух контекстах. Первый включает общие органические процессы, которые обусловливают адекватное функциони­рование личности, особенно в том, что касается родства, места жительства и здоровья. Второй — это отношение между физиче­ским принуждением и проблемой поддержания единого социеталь-ного нормативного порядка на всей территории.

Организм и физическое окружение как среды общества

Анализ связей социальной системы с ее органической основой и за­тем с физическим миром следует начать с рассмотрения необходимых физических условий органической жизни. Первичным, конечно, явля­ется обеспеченность пищей и жильем, однако для всех известных об­ществ этот список значительно шире. Технология, от относительно простых орудий и навыков первобытных людей до очень сложных современных систем, является социально организованным способом активного воздействия на объекты физической среды с целью удов­летворения желаний и потребностей людей. В предельном случае со­циальная организация включает лишь обучение ремесленников, рабо­тающих индивидуально. Но если технология играет существенную роль, то и в этом случае ремесленник вряд ли может оставаться полно­стью изолированным от других ремесленников (помимо обучавшего его мастера). Более того, если его работа специализирована, должна существовать организованная система отношений с потребителями его продукта и, вполне возможно, с поставщиками материалов и оборудо­вания. В самом деле, не может существовать ремесла, полностью отделенного от социальной организации.

Технологические процессы очевидным образом служат реали­зации человеческих потребностей и желаний. Технические навыки зависят от культурной системы8: вклад отдельного человека в сум­му технических знаний — это всегда приращение, а не создание полностью «новой системы». Более того, технологические задачи всегда решаются в рамках социально определенной роли. Результа­ты в большинстве случаев, хотя и не всегда, являются следствием коллективно организованных процессов, а не труда одного челове­ка. Так, исполнительские или координирующие функции реализу­ются в рамках многообразных социальных отношений с потреби­телями, поставщиками, рабочими, исследователями и т. д.

Технология, таким образом, — это прежде всего физический эле­мент комплекса, ядром которого является экономическая система. Экономика — это тот аспект социетальной системы, который функ­ционирует не только для социального упорядочения технологиче­ских процедур, но, что более важно, и для включения их в социальную систему, и для контроля за ними в интересах социальных элементов, индивидуальных или коллективных (Parsons and Smelser, 1956). Важ­ными интегрирующими элементами являются здесь институты соб­ственности, договорных отношений и регулирования условий занято­сти. В диффузных структурах первобытных и архаических обществ, в которых родство, религия и политические интересы являются преоб­ладающими, элементы этого комплекса жестко фиксированы. Тем не менее при определенных обстоятельствах в этих обществах развива­ются рынки вместе с деньгами как средством обмена.

Технологическая организация, таким образом, должна рассмат­риваться как пограничная структура между обществом как систе­мой и физико-органической средой. На социетальной стороне этой границы располагается экономика в качестве главной структуры, обеспечивающей связь с социетальным сообществом. Здесь, как диктует традиция экономической теории, главной является функ­ция размещения. Ресурсы должны размещаться для удовлетворения самых разнообразных потребностей, наличествующих в любом об­ществе, а возможности их удовлетворения должны размещаться между разными группамии населения. Социально организованные технологические разработки используются и в целях реализации ус­луг. Поскольку услуги индивидов становятся подвижным и разме­щаемым ресурсом, они образуют экономическую категорию, о чем свидетельствует их объединение с физическими благами в любимом экономистами выражении «товары и услуги». Однако при включе­нии индивида через систему найма в деятельность реализующей услуги организации он тем самым вовлекается в то, что в аналити­ческих терминах называется политическим функционированием, т. е. в организационный процесс, ориентированный на достижение специфических целей общества или его групп.

Эти соображения предполагают, что технология включается и в комплекс территориальных отношений наряду с местом жительства. Действительно, технология отделяется от места жительства только на поздних ступенях социальной эволюции (Smelser, 1967), когда главным становится местоположение «производства». Поскольку персонал выполняет дифференцированные профессиональные или сервисные роли, люди должны работать там, где их услуги нужны, хотя это место должно быть скоординировано с местом жительства. Однако местоположение должно зависеть также от возможностей до­ступа к материалам и оборудованию и от перспектив реализации про­дукции. Рассмотренные экономические соображения имеют перво­степенное значение прежде всего для производства в строгом смысле слова. Но в аналогичных терминах может быть проанализировано также и размещение органов административного управления или специализированного религиозного персонала.

Социетальное сообщество и самодостаточность

Связи между социетальными подсистемами, которые соотносят обще­ство с его средами и с самим социетальным сообществом, обладают определенными приоритетами с точки зрения контроля. Социетальное сообщество зависит от культурной ориентации системы, которая, кроме всего прочего, является главным источником легитимации ее норма­тивного порядка. Этот порядок, в свою очередь, конституирует самую существенную и высокоуровневую информацию для политической и экономической подсистем, которые, соответственно, непосредственно связаны с личностью и физико-органической средой. В политической сфере приоритет социетального нормативного порядка проявляется наи­более ярко в функции принуждения9 и в потребности членов общества контролировать физические санкции — не потому, что физическая сила является кибернетическим контролером, а потому, что ее саму необхо­димо контролировать, чтобы действовал контроль более высокого по­рядка. В сфере экономики это означает, что экономические процессы в обществе (например, размещение) должны контролироваться институ­ционально. Оба примера демонстрируют функциональную значимость нормативного контроля над организмом и физической средой. Сила и Другие физико-органические факторы, используемые в качестве санк­ций, обеспечивают безопасность коллективных процессов в гораздо большей степени, чем они это могут делать просто в качестве «необхо­димых условий». Так же и приоритет экономических соображений над технологическими — вопрос о том, что производить (и для кого}, важ­нее вопроса, как производить, — является главным условием для того, чтобы сделать технологию действительно полезной10.

Мы можем теперь свести воедино различные критерии само­достаточности, использованные при определении понятия общества. Общество должно представлять собой социетальное сообщество, которое имеет адекватный уровень интеграции (или солидарности) и отличительный статус членства. Это не исключает отношений контроля или даже симбиоза с теми группами населения, которые только частично интегрированы в социетальное сообщество, как, например, евреи диаспоры. Однако в нем должно быть ядро полно­стью интегрированных членов.

Это сообщество должно быть «носителем» культурной систе­мы, достаточно генерализированной и интегрированной для того, чтобы легитимизировать нормативный порядок. Подобная легити­мация требует наличия специальной системы символов, позволяю­щей обосновать идентичность и солидарность сообщества, а также верований, ритуалов и других культурных компонентов, в которых данная символическая система воплощена. (Культурные системы обычно шире, чем любое отдельное общество и его коммунитарная организация, хотя в ареалах, включающих много обществ, различные культурные системы могут на самом деле переходить одна в другую.) При этих условиях самодостаточность общества предполагает инсти-туционализацию большого числа культурных компонентов для того, чтобы наилучшим образом соответствовать социетальным потребно­стям. Конечно, отношения между обществами, имеющими аналогич­ные или сходные культурные системы, порождают особые проблемы, некоторые из которых будут рассмотрены ниже.

Фактор коллективной организации диктует дополнительный кри­терий самодостаточности. Самодостаточность ни в коем случае не требует, чтобы все ролевые обязательства членов общества выполня­лись внутри самого общества. Тем не менее общество должно предо­ставлять индивидам набор ролевых возможностей, достаточный как для реализации их фундаментальных личностных потребностей на всех этапах жизненного цикла без выхода за рамки общества, так и для реализации потребностей самого общества. Монашеский орден, например, не отвечает этому критерию, поскольку он не может увеличивать число своих членов посредством рождения, не нарушая при этом своих фундаментальных норм.

Мы показали, что распространение нормативного порядка среди коллективно организованного населения требует контроля над тер­риторией. Это — фундаментальный императив, связанный с необхо­димостью единства управленческих институтов. Более того, это — главная причина, по которой ни один функционально специфициро­ванный коллектив, будь то церковь или коммерческая фирма, не мо­жет называться обществом. В отношении к членам общества как к личностям социальная самодостаточность требует (и, возможно, это требование является наиболее фундаментальным) адекватного кон­троля над мотивационными обязательствами. За некоторыми изна­чально ограниченными исключениями (такими, как образование новых колоний) сообщество должно пополняться новыми членами посредством рождения и социализации, первоначально происхо­дившей главным образом через систему родства, но впоследствии дополненной системой формального обучения и другими механиз­мами. Система пополнения рядов общества может рассматриваться как механизм социального контроля над его личностной структурой.

Наконец, самодостаточность предполагает адекватный контроль над экономико-технологическим комплексом для того, чтобы физи­ческая среда могла использоваться целенаправленным и сбаланси­рованным образом в качестве ресурсной основы. Этот контроль вза­имосвязан с политическим контролем над территорией и с контролем за системой членства на основе родства и места жительства.

Ни один из этих частных критериев самодостаточности не являет­ся исчерпывающим, если не считать их обобщенных отношений в кибернетических и условных иерархиях. Серьезная неполнота каждого или любой комбинации этих критериев может разрушить общество либо создать хроническую нестабильность или жесткость, которая будет ме­шать дальнейшей эволюции. Поэтому данная схема будет особенно по­лезной при объяснении разрывов в процессе социальной эволюции.

Структурные компоненты обществ

При рассмотрении отношений между обществом и его средами была неявно использована система классификации структурных компонентов. Следовало бы сделать эту схему эксплицитной, по­скольку она играет важную роль в нашем анализе.

В нашем первоначальном определении социетального сообще­ства делался акцент на взаимосвязи двух факторов: нормативного порядка и организованного в коллективы населения. В большин­стве случаев при анализе общества нам не понадобится расширять эту классификацию; мы лишь рассмотрим более частные аспекты указанных факторов. В каждом факторе мы будем различать те ас­пекты, которые являются для социетального сообщества прежде всего внутренними, и те, которые преимущественно связывают его с окружающими системами.

В нормативном плане мы можем различать нормы и ценности. Ценности — в смысле ценностных образцов (pattern)11мы рас­сматриваем как главный связующий элемент социальной и культур­ной систем. Нормы же являются преимущественно социальным феноменом. Они имеют регулятивное значение для социальных процессов и отношений, но не воплощают «принципы», которые могут быть применены за рамками социальной организации, или даже отдельной социальной системы. В более развитых обществах структурным фокусом норм является правовая система.

Когда речь идет об организованном населении, то категорией внутрисоциальной структуры является коллективная организация, а категорией пограничной структуры — роль. В качестве погранич­ного здесь выступает отношение с личностью отдельного члена социальной системы. Граница с физико-органическим комплексом в данном контексте не требует специальной концептуализации, хотя точкой пересечения результатов деятельности личностной и куль­турной систем является именно организм, находящийся в процессе социализации, реализации своих навыков и т. п.

Эти четыре структурные категории — ценности, нормы, кол­лективные организации, роли — могут быть соотнесены с нашей общей функциональной парадигмой (Парсонс, 1965). Ценности являются первичными при поддержании образца функционирова­ния социальной системы. Нормы осуществляют преимущественно функцию интеграции; они регулируют огромное количество про­цессов, содействующих внедрению нормативных ценностных обя­зательств. Функционирование коллективной организации связано в первую очередь с достижением целей, обусловленных интере­сами социальной системы. Именно в коллективе в качестве его членов индивиды осуществляют социетально значимые функции. И, наконец, первичной функцией роли в социальной системе явля­ется адаптация. Это особенно ясно проявляется применительно к понятию услуги, поскольку способность выполнять значимые ро­левые действия является наиболее общим адаптивным ресурсом любого общества, хотя он и должен быть скоординирован с куль­турными, органическими и физическими ресурсами.

Всякая конкретная структурная единица социальной системы всегда является комбинацией всех четырех компонентов (подчерк­нем, что в данной классификации имеются в виду компоненты, а не типы). Мы часто говорим о роли или о коллективной организа­ции как о самостоятельных сущностях, однако это, строго говоря, лишь эллиптическая языковая конструкция. Не существует коллек­тивной организации без ролевого членства, и, наоборот, не суще­ствует роли, которая не является частью коллективной организации. Не существует также роли или коллектива, которые не «регулиру­ются» нормами и не привержены определенным ценностным об­разцам. Для аналитических целей мы можем, конечно, рассматри­вать ценностные компоненты отдельно от структуры и описывать их как культурные объекты. Однако в том случае, если мы описы­ваем их как категории социальной структуры, они неизбежно по­падают в ряд компонентов социальных систем, включающих в себя также и три других типа компонентов.

Тем не менее все четыре типа компонентов являются по своей природе независимыми переменными. Знание ценностного образца коллективной организации не позволяет, например, вывести из него ролевую структуру. Ситуации, при которых содержание двух или более типов компонентов изменяется вместе таким образом, что со­держание одного из них может быть непосредственно выведено из другого, являются не общим, а частным и, скорее, редким случаем.

Так, одни и те же ценностные образцы обычно входят в самые разные блоки или подсистемы общества и часто обнаруживаются на многих уровнях структурной иерархии. Далее, одни и те же нормы часто оказываются существенными для функционирования различных типов действующих единиц. Например, юридические права собственности определяют общие нормативные элементы независимо от того, является ли владельцем этих прав семья, рели­гиозное объединение или коммерческая фирма. Конечно, нормы различаются в зависимости от ситуации и функции, но основания их дифференциации отличны от оснований дифференциации кол­лективных организаций и ролей. С некоторыми оговорками можно сказать, что всякий коллектив, вовлеченный в определенную ситу­ацию или осуществляющий определенную функцию, будет регули­роваться определенными нормами, независимо от признаков конк­ретного коллектива. И наконец, сходный независимый инвариант характерен также и для ролей. К примеру, исполнительские или уп­равленческие роли и определенные типы профессиональных ролей являются общими не для одного, а для многих типов коллективов. Тот же основной принцип независимой переменной применим к отношениям между социальной системой и окружающими ее средами. Личность в ее ролевой функции, а не конкретный инди­вид является членом коллектива, даже социетального сообщества. К примеру, я состою членом определенных интернациональных коллективов, которые не являются частями американского социе­тального сообщества. Плюралистичный характер ролей, исполня­емых личностью, — это главный постулат социологической теории, и о нем следует помнить постоянно. По мере эволюции общества важность ролевого плюрализма возрастает, но в принципе он ха­рактерен для любого общества.

Процесс и изменение

Изложенная выше схема структурных категорий подчеркивает сравни­тельный аспект нашего анализа. Но эволюция является суммарным обобщением, означающим определенный тип процесса изменений. Поэтому теперь мы должны кратко остановиться на том, как следует рассматривать процесс, изменение и социетальную эволюцию.

Характеристика социальных систем как процесса — это то, что мы называем интеракцией (взаимодействием) (Parsons, 1968a). Что­бы образовать действие в нашем смысле, этот процесс взаимодействия должен происходить главным образом на символических уровнях. Это предполагает прежде всего лингвистический уровень выражения и коммуникации — анализ на таком обобщенном уровне оправдан, по­скольку речь и письменность тесно переплетены со многими другими значимыми явлениями, такими, как «жест», физическое «осуществле­ние» целей и т. д. Более того, другие символические средства инте­ракции, например деньги, также лучше рассматривать как специали­зированный язык, а не как сущностно иной вид коммуникаций.

Язык — это не просто совокупность традиционно используе­мых символов; это система символов, значение которых соответ­ствует определенному коду (Jacobson and Halle, 1956; Chomsky, 1957). Лингвистический код является нормативной структурой, параллельной той, которую составляют социетальные ценности и нормы. Эту структуру вполне можно рассматривать как специфи­ческий случай норм, если сосредоточиться на ее культурном, от­личном от социального, аспекте.

В процессе коммуникации обычно происходит воздействие на реципиентов сообщений, хотя остается открытым вопрос, насколь­ко результаты этого воздействия соответствуют намерениям тех, кто эти сообщения передает. Содержание сообщения обычно побужда­ет к ответной реакции. Однако отсутствие ответа также возможно как альтернатива, особенно если сообщение передано средствами массовых коммуникаций (например, напечатано в газете) и адресо­вано «любому», а этот «любой», в свою очередь, может заметить его или нет, ответить или не ответить.

Процесс, ведущий к ответу, связанному с содержанием одного или более коммуникативных сообщений, мы можем назвать «реше­нием». Характер этого процесса, происходящего внутри личности действующего лица, является ненаблюдаемым, так как личность представляет собой своего рода «черный ящик». Поскольку коммуникация является частью социального процесса, постольку лич­ность действует в рамках роли, характер которой зависит от отно­шений личности с реальными и потенциальными реципиентами и с источниками получения коммуникативного сообщения.

Хотя решение внешне может выглядеть как ответ на определен­ное сообщение, было бы упрощением рассматривать его как след­ствие действия только одного стимула. Решение всегда является следствием действия комбинации факторов, а конкретное сообще­ние является только одним из них. Все социальные процессы нужно рассматривать как следствие комбинаций и рекомбинаций посто­янно меняющихся коммуникативных факторов.

К примеру, использование власти может рассматриваться как со­общение нижестоящему звену о решении, которое должно обусло­вить последующие действия коллектива и отдельных его членов. Так, когда офицер отдает приказ своему подразделению идти в атаку, он просто подает команду, посредством которой приводится в действие сложная система поведения подчиненных ему людей. Очевидно тем не менее, что такие сложные коммуникативные процессы могут эф­фективно действовать только при условии жесткого кибернетичес­кого контроля, осуществляемого институциональными структура­ми с использованием различных обсуждавшихся выше факторов12.

Основным объектом интереса в данной работе является особый тип процесса — изменение. Хотя все процессы что-то меняют, для наших целей полезно выделить те, под воздействием которых изменя­ются социальные структуры. Очевидно, что для поддержания функ­ционирования любой социетальной системы нужно, чтобы происхо­дили многие сложные процессы; если члены общества прекратят свою деятельность, оно очень скоро перестанет существовать.

На самых общих теоретических уровнях не существует разни­цы между теми процессами, которые служат сохранению системы, и теми, которые служат ее изменению. Различия состоят в интен­сивности, распределении и организации «элементарных» компо­нентов определенных процессов, от которых зависит состояние системы, подверженной их воздействию. Однако, когда мы описы­ваем харизматическую революцию или развитие бюрократической системы как процессы, мы рассуждаем не на таком уровне отдель­ных элементов, а обобщаем очень сложные комбинации элементар­ных процессов. Такой обобщенный уровень анализа выбирается нами частично из-за ограниченности места, исключающей детали­зацию, а частично из-за отсутствия точных знаний о сложной при­роде многих рассматриваемых процессов.

Парадигма эволюционного изменения

Среди процессов изменения наиболее важным для эволюционной перспективы является процесс усиления адаптивных возможностей, происходящий либо благодаря возникновению внутри общества нового типа структуры, либо через культурное взаимодействие и вов­лечение других факторов в сочетании с новым типом структуры, воз­никшей внутри других обществ и, возможно, в более ранние эпохи. Некоторые общества оказались зародышем тенденций развития, при­обретших существенное значение лишь много лет спустя после того, как сами эти общества прекратили свое существование. Древний Из­раиль и классическая Греция недолго существовали как самостоятель­ные, политически независимые общества, однако они внесли суще­ственный вклад в формирование современных общественных систем.

Тем не менее и развитие из какого-то зародыша, и случаи непо­средственного усиления адаптивных способностей (например, появ­ление крупномасштабных бюрократических организаций в некоторых империях) могут, по всей видимости, анализироваться в терминах об­щей парадигмы, которую в рамках данной работы я только намечу.

Прежде всего речь должна идти о процессе дифференциации. Элемент, подсистема или набор элементов и подсистем, обладая своим относительно четко определенным местом в обществе, со временем делится на несколько элементов или систем (обычно две), различающихся одновременно и по структуре, и по функциональ­ной роли в рамках новой, более широкой системы. Взять хотя бы хорошо известный, уже упоминавшийся пример домохозяйства в преимущественно крестьянских обществах. Оно является одновре­менно и местом проживания, и первичным элементом сельскохо­зяйственного производства. Однако в других обществах основная часть производственной деятельности осуществляется в специали­зированных местах, таких, как мастерские, фабрики или офисы, а люди, занятые в них, одновременно с этим являются членами се­мейного домашнего хозяйства. Иными словами, два набора ролей и коллективов дифференцировались, а их функции разделились. При этом должна также происходить и какая-то дифференциация на уровне норм, и некоторая спецификация общих ценностных образ­цов применительно к различным ситуациям.

Чтобы дифференциация способствовала возникновению более сбалансированной и более развитой системы, каждая вновь отде­лившаяся подсистема (в приведенном выше примере — производ­ственная организация) должна быть более приспособленной для осуществления своей первичной функции по сравнению с выпол­нением той же функции в предшествующей, более диффузной структуре. Так, например, экономическая деятельность, как прави­ло, более эффективна на фабриках, чем в домашнем хозяйстве. Мы можем назвать этот процесс адаптивным совершенствовани­ем, и он является одним из аспектов цикла эволюционных измене­ний. Этот процесс проявляется как на уровне ролей, так и на уров­не деятельности коллективных организаций: коллективы в целом, равно как и отдельные их члены, должны в новой ситуации повы­сить свою производительность с точки зрения отношений типа «затраты-выпуск». Эти изменения не предполагают, что ставший «устаревшим» элемент должен «потерять функцию» во всех кон­текстах своей деятельности. Домашнее хозяйство более не являет­ся важным экономическим производителем, но оно может выпол­нять другие свои функции лучше, чем в своих прежних формах.

Процессы дифференциации порождают также новые проблемы, связанные с интеграцией системы, поскольку возникает необходи­мость координации действий двух (или более) наборов структурных элементов там, где до этого существовал лишь один набор. Так, в системе, где есть найм и профессиональная специализация, глава дома уже не может контролировать производство в своей роли, опре­деляемой родством. Организация, осуществляющая производство, должна поэтому разработать систему власти, которая не укоренена в системе родства, а производственные и домашние коллективы долж­ны координироваться в рамках более широкой системы — например, посредством изменений в структуре местного сообщества.

Адаптивное совершенствование, таким образом, требует, чтобы специализированные функциональные способности не использова­лись для выполнения функций, предписанных им в рамках более диф­фузных структур. При этом реализуется более обобщенный взгляд на все наличные ресурсы, независимый от их непосредственных источ­ников. По этой причине процессы дифференциации и адаптивного роста могут требовать включения в общую систему сообщества со ста­тусом полного членства ранее исключенных групп, которые вырабо­тали легитимированную способность «вносить вклад» в функциони­рование системы13. Возможно, наиболее распространенный случай касается систем, которые были разделены на высшие и низшие классы и в которых высший класс монополизировал статус «реального» членства, обходясь с низшим классом, как с гражданами второго сор­та. Процесс дифференциации и адаптивного совершенствования де­лает все более трудным поддержание таких простых дихотомий. Дифференциация, в частности, приводит к ситуациям, когда необхо­димость интеграции вновь отделившихся подсистем настойчиво тре­бует включения некогда исключенных элементов.

Последний компонент процесса изменения связывает его с цен­ностной системой общества. Всякая ценностная система характе­ризуется наличием определенного нормативного образца, который, будучи институционализированным, обусловливает и предпочти­тельность какого-то общего типа социальной системы. Посред­ством того, что мы назвали спецификацией, такая общая оценка предпочтительности «формулируется» применительно к различным дифференцированным подсистемам и сегментированным элементам. Иначе говоря, ценностная ориентация, свойственная определенному коллективу, роли или комплексу норм, представляет собой не обоб­щенный нормативный образец, а его приспособленное, специали­зированное «конкретное приложение».

Система или подсистема, претерпевающая процесс дифференци­ации, сталкивается, однако, с функциональной проблемой, которая по своей сути противоположна спецификации: установление такого варианта ценностного образца, который подходил бы для возникаю­щего нового типа системы. Поскольку этот тип, как правило, более сложен, чем предшествующий, то его ценностный образец должен быть сформулирован на более высоком уровне общности — для того, чтобы легитимировать более широкое многообразие целей и функций входящих в него элементов. Процесс повышения степени общности образца тем не менее часто встречает серьезное сопротив­ление, поскольку приверженность различных групп ценностному образцу часто выступает в форме приверженности какому-то его кон­кретному содержанию, соответствующему предшествующему, более низкому уровню общности. Подобное сопротивление может быть названо «фундаментализмом». Для фундаменталиста требование большей общности стандартов оценки предстает как требование отказаться от «подлинных» установок. Подобные проблемы часто чреваты порождением очень серьезных конфликтов14.

Состояние любого общества и, более того, системы обществ (таких, как составлявшие античное общество города-государства Среднего и Ближнего Востока) является многокомпонентной ре­зультирующей циклов прогресса, включающих эти (и другие) про­цессы изменения. Эта результирующая в контексте любого более общего процесса будет продуцировать веерообразный спектр ти­пов, варьирующихся в соответствии с различиями конкретных си­туаций, состояний, степени интегрированности и функционально­го положения в более широкой системе.

В рамках определенного класса обществ, обладающих широким спектром схожих характеристик, некоторые общества будут отме­чены большей склонностью к эволюционному развитию. Другие могут быть настолько блокированы внутренними конфликтами или иными помехами, что с трудом смогут просто поддерживать свое существование или будут даже разрушаться. Однако среди них мо­гут оказаться, как мы уже отмечали, наиболее созидательные об­щества в плане порождения компонентов, имеющих долговремен­ную значимость.

Когда где-то среди всей совокупности различных обществ реа­лизуется эволюционный «прорыв», то возникающий вслед за этим процесс инноваций, как я полагаю, должен обязательно соответ­ствовать нашей парадигме эволюционного изменения. Такой про­рыв обеспечивает обществу новый уровень адаптивных возмож­ностей в некоторых жизненно важных отношениях, изменяя тем самым его конкурентоспособность по сравнению с другими обще­ствами в системе. Вообще говоря, подобная ситуация открывает для обществ, не вовлеченных непосредственно в процесс инновации, четыре возможности. Во-первых, инновация может быть просто раз­рушена более сильными, хотя и менее развитыми соперниками. Од­нако если инновация происходит в культурной системе, ее трудно разрушить полностью и она может приобрести огромное значение даже после того, как разрушено общество, ее породившее. Во-вто­рых, посредством использования инноваций могут быть выравнены условия конкуренции. Очевидным и важным примером является в настоящее время движение развивающихся стран по пути «модер­низации». Третьим вариантом является нахождение изолированной ниши, в которой общество может сохранять относительно неизменной свою старую структуру. Последней возможностью является потеря социетальной идентичности через дезинтеграцию или по­глощение другой, более крупной социетальной системой. Описан­ные типовые возможности могут образовывать множество слож­ных комбинаций и оттенков.

Дифференциация подсистем общества

Теперь мы должны рассмотреть общие направления процесса социетальной дифференциации. Учитывая кибернетическую при­роду социальных систем, эти направления должны пониматься как функциональные. Увеличение сложности систем в той мере, в ка­кой оно обусловлено не только сегментацией, включает развитие подсистем с более специфическими функциями воздействия на систему как целое и интегративных механизмов, которые увязыва­ют функционально дифференцированные подсистемы.

Для наших целей было важно проанализировать функцию на двух принципиально значимых уровнях: общей системы действия и социальной системы. Каждый уровень обладает потенциалом для увеличения степени своей дифференциации на отдельные подсисте­мы по выявленным нами четырем функциональным направлениям.

Наиболее очевидные процессы эволюции — от примитивных к более сложным социальным условиям — происходят на уровне об­щей системы действия, особенно в сфере отношений между соци­альной и культурной системами. При этом особые отношения орга­низмов и технологии, а также личностной системы и политической организации указывают, что и две другие первичные подсистемы действия также достаточно основательно вовлечены в процесс.

Следует отметить, что чрезвычайно низкий уровень дифферен­циации между этими четырьмя подсистемами — возможно, при­ближающийся к тому минимальному уровню, который совместим с человеческим типом действия, — является главным отличитель­ным критерием наиболее примитивного типа общества.

Дифференциация между культурной и социетальной система­ми на ранней стадии развития наиболее заметна в сфере религии, становясь очевидной по мере увеличения «дистанции» между бо­гами и людьми (Hubert and Mauss, 1964). Это движение впервые возникает в наиболее развитых примитивных обществах, усиливает­ся в архаических обществах и достигает качественно нового уровня в том, что Белла называет «историческими» религиями (Bellah, 1964; Белла, 1972). Параллельный процесс может быть отмечен в диффе­ренциации между личностью и обществом, определяющей степень автономии индивидов. Дифференциация между организмом и об­ществом возникает как дифференциация между уровнем физиче­ской технологии и уровнем экономических процессов, связанных с размещением мобильных ресурсов, потребляемых благ, которые «присваиваются» или производятся, а также факторов производства.

Исходя из проведенного ранее анализа межсистемных отноше­ний, мы предполагаем, что процессу дифференциации на уровне общей системы действия соответствует аналогичный процесс, внут­ренне присущий обществу как системе, и что эти процессы взаимно стимулируются.

То, что мы называем системой поддержания ценностного об­разца общества, главенствует и в плане культуры, поскольку это — точка прямого взаимодействия с культурной системой. Система поддержания образца отделяется от других социальных подсистем первой, по мере того как те утверждаются как чисто «светские» сферы, которые, хотя и легитимируются в религиозных терминах, однако уже не являются непосредственно частью религиозной сис­темы. Этот процесс ведет к дифференциации «церкви и государ­ства», которая полностью завершается только на постримской ста­дии развития христианства.

Развитие автономной правовой системы, возможно, является наи­более важным показателем дифференциации между социетальной интегративной системой, ядром которой является социетальное со­общество, и политической системой, ориентированной на решение задач отбора, упорядочения и достижения коллективных целей в большей степени, чем на поддержание солидарности (включая поря­док) как таковой. Среди всех досовременных систем наибольшего прогресса в этом направлении добилось римское общество.

Наконец, экономика стремится отделиться не только от техноло­гии, но и от политической системы, а также от тех аспектов системы поддержания ценностного образца, которые связаны с родством. Деньги и рынки являются наиболее важными институциональными комплексами, связанными с отделением экономики. Первые наибо­лее существенные шаги в этом институциональном развитии можно, видимо, выявить при анализе различий между месопотамским и гре­ческим обществом, хотя при переходе к современным системам про­цесс развития обогащался многими дополнительными аспектами.

Схема, состоящая из четырех функций, и тенденции социеталь-ных систем дифференцироваться на четыре первичные подсисте­мы — это то, что определяет главные направления нашего анализа (Parsons et al, 1961. Ч. II «Общего введения»). В том случае если число важнейших подсистем превысит четыре, мы будем давать этому одно из трех следующих объяснений (или какую-то их ком­бинацию). Во-первых, некий важный феномен может появиться благодаря сегментации, а не дифференциации. Во-вторых, может наличествовать более чем один уровень системного соотнесения: например, институты родства обеспечивают особого рода интегра­цию между социетальными компонентами, расположенными в под­системах поддержания ценностного образца и личности, и поэтому они функционально менее дифференцированы, чем такие структу­ры, как современные университеты или церкви. В-третьих, среди функционально важных компонентов могут быть выделены первич­ные элементы более низкого уровня, в силу чего значимые типологи­ческие различения должны проводиться внутри более дифферен­цированных подсистем — например, экономики или политической системы. Часто выделенные различия обусловливаются взаимопро­никновением элементов, относящихся к разным уровням системы или к другим подсистемам того же уровня.

Таким образом, должно быть ясно, что обоснование указанной классификации носит не конкретный, а аналитический характер15. Все три указанных типа сложностей в какой-либо комбинации могут иметь отношение к любой конкретной подсистеме общества. Тем не менее их аналитическое расчленение является важным с теоретичес­кой точки зрения. Хотя конкретная специфика должна существенно (и неким сложным образом) зависеть от типа анализируемой систе­ мы, но главные функциональные компоненты социетальных подсистем — поддержание образца, интеграция, политическое устройство и экономика — составляют основной аналитический инструментарий нашего анализа.

Стадии в эволюции обществ

Эволюционный подход предполагает установление критерия, опре­деляющего направление эволюции, а также схему стадий эволю­ции. Мы указали, что основным направляющим фактором является рост общей адаптивной способности, осознанно заимствовав это из теории органической эволюции.

Нам осталось обратиться к проблеме стадий. Мы не рассматри­ваем социетальную эволюцию как непрерывный или простой линей­ный процесс, но все же мы можем вычленить некие обобщенные уровни развития, не упуская при этом из виду значимые различия в рамках каждого из них. Для наших ограниченных целей достаточно выделить три весьма объемных эволюционных уровня, которые мы назовем примитивным, промежуточным и современным. В данной работе мы остановимся лишь на первых двух уровнях, оставив тре­тий для последующих работ. Любой конкретной схеме стадий раз­вития присуща определенная произвольность, и каждую из двух рассматриваемых нами широких категорий мы считаем необходи­мым разделить дополнительно16.

Основания для разделения (или водоразделы) между главными стадиями в нашей классификации возникают как результат суще­ственных изменений в кодах нормативных структур. При переходе от примитивного к промежуточному обществу ключевую роль иг­рает язык, который является прежде всего частью культурной сис­темы. При переходе от промежуточного к современному обществу основным моментом является институционализация кодов норма­тивного порядка (присущего социетальной структуре), ядром кото­рого является система права.

В обоих случаях предлагаемый критерий является лишь ус­ловным обозначением чрезвычайно сложного предмета. Письмен­ность — главный фактор судьбоносного выхода из первобытнос­ти — усугубляет базисную дифференциацию между социальной и культурной системами и значительно расширяет границы и власть последней. Основное символическое содержание культуры посред­ством письма может воплощаться в формы, которые не зависят от конкретных контекстов взаимодействия. Это делает возможным значительно более широкое и интенсивное распространение культуры и в пространстве (например, в разных группах населения), и во времени. Возникает феномен «трансляции» — т. е. адресация со­общений неопределенной аудитории: тому, кто грамотен и имеет возможность прочесть документ. Кроме того, не существует четких временных ограничений на значимость сообщения. Только пись­менные культуры могут иметь историю, понимаемую как основан­ное на документе осознание прошлых событий, которое не ограни­чено памятью ныне живущих людей и неопределенными устными преданиями.

Письменные языки и грамотность можно рассматривать в раз­ных аспектах; можно также выделить несколько стадий их разви­тия и институционализации (Goody and Watt, 1963). Ранние стадии, особенно типичные для архаических обществ, характеризуются тем, что «ремесло» грамотности является достоянием небольших групп, использующих его для специальных целей, часто эзотери­чески религиозных и магических. Следующее важное изменение, которое, видимо, можно считать критерием возникновения разви­того промежуточного общества, — это институционализация пол­ной грамотности для взрослых мужчин из высшего класса. Такие общества обычно организуют свою культуру вокруг совокупности особо выделенных, обычно священных текстов, знание которых ожидается от любого «образованного» человека. Только современ­ные общества достигают институционализации грамотности для всего взрослого населения, что действительно может свидетель­ствовать о втором значимом этапе становления современности.

Письменность и наличие письменных документов делают мно­гие социальные отношения более стабильными. Например, пункты контракта перестают зависеть от ошибок памяти сторон или свиде­телей и могут быть записаны, а эти записи — использованы для проверки в случае необходимости. Важность подобной стабильно­сти не следует недооценивать. Несомненно, она является главным условием более широкого распространения и усложнения многих компонентов социальной организации.

Одновременно письмо предоставляет системе возможность стать более гибкой и осуществлять инновации. Как бы часто «классиче­ские» документы ни выступали в качестве основы жесткого тради­ционализма, доступность официально правильных документов делает возможным глубокий критический анализ соответствующих значимых культурных проблем. Если документ является норматив­ным для некой сферы действия, то достаточно остро встает про­блема того, как его предписания могут быть выполнены в практи­ческих ситуациях. Кроме всего прочего, письменные документы формируют основу для кумулятивного культурного развития; они фиксируют вводимые инновацией отличия, определяя их значи­тельно более точно, чем устная традиция.

В то время как письменность способствует независимости куль­турной системы от условий, определяемых текущим состоянием об­щества, закон, развившись до необходимого уровня, способствует независимости нормативных компонентов социетальной структуры от условий, определяемых политическими и экономическими инте­ресами, а также от личностных и органических факторов и факторов физического окружения, действующих через эти интересы.

Чрезвычайно сложной является проблема, связанная с типом закона, институционализация которого означает переход от проме­жуточных к современным обществам. Очевидно, что в соответ­ствии с универсалистскими принципами такой закон должен иметь высокогенерализованную форму. Именно этот фактор не позволяет рассматривать такие крупномасштабные системы, как талмудичес­кий закон или традиционный ислам, в качестве «современного» закона. У них отсутствует тот уровень общности, который Вебер называл формально-рациональным (Max Weber... 1954. Ch. 8). Совре­менные правовые системы должны также жестко акцентировать фак­тор процедуры как отличный от субстанциальных предписаний и стандартов. Только на базе главенства процедуры система может справиться с широким разнообразием меняющихся обстоятельств и случаев без обращения к априорно подготовленным решениям.

Римское право в период империи наиболее близко (среди всех до-современных систем) подошло к учету большого количества «фор­мальных» аспектов и тем самым внесло существенный вклад в после­дующее развитие полноценных современных систем. И все же оно не стало достаточной основой для развития «современных» структур в самой Римской империи. Мы предполагаем, что это было обусловле­но прежде всего уровнем институционализации права в римском об­ществе. Римская империя не развила достаточно интегрированного социетального сообщества и не смогла интегрировать все крупные этнические, территориальные и религиозные группы на базе еди­ного и главенствующего нормативного порядка, который был бы значим для всего общества и стоял над авторитетом верховной рим­ской власти.

Примечания

1                     Читатель может найти для себя полезным при чтении текста обра­щаться к приведенным ниже схемам 1 и 2, дающим графическое изоб­ражение взаимосвязей между указанными системами. На схеме 1 представлены основные отношения между социальной си­стемой и общей системой ее внешних средв терминах используемой нами функциональной схемы. В столбце I перечислены функциональные категории, интерпретируемые здесь на уровне общего действия. В столбце II социальная система вычленяется из других в соответствии с ее интегративными функциями внутри системы действия. В столбце III, соответствующем столбцу IV на схеме 2, перечисляются три другие первичные подсистемы действия, являющиеся непосредственными (в рамках действия) средами социальной системы. В столбце IV представлены две среды, внутри которых функционируют системы действия, а именно: физико-органическая среда, отношения с которой опосредованы в первую очередь поведенческим организмом; и среда, которую мы называем «высшая реальность», отношения с которой опосредованы конститутивными символическими системами (т. е. религиозными компонентами) культурной системы. Наконец, в столбце V показаны два направления, в которых различные факторы осуществляют свое влияние на эти системы. Стрелка, идущая вверх, фиксирует иерархию условий, которые на каждом следующем кумулятивном уровне являются, перефразируя распространенное выражение, «все менее необходимыми, но все более достаточными». Стрелка, идущая вниз, обозначает иерархию контролирующих факторов в кибернетическом смысле. Если мы движемся вниз, контроль над все более необходимыми условиями делает возможной реализацию образцов, планов или программ. Системы, расположенные в иерархии выше, имеют более высокий уро­вень информации, а расположенные ниже — более высокий уровень энергии. На схеме 2 представлен набор анализируемых в тексте отношений, связанных с первичной структурой общества как системы, и прежде всего с социетальным сообществом. В столбце I перечислены четыре первичные функциональные категории в соответствии с их местом в кибернетической иерархии контроля. В столбце II, связанном со стол­бцом I, социетальное сообщество определяется как интегративная подсистема общества — т. е. как такая аналитически выделенная подсистема, которая характеризуется в первую очередь своей интегра-тивной функцией в более широкой системе. В столбце III указаны три другие аналитические подсистемы (функции которых также даны в отношении к столбцу I), образующие внешние среды социетального со­общества, но одновременно являющиеся внутренними подсистемами общества как социальной системы. Столбец III характеризует как про­цессы взаимообмена между ними, так и некоторые зоны их взаимо­переплетения. В столбце IV аналогичным образом детализируются первичные подсистемы действия (отличные от социальной системы), в свою очередь выступающие в качестве сред социальной системы, пред­полагая при этом тот же порядок взаимообмена и взаимопереплетения, но с другим специфическим содержанием. Наклонные пунктирные ли­нии показывают, что социетальная система в целом (а не каждая из ее отдельных подсистем) вовлечена в эти взаимообмены с различными средами действия. Наконец, в столбце V перечисляются функциональ­ные категории, в терминах которых дифференцируются системы дей­ствия, на этот раз в контексте общей системы действия, а не социаль­ной системы, как в столбце I.

2                     Хороший обзор современных работ по эволюционной биологии дан в кн.: Simpson, 1950; Mayr, 1963.

3                     Более детальное обсуждение проблемы отношений личности с дру­гими подсистемами действия содержится во «Введении» Джесси Пит-тса к третьей части книги Parsons et al., 1961.

4                     Я использовал тезис Гоббса в качестве главного отправного пунк­та моего собственного исследования теории социальной системы (Parsons, 1937).

5                     Кибернетическая теория была разработана Норбертом Винером (Ви­нер, 1968) и была применена им к анализу социальных проблем в кн.: Винер, 1958. Хорошим введением для обществоведов может служить книга Карла Дейча (Deutch, 1963).

6                     Эта часть относится к отношениям между столбцом II и столбцами III и IV на схеме 2.

7                     Этот и два следующих подраздела касаются отношений между столб­цами III и IV на схеме 2.

8                     Навыки — это, в сущности, интернализация организмом определен­ных элементов культуры.

9                     Подчеркивание роли принуждения связано с обеспечением безопас­ности для нормативного порядка. Если на повестке дня стоит вопрос о коллективном достижении цели (что обсуждалось выше), центр внимания сдвигается на эффективную мобилизацию услуг и матери­альных ресурсов. При этом адекватный нормативный порядок в по­литической системе является условием эффективной мобилизации на достижение цели.

10                 Ясно, что такие приоритеты не исключают наличия двусторонних связей между рассматриваемыми уровнями. Конечно, технологиче­ские инновации, ведущие к созданию нового продукта, могут «сти­мулировать» спрос на этот продукт. Но подобное изменение всегда ставит на экономическом уровне новую проблему размещения: мо­жет ли оно быть обосновано в терминах альтернативных способов использования соответствующих ресурсов?

11                 Важно не путать этот смысл с пониманием ценностей как ценных объектов у таких теоретиков, как Томас и Знанецкий, Лассуэлл, Ис­тон и Хоманс.

12                 Это положение развивается в двух моих статьях, написанных с це­лью решить несколько значительно более сложных проблем концеп­туализации социального процесса (Parsons, 1963a, 1963b).

13                 Это может быть случай расширения сообщества с целью избежать исключения вновь образовавшихся элементов, например младшей ветви рода, перешедшей на новое место проживания.

14                 Этот анализ процесса эволюционного изменения является пересмот­ром схемы, выдвинутой нами в книге: Parsons, 1961.

15                 Это следует также и из теоретических отношений, выделенных на схеме 2, особенно в столбцах I, II, III.

16                 Белла в своей замечательной статье «Эволюция религии» (Bellah, 1964; Белла, 1972) использует схему пяти крупных стадий, которая не вполне соответствует предлагаемой здесь схеме. Отчасти это связано с разли­чием в подходах: Белла уделяет большее внимание культурным, а не социетальным факторам. Однако я думаю, что различие наших схем объясняется также и различием в теоретических взглядах.

 

Литература

·  Белла Р. Н. Социология религии // Американская социология: Перспекти­вы. Проблемы. Методы. / Под ред. Т. Парсонса. Сокр. пер. с англ. М: Прогресс, 1972. С. 265-281.

·  Винер Н. Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине. 2-е изд. / Пер. с англ. М.: Советское радио, 1968.

·  Винер Н. Кибернетика и общество / Пер. с англ. М.: Иностр. лит., 1958.

·  Парсонс Т. Общетеоретические проблемы социологии // Социология се­годня: Проблемы и перспективы. / Под ред. Р. К. Мертона, Л. Брума, Л. С. Котрелла. М.: Прогресс, 1965. С. 25-67.

·  Bellah R. N. Religious Revolutions // American Sociological Review. June, 1964.

·  Brown R. Words and Things. Glencoe (III): The Free Press, 1958.

·  Chomsky N. Syntactic Structures. The Hague: Mouton, 1957.

·  Deutch K.W. The Nerves of Government. N.Y.: The Free Press of Glencoe, 1963.

·  Emerson A. Homeostasis and Comparison of Systems // R. Grinker (ed.). Toward a Unified Theory of Human Behavior. N.Y.: Basic Books, 1956. P. 147-162.

·  Goody J. and Watt I. The Consequences of Literacy // Comparative Studies in Society and History. April, 1963.

·  Jacobson R. and Halle M. Fundamentals of Language. The Hague: Mouton, 1956.

·  Mayr F. Animal Species and Evolution. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1963.

·  Max Weber on Law in Economy and Society. M. Rheinstein (ed.). Cambridge (MA): Harvard University Press, 1954.

·  Nelson B. Self Images and Systems of Spiritual Direction in the History of European Civilization // S. Z. Kausner (ed.). The Quest for Self-Control. N.Y.: The Free Press of Glencoe, 1965.

·  Parsons T. Structure of Social Action. N.Y.: McGraw-Hill, 1937.

·  Parsons T. Some Considerations on the Theory of Social Change // Rural Sociology. September, 1961. P. 219-239.

·  Parsons T. On the Concept of Influence // Public Opinion Quarterly. Spring, 1963a.

·  Parsons T. On the Concept of Political Power // Proceedings of the American Philosophical Society. June, 1963b.

·  Parsons Т. Some Reflections on the Place of Force in Social Process // H. Eckstei (ed.). Internal War: Basic Problems and Approaches. N.Y.: The Free Press of Glencoe, 1964.

·  Parsons T. The Political Aspect of Social Structure and Process // D. Easton (ed.). Varieties of Political Theory. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1966.

·  Parsons T. Interaction // The International Encyclopedia of Social Sciences. 1968a. Vol. 7.

·  Parsons T. Social Systems and Subsystems // The International Encyclopedia of Social Sciences. 1968b. Vol. 15.

·  Parsons T. and Bales R.F. Family, Socialization and Interaction Process. Glencoe (III): The Free Press, 1955.

·  Parsons T. and Smelser N. Economy and Society. Glencoe (III): The Free Press, 1956.

·  Parsons T. et al. (eds.). Toward a General Theory of Action. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1951.

·  Parsons T. et al. (eds.). Theories of Society. N.Y.: The Free Press of Glencoe, 1961.

·  Simpson G.G. The Meaning of Evolution. New Haven (CT): Yale University Press, 1950.

·  Smelser N. Social Change in the Industrial Revolution. Chicago: University of Chicago Press, 1967.

·  Перевод с английского Н. Л. Поляковой

 

 

О теории и метатеории*

 

 

* Перевод сделан по: Parsons T. On theory and metatheory // Humboldt journal of social relations. 1979/80. Fall/Winter. Vol. 7. № 1. P. 5-16.

 

Наверное, тот факт, что в последние годы в американской социоло­гии было много дискуссий не просто о теоретических проблемах в их прямом содержательном смысле, но и о проблемах, касающихся более широких систем координат, внутри которых формулируются теорети­ческие суждения, можно считать признаком растущей умудренности американской социологии. Обдумывая, как ответить на приглашение профессора Тернера принять участие в данном коллективном труде, я счел целесообразным попытаться в общей форме высказаться относи­тельно известной истины о том, что для соответствия требованиям на­уки теория должна Зыть не только достаточно согласована с эмпиричес­кими фактами, но и иметь достаточное обоснование в том, что чаще всего мы называем философской позицией. В этой связи уже не раз от­мечалось, что в американском обществоведении слово «методология» в основном относится к исследовательской технике, тогда как в немецком употреблении оно отсылает, скорее, к философии науки, т. е. к обосно­ванию ее общих систем координат и концептуальных схем.

Поскольку лично я почти пятьдесят лет назад сделал важный шаг к научной зрелости под влиянием немецкого культурного ок­ружения, то, возможно, я более восприимчив, по сравнению с дру­гими американцами, к некоторым из этих проблем. И безусловно преобладающее интеллектуальное влияние на меня оказал Макс Вебер еще во время моего пребывания в Германии.

Ввести мою тему поможет, надеюсь, ссылка на личный опыт. В последнем семестре моего обучения в Гейдельбергском универ­ситете, а именно, летом 1927 г., случилось важное событие в жизни социологического отделения этого университета: Карл Мангейм был назначен приватдоцентом. Я посетил его вступительную лек­цию и участвовал в его первом семинаре по Максу Веберу. В Гей-дельберге Мангейм пробыл очень недолго, получив приглашение на профессорскую должность во Франкфурте, где и оставался, пока ему не пришлось, после прихода к власти нацистов, покинуть Гер­манию и переселиться в Лондон.

Хотя у меня от того времени не сохранилось никаких записей, я очень отчетливо помню острые разногласия среди участников се­минара (сам Мангейм соблюдал определенный нейтралитет) по вопросу известного веберовского определения социологии.

Позволим себе напомнить, что веберовский социологический смычок как бы играл на двух струнах. Во-первых, Вебер определял социологию как научную дисциплину (Wissenschaft — нем.), которая, в первую очередь, должна попытаться понять (deutend verstehen — нем.) действия индивидов, особенно в их социальных отношениях друг к другу. Это и было ядром знаменитой веберовской концепции Verstehen, или как это иногда называли, «субъективной точки зрения». Во-вторых, Вебер считал, что социология помимо субъективных мотивов должна развивать каузальные объяснения процесса действия, его направления и последствий.

Особых лингвистических проблем при словесном выражении этого последнего элемента обычно не возникает. «Каузальное объяс­нение» — это буквальный перевод немецкого: kausal erklaren.

В упомянутом семинаре была влиятельная группа участников, которая воспринимала эти две линии в веберовской программе для социологии как резко противоположные друг другу: можно следо­вать либо одной — либо другой, но ни при каких обстоятельствах обеим сразу. Само собой, возникли вопросы, возвращавшие к спо­рам об отношениях между естественными науками и теми, что по-разному назывались «науками о культуре» (Kuhurwissenschaften) или «науками о духе» (Geisteswissenschaften). Вебер в свое время очень энергично вмешивался в этот спор, настаивая на том, что думать надо не о выборе типа «либо - либо» в отношении той или иной системы координат, а о том, чтобы всякая научная теория подчинялась обще­му логическому обоснованию. Развивая свою аргументацию, Вебер опирался, по меньшей мере, частично, на труды Генриха Риккерта, который в мои студенческие годы еще работал. Я жадно интересо­вался этими проблемами, и собственные мои взгляды устойчиво эво­люционировали в направлении веберовской позиции.

В гейдельбергской научной среде того времени, однако, в центре внимания была феноменология. Конечно, на ее сцене еще не появлялся Альфред Шюц, не говоря уж о Харольде Гарфинкеле. Феноменологию связывали тогда, в первую очередь, с именами Эдмунда Гуссерля и Мар­тина Хайдеггера, очень заметного как раз в то время. Так случилось, что мы, студенты, были горячими приверженцами феноменологической точ­ки зрения, и это сыграло важную роль в моем личном становлении.

Можно упомянуть еще одно обстоятельство той эпохи. Мне посчастливилось иметь одним из своих учителей и устных экзаме­наторов философа Карла Ясперса. Не забудем, что Ясперс был близким другом и большим поклонником Макса Вебера. И после падения нацизма Ясперс своими трудами о нем больше всех сде­лал, чтобы утвердить положение Вебера как великой интеллекту­альной фигуры в германоязычном мире.

Недавно мне довелось еще раз вернуться к творчеству Ясперса по случаю задуманной мною краткой биографической статьи о нем для дополнительного тома к «Новой международной энциклопедии социальных наук». В итоге у меня осталось впечатление, что пози­ция Ясперса, имеет прямое отношение к теперешнему положению метатеории со всеми ее проблемами в составе социальных наук. И потому желательно использовать его позицию как отправную точку для собственных размышлений. В конце моей статьи я сде­лал вывод, что именно Ясперса можно считать «философом для об­ществоведов». Попробуем разъяснить смысл этого суждения.

Наиболее узнаваемым философским ярлыком, применимым к Ясперсу, будет, вероятно, «экзистенциалист». Но существует много разновидностей экзистенциализма, и версия Ясперса имеет мало общего и с версией Сартра, и с версией Хайдеггера. Своей обще­признанностью этот ярлык в особенности обязан тому, что Ясперс очень широко использовал понятие existentz как центральное в сво­их рассуждениях. Но в смысле общефилософской позиции Ясперс был, в основном, кантианцем. Я могу поручиться за это, так как прошел под его руководством семинар по книге Канта «Критика чистого разума», и, безусловно, кантианство было общим связую­щим звеном между Ясперсом и Вебером.

Мне кажется, что есть два главных частично совпадающих раз­личения, которые надо иметь в виду, чтобы правильно истолковать ясперсовскую версию кантианской точки зрения. Первое — это известнейшее противопоставление субъекта и объекта, которое в современной философии, без сомнения, восходит к Декарту. Фило­софские разветвления этой понятийной схемы поистине сложны. Но в жизни современной науки меня поражает факт, что соотноше­ние между указанными понятиями, по-видимому, так же спорно, как было всегда. В каком-то смысле феноменологическое движе­ние можно считать своеобразным итоговым мятежом против объек­тивизма и во многих отношениях мятежом против привилегирован­ного положения естественных наук. Все эти проблемы были тесно связаны с немецкими спорами о методологии с их чисто немецким противопоставлением наук о природе и наук о культуре.

В этом контексте Ясперс, как мне кажется, сделал большой вклад в философское обоснование веберовской попытки отрицать пригод­ность выбора типа «либо - либо» в пользу поисков пути включения методологических компонентов обоих родов в некую «социальную науку», генерализирующую науку об обществе. Социология на языке Вебера явно была общим названием для такой социальной науки или, как я предпочел бы выразиться, для наук о действии. Веберов-ское verstehen безусловно отсылает к субъективной точке зрения дей­ствующего лица, действователя. Это понятие представляет собой обобщение декартовского понятия познающего субъекта, противо­стоящего внешнему по отношению к нему миру объектов. Способ включения декартовской формулы субъектно-объектных отношений, к примеру, в дюркгеймовскую систему координат, думаю, относи­тельно хорошо известен.

По-моему разумению, Ясперс пытался поддерживать точно выве­ренный баланс между субъективизмом и объективизмом, все время настаивая, что оба подхода важны и незаменимы и что потребность в их объединении велика. В отличие от многих приверженцев субъекти­вистских традиций мысли, он не испытывал ни малейшего презрения к устоявшимся, признанным наукам. Но одновременно он отважился исследовать философские глубины и возможности субъективной точ­ки зрения. Его понятие Existenz было, по сути, попыткой сформулиро­вать пограничные условия субъективного состояния человека.

По моему мнению, то, что делал Ясперс, было исследованием на философском уровне некоторых из этих глубинных отношений между объективным и субъективным. При этом он использовал свою кантианскую позицию как общую систему координат или как операционную базу. Особенно важны здесь были два ключевых понятия кантовской философии: трансцендентальное и трансцен­дентное. Напомним, что в «Критике чистого разума» Кант тракто­вал категории познания (понимания) как трансцендентальные по отношению к чувственным данным. На высочайшем уровне абст­ракции эти категории имеют основание в том, что Кант называл «трансцендентальным единством апперцепции». Вопреки повторя­ющимся попыткам эмпирицистского* обоснования познания (все они возвращают к докантовским временам Дэвида Юма), Кант и посткантианские теоретики настойчиво доказывали, что должен су­ществовать элемент, необходимый для обоснования познания и не­сводимый только к сигналам, поступающим из эмпирического мира. Именно этот трансцендентальный компонент эмпирического позна­ния лежит в основе синтеза познающего субъекта и познаваемого объекта, действующего субъекта и ситуационного мира, в котором осуществляется действие. В известном смысле, однако, существует и более фундаментальный уровень — уровень трансценденции. И для субъективного аспекта этого наиболее фундаментального обоснования познания Ясперс использовал понятие Existenz.

* Эмпирицизмом Парсонс обычно называет узко догматическую, но претен­дующую на универсальность версию философии эмпиризма, характеризуемую наивной верой, будто научное познание дает полное отражение реальности вне нас. Лишний слог в термине «эмпирицизм» по сравнению с обыкновенным «эм­пиризмом» вносит примерно тот же осудительный оттенок, что и термин К. Поп-пера «историцизм» по отношению к «историзму». — Прим. перев.

Возможно, для поставленных в статье целей достаточно и тако­го отслеживания этой линии в мышлении Канта - Вебера - Яспер-са. Мне, однако, кажется полезным сосредоточиться на некоторых важных соображениях о существующей ситуации в обществоведе­нии, а внутри его — о положении в социологии. Я уже обращал внимание в связи с моим гейдельбергским опытом на значение от­ношения между Вебером, Ясперсом и другими «неокантианцами», с одной стороны, и феноменологическим движением — с другой. Тот факт, что с недавнего времени феноменология заняла выдаю­щееся место в социологических дискуссиях в США, придает осо­бый вес тому, что происходило в Германии моих студенческих дней и что не утратило актуальности до сих пор.

Не менее важная проблема выработки собственного отноше­ния к существующим подходам касалась бихевиористского дви­жения. Я вплотную столкнулся с ним после моего возвращения из Гейдельберга. В те дни движение сперва вращалось вокруг идей Дж. Б. Уотсона, а затем, в интеллектуально гораздо более утончен­ных формах, вокруг трудов Кларка Халла в психологии. Лично для меня все это представляло большой аналитический интерес при разработке структуры социального действия. По-видимому, здесь уместна параллель с тем, как позже появление Альфреда Шюца в качестве пропагандиста социальной феноменологии было уравно­вешено появлением Б. Скиннера в качестве апостола бихевиоризма.

Можно сказать, что в известном смысле бихевиоризм является посягательством на науки о действии со стороны, как бы я выра­зился, глубоко укоренившихся предрассудков «сциентизма» с его многообразными формами обоснования веры в то, что так называемые естественные науки имеют ответы на все важные пробле­мы, которые я с недавних пор стал называть предельными усло­виями человеческого существования, человеческим уделом. В книге «Структура социального действия» я рассматривал эти проблемы, в частности, в контексте позитивистской традиции.

Опираясь на традиции французской социальной мысли (особенно в форме, приданной им Дюркгеймом) можно, пожалуй, утверждать, что мышление Канта - Вебера - Ясперса предполагает не просто некую «нейтральную идейную полосу» между субъективистами феноменоло­гического вероисповедания и объективистами бихевиористского толка, но и (при надлежащей интерпретации) существование обширной, по-настоящему объединяющей их теоретической платформы1. По крайней мере, в этом направлении я строил и пытался развивать собственную метатеоретическую позицию. Идея такого же синтеза, как мне кажется, стала для некоторых целей путеводной нитью в концепции, недавно мною опубликованной, — теории «условий человеческого существова­ния», как еще одного шага в развитии моей общей теории действия, выдвинутой ранее. Попытаемся обрисовать несколько главных принци­пов этой метатеоретической позиции. Мы можем начать с утверждения, что всякое знание, которое претендует на что-то похожее на научную достоверность предполагает реальность и познаваемых объектов, и по­знающего субъекта. Я думаю, можно пойти дальше и заявить, что для успешного познания необходимо некоторое сообщество познающих, способных общаться и обмениваться информацией друг с другом. Без такой предпосылки, по-видимому, было бы трудно избежать ловушки солипсизма. Так называемые естественные науки не приписывают «ста­туса познающих субъектов» объектам, с которыми они имеют дело. Вне всякого сомнения, фактически так поступают на другом конце научного спектра — в общественных и гуманитарных науках. Однако многие явления из области околочеловеческого поведения и многие из конкрет­ных человеческих существ пребывают в промежуточной зоне, где изу­чаемые объекты трактуются как не вполне сознательные, преднамерен­но действующие, «интенциональные» субъекты. Возможно, наилучший термин, в одном слове выражающий существо таких субъектов-объек­тов, — это «целенаправленные», который применяется к некоторым ас­пектам их поведения.

Я полагаю, довольно многие согласились бы, что проявления истин­но человеческого (в отличие от животного) поведения подразумевают приписывание действующим лицам, как и ученым, познающим их дей­ствия, того, что Вебер называл «субъективно предполагаемым смыслом» действия. Категория субъективно предполагаемого смысла требует, что­бы наблюдаемые единицы (термин, свойственный скорее теории инфор­мации) обязательно толковались не просто как обыкновенные эмпири­ческие объекты, а как объекты, имеющие смысловое содержание, которое надо понять. Это наиболее очевидно, например, в случае лингвистичес­ких символов, будь они физическими объектами в виде «письмен» или воспринимаемыми на слух сигналами, которые мы называем «речью». Здесь, однако, не место углубляться в лабиринты теории символизации.

В свете сказанного наиболее отличительным свойством соци­альных наук будет то, что изучаемые ими сущности должны рас­сматриваться и как объекты, и как действующие субъекты и что это двуединство применимо к их ориентациям друг на друга, а также к отношению наблюдателя с объектами его наблюдения. Следова­тельно, в том или ином смысле, «субъективные состояния созна­ния» должны поддаваться объективации. Это именно тот пункт, на котором застряло бихевиористское движение. Оно было склонно в принципе отрицать, что такая объективация вообще возможна.

Со времен Вебера очень важные для нас результаты дало развитие теории информации и кибернетики. Оно внесло огромный вклад в рас­чистку бесконечных завалов разноречивых мнений относительно мате­риальных и идеальных факторов в человеческой деятельности, или, как это иногда называют в немецкой литературе, Realfaktoren и Ideal-faktoren. Хотя сам Вебер не мог знать о еще не существовавшей в его время кибернетике, мне кажется, что его видение, к примеру, отноше­ний между экономическими и религиозными интересами созвучно ее подходу. Подобное можно сказать и о Фрейде, который, используя свою знаменитую метафору об отношениях лошади и всадника, сим­волизирующих Id и Ego в психоаналитической теории личности, очень хорошо понимал, что хотя лошадь намного сильнее любого всадника-человека, но при соответствующих условиях умелый всадник все же способен контролировать поведение лошади.

Мне думается, что сегодня научный прогресс требует идти даль­ше кибернетических теорий. Категория информации, столь заметно (развитая и универсально использованная последним поколением ученых, по существу сформулирована на количественной основе. Правда, различные комбинации элементарных единиц информации, битов, способны порождать весьма разнообразные структуры, кото­рым, кроме количественных оценок, можно приписывать смысловое содержание. К примеру, при исчислении информационно-пропуск­ной способности телефонных линий вполне допустимо совершен­но абстрагироваться от содержания переговоров по этим линиям. Существенным продвижением за пределы количественной теории информации стала так называемая семиотическая проблематика, наиболее основательно изучаемая в лингвистике. Кажется вполне ясным, что к категории информации, отличаемой в кибернетической теории от энергии и материи, должна быть добавлена категория зна­чения (смысла) на уровне абстракции, подобном лингвистическому уровню. Можно оставить открытым вопрос о том, содержит ли во­обще такого рода значения или в какой мере содержит передача информации через гены в механизме органической наследственно­сти. Но на уровне человеческого действия нет никаких причин со­мневаться в существенно важной роли значения (смысла), форму­лировки и передачи информационных сообщений.

Оглядываясь назад, я, полагаю, способен относительно ясно видеть, что двигался в рамках веберовской традиции и в контексте современной социальной теории во время разработки комплекса парных категорий, которые позже стал называть схемой перемен­ных образцов ориентации действующих систем*. Все разработки прямо опирались на различение субъекта и объекта и обобщали это различение, выходя за пределы эпистемологического уровня и свя­зывая познавательные компоненты человеческого действия с дру­гими составляющими его элементами (эмоциональными и т. п.).

* Более привычное название на русском языке — «схема типовых (стандарт­ных) переменных», но оно плохо раскрывает смысл парсоновского термина «pattern variables». — Прим. перев.

 

Я делал это, принимая во внимание существование закономерной симметрии в отношениях субъекта и объекта, действующей системы и ситуации и прочие вещи в том же роде. Система координат, кото­рую я многие годы называю системой действия, в основных чертах сложилась у меня под прямым влиянием Вебера и в результате новых размышлений об этом влиянии. Эта система прочно определи­лась ко времени написания «Структуры социального действия», опубликованной в 1937 г. Прежде чем оставить веберовскую тему, можно отметить один особенно важный аспект из тех, которые при­влекали мое внимание к мысли Вебера. Это была проблема приро­ды экономического действия как особой аналитической категории и способа, каким его следовало бы толковать, чтобы оно согласова­лось со всеми остальными составными частями сложного мира социального действия. Очевидно, это было центральной темой и в собственной работе Вебера и вообще темой, которая глубоко про­никла в интеллектуальную культуру того времени (как интересова­ла ее и после), особенно, конечно, в связи с использованием катего­рии капитализма, ее многочисленных вариантов и ее антонима — социализма. Главным здесь был тот общий смысл, в каком экономи­ческое действие высвечивало проблему природы рациональности в многосложной ситуации человеческого действия, взятой в целом. Во всяком случае, для меня эти соображения были особенно важны при закладке фундамента того, что я теперь вижу как метатеоретический рабочий каркас, называемый схемой переменных образцов ориента­ции для индивидуальных и коллективных действующих систем.

Так вышло, что в моей интеллектуальной биографии схема пере­менных образцов, построенная вначале на обобщении отношения «субъект - объект», оказалась матрицей того, о чем сегодня я думаю как о наиболее важном, единственном в своем роде метатеоретиче-ском инструменте, который играл значительнейшую роль в моей соб­ственной работе и в работе самых разных партнеров, с которыми я сотрудничал многие годы. Здесь я имею в виду построение, обычно именуемое четырехфункциональной парадигмой. С формальной точ­ки зрения она была всего лишь результатом особого способа комби­нирования элементов из схемы переменных образцов. Все эти эле­менты, так или иначе, входили в арсенал понятий, менявшихся на протяжении многих лет до окончательного формирования парадиг­мы. Этот арсенал включал также весьма значимую проблемную об­ласть (она никогда не исчезала полностью, но иногда оттеснялась на задний план), а именно, проблему личности в связи с коллективист­ской ориентацией. Эта проблематика отнюдь не ушла из рассмотре­ния, но в контексте новой парадигмы явно получила другое назначение и относится к другому уровню анализа, чем восемь (или четыре пары) переменных образцов ориентации действия, послуживших исходной комбинаторной базой при введении окончательной схемы четырехфункциональной парадигмы.

В свете моих сегодняшних взглядов, особенно важным кажется, что отношения между компонентами переменных образцов отбира­лись в четырехфункциональную парадигму параллельно отбору от­ношений по линии «субъект - объект». Попутно заметим, что в этом явственно сказались результаты моих предшествующих теоретиче­ских разработок. Конкретной новой комбинацией, которая имела наи­большее значение в начале развертывания парадигмы, была комби­нация элементов из категорий «универсализм» и «специфичность», если использовать широко известные обозначения из общей схемы переменных образцов ориентации действия. Мои собственные эм­пирические применения этой схемы, вплоть до настоящего момента, в основном сосредоточивались на уровне социальной системы, а внутри этой системы типом действия, который, по-видимому, лучше всего соответствовал комбинации «универсализм - специфичность», было экономическое действие. Применение этой формулы к эконо­мическому поведению позволило разработать относительно система­тические способы артикулированного соединения экономической деятельности с другими сферами деятельности. Все эти вопросы потом прошли через долгую и запутанную историю попыток кон­цептуализации и пересмотров и т. п., но, определенно, размышления о природе и месте экономического поведения были главной точкой отсчета в развитии общей теории социального действия.

Перечисление всех шагов в эволюции схемы переменных об­разцов и ее толкований, вышло бы далеко за пределы этой статьи. Но в качестве только одной иллюстрации сложностей, связанных с развитием метатеории в представляемом здесь смысле, напомню затруднения в моей стггье «Pattern variables revisited» («Еще раз о переменных образцах»), написанной в 1960 г. в ответ на провока­ционную просьбу профессора Роберта Дубина прояснить, о чем собственно идет речь в схеме переменных образцов.

На этом очередном этапе развития схемы, которое большей ча­стью состояло в ее формализации, мне удачно помогал не только Уинстон Уайт, но, к возможному удивлению многих, и Харольд Гарфинкель. Ключевым тогда оказалось соображение, что, если бы каждый из двух комплексов переменных образцов ориентации, а именно комплекс, характеризующий субъективные ориентации, и комплекс, характеризующий модальности познавательного отноше­ния к объектам ситуации, удалось истолковать в категориях функ­ционального анализа, то они соединились бы в некоем третьем ком­плексе, который и стал бы четырехфункциональной парадигмой. Эта новая схема должна была сыграть объединяющую роль внутри более общей схемы действия, которая продвинулась к тому време­ни достаточно далеко, чтобы позволить реализовать такой уровень формализации. Я долго придерживался взгляда, что одно из боль­ших достоинств формализации — заготовка впрок для будущих кон­кретных исследований множества логически связанных категорий-ячеек, так что если какие-то из этих ячеек оказываются пустыми, то это само по себе ставит перед нами проблему: либо такие ячейки надо заполнить подходящим эмпирическим материалом, либо сде­лать вывод, что с их формально-логической организацией не все в порядке, и надо внести в нее поправки. Тогда мы попытались запол­нить пустые ячейки, которые составляли адаптационный квадрат че­тырехфункциональной схемы при шестнадцатиячейном уровне ее дифференциации. В то время, однако, результаты внесения схемы переменных образцов в эти ячейки, мало что значили в любом из возможных эмпирических истолкований. Но со временем нашлись зачатки осмысленных толкований, которые от случая к случаю раз­вивались и, в конце концов, приняли весьма содержательную форму. Размышления на эту тему вращались вокруг различения внутрен­ней и внешней среды живой системы. Идея такого различения при­шла ко мне из биологических источников, а именно, от У. Каннона и Л. Хендерсона. До своего более или менее ясного оформления она прошла очень долгий путь, связанный в особенности с новым обра­щением к Дюркгеиму лет десять назад, когда я начал понимать, что он имел, по сути, ту же самую основную идею разделения внутренней и внешней сред действия. Его концепция milieu social, социальной сре­ды, сформулирована с точки зрения индивидуального действующего лица и была способом концептуализации ситуации, в которой действия этого лица должны протекать. Этот вывод еще больше убедил меня, что область применения четырехфункциональной схемы не ограничивается уровнем собственно человеческого действия, но, вероятно, при­менима к любым живым системам вообще. И, конечно, мне было дав­но известно, что идея функционального анализа широко применяется ко многим явлениям вне сферы собственно действия.

Новое важное звено в процессе формирования логически связ­ной системы понятий пришло ко мне с идеей еще одного биолога, Альфреда Эмерсона. Идея заключалась в том, что существует извест-«ная связь по аналогии (не выходящей за пределы здравого смысла биологов) между геном, или генетической наследственностью инди­видов, и символом, который я назвал бы культурным наследием сис­тем коллективного действия, то есть социальных систем. По-види­мому, это очень хорошо согласуется с теми ролями и функциями, которые Бейлз, Шилз и я приписывали подсистеме поддержания (культурного) образца в системах действия. Если принять эмерсонов-скую аналогию, то ее можно было бы принять как еще один довод в пользу того, что четырехфункциональная схема пригодна для анализа живых систем вообще, а не только для систем человеческого действия. Разумеется, биологическое понятие адаптации к тому времени уже было обобщено Смелзером и мною в таком духе, что дарвиновское ее значение стало ассоциироваться с адаптационным значением эконо­мики в человеческих социальных системах.

Последней из четырех главных категорий четырехфункциональ-ной схемы, в процессе формирования приобретшей более обобщен­ное значение, чем ожидалось первоначально, была категория целе-достижения. Ее история в исследованиях человеческого действия, поведения и вообще живых систем чрезвычайно долгая и сложная. Думается, мы были правы, когда использовали слово «цель» имен­но в этой связи еще на ранней стадии развития нашей схемы. Стоит припомнить, например, старые и порой ожесточенные споры между психологами, стремившимися использовать слово «цель» (в особен­ности покойным Эдвардом Тоулманом), и теми из них, кто утверж­дал, что это вводит в науку абсолютно неприемлемую телеологию. Цели в том смысле, в каком их обсуждали психологи, изучавшие поведение крыс, и цели в смысле, в каком Вебер использовал отношение «цель - средства» в качестве некоего центрального пун­кта своего анализа, могут показаться столь далекими друг от друга, что не найдется ничего общего при попытке установить связь между ними. И это не говоря уже о категории смысла, как его использовал Вебер применительно к религиозным сюжетам.

Далее я собираюсь остановиться на своих последних разработках, возможно, столь предварительного, незаконченного характера, что их не стоило бы пока публиковать. Но, надеюсь, мне позволительно вос­пользоваться привилегией престарелого ученого и высказаться безот­лагательно. Я хотел бы зафиксировать два главных момента. Первый, что категория целедостижения имеет особое отношение к категории времени. Как все мы хорошо знаем, время было чрезвычайно спорной и, в определенных отношениях, таинственной категорией во множе­стве преимущественно философских попыток понять условия челове­ческого существования. Как это часто бывает, те или иные ключевые проблемы вертятся и организуются вокруг чего-то, по-видимому, очень простого. В данном случае, вокруг соображения, что действующая живая система (короче, агент, «действователь» применительно к чело­веку), будучи ориентированной на определенное будущее состояние какой-то среды и разбираясь в значении или отношениях этой среды, должна характеризоваться сильным «взаимопроникновением» между, с одной стороны, значением содержания явлений среды как объектов познания и ее вероятным будущим развитием и, с другой стороны, внутренним состоянием самой действующей единицы. Это равносиль­но утверждению, что значимость элемента времени ярче всего выяв­ляется в контексте того, что мы называем целевой ориентацией. Пока существует представление о цели, достигаемая цель — это всегда бу­дущее состояние дел. Если бы оно существовало в настоящем време­ни, думать об этом состоянии как о цели значило бы попросту думать логически противоречиво.

Поэтому вполне разумно предположить, что адаптивная способ­ность живых систем по отношению к окружающим их средам должна включать какое-то временнуе измерение, какую-то длительность спо­собности выбирать разные возможные пути при установлении при-способительных связей с этими средами. Совершенно ясно, что такие допущения содержат идею некоторой автономной независимости дан­ной живой системы по отношению к ее среде. А от этой идеи не так уж далеко до разговоров об ограниченном, но существенном «контро­ле» со стороны действующей системы не столько над самой средой, сколько над взаимоотношениями такой системы и среды. Эти краткие суждения никоим образом не исчерпывают всех сложностей в отно­шениях понятия действия как системы координат для теоретического обществоведения и понятия времени. Однако во всем этом была зача­точная идея, которая постепенно выросла в интуитивное прозрение или убеждение (или как там это еще называется), что четырехфункци-ональную схему следует рассматривать как «пространственно-времен­ную» систему координат для анализа живых систем.

Если вспомнить феноменологические дискуссии, то в них осо­бенно выдающееся место занимала проблема временных отноше­ний. Шюц, к примеру, много и специально занимался тем, как вы­глядят на фоне ньютоновской концепции физического пространства и физического времени тонкие различия между, как он говорил, «потому что» мотивами и «для того, чтобы» мотивами. Эти поиски имеют для меня смысл и дают надежду, что избранный мною путь интерпретации четырехфункциональной схемы может оказаться довольно удачным. Главная моя мысль при этом такова, что детер­минизм имеет отношение ко времени в том же смысле, какой имеет в виду избитая фраза «что случилось — то случилось», с баналь­ным выводом из нее, что никогда уже нельзя будет вернуться назад во время, когда это «что» еще не случилось. Но для живых систем с их огромным разнообразием степеней свободы ориентация на будущее означает множество возможностей выбора вероятных со­бытий, которые могут случиться, а могут и не случиться. И это кажется мне метатеоретическим обоснованием понятия свободы, осо­бенно подходящим к ситуации человеческого действия.

С распространением эйнштейновской теории относительности ученое сообщество привыкло к идее пространственно-временного континуума вместо прежней раздельной трактовки пространства и времени. Фактически, именно мысль о возможности интерпрета­ции четырехфункциональной схемы в этом контексте ускорила са­мую последнюю фазу ее развития, о которой я теперь сообщаю. Не Думаю, однако, что этот представляемый мною набросок был бы очень полезным, если бы все сводилось лишь к постановке вопро­са об абстрактности введения временного измерения в систему дей­ствия. Ясно, что в обсуждаемом контексте особенно важно понятие живых систем как систем ограниченных, когда определенная система имеет границу по отношению к своей внешней среде и, следовательно, создает для своих функционирующих единиц какую-то внутреннюю среду, которая отличается от внешней среды данной системы в це­лом. Мне кажется, что классическое суждение о природе этого от­личия высказал У. Каннон: внешняя среда во многих важных отно­шениях более изменчива, чем среда внутренняя. Можно напомнить, что его первой впечатляющей иллюстрацией этого тезиса было под­держание постоянной температуры тела у млекопитающих и птиц. Само собой понятно, что температура окружающей среды колеблет­ся в гораздо более широком диапазоне, чем температура живых тел, и это поясняет идею стабильности «внутренней среды».

Это различение внутреннего и внешнего, в свою очередь, относит­ся и ко времени. Если внутренняя и внешняя среды должны быть «при­способлены» друг к другу, тогда эти процессы приспособления не могут осуществляться и действительно не осуществляются мгновен­но. Выражаясь банально: «они требуют времени». И это одно из на­ших фундаментальных обоснований важности времени в метатеоре-тической системе координат для построения теории живых систем. Далее можно, разумеется, на все лады и почти бесконечно разрабаты­вать вариации на эти темы и в итоге получить не журнальную статью, а целую книгу. Но здесь не место для упражнений в таком роде.

В заключение вернемся к заглавию, которое я дал этой статье. Положения, которые я в ней рассматривал, начиная с различения субъекта и объекта, продолжая замечаниями о переменных образцах ориентации действия и кончая четырехфункциональной парадигмой, не составляют теории в обычном смысле слова. Они не составляют, как часто выражаются в философии науки, суждений типа «если - то», таких, как суждения, устанавливающие определенное отношение меж­ду увеличением и/или уменьшением массы и скорости в системе нью­тоновской механики. Указанные положения располагаются на другом уровне, и отличия этого уровня оправдывают мое использование тер­мина «метатеория», анализ которой и есть, как я понимаю, методоло­гия в немецком, а не в американском смысле слова. Термин, который я нашел самым подходящим для характеристики такого уровня кон­цептуализации, — это термин «система координат».

Мне кажется очень важным, по мере роста интеллектуальной изощренности американского ученого мира вообще и его общество­ведческого сектора, в частности, сохранять совершенную ясность в различении двух вышеописанных уровней теоретизирования и из­бегать их смешения. Не следует использовать один и тот же термин без предварительного тщательного определения области его при­менения как на обоих уровнях, так и по отдельности на каждом, а также без предупреждения о переходах от одного уровня к друго­му. Опасность несоблюдения таких различений в том, что ожида­ния и критические замечания, свойственные одному уровню теоре­тизирования, будут бездумно переноситься на другой.

По-моему мнению значительную часть работы, проходящей под рубрикой «специальная теория», следовало бы проанализировать, привлекая теоретические суждения в духе данной статьи. Это мог­ло бы затронуть такие проблемы, например, как вопрос о путях, какими определенные аспекты в развитии современного индивиду­ализма привели к определенным анемическим проявлениям типа высоких показателей самоубийств, разводов и т. п.

Однако проблемы общего статуса четырехфункциональной парадиг­мы, схемы переменных образцов ориентации и системы координат в категориях действия не являются в этом специальном смысле теорети­ческими проблемами. Думаю, что я научился различать эти тонкости прежде всего под воздействием учения А. Н. Уайтхеда. Его книга «На­ука в современном мире» была для меня истинным откровением. Он сделал кристально ясной ньютоновскую систему координат: трехмер­ное прямолинейное пространство (которое теперь, по-моему, можно назвать «не-взаимопроницаемым» с линейным временем), понятия ско­рости и движения составили метатеоретическую схему, которую нельзя ни доказать, ни опровергнуть простыми процедурами эмпирической верификации и ее противоположности — фальсификации. Такая систе­ма координат работает на интеллектуальный прогресс научных дисцип­лин совсем на другом уровне. И мне кажется, что наш долг — прила­гать максимум усилий для аналитического различения этих уровней, теории и метатеории, и ясно указывать, когда мы говорим о явлениях одного уровня, а когда — о явлениях другого.

Примечание

1        Следует оговорить, что это их отношение не должно рассматриваться как «игра с нулевой суммой».

Перевод с английского А. Д. Ковалева

 

 

Ирвинг Гоффман.

Порядок взаимодействия*

Послание президента Американской ассоциации социологов 1982 года

 

* Перевод сделан по: Goffman. E. The Interaction Order // American Sociological Review. 1983. Vol. 48. P. 1-17.

 

Предварительные замечания

Президентское послание предъявляет автору одни требования, ста­тья в научный журнал — совершенно другие. Это оборачивается тем, что практика ежегодных публикаций посланий президента ассоциа­ции сообществу американских социологов в «American sociological review» каждый раз обеспечивает редактору головную боль. Раз в год появляется возможность предоставить журнальную площадь челове­ку с именем, и редактор отделывается от ответственности соблюдать стандартные требования, которые претенденты редко выдерживают: требования оригинальности, логического развития, читабельности и разумного объема текста. Ибо в теории президентское послание, не­зависимо от его характера, должно иметь какое-то значение для про­фессии социолога, хотя бы только огорчительное. Еще важнее, что­бы читатели, не сумевшие или не пожелавшие приехать на собрание ассоциации, имели возможность косвенно участвовать в том, что может быть прочтено как кульминация пропущенной ими встречи.

Эти условия — не самая лучшая гарантия успеха. Я собирался не публиковать весь доклад, но ограничиться определенными его частями, в которых он удался.

Однако в действительности я на собрании тоже не был. И пото­му предлагаю читателю опосредованное участие в чем-то, что само по себе не имело места. Так сказать, сценическое представление, но с читателями в креслах вместо зрителей, — заведомо сомнитель­ное предложение.

Но что-то осталось бы сомнительным в любом случае. Ведь подобно всем прочим президентским посланиям, оно было написа­но и перепечатано задолго до того, как оно должно было произно­ситься (и до того, как я узнал, что этого не будет). Такой публич­ный доклад по обычаю следовало зачитывать с машинописного текста без всяких импровизаций. Так что хотя текст и был написан как бы специально к определенному общественному событию, но реальные тамошние происшествия вряд ли смогли бы на что-то повлиять в этом тексте. И даже позже, любая итоговая публикация, вероятно, использовала бы текст, видоизмененный в нескольких направлениях уже после его фактического произнесения.

Порядок взаимодействия

На один вечерний час каждому очередному президенту ассоциации дано держать в плену самую большую аудиторию из коллег, какую только может обеспечить социология. И тогда в течение этого часа в стенах «Хилтона» вновь и вновь разыгрывается напыщенное много­словное представление. Некий социолог, кого вы избрали из коро­тенького списка, садится на любимого конька по собственному выбору и выезжает на нем в центр обширной хилтонской арены. (В этой связи вспоминается один социологически интересный факт о роли Гамлета: каждый год ни одна школа в англоговорящем мире не испытывает трудностей в нахождении шутов, желающих ее сыг­рать.) Во всяком случае, все выглядит так, словно президенты уче­ных обществ достаточно хорошо знают нечто такое, за что их изби­рают. Занимая пост, они в придачу получают и подиум вместе, а заодно и предложение продемонстрировать публике, что они поис­тине одержимы чем-то, благодаря чему, как доказало само их из­брание, они были уже известны в качестве одержимых. Избрание лишь «заводит» и раскрепощает их так, что они перестают стес­няться, открыто ставят и проигрывают свою любимую пластинку. Ибо президенты ассоциации невольно начинают чувствовать себя представляющими нечто такое, чего хочет и в чем нуждается их интеллектуальное сообщество. Готовя и затем представляя свои по­слания, они временно входят в роль ведущих в своей дисциплине. Каким бы большим или странным по составу ни был зал, их «я» достаточно раздувается, чтобы наполнить его собой. И даже узкие дисциплинарные интересы не в силах этому помешать. Независимо от объявленной повестки дня поведение оратора, как показывает опыт, сильно влияет на обсуждаемые вопросы. Вдобавок, видимо, сама обстановка выступления в опасной мере вынуждает президен­тствующих ораторов быть самими собой: подогретые восхваления­ми, они без ограничений выдают свое заготовленное послание, раз­бавляя его высказанными мимоходом допущениями, этическими и политическими отступлениями и прочими идейными красотами. И в этом случае еще раз дает о себе знать особое проклятье высокого поста: общее потворство публичному самовосхвалению его носи­теля. Такая драматургия предполагает облечение плотью какого-то письменного скелета, сопоставление читательского образа данно­го лица с живым впечатлением от него, когда слова идут от челове­ка, а не от мертвой страницы. Рискованность этой драматургии в том, что она оставляет у слушателей иллюзии в отношении их про­фессии. Утешайтесь, друзья мои, тем, что хотя вы опять станете свидетелями страстей подиума, но дисциплина и модель анализа будут нашими, а для этой модели церемонии являются исследова­тельскими данными, равно как и обязанностями участников, доклад же — это и поведение для наблюдения, и мнение для рассмотрения. В самом деле, при желании можно доказать: самое интересное здесь для всех нас (как все знают) не то, что я стану говорить, но то, что вы делаете здесь, слушая меня, говорящего это.

Однако я полагаю, что нам не надо очень уж ругать ритуальные мероприятия. Некий отщепенец может, наслушавшись критики, уйти отсюда, чтобы распространять по всей земле непочтитель­ность и разочарование в социологии. Только позволь излишек та­кого — и даже те места работы, какие мы, социологи, получаем, выпадут из традиционной структуры занятости.

Из этой преамбулы вы можете сделать вывод, что я нахожу президентские послания делом обременительным. И не ошибе­тесь. Но этот факт, безусловно, не дает мне права пространно ком­ментировать мои затруднения. Это явный эгоизм, свойственный ораторам, — думать, будто злоупотребление временем других лю­дей можно загладить личными признаниями, которые сами по себе растрачивают его еще больше. Поэтому мне неудобно распространяться о своих затруднениях. Но очевидно, уже не так неудобно говорить о моей неловкости по поводу рассуждения о своих за­труднениях. Даже если в итоге неловко станет всем вам.

I

Помимо энергичной демонстрации тех глупостей, о которых я тут говорил, то, что я собираюсь сказать далее, будет чем-то вроде проповеди, более сжато уже представленной в предисловиях напи­санных мною книг. Она отличается от других проповедей, знакомых вам, только не слишком автобиографическим характером, отсутстви­ем глубокой критики установившихся методов и отсутствием инфор­мации (по возможности) о социальном положении неблагополуч­ных групп, даже тех, которые состоят из людей, ищущих работу по нашей специальности. Меня не волнуют все беды социологии. Множество близоруких взглядов только мешает нам улавливать проблески истины, исходящие от нашего предмета. Заманчиво оп­тимистичным предприятием было бы определить в качестве цент­рального какой-нибудь один источник нашей слепоты и заблужде­ний. Каков бы ни был фокус наших содержательных интересов и какими бы ни были наши методологические убеждения, все, что мы можем, думаю я, — это хранить верность духу естественных наук и брести дальше, с серьезным видом теша самих себя мыс­лью, что-де наша привычная колея ведет вперед. Нам не дано кре­дита доверия и общественного веса, что не так давно приобрели экономисты, но мы можем почти сравняться с ними в неудачах строго рассчитанных предсказаний. Будьте уверены, что наши сис­тематические теории точно так же неполны, как и их теории, и мы умеем игнорировать почти так же много критических переменных, как и они. У нас нет остроумия, свойственного антропологам, но наш предмет, по крайней мере, не был частично уничтожен повсе­местным распространением системы мирового хозяйства. И пото­му наши благоприятные возможности видеть соответствующие факты с нашей собственной точки зрения не уменьшились. Мы не в состоянии привлечь аспирантов с такими же высокими оценка­ми, как у тех, что идут в психологию и, видимо, получают там бо­лее профессиональную и основательную подготовку по сравнению с предлагаемой нами. Следовательно, мы не сумели довести наших студентов до такого высокого уровня «ученой некомпетентности», какого добились у своих студентов психологи, хотя, Бог свидетель, мы для этого работаем.

II

В узком смысле социальное взаимодействие можно определить как нечто неповторимое, происходящее в социальных ситуациях, т. е. в средах, в которых два или более индивида находятся в физическом реактивном присутствии друг друга. (По допущению, телефон и по­чта представляют собой редуцированную версию первичного реаль­ного взаимодействия.) Этот исходный пункт теоретизирования от взаимодействия телом-к-телу парадоксальным образом допускает возможную изначальную необязательность одного из центральных типов социологических различений, а именно — стандартного про­тивопоставления деревенской и городской жизни, домашней и пуб­личной обстановки, интимных долговременных отношений и от­ношений быстротечно-безличных и т. п. В конце концов, правила дорожного движения для пешеходов можно изучать как на пере­полненных кухнях, так и на переполненных улицах, правила вме­шательства в разговор — как за домашним завтраком, так и в залах суда, ласковые обращения — как в супермаркетах, так и в спальне. Если здесь и сохраняются различия традиционного типа, то, что они собой представляют, остается еще открытым вопросом.

Многие годы я пропагандировал эту область «взаимодействия лицом-к-лицу» как аналитически плодотворную и чрезвычайно важную — как область, которую можно бы назвать, за неимением более удачного термина, «порядком взаимодействия», и предпоч­тительный метод изучения которой — микроанализ. Мои коллеги отнюдь не были потрясены достоинствами такого открытия.

В моем сегодняшнем обращении к вам я хочу суммировать до­воды в пользу трактовки этого «порядка взаимодействия» как пол­ноправной, самостоятельной содержательной области. Вообще го­воря, разрешение на такое фрагментарное выхватывание из потока социальной жизни должно быть разрешением на любое аналити­ческое извлечение, подразумевающее: что элементы, составляющие этот порядок, связаны друг с другом теснее, чем с элементами вне данного порядка; что исследование отношений между порядками есть дело крайне необходимое, есть некий самостоятельный и пол­ноправный предмет, и что такое исследование, в первую очередь, предполагает разграничение нескольких социальных порядков; что аналитическое обособление данного порядка взаимодействия обес­печивает нам основание и средства для сравнительного исследова­ния разных обществ и для исторического изучения нашего соб­ственного общества.

Это же несомненный факт человеческого бытия, что для боль­шинства из нас наша каждодневная жизнь протекает в присутствии других: иными словами, кем бы ни были эти другие, наши действия, скорее всего, будут, в определенном узком смысле, помещены в со­циальную ситуацию. И помещены так, что действия, осуществляе­мые в полном уединении, можно легко охарактеризовать этим спе­циальным условием. Разумеется, всегда можно ожидать, что факт социальной обусловленности ситуацией будет иметь некоторые последствия, хотя иногда явно незначительные. Эти последствия традиционно рассматривались именно как «последствия» чего-то, т. е. как показатели, характерные выражения или симптомы соци­альных структур, таких, как общественные отношения, неформаль­ные группы, возрастные ранги, тендерные группы, этнические мень­шинства, общественные классы и т. п., при отсутствии серьезного интереса к этим последствиям как к самостоятельным данным. Весь фокус, конечно, в разной концептуализации этих последствий, больших или малых, так чтобы общее в них можно было извлечь и проанализировать и чтобы формы социальной жизни, от которых они производны, можно было социологически воссоздать и катало­гизировать, тем самым выявляя то, что свойственно жизненному миру взаимодействия. Этим путем можно двигаться от просто на­ходящегося в ситуации к ситуационному, т. е. от того, что как бы случайно оказалось в данных социальных ситуациях (и могло бы без больших изменений быть помещено вне их), к тому, что могло бы произойти только в ансамблях лицом-к-лицу.

Что можно сказать о процессах и структурах, свойственных это­му порядку взаимодействия? Я постараюсь дать некоторое пред­ставление о них. Все отличительное во взаимодействии лицом-к-лицу будет, ве­роятно, относительно ограниченным в пространстве и наверняка — во времени. Кроме того, в отличие от социальных ролей в традици­онном смысле здесь почти нет потенциальной или скрытой фазы. Откладывание начатого процесса взаимодействия оказывает на него относительно огромное влияние, и паузу нельзя слишком затяги­вать без глубокого изменения того, что происходит во взаимодей­ствии. Ибо всегда в данном порядке взаимодействия сосредоточен­ность и вовлеченность участников (хотя бы в форме мобилизации их внимания) является критической переменной, а эти когнитив­ные состояния нельзя поддерживать достаточно долго или много­кратно испытывать на прочность насильственными перерывами и отклонениями в сторону. В процесс взаимодействия по природе вещей вовлекаются неизбежные психобиологические элементы: эмоции, настроения, познавательные и телесные ориентации, мус­кульные усилия. Легкость и тяжеловесность, самозабвенная непри­нужденность и осторожная осмотрительность становятся при этом центральными характеристиками взаимодействия. Заметим еще, что порядок взаимодействия застает людей в той фазе их существо­вания, которая в значительной мере перекрывается и совпадает с социальной жизнью других биологических видов. Ведь не считать­ся с аналогиями между способами личного приветствия у живот­ных и человека так же глупо, как и искать причины больших войн в генетической предрасположенности к ним.

Пока можно утверждать, что необходимость взаимодействия лицом-к-лицу (помимо совершенно очевидных требований заботы о младенцах) коренится в определенных универсальных условиях социальной жизни. Есть, к примеру, всевозможные виды отнюдь несентиментальных и неврожденных причин, по которым люди — чужие или близкие — находят практически целесообразным прово­дить время в присутствии друг друга. Первый попавшийся пример: закрепленное спецоборудование, особенно оборудование, предназ­наченное для использования вне семейного круга, едва ли могло бы экономически оправдать себя, если бы оно не обслуживало мно­жество лиц, которые регулярно собираются вместе в определенных местах по определенным случаям и (независимо от их намерения использовать это оборудование совместно, раздельно или поочеред­но). Приходя и уходя, эти лица скоро найдут выгодным для себя пользоваться закрепленными путями доступа к оборудованию, что сильно облегчается, если все уверены, что, близко сталкиваясь, можно без опаски разминуться друг с другом.

Как только индивидуумы (по какой бы то ни было причине) оказываются в непосредственном соприсутствии друг друга, ясно выявляется одно фундаментальное условие социальной жизни, а именно, — ее обязательный, очевидно-доказательный для всех ха­рактер. Не только наш облик и манеры свидетельствуют о наших статусе и взаимоотношениях в обществе. Уловить наши ближай­шие намерения и цель другим позволяют еще и направление наше­го взгляда, интенсивность нашего включения в ситуацию и образ наших первоначальных действий, и все это независимо от того, втянуты мы или нет на данный момент в разговор с ними. Точно так же мы все время можем как способствовать, так и препятство­вать этому выявлению, этому разоблачению нас другими, или пре­сечь его, или ввести наших наблюдателей в заблуждение. Подоб­ные наблюдения облегчаются и осложняются одним центральным процессом, все еще нуждающимся в систематическом изучении, — процессом социальной ритуализации — т. е. определенной стан­дартизации телесного и речевого поведения посредством социали­зации, делающей возможным такое поведение, — или, если хотите, жесты — особую коммуникативную функцию в потоке поведения.

Будучи в присутствии друг друга, люди находятся в прекрас­ных условиях, чтобы сосредоточиться на общем предмете внима­ния, они осознают, что делают это, и осознают сам процесс такого осознания. Это, в соединении с их способностью намекать другим на предполагаемый ход своих физических действий и быстро вос­принимать реакции других на эти намеки, обеспечивает решающее предварительное условие взаимодействия: устойчивую, интимно-личную координацию действий, будь то для задач тесного сотрудни­чества или как средство согласования смежных задач. Речь колос­сально увеличивает эффективность такой координации, становясь особенно необходимой, когда что-нибудь идет не так, как намеча­лось и ожидалось. (Речь, конечно, имеет и другую особую роль, позволяющую использовать в процессе сотрудничества материалы, находящиеся вне ситуации, а также договариваться о планах отно­сительно вещей, которые надо делать за пределами текущей ситуа­ции, но это отдельная и крайне сложная тема.)

Еще один важный момент. Один человек может охарактеризовать другого благодаря способности прямо наблюдать и слышать этого другого. Такая характеристика организована вокруг двух фундамен­тальных форм идентификации: категориальной формы, требующей размещения этого другого в одной социальной категории (или бо­лее), и индивидуальной формы, посредством которой наблюдаемый субъект идентифицируется как уникальная, отличающаяся от всех других личность по наружности, тону голоса, звучанию имени или другим персонально-отличительным признакам. Эта двойная воз­можность — категориальной и индивидуальной идентификации — необходима для осуществления взаимодействия во всех сообществах, за исключением отживших свой век малых изолированных общин, и действительна также для социальной жизни некоторых других био­логических видов. (Я вернусь к этой теме позднее.)

К этому следует добавить, что, оказавшись в непосредственном присутствии друг друга, люди обязательно столкнутся со всякими нео­жиданностями персонально-территориального характера. По опреде­лению, участвовать в социальных ситуациях мы можем только в том случае, если с собою вносим наши тела со всем личным снаряжением, и это снаряжение уязвимо из-за того, что и другие люди вносят в ситу­ацию свои инструменты взаимодействия вместе со своими телами. Мы становимся уязвимыми для физического нападения, сексуального до­могательства, похищения, ограбления и препятствий нашему передви­жению, будь то из-за непредусмотренного применения силы или, что более обычно, — «вынужденного обмена», т. е. молчаливой сделки, по которой мы сотрудничаем с агрессором в обмен на обещание не вредить нам каждый раз, как только позволяют обстоятельства. Ана­логично, в присутствии других мы становимся уязвимыми (посред­ством их слов и жестикуляции) для прорыва через наши психологи­ческие предохранители и для нарушения того экспрессивного порядка, который, по нашим ожиданиям, должен бы поддерживаться в нашем присутствии. (Конечно, утверждать, что мы таким путем делаемся уязвимыми, значит утверждать также, что и мы располагаем подобны­ми средствами делать других уязвимыми по отношению к нам. И ни то, ни другое утверждение не отрицает возможности существования условной специализации людей, особенно по гендерным измерениям, на лиц угрожающих и тех, кому угрожают.) ;

Персональная территориальность не должна рассматриваться просто как зависимое от действующих ограничений, запретов и угроз явление. Во всех обществах существует фундаментальная двойственность в использовании форм поведения, так что многие из этих форм, с помощью которых нас может оскорбительно трети­ровать одна категория «других», очень близки к формам, в которых члены еще какой-нибудь категории могут по-своему выражать свою привязанность к нам. И потому сплошь и рядом то, что свидетель­ствует о бесцеремонности, когда у нас это отбирают, оказывается знаком вежливости или благосклонности, когда мы это предлагаем сами, и наши ритуальные проявления уязвимости являются также нашими ритуальными ресурсами. Тем самым, насильственное по­сягательство на территорию «я» будет означать также подрыв язы­ка благосклонности и взаимного расположения.

Так возникают разные возможности и риски, присущие физи­ческому соприсутствию людей. Возрастая, эти рискованные воз­можности, вероятно, всюду вызывают подъем техники социально­го управления. И поскольку это управление имеет дело с одними и теми же основными возможностями, то можно ожидать, что в со­вершенно разных обществах порядок взаимодействия будет, по всей вероятности, обнаруживать некоторые явно схожие черты. Напоминаю вам, что именно в социальных ситуациях встречаются и проявляют свои начальные следствия эти возникающие возмож­ности и риски. И это социальные ситуации обеспечивают нам есте­ственный театр, где задействованы все телесные проявления и где они прочитываются. В этом оправдание для использования соци­альной ситуации как основной рабочей единицы при изучении по­рядка взаимодействия. И попутно оправдание для утверждений о конфронтационном характере нашего опыта в этом мире.

Но я не проповедую ползучий ситуационизм. Как напомнил нам Роджер Баркер своим понятием «поведенческой обстановки», пра­вила регулирования и ожидания, применяемые в какой-то конкрет­ной социальной ситуации, вряд ли порождены там в самый момент взаимодействия. Его фраза о «постоянном поведенческом образце» Достаточно обоснованно говорит о том, что очень похожие сообра­жения применимы к целому классу широко распространенных об­стоятельств, а также к определенным положениям в неактивныхфазах взаимодействия. И еще, хотя какая-то конкретная поведен­ческая обстановка может распространяться не далее чем на любую социальную ситуацию, которую создают два (или более) участника в определенных ограниченных местах (как в местном баре, малень­кой лавке или домашней кухне), часто встречаются и другие слу­чаи. Фабрики, аэропорты, госпитали и общественные дороги — это все поведенческие обстановки, которые поддерживают порядок взаимодействия, как правило, распространяющийся в пространстве и времени за границы любой единичной социальной ситуации, воз­никающей в таких обстановках. Следует добавить, что хотя пове­денческие обстановки и социальные ситуации — явно не «эгоцен­трические» единицы анализа, некоторые области взаимодействия очевидно такие: одна из них — плохо изученная ежедневная круго­верть похожих дел.

Для предосторожности можно высказать и более глубокие со­ображения, чем вышеизложенные. Ясно, что каждый участник вхо­дит в социальную ситуацию с уже устоявшейся жизненной истори­ей прежних сделок с другими участниками (или, по меньшей мере, с участниками того же сорта), а также с массой культурных пред­посылок, предположительно разделяемых всеми. Мы не могли бы не обращать внимания на незнакомцев в нашем присутствии, если бы их вид и манеры не подразумевали неких дружелюбных наме­рений, какого-то опознаваемого и не угрожающего хода действий, а такое прочтение увиденного возможно только на основе прежне­го опыта и культурного предания. Мы не могли бы осмысленно произнести ни одной фразы, если бы не приспосабливали свой лек­сикон и интонацию к тому, что уже известно нашим воображаемым реципиентам, как позволяет нам предполагать их категориальная или индивидуальная идентичность, причем это их знание не побуж­дает их возражать нашим самонадеянным предположениям. В са­мом центре мира взаимодействия находится когнитивное отноше­ние, которое мы имеем с присутствующими перед нами, без этого отношения наша деятельность, словесная и поведенческая, не мог­ла бы быть осмысленно организована. И хотя это когнитивное вза­имоотношение может видоизменяться в течение социального кон­такта (и обычно так и бывает), само по себе оно внеситуационное и состоит из информации, которую данная пара лиц имеет об информации, какую каждый партнер знает о мире, а также из инфор­мации, какую они имеют (или не имеют) о владении такой инфор­мацией.

III

Говоря о порядке взаимодействия, я употребляю до сих пор предполагавшийся само собой понятным термин «порядок», и по­тому здесь требуется некоторое пояснение. В первом приближении я намерен относить его к некой области деятельности, к конкрет­ному роду деятельности, как в словосочетании «экономический порядок». При этом не подразумевается никаких выводов относи­тельно того, насколько «упорядоченной» обычно является такая де­ятельность, или относительно роли норм и правил в поддержании такой упорядоченности, какая преобладает. И все же мне кажется, что как уклад деятельности взаимодействие, возможно более лю­бой другой деятельности, является фактически упорядоченным, и что эта упорядоченность основана на обширном фундаменте раз­деляемых всеми участниками когнитивных (или даже норматив­ных) предпосылок и самоограничений. Как данное множество та­ких взаимодействий возникает исторически, распространяется и сокращается в географическом пространстве с течением времени, и как конкретные люди в любом отдельно взятом месте и времени приобретают взаимопонимание — все это хорошие вопросы, но не те, которыми я могу заниматься сейчас.

Результаты нашего порядка взаимодействия можно легко пред­ставить как следствия систем разрешительных условностей типа основных правил какой-то игры, правил дорожного движения или синтаксических правил данного языка. Как часть этой перспекти­вы можно отстаивать два объяснения. Первое следует догме, что суммарный результат данного множества условностей состоит в том, что все участники платят малую цену и получают большие Удобства в общении, — идея, говорящая, что любая условность, которая облегчает координацию, будет действовать, пока каждый имеет стимул поддерживать ее, причем отдельные условности сами по себе не имеют самостоятельного значения. (Сначала, конечно, имеет значение то, как определяются «условности».) По второму объяснению, упорядоченное взаимодействие рассматривается как продукт нормативного согласия (консенсуса). Это традиционный социологический взгляд, будто люди бездумно принимают без до­казательств правила, которые они тем не менее ощущают по при­роде справедливыми. Между прочим, обе эти перспективы предпо­лагают, что ограничения, применяемые к другим, применяются также и к себе, что другие «я» одинаково смотрят на ограничения относительно своего поведения, и что каждый понимает, что ему обеспечивает это самоподчинение.

Эти два объяснения — общественный договор и общественное согласие — поднимают целый ряд очевидных вопросов и сомнений. Мотивы для приверженности к некому набору приспособительных условностей ничего не говорят нам о результатах следования им. Успешное сотрудничество в поддержании взаимных ожиданий не требует ни общей веры в законность или справедливость соблюде­ния условленных договоров (какими бы они ни были), ни личной веры в конечную полезность конкретных участвующих в деле норм. Люди обходятся сиюминутными соглашениями во взаимодействии по многообразным причинам, и из их молчаливой поддержки како­го-то приспособительного соглашения нельзя вывести, что, к при­меру, они будут негодовать или сопротивляться его изменению. Очень часто за видимой общностью и согласием скрывается игра смешанных мотивов.

Заметьте к тому же, что люди, которые систематически наруша­ют нормы порядка взаимодействия, могут тем не менее быть зави­симыми от них большую часть времени, включая какое-то время, в течение которого они активно заняты этими нарушениями. В конце концов, почти все акты нарушения смягчаются самим нарушите­лем, предлагающим своего рода обмен, однако нежеланный для жертвы, и чтобы добиться его, нарушитель конечно же предполага­ет сохранность речевых норм и условностей угрожающей жестику­ляции. То же происходит и в случае абсолютно недоговорного, од­ностороннего насилия. Убийцы должны учитывать и использовать условленные потоки уличного транспорта и условленные представ­ления о нормальном внешнем виде, если они хотят занять выгод­ную позицию, чтобы атаковать свою жертву и вовремя сбежать со сцены преступления. Большие холлы, лифты и аллеи могут быть опасными местами, потому что имеют шанс оказаться пустыми и укрытыми от взглядов каждого, за исключением жертвы и напада­ющего. Но за использованием благоприятных возможностей, пре­доставляемых злодею этими местами, стоит его умение опираться на общепринятые представления о нормальном внешнем виде, и это умение позволяет ему входить в зону преступления под видом человека, не злоупотребляющего правом свободного перемещения, и покидать ее. Все сказанное должно напомнить нам, что почти во всех случаях уклады взаимодействия способны противостоять сис­тематическим нарушениям (по меньшей мере, на короткий срок) и поэтому, хотя в интересах данного человека убеждать других, буд­то их уступчивость необходима для поддержания порядка, и выка­зывать очевидное одобрение их конформизму, зачастую бывает не в интересах самого этого индивида (учитывая их разнообразие) лично придерживаться требуемых от других тонкостей.

Имеются и более глубокие причины оспаривать разные догмы относительно порядка взаимодействия. Возможно, было бы удобно поверить, что отдельные люди (и социальные категории людей) всегда получают от работы разнообразных элементов порядка вза­имодействия больше, чем стоят им сопутствующие ему ограниче­ния. Но это крайне спорно. То, что кажется желанным порядком с точки зрения некоторых, может восприниматься как исключение и подавление с позиций других людей. Когда узнаешь, что на пле­менных советах в Западной Африке упорядоченные выступления с речами отражают (среди прочих вещей) приверженность к соблю­дению известных ранговых правил, не возникает вопросов насчет нейтральности термина «порядок». Эта нейтральность не вызыва­ет сомнений (как недавно показали Burrage и Соггу) и в случае орга­низованных церемониальных процессий через весь Лондон (от эпо­хи Тюдоров до времени Якова I Английского), где представители торговли и ремесел соблюдали традиционную иерархию по их ме­сту и как участники марша, и как зрители. Но вопросы возникают, когда мы рассматриваем факт, что имеются категории лиц (в на­шем собственном обществе даже весьма обширные), члены кото­рых постоянно платят очень значительную цену за свое существо­вание в качестве участников взаимодействия.

И все же, по меньшей мере в ближайшей исторической перспек­тиве, даже самые обездоленные категории населения продолжают сотрудничать: факт несправедливости, скрываемый явно злой волей, их члены могут разоблачать в отношении каких-то немногих норм, в то же время поддерживая все остальное. Возможно, за готовностью принимать определенный порядок вещей стоит одна простая исти­на: каждый человек занимает свое место в социальной структуре, и он платит реальную или воображаемую цену за то, что позволяет себе выделиться из ряда вон в качестве недовольного. Как бы то ни было, нет сомнения, что в каждом времени и месте можно найти категории людей, проявлявших обескураживающую способность к очевидному приятию жалких условий взаимодействия.

Вообще говоря, хотя и вполне уместно указывать на неравное распределение прав в данном порядке взаимодействия (как в слу­чае сегрегационной эксплуатации местных сообществ в каком-то городе) и на неравное распределение риска (как, скажем, среди разных возрастных групп или между полами), центральной темой нашего рассмотрения остается «ход пользования» порядком и при-способительные условности, которые позволяют реализоваться раз­нообразному множеству планов и намерений путем бездумного обращения к процедурным формам. И, разумеется, принимать ус­ловности и нормы как данность (и соответственно начинать дей­ствие) — это практически значит доверять людям вокруг себя. Без этого человек вряд ли смог бы справиться с подвернувшимся де­лом да и вообще иметь какое-либо дело.

Положение о том, что основные правила направляют порядок взаимодействия и делают возможным сам ход его использования, ставит вопрос об известной политике в поддержании порядка и, разумеется, вводит в игру политические соображения.

Современное национальное государство провозглашает себя (используя это почти как способ определения своего существования) конечным авторитетом в деле контролирования (благодаря территориальной юрисдикции) рисков и угроз человеческой жизни, физической неприкосновенности и собственности. Всегда в теории и часто на практике государство подготавливает себе надежные позиции для вмешательства, когда местные механизмы социального контроля не способны удерживать нарушения порядка взаимодействия в определенных пределах, особенно в общественных местах, но не только там. Несомненно, что порядок взаимодействия даже в самых что ни на есть общественных местах не является цели­ком созданием аппарата государства. Определенно, большая часть этого порядка устанавливается и поддерживается, так сказать, сни­зу, в некоторых случаях, несмотря на надзор власти, вовсе не из-за него. Тем не менее здесь государство успешно закрепило за собой легитимный приоритет, монополизировав применение тяжелого вооружения и дисциплинированных военных кадров в качестве крайнего средства.

Вследствие этого некоторые стандартные формы взаимодей­ствия — обращения с каких-то возвышений, митинги, процессии, не говоря уж о таких специальных формах, как пикеты бастующих или сидячие забастовки, — могут быть сочтены правительственны­ми чиновниками угрозой безопасности государства и на этом основа­нии прекращены силой, хотя в действительности никакой существен­ной угрозы общественному порядку, возможно, не последовало бы. С другой стороны, нарушения общественного порядка могут быть предприняты не только ради личного выигрыша, но и для целена­правленного вызова авторитету государства в виде символических актов, воспринимаемых как насмешка и исполняемых в предвку­шении именно такого восприятия.

IV

До сих пор я везде говорил в категориях существования лицом-к-лицу. Я заплатил за это обычную цену — высказываниями очень широкими, избито-общеизвестными и метатеоретическими (если воспользоваться словцом, которое само по себе столь же спорно, как и то, к чему оно относится). Менее бессодержательным подходом, равно обобщенным, но натуралистически обоснованным, было бы попытаться определить во взаимодействии основные субстантивные элементы, повторяющиеся структуры и их сопутствующие процес­сы. Что за виды животных найдутся в зоопарке взаимодействующих? Что произрастает в этом особенном саду? Давайте рассмотрим неко­торые базисные, по моему мнению, моменты.

1.   Можно начать с лиц, как неких передаточных сущностей, т. е. с подвижных человеческих особей. В общественных местах мы встречаем «одиночек» (группу из одного лица) и «компании» (группу более чем из одного лица), и такие группы толкуются как самодостаточные единицы для целей участия в потоке обыденной общественной жизни. Можно также упомянуть несколько более крупных подвижных единиц, например, колонны и процессии и, как предельный случай, очередь, выступающую в качестве стацио­нарной подвижной единицы. (Любое упорядочение доступа к чему-либо по времени участия в действии можно, при разумном расши­рении, назвать очередью, но здесь я так не поступаю.)

2.   Далее, хотя бы только в целях повышения эвристичности и последовательности в словоупотреблении, имеет смысл несколько уточнить термин «контакт». Контактом я буду называть любое собы­тие, когда индивид вступает в сферу ответного соприсутствия друго­го, будь то в форме физического соприсутствия, телефонной связи или обмена письмами. Поэтому я считаю частями контакта все те взаимные попадания в поле зрения и обмены, которые случаются за время одного такого события. Так, беглый уличный обмен взгляда­ми, разговор, обмен все более скупыми приветствиями при встречах в одном кругу общения, взгляд на присутствующих трибунного ора­тора — все подходит под определение единичного контакта.

3.   Имеется также обширный класс собраний, когда люди физи­чески сходятся вместе в маленький кружок как полноправные со­знательно ответственные участники некоего явно взаимозависимо­го предприятия, где сам период участия обставлен известного рода ритуалами, или легко допускает их появление. В некоторых случа­ях действует лишь горстка участников, на минимальном уровне поддерживается разговор того рода, который можно рассматривать как имеющий какую-то самоограничивающую цель, и поддержи­вается видимость, будто каждый, в принципе, имеет одинаковое право на свое участие в разговоре. Такие разговорные схватки мож­но отличать от собраний, где председательствующий управляет очередностью выступлений и решает вопрос об их уместности: таковы всевозможные «слушания», «суды» и прочие юридические процедуры. Всем этим основанным на разговорах видам деятель­ности следует противопоставить многие взаимодействия, где впле­тенные в них действия не требуют озвучивания и где разговор, если он вообще возникает, проходит как обрывочное, приглушенное по­стороннее включение или как нерегулярное вспомогательное сред­ство для координации осуществляемых в данный момент действий. Примерами таких взаимодействий являются карточные игры, про­цессы обслуживания, занятия любовью и «комменсалистские» от­ношения между людьми.

4.   Следующей будет универсальная сценическая форма, при ко­торой деятельность протекает перед аудиторией. Представленное таким образом может быть разговором, состязанием, формальным заседанием, спектаклем, киносеансом, музыкальным исполнением, демонстрацией ловкости или трюкачеством, образцом красноречия, церемонией, комбинацией всего этого. Представляющие будут на­ходиться либо на каком-то возвышении, либо в кольце зрителей. Размер аудитории мало связан с тем, что представляется (хотя он должен соответствовать условиям размещения, которые позволяют видеть сцену), и главная обязанность зрителей — оценивать, а не действовать самим. Конечно, современные технологии взорвали этот институт взаимодействия, включив в него громадные отдален­ные аудитории и расширенную массу материалов, которые могут быть вытащены на всеобщее обозрение. Но эта сценическая форма сама по себе очень хорошо отвечает требованиям сосредоточения потенциально большого числа индивидов на единственном фокусе созерцательного и познавательного внимания, что возможно толь­ко если зрители согласны чисто заместительно вникать в чужой опыт, представляемый на сцене.

5.      Наконец, можно упомянуть праздничные общественные собы­тия. Я имею в виду собрания индивидов, допускаемых на эти меро­приятия на каком-то контролируемом основании под знаком и в честь некоторых совместно признаваемых обстоятельств. Вероятно, там сложится некое общее настроение или тон, определяющий круг во­влеченности участников. Они организованно прибывают на место действия и так же отбывают. Обстановкой единственного события может служить больше чем одна ограниченная зона, эти зоны связа­ны так, чтобы сделать удобным движение, смешение и циркуляцию взаимных реакций. В круге своего действия любое общественное событие, по всей вероятности, создает обстановку для множества разных маленьких концентрированных эпизодов, разговорных и ино­го рода, и очень часто оно будет выдвигать на первый план (и фикси­ровать) сценически заметную деятельность. При этом часто будет возникать ощущение некой зоны официальных действий, время до начала которых характеризуется позволительностью нескоординиро­ванных проявлений общительности, а время после — чувством ос­вобождения от выпавших на чью-то долю обязанностей. Как прави­ло, там будет наблюдаться какое-то предварительное планирование, иногда даже программа действий, и сложится в общих чертах специ­ализация функций между обслуживающим персоналом, официаль­ными организаторами и неофициальными участниками. Вся эта дея­тельность как целое заранее воспринимается — глядеть ли вперед или назад — неким единым, сообщаемым другим событием. Празд­ничные общественные события можно рассматривать как самую крупную единицу взаимодействия, являющуюся, по-видимому, един­ственной его разновидностью, которую возможно растянуть на ряд дней. Но обычно праздничное событие, раз начавшись, будет непре­рывно продолжаться до конца.

Очевидно, что всякий раз, когда случаются какие-то столкнове­ния, выступления на подмостках или праздничные общественные события, происходят также разные временные передвижения и по­тому появляются организационные единицы, в которых эти пере­движения регулируются. Должно быть столь же понятно, что крат­кие, с пятого на десятое обмены словами в ходе взаимодействия играют служебно-вспомогательную и приспособительную роль, устраняя заминки в скоординированной деятельности и ненамерен­ные столкновения из-за смежных независимых действий.

В этом беглом обзоре я затронул несколько основных подразде­лений взаимодействия: подвижные единицы, контакты, разговор­ные схватки, формальные собрания, сценоподобные выступления и общественные праздники. Подобным же образом можно бы по­толковать о процессах или механизмах взаимодействия. Но хотя довольно легко обнаружить периодически повторяющиеся достаточ­но общие процессы взаимодействия (особенно микроскопические), трудно определить основные из них, за возможным исключением процессов, связанных с поворотами в разговоре. Нечто подобное можно сказать и о ролях во взаимодействии.

V

Дальше я уже не буду говорить о формах и процессах обще­ственной жизни, специфичных именно для порядка взаимодействия. Такой разговор мог бы иметь смысл только для интересую­щихся человеческой этологией, коллективным поведением, обще­ственным порядком и дискурсным анализом. Вместо этого я хочу сосредоточиться на заключительных замечаниях по одной общей проблеме очень широкого значения: проблеме точек соприкоснове­ния между порядком взаимодействия и более традиционно рассмат­риваемыми элементами социальной организации. Цель в том, что­бы описать некоторые черты порядка взаимодействия, но только те, которые прямо влияют на макроскопические миры вне сферы вза­имодействия, где эти черты обнаружены.

С самого начала здесь присутствует нечто столь очевидное, что кажется само собой разумеющимся и не стоящим внимания: опреде­ленное прямое воздействие ситуационных эффектов на социальные структуры. Можно сослаться на три примера из таких явлений.

1.   Поскольку сложная организация становится зависимой от конкретного персонала (обычно персонала, сумевшего занять пра­вящие роли), постольку ежедневная череда социальных ситуаций на работе и после нее, т. е. ежедневная жизненная круговерть, в которой эти персонажи могут потерпеть ущерб или быть похищен­ными, оказывается также множеством ситуаций, в которых могут пострадать и их организации. В этом отношении уязвимы спекуля­тивные предприятия, семьи, связи, особенно те, которые состоялись на территориях в высокими показателями преступности. Хотя в разных местах и временах эта тема способна привлекать большое общественное внимание, мне она кажется теоретически малоинте­ресной: рассуждая аналитически, неожиданные смерти от есте­ственных причин вносят в организации почти такие же возмуще­ния. В обоих случаях мы имеем дело просто-напросто с риском.

2.   Как уже понятно без слов, очень большая доля работы организа­ций: принятие решений, передача информации, тесная координация физических действий — делается лицом-к-лицу, требует именно та­ких личных контактов и уязвима для свойственных им последствий. Иначе говоря, поскольку агентов социальных организаций любого масштаба можно убеждать, обманывать, льстиво превозносить, запу­гивать, или влиять на них другими способами, доступными только в контактах лицом-к-лицу, постольку и здесь тоже наш порядок взаимо­действия прямо затрагивает макроскопические образования.

3.   Существуют рабочие контакты, в которых «впечатление», производимое субъектами в течение взаимодействия, влияет на их жизненные шансы. Институционально признанный пример это­го — обязательное собеседование, проводимое школьными советни­ками, психологами отдела кадров, психиатрами-диагностами и су­дебными чиновниками. В менее откровенной форме такая работа с людьми вездесуща: каждый человек стоит на страже чего-то. Даже дружеские отношения и брачные узы (по крайней мере, в нашем об­ществе) можно проследить вспять к некоему событию, когда из слу­чайного контакта вышло нечто большее, чем было нужно.

Происходило ли все в институционально признанной обстанов­ке или нет, только ситуационный момент в таких рабочих контак­тах очевиден: каждая культура, и наша определенно, располагает, по-видимому, огромным запасом фактов и фантазий о материали­зованных показателях статуса и характера, тем самым делая обще­ственное лицо человека удобочитаемым. Следовательно, если толь­ко живо представить себе, что мы уже знаем, то благодаря своего рода предварительной договоренности социальные ситуации, по-видимому, определенно строятся так, чтобы снабжать нас сведени­ями о разнообразных качествах какого-то участника. Далее, в соци­альных ситуациях, как и в других обстоятельствах, принимающие решения могут использовать (будучи под давлением) открытый для дополнений набор рационализации, чтобы скрыть от подчиненных (и даже от самих себя) смесь соображений, присутствующих в их решениях, и особенно относительный вес, придаваемый этим не­многим детерминантам.

В таком случае именно в этих рабочих контактах может проис­ходить та тихая сортировка детерминантов действия, которая (как, возможно, имел в виду Бурдо) воспроизводит определенную соци­альную структуру. Но этот консервативный эффект, аналитически говоря, не ситуационный. Субъективное взвешивание большого числа социальных атрибутов, будь то атрибуты официальные или нет, реальные или фантазийные, всегда порождает маленькие мис­тификации: скрытое значение, придаваемое, скажем, расе, может быть смягчено скрытым значением, придаваемым другим структур­ным переменным — классу, социальному полу (гендеру), возрасту, сочленству, сети взаимоподдержек — структурам, которые в самом лучшем случае не вполне согласуются друг с другом. Вдобавок структурные атрибуты, задействованные открыто или скрыто, не совпадают полностью с личными качествами, такими, как здоровье или энергия, или с экзистенциальными качествами, которые прояв­ляют все люди в социальных ситуациях: наружность, личность и т. п. Тогда ситуационное в рабочих контактах составляют предъявляемые свидетельства, что эти контакты полностью обеспечиваются из ре­зерва реальных или кажущихся качеств участников при одновремен­ном сохранении детерминации жизненных шансов путем недоступ­ного для других взвешивания этого комплекса свидетельств. Хотя такой порядок обычно способствует скрытому закреплению струк­турных очертаний, он же может послужить и ослаблению их.

Отсюда можно указать очевидные пункты, в которых социальные структуры зависимы (и уязвимы) от событий, происходящих в кон­тактах лицом-к-лицу. Это привело некоторых к попыткам доказать, что все макросоциологические черты общества и само общество сводятся к периодически возникающей композиции явлений, могу­щих быть прослеженными в реальности личных контактов, — вся проблема лишь в соединении и экстраполяции результатов взаимо­действия. (Такую позицию иногда подкрепляют аргументом, будто все известное нам о социальных структурах можно проследить назад к хорошо переработанным выжимкам из того, что первона­чально было потоком опыта в социальных ситуациях.)

Я нахожу эти притязания чуждыми духу моих рассуждений. На первый случай, они смешивают формат взаимодействия, в котором слова и жестовые знаки проявляются, со вносимым значением этих слов и жестов, — короче, они смешивают причинно-ситуационное с субъективно вложенным в ситуацию. Когда брокер информирует вас, что он вынужден продать ваш контракт на сторону, или когда ваш работодатель или партнер уведомляет, что ваши услуги боль­ше не требуются, то эти плохие новости могут быть сообщены в Уединенной беседе, которая осторожно и деликатно очеловечивает ситуацию. Такая тактичность входит в состав ресурсов нашего по­рядка взаимодействия. В момент их использования вы можете быть очень благодарны за это. Но завтра какое это имеет значение, если вы получили телеграфное уведомление об увольнении, информа­цию на компьютере, условную голубую полоску на табельных часах или короткую записку, оставленную на вашем рабочем сто­ле? Степень деликатности или бесцеремонности обращения с вами в момент передачи плохих новостей ничего не говорит о структур­ной значимости этих новостей самих по себе.

Далее, я не верю, что кто-то может узнать о состоянии товарного рынка, или порядке этнической преемственности в муниципальных администрациях, или структуре систем родства, или систематиче­ских фонологических сдвигах в диалектах некоего речевого сообще­ства путем экстраполяции или соединения данных из конкретных социальных контактов между лицами, вовлеченными в любой из названных образцов взаимодействия. (Высказывания о макроско­пических структурах и процессах вполне осмысленно могут быть подвергнуты микроанализу, но того рода, что за обобщениями ищет критические различия между, допустим, разными отраслями про­мышленности, регионами, краткосрочными периодами и т. п. в меру разумной достаточности, позволяющей поправить слишком общий взгляд, а не просто из-за пристрастия к личным взаимодей­ствиям.)

Не поддерживаю я и идею, будто поведение лицом-к-лицу более реально и менее зависимо от произвольной абстракции чем то, что, по нашему мнению, происходит при сделках между двумя корпора­циями, или при распределении уголовных преступлений в ежене­дельном цикле и по районам в каком-то административном округе Нью-Йорка. Во всех этих случаях мы получаем чьи-то грубо отре­дактированные поспешные обобщения. Я просто хочу сказать, что формы жизни лицом-к-лицу воспроизводятся достаточно гладко бла­годаря постоянному повторению со стороны участников, во многих отношениях разнородных и все же вынужденных быстро достигать рабочего взаимопонимания. Поэтому такие формы кажутся более открытыми для систематического анализа, чем внутренние или вне­шние проявления многих макроскопических сущностей. Формы как таковые погружены в мир субъективных чувств и потому при своем освоении допускают заметную роль эмпатии. Очень короткая протя­женность в пространстве и времени феноменального выражения многих из этих событий облегчает их регистрацию (и повторение), так что человек определенно способен собственными глазами сле­дить за конкретными обстоятельствами их протекания от начала до конца. И все-таки мы должны помнить, что даже эту область взаимо­действия лицом-к-лицу, которую одни ученые считают мельчайшей (и в этом смысле, предельной) единицей личного опыта, другие на­ходят безнадежно сложным предметом исследования, требующим гораздо более тонкого микроанализа.

В общем, говорить об относительно автономных формах жизни в составе порядка взаимодействия (как это удачно сделал Чарльз Тилли по отношению к особой категории этих форм) — не значит выдвигать эти формы как так или иначе первичные, фундаменталь­ные или формулирующие облик макроскопических явлений. Посту­пать так пристало эгоцентрическим играм драматургов, клиниче­ских психологов и хороших осведомителей — всем, кто изготовляет свои истории с уверенностью, что внутренние силы индивидуаль­ных характеров формируют и направляют действие, позволяя ин­дивидуальностям слушателей и читателей приятно отличаться друг от друга результатами. Говорить об упомянутых формах не значит также говорить о чем-то неизменном. Все элементы общественной жизни имеют историю и подвержены критическим изменениям во времени, и ни один из них нельзя полностью понять отдельно от конкретной культуры, в которой он встречается. (Это не отрицает того, что историки и антропологи часто снабжают нас данными, которые могли бы понадобиться для реалистичного анализа прак­тик взаимодействия в сообществах, нам больше не доступных.)

VI

Я коснулся прямых связей между социальными структурами и порядком взаимодействия не потому, что имею сказать о них нечто новое или принципиальное, но всего лишь с намерением создать нужный контраст для тех пограничных явлений, которые рассматри­ваются чаще всего, а именно, для дюркгеймовских эффектов. Вы все знаете, что такое церковная литания. Определяющая черта собраний лицом-к-лицу в том, что в них и только в них одних мы можем под­гонять образ действий и драматическую форму к содержаниям, ко­торые иначе не воспринимаются чувствами. Через костюм, жест и постановку тела мы способны изобразить и представить разнообраз­ный список нематериальных вещей, у которых общего только факт, что они имеют какое-то значение в нашей жизни и все-таки не дают о себе знать. Это могут быть: заметные события в прошлом, миро­воззренческие представления о космосе и нашем месте в нем, наши идеалы относительно лиц разных категорий, общественных отно­шений и больших социальных структур. Такие воплощения незри­мого сосредоточены в церемониях (в свою очередь вплетенных в праздничные общественные события) и предположительно позволя­ют участникам подтвердить привязанность к своим коллективам и обязательства перед ними, а также оживить свои основные убежде­ния. Здесь торжественное прославление какого-то коллектива оказы­вается сознательным поводом для определенного социального собы­тия, заключающего в себе такое прославление, и оно естественным образом входит в организацию этого события. Колебания масшта­бов таких праздничных событий велики: на одном конце — коро­нации, на другом — торжественный обед двух пар вне дома (этот все более общепринятый ритуал принадлежности к среднему клас­су — ритуал, которому мы все придаем и от которого получаем заметный общественный вес).

Социальная антропология провозглашает эти разнообразные це­ремонии своей епархией, и поистине лучшая их трактовка в совре­менных сообществах имеется в книге Ллойда Уорнера «Живые и мертвые». Оказалось, что секулярные массовые общества не стали враждебными к таким праздничным церемониям, например, как до­кументально показал недавно Кристал Лейн, советское общество в действительности изобилует ими. Ритуальные благословения мо­гут убывать в числе и значимости, но по-прежнему не испытывать недостатка в поводах, по которым в один прекрасный момент они могли бы быть предложены.

И похоже, эти случайные поводы имеют макроструктурные по­следствия. Например, Абнер Коэн сообщает нам, что карнавал ка-рибских ударных оркестров, начинавшийся в лондонском районе Ноттинг Хилл как многонациональное гуляние одного жилого квар­тала, закончилось основанием политической организации выходцев из Вест-Индии; что начатое как ежегодный публичный Праздник банка (в сущности, эфемерное событие, жизнь которого совпадала со сроком жизни непосредственного взаимодействия) закончилось как некое самовыражение политически сознательной группы — самовыражение, в этом качестве существенно помогающее создавать такой структурный контекст, в каком оно стало бы заметным. Так что упомянутый карнавал можно в большей мере считать при­чиной социального движения и его последствий для формирования группы, чем ее самовыражением. Подобно этому Саймон Тейлор убеждает нас, что календарь политических празднеств, принятый национал-социалистическим движением в Германии, — календарь, бывший гитлероцентричной версией основных христианских цере­моний, — играл важную роль в упрочении власти нацистской партии над нацией. Ключевым событием в этом ежегодном цикле был, по-видимому, имперский День партии, проводимый на Цеппелиновом поле в Нюрнберге. На этом месте можно было собрать почти чет­верть миллиона человек, одновременно предоставив им всем воз­можность видеть сцену действа. Само это число людей, в унисон откликавшихся на одни и те же сценические события, явно имело продолжительное влияние на некоторых участников. Несомненно, перед нами здесь формирующий случай ситуационного события, и несомненно, что самая интересная проблема не в том, как ритуал отражал нацистские доктрины относительно мира, а в том, как этот ритуал сам по себе вносил очевидный вклад в политическую геге­монию его устроителей.

В этих двух примерах (допускаю, отчасти крайних) мы имеем прямой скачок от эффекта рожденного во взаимодействии к полити­ческой организации. Несомненно, любые массовые сборища (осо­бенно такие, где происходит коллективная встреча с авторитетной властью) могут иметь долговременное влияние на политическую ориентацию участников подобного обряда.

Далее, хотя, по-видимому, достаточно легко определить коллек­тивные сборища, проецируемые церемонией на поведенческом эк­ране, и привести, как я только что сделал, свидетельства решающего вклада, какой эта проекция может внести в само содержание проис­ходящего, — совсем другое дело уметь показать, что из церемонии в общем выходит нечто макроскопически значимое, по крайней мере, в современном обществе. Люди, которые занимают положение, по­зволяющее санкционировать и организовывать такие события, час­то оказываются лицами, играющими в них главную роль, и эти Функционеры всегда, по-видимому, оптимисты в отношении ре­зультатов. Но фактически связи и взаимоотношения, которые мы церемонизируем, могут быть так ослаблены, что периодически по­вторяющийся праздничный обряд в их честь — это все, что мы готовы для них сделать, и потому они выражают не столько нашу социальную реальность, сколько нашу ностальгию, нашу больную совесть и наше запоздалое почитание того, что более никого не обязывает. (Когда друзья переезжают в другой город, празднование случайных встреч может стать основным содержанием, а не просто выражением отношений дружбы.) Более того, как предположили Мур и Майерхофф, категории лиц, соединившихся в церемонии (и, следовательно, вовлеченные в нее структуры), возможно, никог­да уже не сойдутся вместе снова ни церемониально, ни как-нибудь иначе. Может быть единожды представлен одномоментный срез разнообразно сталкивающихся интересов — и ничего больше. Оп­ределенно, такие торжественные обряды, как президентское посла­ние, необязательно имеют результатом новый возврат членов ауди­тории к дисциплине и исповеданию веры, под знаменем которого они собираются. В действительности всякий человек может наде­яться, что воспоминания о том, как было потрачено время, скоро изгладятся, позволив каждому на следующий год присутствовать на мероприятии снова, снова зарекаясь приходить сюда. В итоге, сентименты насчет укрепления структурных связей больше способ­ствуют проведению какого-то торжественного мероприятия, боль­ше служат дополнительным источником вовлечения людей, чем все такие события служат усилению того, что питает эти чувства.

VII

Если мы мыслим церемониалы как некие постановки сюжетно-повествовательного характера, более или менее обширные и более или менее изолированные от обыденной рутины, тогда мы в праве противопоставлять эти сложные театрализованные представления «контактным ритуалам», а именно тем небрежным, кратким само­выражениям, сопутствующим каждодневным действиям — так ска­зать, самовыражениям на ходу — наиболее частый случай которых включает всего лишь двух индивидов. Эти контактные представле­ния не очень хорошо изучены социальной антропологией, хотя они, по-видимому, гораздо лучше поддаются исследованию, чем более сложные цепи событий. Фактически этология и этологическая концепция ритуала (по меньшей мере в смысле демонстрации намере­ний) кажется такой же уместной, как и антропологическая трак­товка. Тогда возникает вопрос: какие источники свидетельствуют о связи социальных структур с контактными ритуалами? Это вопрос, который я хочу рассмотреть в заключение.

События, происходящие по случайным поводам, когда индивиды находятся в непосредственном присутствии друг друга, обречены служить микроэкологическими метафорами, сводками и выразитель­ными символами структурных порядков — хотим мы того или нет. И если такие выражения не должны происходить как бы между про­чим, то локальной окружающей средой, несомненно, можно мани­пулировать так, чтобы их производить. При наличии избирательно чувствительных точек в какой-то конкретной культуре (например, особая озабоченность по поводу относительного социального возвы­шения, предпочтение правосторонности перед левосторонностью, ориентация в главных направлениях) — при таких культурных при­страстиях некоторые изобразительные, присутствующие в ситуации средства будут, конечно, использоваться больше других. Вопрос тог­да в том, каким образом эти черты нашего локального порядка взаи­модействия будут сцеплены, встроены или увязаны в социальные структуры, включая общественные отношения? В этом пункте соци­альные науки были весьма легкомысленными, по случаю довольству­ясь фразой о неопределенном «выражении каких-то объективных условий». Ни в каком простом смысле маленький социальный риту­ал не является выражением структурной расстановки сил: в лучшем случае он есть выражение, развивающееся в некотором отношении к этой расстановке. Социальные структуры не «детерминируют» куль­турно нормальные самопроявления, а просто помогают выбрать их из доступного репертуара. Такие самовыражения, как первенство в получении обслуживания, первоочередность в прохождении через Дверь, сидение в центре общего внимания, доступ к разным видным местам, предпочтительное право вмешательства в разговор, избра­ние в качестве адресного получателя чего-то, принадлежат к миру взаимодействия по содержанию и характеру. Вероятно, в самом луч­шем случае они имеют лишь слабые отношения к чему-то, что можно бы связать с ними в качестве социальных структур. Эти самовыраже­ния суть знаковые орудия, собранные из подручных изобразительных материалов, и то, что они начинают рассматриваться как некое «от­ражение» чего-то, неизбежно оказывается открытым вопросом.

Взглянем, к примеру, на элемент нашего ритуального идиомати­ческого выражения, часто употребляемого в курсовых работах: на разрешение взаимно использовать уменьшительные имена в качестве адресной формулы. Существование пар из лиц, согласившихся при­ветствовать и разговаривать друг с другом, взаимно обмениваясь неполными именами, не может считаться доказательством факта формирования таких пар единственно потому, что эти лица нахо­дятся в каком-то конкретном структурном взаимоотношении или являются сочленами конкретной социальной организации, группы или категории. В конце концов, имеется еще много вариантов ха­рактеристики людей по региону, классу, решающему времени жиз­ни, и эти варианты не обязательно соответствуют вариациям в опи­сании социальной структуры. Но возникают и другие проблемы. Возьмем на момент людей вроде нас самих. Мы взаимно пользуем­ся краткими формами имен в обращении с братьями и сестрами, родственниками одного поколения, друзьями, соседями, школьны­ми приятелями, новыми знакомыми, представленными нам на ин­тимных домашних встречах, нашими напарниками на работе, на­шим продавцом автомобилей, нашим бухгалтером и так же ведем себя с близкими компаньонами, когда играем в азартные игры в приватной обстановке. С сожалением приходится говорить, что в некоторых случаях мы так же обходимся со своими родителями и детьми. Сам факт, что в известных случаях (к примеру, сибсов и супругов) личные первые имена (в отличие от других собственных имен) являются обязательными, а в контексте других взаимоотно­шений необязательными, говорит о приблизительности данного словоупотребления. Традиционный термин «первичные связи» на­мекает на проблему: он отражает психологический редукционизм наших социологических отцов-предшественников и их мечтатель­но-тоскующие воспоминания о соседских общинах, в которых они росли. В действительности взаимные обращения по укороченным именам — это культурно закрепленное средство для придания оп­ределенного стиля непосредственным сделкам: подразумевается меньшая формальность и отказ, по возможности выраженный ин­тонационно, от любых претензий на ритуальную осторожность. Но неформальность (как и формальность) складывается из материалов процесса взаимодействия, и различные социальные отношения и круги, которые используют это средство, попросту обнаруживают некоторое родовое сходство между собой. Это не значит, конечно, будто полный перечень симметричных и асимметричных форм ува­жительных и неуважительных отношений во взаимодействии, ри­туальной осторожности и ритуального легкомыслия — форм, кото­рые два индивида рутинно выказывают друг другу, не сможет дать нам существенной информации об их структурных связях. Также не значит это, что условность в общении не способна связывать не­которые индивидуальные проявления с социальными структурами уникальными способами: в нашем обществе свадебная церемония, к примеру, вырабатывает известные формы, которые предвещают формирование некоего частного случая из одного конкретного клас­са социальной структуры. И еще нельзя утверждать, будто формы взаимодействия сами по себе не могут отвечать за институциональ­ную обстановку, в которой они проявляются. (Даже независимо от содержания сказанного правила очередности в неформальном раз­говоре несколько отличаются от правил в сеансах семейной терапии, которые тоже отличаются от правил учебного процесса в школь­ном классе, а те — от практики судебных слушаний. И все такие различия в форме взаимодействия частично объяснимы специаль­ным характером задач, исполняемых в этих нескольких обстанов-ках, которые, в свою очередь, обусловлены внеситуационными от­ношениями.)

В общем (если оставить в стороне некоторые оговорки), все, что можно в подобных случаях найти (по крайней мере, в обществах современного типа), — это не строго избирательную связь, своего рода «свободный брак», между практиками в процессе взаимодей­ствия и социальными структурами, некое сплющивание разных слоев и структур общества в более обширные категории (катего­рии, сами по себе не соответствующие один к одному ничему в структурном мире), некое, так сказать, затягивание разнообразных структур в шестерни взаимодействия. Или, если угодно, некий на­бор правил преобразования или фильтрующий отбор того, как бу-Дут использованы в мире взаимодействия внешне подходящие со­циальные различия.

Один пример. С точки зрения того, как женщины в нашем об­ществе чувствуют себя в неформальных беседах между людьми разных полов, почти не имеет значения, что, говоря статистически, какая-то малая часть мужчин, вроде младших должностных лиц, вынуждена так же ждать и зависеть от слов кого-то другого, хотя не в каждом случае от многих других. Но с точки зрения поддержа­ния порядка взаимодействия это момент решающий. Например, он позволяет нам попытаться сформулировать некую ролевую катего­рию, в которую попадают женщины и младшие должностные лица (и любой другой в тех же обстоятельствах взаимодействия), и это будет роль, аналитически принадлежащая порядку взаимодействия, в котором категории женщин и младших исполнителей не состоят.

После этого мне остается только напомнить вам, что зависи­мость деятельности в процессе взаимодействия от явлений вне этого взаимодействия (факт, которым характерным образом пренеб­регают те из нас, кто сосредоточен на действиях лицом-к-лицу) сама по себе не означает зависимости от социальных структур. Как уже говорилось, центральная проблема во всяком взаимодействии лицом-к-лицу — это проблема познавательного взаимоотношения участников, т. е. того, что успешно может предполагать каждый об уже известном другому. Это взаимоотношение относительно неза­висимо от контекста, распространяясь за пределы любой данной социальной ситуации на все случаи, когда встречаются два инди­вида. Люди в парах, образующих структуры личного характера, по определению, будут знать друг о друге многое, и к тому же знать о многих перипетиях жизненного опыта, известных только им, — и все это живо влияет на то, что они могут сказать друг другу и на­сколько лаконичными они могут быть в этих разговорах. Но вся эта исключительная информация бледнеет в сравнении с тем ко­личеством информации о мире, какое два едва знакомых инди­вида способны на вполне разумных основаниях предполагать, формулируя свои высказывания друг другу. (Здесь мы еще раз убеждаемся, что традиционное различение между первичными и вторичными отношениями — это то, чего умная социология должна избегать.)

Общая формулировка, предложенная мною, об отношениях меж­ду интересующим нас порядком взаимодействия и структурными порядками обеспечивает, надеюсь, конструктивное протекание это­го взаимодействия. Во-первых, согласно сказанному ранее, рекомен­дуется трактовать как проблему, кто что кому делает, и это допуще­ние влечет, что почти в каждом случае полученные в результате категории будут не совсем совпадать со структурным подразделени­ем любого рода. Позвольте мне злоупотребить еще одним приме­ром. Книги по этикету полны идей о хороших манерах, которые муж­чины обязаны проявлять по отношению к женщинам в вежливом обществе. Менее ясно, разумеется, представлены соображения о ка­тегориях женщин и мужчин, которых не хотелось бы видеть ожи­даемыми участниками в этих маленьких тонкостях взаимоотноше­ний. Больше, однако, проясняет здесь дело факт, что каждый из этих маленьких жестов оказывается также предписанным и в отно­шениях между другими категориями: между взрослым в расцвете сил и стариком, взрослым и юношей, хозяином и гостем, опытным специалистом и начинающим, местным жителем и приезжим, друзь­ями и празднующими знаменательную дату в своей жизни, здоро­вым и больным, полноценной личностью и неполноценной. И, как уже говорилось, это оборачивается тем, что общим для всех этих пар является не какой-то компонент социальной структуры, а нечто такое, что допускает сцена взаимодействия лицом-к-лицу. (Даже если бы кто-то ограничил себя одной сферой социальной жизни, скажем, деятельностью исключительно внутри сложной организа­ции, то все равно сохранилось бы какое-то свободное соединение между порядком взаимодействия и социальной структурой. Призна­ние старшинства по рангу, которое человек отдает своему непосред­ственному начальнику, он отдает также и непосредственному началь­нику своего начальника и т. д. вплоть до главы организации, ибо ранговое старшинство — это прежде всего средство, ресурс взаи­модействия, что отсылает нас просто к порядковому ранжирова­нию, а не к определению расстояния между рангами.) В таком слу­чае достаточно легко и даже полезно уточнить в социокультурных категориях, кто и по отношению к кому исполняет данный акт ува­жения или вызова. При изучении порядка взаимодействия, однако, сказав, что надо искать, кто еще и кому еще делает вот это, затем надо этих исполнителей подвести под категорию, которая охваты-их всех, и аналогично поступить со сделанным ими кому-то.

И вдобавок надо обеспечить технически детализированное описа­ние задействованных форм.

Во-вторых, подход с точки зрения свободного соединения по­зволяет найти надлежащее место для очевидной способности мод и модных поветрий вызывать изменения в ритуальных практиках. Недавний известный вам всем пример этого — внезапный и скорее всего временный сдвиг в деловом мире к неформальной манере одеваться на исходе движения хиппи, что сопровождалось иногда некоторыми изменениями в ситуационных формах, но без соответ­ствующего большого изменения в социальной структуре.

В-третьих, можно оценить чувствительность свойств порядка взаимодействия к прямому политическому вмешательству и снизу, и сверху, в обоих случаях так или иначе обходящему сложившиеся социоэкономические отношения. Так, например, еще недавно чер­нокожие и женщины дружно нарушали предписания о сегрегирован-ных публичных местах, что во многих случаях имело продолжитель­ные последствия для порядков пользования ими, но в целом не очень изменяло положение черных и женщин в социальной структуре. С наших позиций можно также судить о цели какого-то режима, вво­дящего и навязывающего новую практику, которая бьет по привыч­ной манере появления на публике широких категорий населения, — например, когда национал-социалисты в Германии потребовали от евреев носить в публичных местах опознавательные повязки на руке, или когда советское правительство предприняло официальные меры, чтобы развенчать обычай ношения чадры женщинами сибирской эт­нической группы хантов, или когда иранское правительство, наобо­рот, ввело обязательное ношение чадры. Еще наш подход позволяет судить об эффективности усилий прямо изменять детали контактных взаимообменов, когда, например, сверху вводят какой-нибудь рево­люционный приветственный жест, словесное приветствие или адрес­ный титул, в некоторых случаях с расчетом на постоянство.

И наконец, с нашим подходом можно оценить выигрыши, ко­торые в состоянии получить участники идеологического движе­ния, сосредоточивая свои усилия на приветственных и прощаль­ных жестах, адресных титулах, такте и окольных путях и других средствах соединения людей ради вежливости при устроении со­циальных контактов и словесного общения. Или оценить степень общественного раздражения, которое может быть вызвано учением, призывающим к систематической ломке стандартов пристойной одежды для публичных выходов. Интересными любителями в этой области были американские хиппи и позже «чикагская семерка». Великими террористами в отношении форм межчеловеческих контактов были в середине XVII в. квакеры в Британии, так или иначе сумевшие (как недавно показал Бауман) создать доктрину, которая наносила прямой удар установленным тогда условностям, по которым в социальном общении отдавался долг вежливости социальным структурам и очевидным официальным ценностям. (Несомненно, что и другие религиозные движения того времени тоже применяли некоторые из этих форм неповиновения, но ни одно из них не делало это так систематически.) Та давняя упорная банда плоских ораторов всегда должна стоять перед нашими глазами живым примером удивительной разрушительной мощи систематической невежливости, еще и еще раз напоминая об уязвимости существующего порядка взаимодействия. Сомнения нет: ученики Фокса подняли до монументальных высот искусство ставить занозы в чужие задницы.

VIII

Из всех социальных структур, которые соприкасаются с поряд­ком взаимодействия, видимо, наиболее интимно связаны с ним со­циальные отношения. О них я хочу сказать несколько слов.

Думать о количестве или частоте взаимодействия лицом-к-лицу между двумя чем-то связанными индивидами — двумя полюсами отношения — как о так или иначе основополагающих факторах этого их отношения есть, со структурной точки зрения, наивность, видимо, считающая близкую дружбу моделью для всех обществен­ных отношений. И все же, без сомнения, существует тесная связь между этими отношениями и порядком взаимодействия.

Возьмем для примера (в нашем собственном обществе) фе­номен знакомства или, еще лучше, «взаимоузнаваемости». Это важнейший институт с точки зрения того, как мы обращаемся с людьми в нашем непосредственном (или нашем телефонном) присутствии, — ключевой фактор в организации социальных кон­тактов. Он подразумевает право и обязанность взаимно принимать и открыто признавать индивидуальную опознаваемость другого во всех случаях нечаянной пространственной близости. Это отноше­ние, однажды установленное, определяется как продолжающееся пожизненно, — свойство, с гораздо меньшей точностью приписы­ваемое брачным узам. Социальное отношение, называемое нами «простым знакомством», включает взаимную узнаваемость и мало что еще кроме этого, образуя поэтому некий предельный случай •— категорию социального отношения, чьи следствия ограничены при­менительно к социальным ситуациям, ибо здесь обязанность сви­детельствовать об этом отношении и есть само отношение. И это свидетельство есть сущность данного взаимодействия. Знание име­ни другого и право использовать его в обращении, между прочим, подразумевает способность определять, кто именно завязывает раз­говор. Аналогично, приветствие, как полагается, отданное попут­но, подразумевает начало контакта.

Когда кто-то стремится к «более глубоким» отношениям, взаи­моузнаваемость и следующие из нее обязанности остаются дей­ствующим фактором, но уже не определяющим. Появляются и дру­гие связующие элементы между этими отношениями и порядком взаимодействия. Обязанность походя обмениваться приветствиями расширяется: данная пара знакомцев может посчитать своим дол­гом прервать независимые курсы действий обоих, так что развер­нутый контакт может быть откровенно посвящен взаимной демон­страции удовольствия по случаю благоприятной возможности для контакта. Во время этой жизнерадостной паузы каждый участник обязан показать, что он прекрасно запомнил не только имя другого, но и эпизоды его биографии. В порядке вещей будут вопросы о людях, важных для другого, последних поездках, болезнях, если они есть, карьерных успехах и любых других материях, говорящих о живом интересе вопрошателя к миру приветствуемого лица. Со­ответственно, при этом будет существовать и обязанность ответно просветить другого о собственных обстоятельствах. Безусловно, эти обязанности помогают оживить отношения, которые иначе мог­ли бы совсем ослабнуть из-за недостатка делового элемента. Они же обеспечивают как основания для начала контакта, так и легкость выбора первоначальной темы разговора. Поэтому, наверное, следу­ет допустить, что обязанность быть в курсе текущей биографии наших знакомых (и гарантировать, чтобы они имели такую же воз­можность в отношении нас) делает, по меньшей мере, так же много для организации контактов, как и для отношения лиц, контактиру­ющих друг с другом. Это служение порядку взаимодействия весь­ма очевидно также в связи с нашей обязанностью помнить личное имя нашего знакомого, что позволяет нам всегда использовать это имя в многолюдном разговоре как некий титул. В конце концов, личное имя в начале высказывания — это эффективный прием пре­дупреждения присутствующих на законном основании слушателей, кому из них будет адресовано это высказывание.

Точно так же, как близкие родственники вынуждены ввязываться в своеобразный турнир приветствий, когда она случайно оказываются в непосредственном присутствии друг друга, так после известного отмеренного времени отсутствия контактов они обязаны как-то связаться между собой: по телефону ли, письмом или совместно планируя благоприятную возможность для встречи лицом-к-лицу, — такое планирование само по себе обеспечивает некий контакт, даже если ничего из запланированного не выходит. Здесь, в этих «контактах по обязанности» можно увидеть, что сам процесс контактирования заимствовал все свое одеяние из того, что мы назвали порядком взаимодействия, и определился в качестве одногоиз благ, взаимно предоставляемых при поддержании социальных отношений.

IX

Хотя и очень интересно попытаться разработать проблему свя­зей между порядком взаимодействия и социальными отношения­ми, есть еще один вопрос, более настоятельно требующий рассмот­рения: вопрос о том, что в традиционной социологии называют Диффузными (широко распространенными) статусами или, в дру­гом варианте, главными статусоопределяющими характеристиками. В завершение этих моих заметок я хочу дать пояснения по данному вопросу.

Можно сказать, что в нашем обществе имеются четыре решаю­щих диффузных статуса: возрастная градация, гендерная принадлеж­ность, социальный класс и раса. Хотя эти атрибуты и соответствую­щие социальные структуры функционируют в обществе совершенно по-разному (возможно, раса и класс действуют в наиболее близких направлениях), все они обладают двумя решающими чертами.

Во-первых, они образуют перекрестно пересекающуюся сетку, на которой каждый индивид может быть адекватно размещен соот­ветственно каждому из четырех статусов.

Во-вторых, это размещение соответственно всем четырем ат­рибутам достаточно очевидно благодаря их зримым физическим проявлениям, которые наши тела вносят во все наши социальные ситуации, причем никакой предварительной информации о нас не требуется. Независимо от того, можно ли идентифицировать нас ин­дивидуально в какой-то конкретной социальной ситуации, по выхо­де на сцену нас почти всегда можно идентифицировать категори­ально на основании этих четырех признаков. (Если же нет, то в таком случае возникают социологически поучительные поводы для беспокойства.) Легкая воспринимаемость этих черт в социальных ситуациях конечно же не совсем случайна. В большинстве случаев социализация весьма тонкими путями добивается того, что наше место в этих измерениях окажется более явным, чем могло бы быть при других обстоятельствах. И без сомнения, любая трудновоспри­нимаемая черта едва ли смогла бы приобрести массовость охвата, свойственную какому-то диффузному статусоопределяющему (или, точнее, статусоидентифицирующему) признаку, по крайней мере в обществе современного типа. Сказанное не означает, будто воспри­нимаемость имеет равную важность с самой ролью, какую играет в нашем обществе каждый из этих диффузных статусов. К тому же одна воспринимаемость явно не гарантирует, что общество будет использовать данное свойство как структурообразующий фактор.

Запечатлев в уме эту схематическую картинку диффузных ста­тусов, обратимся к одному парадигматическому примеру того сор­та, с каким имеет дело контекстуальный микроанализ: речь идет о классе событий, в котором некий «служитель» в обстановке, подго­товленной для соответствующих целей, небрежно и регулярно пре­доставляет какие-то блага ряду потребителей или клиентов, обыч­но либо в обмен на деньги, либо в качестве промежуточной фазы в рабочем бюрократическом процессе. Короче говоря, в данном слу­чае суть «сервисной сделки» такова, что и услужающий, и обслу­живаемый находятся в одной и той же социальной ситуации, в отличие от сделок по телефону, почте или через какую-нибудь разда­точную машину. Институциональные рамки для осуществления этих сделок извлекаются из более широкого комплекса явлений культуры и включают правительственные постановления, правила дорожного движения и прочие формализации порядка следования событий.

В современном обществе почти все каждый день совершают такие «сервисные сделки». Какой бы ни была конечная значимость этих сделок для получателей услуг, ясно, что от того, как с ними обращаются в подобных контекстах, зависит их ощущение своего места в более широком человеческом сообществе.

Почти во всех современных сервисных сделках преобладает, ви­димо, одна основная установка «одинакового» или «равного» подхо­да ко всем претендентам на обслуживание, без предвзятых предпоч­тений и отбраковок одних перед другими. Нет нужды, конечно, оглядываться на демократическую философию, чтобы объяснить институциональное закрепление этого порядка: при всех условиях такая этика обеспечивает очень эффективную формулу для рутинизации и нормализации обслуживания.

Принцип равенства в обращении с людьми в сервисных сделках имеет некоторые очевидные следствия. Чтобы одновременно рабо­тать с более чем одним кандидатом на обслуживание в такой манере, которая воспринималась бы как упорядоченная и беспристрастная, вероятно, должна быть выработана устанавливающая очередность процедура, наверное включающая правило первоочередного обслу­живания пришедшего первым. Это правило создает временную упо­рядоченность, что в общем препятствует влиянию отличительных социальных статусов и взаимоотношений, вносимых с собою пре­тендентами в ситуацию обслуживания, причем вносимые качества обыкновенно чрезвычайно важны вне этой ситуации. (Здесь как ос­новной блокирующий посторонние влияния механизм вступает в Действие «локальный детерминизм».) Тогда понятно, почему сразу же после вступления в зону обслуживания клиенты обычно находят, что в их собственных интересах надо признавать местную систему отслеживания очередности (будь то пронумерованные карточки, вы­даваемые автоматом или снимаемые с наколки, или список имен, или живая очередь, требующая удостоверения собственным телом, или активная ориентация на индивидуальное узнавание уже присутству­ющих и на того, кто приходит непосредственно после них). От кли­ентов также ждут умения распределяться по вторичным очередям к разным служителям, и все это входит в предполагаемую компетен­цию клиентуры. И, безусловно, если хотят уважать место человека в очереди, то партнеры-очередники должны будут поддерживать в сво­ей среде дисциплину очереди, независимо от отношений с опреде­ленным служителем.

Наряду с принципом равенства в современных сервисных сдел­ках везде присутствует еще одно правило — правило ожидания, что с любым искателем услуг будут «вежливы»: например, что услужаю­щий быстро обратит внимание именно на этот запрос и исполнит его со словами, жестами и манерами, которые как-то покажут одобри­тельное отношение к просителю и удовольствие от контакта с ним. При этом подразумевается (учитывая принцип равенства в обхожде­нии с клиентами), что клиенту, делающему очень маленький заказ, будет оказан не менее благосклонный прием, чем тому, кто делает очень большой. Здесь мы имеем институционализацию — и факти­чески коммерциализацию — уважительного отношения к клиенту и опять же нечто такое, что, по-видимому, призвано способство­вать рутинизации обслуживания.

При соблюдении двух упомянутых мною правил — равенства в обхождении и вежливости в обхождении — участники сервисных сделок могут почувствовать уверенность в том, что влияние всех внешних потенциально значимых атрибутов временно прекраща­ется и только факторам внутреннего происхождения разрешено играть роль, например, праву первопришедшего на первоочередное обслуживание. И действительно, такова нормальная реакция боль­шинства. Но вполне очевидно, что хотя клиент и поддерживает в себе ощущение нормального обхождения, фактически происходя­щее с ним — это явление сложное и неустойчивое.

Возьмем, например, неписаные договоренности в сфере обслу­живания о том, кого считать серьезным претендентом на услуги. Должны быть удовлетворены ситуационно воспринимаемые каче­ственные условия в отношении возраста, трезвости, способности объясниться и платежеспособности, прежде чем посетителям по­зволят держать себя как законным претендентам на обслуживание.

 (Заказ: «Чашку кофе!» может не удостоиться ответа: «Со сливка­ми, сахаром?», если этот заказ делает уличный бродяга. Вежливая просьба при предъявлении рецепта перед стойкой какой-нибудь больничной аптеки в западной части Филадельфии: «Снотворное, пожалуйста!» — вполне вероятно может нарваться на ничем не прикрытый вопрос: «Как вы собираетесь платить за это?» И покуп­ка молодыми людьми алкогольных напитков всюду в нашей стране с высокой вероятностью может спровоцировать требование предъя­вить документ о возрасте.)

Обговаривая правила индивидуально, кто-то, наверное, найдет понимание в получении послабления требований очередности. К примеру, столкнувшись с очередью, посетители могут выставить или сослаться на какие-то смягчающие обстоятельства, упросить о первоочередности и получить согласие на эту особую привилегию от лица, чье положение в очереди первым пострадает от данного согласия. Урон интересам такого жертвователя переносится также на всех других очередников, стоящих после него, но вообще они, по-видимому, соглашаются передать ему право решать и придер­живаются принятого решения. Более обычное отступление от норм случается, когда головной в очереди охотников поменяться места­ми со следующим по порядку лицом (или с тем, кому это предло­жили) уступает потому, что это лицо явно спешит или кажется кли­ентом, кто не отнимет слишком много времени у служащего, — такая перемена мало трогает других участников очереди.

Существуют и другие взаимосоглашения, которые следует рас­смотреть. Сервисные сделки могут осуществляться таким образом, что услужающий даже не смотрит в лицо обслуживаемого. (Это дает действительно логичное обоснование применению родового термина «сервисная сделка» вместо «сервисный контакт».) Нор­мальный порядок, однако, требует встречаться глазами, исполнять взаимные обязательства при состоявшемся социальном контакте и во вступительном обмене словами употреблять (особенно услужа­ющему) принятые гражданские титулы и звания, как правило, в начале или в конце высказываний. В нашем обществе это означает использование гендерно различимого обращения и оттенков поведе­ния, подобающих смешанному тендерному составу в данной сделке. (Заметим, что титулы и звания почти всегда могут быть опущены, но если их использовать, то они должны правильно отражать соци­альный пол, или тендер.) Если обслуживаемый еще несовершенно­летний, это тоже, наверное, должно отразиться в выборе обраще­ния услужающим и в его «речевом регистре».

Если услужающий и обслуживаемый лично знают друг друга по имени и имеют давние отношения, тогда сервисная сделка между ними, вероятно, начнется и закончится каким-то ритуалом, обусло­вленным этими отношениями: наверняка будут использованы непов­торимо личные формы обращения наряду с обычным обменом воп­росами и добрыми пожеланиями, встречающимися в стандартных формулах приветствия и прощания между знакомыми. Пока эта на­чальная и заключительная суета общительности поддерживается как подчиненное включение в ходе сервисной сделки, пока другие при­сутствующие не чувствуют, что их продвижение в очереди тормозит­ся, до тех пор, похоже, не должно возникать неприятного ощущения посягательства на право равенства в обслуживании. Умение справ­ляться с личными взаимоотношениями поэтому подразумевается.

Я схематически описал элементы структуры сервисных сделок, могущие считаться институционализированными и официальными, так что обычно, когда видно, как они применяются в конкретной об­становке обслуживания, присутствующие там не чувствуют ничего экстраординарного или неприемлемого в существе дела или в церемо­нии. С учетом этого можно сделать два замечания относительно спо­собов обращения с диффузными статусами в сервисных сделках.

Во-первых, заметим, что не так уж необычно, когда потребители услуг остаются с чувством (оправданным либо нет), что с ними обо­шлись невежливо и не как с равными другим людям клиентами. В жи­вой действительности все разнообразные элементы в стандартной структуре обслуживания могут быть задействованы, использованы и скрыто нарушены почти бесконечным числом способов. И как один клиент будет, возможно, этими способами дискриминирован, так другой может несправедливо попасть в фавориты. Как правило, эти нарушения будут принимать формы потенциально отрицаемых по­ступков, оскорбительная несправедливость которых может быть ос­порена действующим лицом, если ему бросят открытый упрек. И ко­нечно, тем же манером могут быть пущены в ход всевозможные «выражения» почтительности или пренебрежения к официально не имеющим отношения к делу, внешнего происхождения атрибутам, ассоциируются ли они с диффузными социальными статусами, лич­ными взаимоотношениями или с «личностью» как таковой. Я пола­гаю, что для понимания этих влияний надо отслеживать их назад вплоть до момента в процессе обслуживания, когда они появились, и надо знать, что при этом невозможно вывести никакой простой фор­мулы из мешанины официальных и неофициальных подходящих элементов, соответствующих разнообразным качествам услужающе­го и обслуживаемого. Признанное в одном структурном узле будет строго проконтролировано контрпринципами в другом. И потом, че­ловек всегда застает некий уже существующий институционализи-рованный уклад (хотя и ограниченный в культурном и временном отношении) с весьма дифференцированной структурой, которая мо­жет служить средством для достижения всевозможных целей, одной, всего лишь одной из которых оказывается неформальная дискрими­нация в традиционно понимании.

Второй критический момент касается того, что понятия «равен­ства» или «справедливого обращения» нельзя понимать упрощенно. Вряд ли можно утверждать, что некий вид объективности, обосно­вывающий равное обхождение с клиентами, когда-либо действовал абсолютно последовательно, за вероятным исключением случая, где услужающий устранен и заменен каким-то раздаточным автоматом. Имеет смысл лишь говорить, что устойчивое ощущение равного с другими обхождения при обслуживании не потревожено происходя­щим в действительности, а это, конечно, совсем другая материя. Сознание, что вот здесь и сейчас первую роль играет «локальный де­терминизм», не очень много говорит нам о том, что именно (с «объек­тивной» точки зрения) получается фактически.

Все это достаточно очевидно из того, что было сказано о при­емлемых путях, какими могут получить признание в сервисных контактах личные взаимоотношения. Умение управляться с очере­дями дает нам еще один показательный пример. Очереди охраняют позицию человека в порядковом ряду, обусловленную «локально» по принципу «кто первый пришел, того и поставили первым в оче-Реди». Но как долго придется человеку ждать услуги зависит не просто от его порядкового номера в очереди, но и от того, как мно­го времени займет дело каждого из стоящих впереди его. И все же человек вынужден не считаться с этой последней возможностью. Если особе впереди потребовалось бы на свое обслуживание непомерно много времени, пострадавший обычно ограничится неофициальным протестом, преимущественно в форме жестикуляции. Эта проблема особенно хорошо выявляется в, так сказать, подочередях. В банках, больших магазинах и у регистрационных стоек в аэропортах клиент может выбрать свою подочередь и, однажды заняв в ней прочное место, потом обнаружить, что новый переход в хвост явно быстрее движущейся другой подочереди все равно повлек бы основатель­ную потерю времени из-за неудачного первого выбора. Таким об­разом, участники подобных массовых скоплений подвержены риску попасть в очередь, где услуга предоставляется с большей, чем в сред­нем, задержкой. Нормальная реакция на такое неравенство в обслужи­вании — чувство невезения или личного неумения пользоваться от­крывающимися возможностями, т. е. нечто сознаваемое как локально порожденное обстоятельство, не воспринимаемое как проблема, со­зданная оскорбительным обхождением конкретного услужающего.

Феномен подочередей способен прояснить еще один пункт. Большие отели порождают ныне многочисленные регистрацион­ные очереди, каждую из которых узнают по какому-то интервалу, образованному первыми буквами фамилий. Начальная буква фами­лии индивида — это, несомненно, свойство, которое он привносит с собою в ситуацию, а не что-то рожденное внутри ситуации, но воспринимается оно как не имеющее социального значения, как нечто такое, по поводу чего человек, по всей вероятности, не испы­тывает никаких эмоций. (Чтобы избежать щекотливых вопросов приоритета, в дипломатическом протоколе может быть использо­ван сходный прием, а именно постановка на первое место посла с самым большим сроком пребывания в данной стране.) В таких слу­чаях чувство равенства в обхождении обеспечивается не фактиче­ски используемыми критериями приоритета, а теми из них, кото­рые явно опускаются и не учитываются при обслуживании.

Последний пример. В очереди на обслуживание возможна пробле­ма двух претендентов, явившихся на сцену в «одно и то же» время. При возникающем состоянии неопределенности в правилах очередности (со­стоянии, где вероятны ненамеренные и нежелательные проявления не­равенства в обхождении с клиентом), конкуренты имеют более широкий выбор возможностей взаимопонимания, используя какую-нибудь республиканскую форму принципа noblesse oblige, по которой индивид, с виду более сильный, способный, или вышестоящий по общественно­му положению, уступает первенство другому как покровитель покрови­тельствуемому. Так вступает в права предпочтение в обслуживании, но инициированное самим индивидом, который иначе был бы вынужден бороться за противоположный исход. Далее, нет сомнения в том, что обычно такие моменты вряд ли создают помехи на сцене обслужива­ния, оставляя всех с ощущением, что из-за них не случилось никакого нарушения принципа равенства. Но, конечно, категории людей, по­лучающих такие приоритетные знаки обходительности, могут почув­ствовать себя снисходительно опекаемыми и в итоге униженными. Да и вообще, основание для дискриминации, которое сегодня человек может воспринять как несущественное, завтра способно вызвать острую реак­цию как проявление неуважения или привилегии.

В итоге, нормальное ощущение, что все атрибуты внешнего про­исхождения официально выведены из игры в сервисных сделках и что в них тон задают локально детерминированные факторы (за ис­ключением, разумеется, скрытых нарушений, реальных и вообража­емых), оказывается неким достижением нашего восприятия. Вне­шним атрибутам практически обеспечено рутинное, систематическое «признание», а разнообразные локально детерминированные факто­ры (помимо уже известного нам правила «первым пришел, первым обслужили») присутствуют на сцене несистематически. В таком слу­чае «равное» обхождение с клиентами никоим образом не поддер­живается тем, что фактически происходит (официально или неофи­циально) во время сервисных сделок. То, что может быть сделано и Делается в заведенном порядке, — это блокировка определенных влияний внешнего происхождения в определенных структурных точ­ках при проведении подготовительной работы к обслуживанию. На этой деятельности основано чувство некой уверенности, что равный подход к обслуживаемым у нас преобладает.

X

Я заканчиваю это послание неким личным блеянием. Все мы, думаю, согласны, что наше дело — изучать общество. Если вы спросите, зачем и для какой цели, я отвечу: потому что так есть. Луис Вирт, курсы которого я посещал, нашел бы этот ответ позо­ром для ученого. Он имел другой ответ, который после него стал стандартным.

Для себя же самого я убежден, что нашу человеческую обществен­ную жизнь надо изучать натуралистически, sub specie aeternitatis. С точки зрения физических и биологических наук, общественная жизнь человека — это маленький неправильный нарост на лике при­роды, не очень-то поддающийся глубокому систематическому ана­лизу. Так есть, и это наша судьба. За немногими исключениями, толь­ко ученые в нашем веке сумели прочно удержаться в пределах этого воззрения, без обращения к набожности или к необходимости искать традиционные выходы. Только в истинно современные периоды сту­дентов университетов систематически обучали скрупулезно иссле­довать общественную жизнь на всех ее уровнях. Я не тот человек, кто думает, что и по сию пору наши претензии можно основывать на каких-то величественных достижениях. В действительности я согла­сен со сказанным кем-то, что нам следовало бы радоваться возможно­сти обменивать то, что мы успели произвести до сих пор, на несколь­ко по-настоящему хороших понятийных разграничений и холодное пиво. Но в мире нет ничего, за что стоило бы продавать то, что мы имеем: нашу врожденную склонность поддерживать в отношении всех элементов общественной жизни дух свободного, никем не опе­каемого исследования и наш здравый смысл не искать позволения на это где-либо еще, кроме самих себя и нашей дисциплины. Вот наше наследство, и вот то, что мы должны завещать потомкам. Если кому-то надо иметь доказательство обращенности нашей науки к социальным нуждам, пусть это будет подтверждение не заказного и не опекаемого анализа ею социальных установлений, используе­мых людьми с какой-либо институциональной властью-авторите­том: священниками, психиатрами, школьными учителями, полицей­скими, генералами, руководителями правительства, родителями, особями мужского пола, белыми, националами, ведущими средств массовой информации и всеми прочими занявшими удачные места лицами, которые в состоянии наложить официальный отпечаток на бытующие версии реальности.

Перевод с английского А. Д. Ковалева

 

 

Питирим Сорокин.

Предмет социологии и ее отношение к другим наукам*

 

 

* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. — М., Наука, 1993.

 

§ 1. Предмет социологии

Основные понятия социологии, ее строение и характер до сих пор понимаются различно социологами и «публикой»1. В силу этого первой задачей всякого теоретика социологии является задача оп­ределения предмета и границ этой дисциплины. Без решения ее теоретик социологии рискует заблудиться в сложном мире обще­ственных явлений и вполне заслуженно получит упрек в неясности и неопределенности своего построения.

С решения этой задачи я и начну изложение своего социологи­ческого курса.

Положение социологии как самостоятельной дисциплины будет очерчено, во-первых, если будет выделена область явлений, изучае­мых ею; во-вторых, если будет показано, что эта область достаточно важна для изучения и никакой другой наукой не изучается, и, в-тре­тьих, если будет определено отношение социологии к другим наукам, и в частности к так называемым социальным дисциплинам.

Следовательно, задача характеристики социологии сводится к трем вопросам: 1) какие явления социология изучает, 2) почему эти явления для своего исследования требуют создания специальной дисциплины, 3) каково взаимоотношение социологии с другими существующими научными дисциплинами, в частности, с науками социальными.

Постараемся кратко решить эти вопросы.

Определить объект социологии, как и любой науки, — это зна­чит выделить тот разряд фактов, который является предметом ее изучения, или, иными словами, установить особую точку зрения на изучаемый ряд явлений, отличную от точки зрения других наук2.

Предварительный и краткий ответ на вопрос об объекте социо­логии будет таков: социология изучает явления взаимодействия людей друг с другом, с одной стороны, и явления, возникающие из этого процесса взаимодействия, — с другой.

Этим определением очерчивается разряд явлений, изучаемых социологией. Из него следует, что все остальные формы и виды вза­имодействия исключаются из сферы социологического изучения. Ни факты взаимодействия неорганических тел и их элементов, ни фак­ты взаимодействия животных и растительных организмов в область социологии не входят*. Наша социология есть homo-социология. Она трактует только о человеческих взаимоотношениях.

* «Взаимодействия животных и растительных организмов» изучают соот­ветственно зоо-социология и фито-социология, как их и именует в дальнейшем П. А. Сорокин — Прим. комментатора.

 

Поскольку одного указания на явления взаимодействия было бы недостаточно для того, чтобы определить мир, изучаемый социо­логией, постольку добавочный признак, что это взаимодействие должно быть межчеловеческим взаимодействием, эту неопреде­ленность устраняет. Из бесконечного числа явлений, таким обра­зом, выделяется определенный класс, или разряд, имеющий впол­не ясные и точные внешние границы.

§ 2. Основания для существования социологии как автономной дисциплины

Не касаясь пока ряда добавочных условий, необходимых для того, чтобы приведенное определение объекта социологии приобрело пол­ную точность, спросим себя теперь: имеется ли основание выделять явления межчеловеческого взаимодействия в особый класс и созда­вать для их изучения не только особую теорию, но и салюстоятель-ную научную дисциплину? Не впадаем ли мы в этом случае в ту ошиб­ку, в которую впал бы тот, кто, по выражению Л. И. Петражицкого, стал бы создавать особую науку «о сигарах в десять лотов весом»3? Не будем ли мы здесь грешить против принципа адекватности тео­рии и против принципа наименьшей траты умственных сил? Ведь выделению особых классов нет логического предела: один может выделять класс «сигар в 10 лотов весом», другой — «деревья в 5 вершков толщины», третий — «людей, бреющих усы и бороду», четвертый — «женщин, носящих корсеты» и т. д. Что было бы, если бы для каждого из подобных разрядов явлений стали бы создавать особую дисциплину! «Так как разнообразию комбинаций предела нет, силы же памяти ограничены, то в конце концов избыток (та­ких) знаний (и добавим: таких «наук») оказался бы для нас тяжелее, нежели их недостаток; перед необозримостью накопляющихся све­дений опустились бы руки», — справедливо отмечает А. А. Чупров4.

В силу сказанного и встает вопрос: имеются ли достаточные основания для создания особой науки — социологии, ставящей сво­ей задачей изучение явлений взаимодействия между людьми?

Ответ на этот вопрос зависит от решения трех предварительных вопросов: 1) достаточно ли важен сам класс явлений, которые соци­ология изучает; 2) представляет ли он явление sui generis*, свойства которого не имеются в других классах явлений; 3) не изучается ли он другими науками, появившимися раньше социологии и потому делающими последнюю, как самостоятельную науку, излишней?

* В своем роде — Прим. ред.

Практическая и теоретическая важность социологии

Едва ли нужно доказывать положительное решение первого из поставленных вопросов. Важность явлений человеческого взаимодей­ствия следует хотя бы из того, что мы в изучении их кровно и эгоисти­чески заинтересованы. Знание этих явлений нам нужно прежде всего с точки зрения практической. Поскольку наука была и остается одним из орудий в борьбе за существование, постольку это значе­ние она сохраняет и в области изучения человеческих взаимоотно­шений. Короче — практическая важность изучения явлений чело­веческого взаимодействия несомненна.

Что же касается теоретической важности и ценности специ­ального изучения явлений данного разряда, то этот вопрос решает­ся в зависимости от решения остальных двух указанных выше воп­росов: если явления человеческого взаимодействия суть явления sui generis, обладающие свойствами, не имеющимися во всех осталь­ных видах взаимодействия, то этот факт является достаточным основанием для выделения их в особый класс и для построения специальной научной теории относительно этого класса. В этом случае правильно построенная теория будет адекватной и не будет противоречить принципу экономии сил. Если при этом окажется, что этот класс явл^ий не изучается никакой другой наукой, то это условие будет достаточным логическим «оправданием» существо­ванию особой науки, посвященной его изучению.

Социология и физико-химические науки

Можем ли мы сказать, что явления человеческого взаимодей­ствия представляют явления sui generis, отличные от всех других видов взаимодействия неорганического и органического? Очень может быть, и это весьма вероятно, что в их основе лежат процес­сы физико-химические и органические. Весьма возможно также, что в далеком будущем наука сведет их к последним и объяснит весь сложный мир межчеловеческих явлений законами физики и химии. Во всяком случае, к этому нужно стремиться и сейчас. Но значит ли это, что в данный момент любой добросовестный исследователь может объяснить мир человеческого взаимодействия теоремами физико-химических и биологических наук?

Будем искренни и правдивы: такая претензия была бы мало обоснованной и тенденциозной хлестаковщиной. Пока, увы! такая попытка никому не удавалась и вряд ли скоро удастся. Правда, та­кие попытки были, и они продолжают появляться, но печальный исход их служит лишним аргументом в пользу того, что пока класс явлений взаимодействия между людьми несводим к простым физи­ко-химическим и биологическим процессам.

В качестве примера таких попыток в наше время укажу на по­пытки В. Оствальда, Solvay*, Воронова, Haret и Ant. Portuendo у Barcelo. В. Оствальд, Solvay и Воронов попытались выразить со­циальные явления в терминах энергетики и рассматривать их как явления физико-химические. Что же из этого получилось? Мы по­лучили ряд формул вроде того, что «сознание есть течение нервно-энергетического процесса», что «война, преступление и наказание» суть явления «утечки энергии», что «продажа-покупка — это реак­ция обмена» (Оствальд5), что «сотрудничество есть сложение сил», «социальная борьба — вычитание сил», «социальная организация— равновесие сил», «вырождение — распадение сил», «право-соотношение сил» и т. д., и т. д.6 Все это, пожалуй, и верно.

* Мы сочли целесообразным оставить перечень этих авторов в том виде, как он приводится Сорокиным, чтобы сохранить своеобразие его стиля. — Прим. ред.

 

Но, спрашивается, много ли мы приобретаем от таких аналогий в деле познания социальных явлений или явлений межчеловече­ского взаимодействия? Во всяком случае, не больше, чем от анало­гий печальной памяти «органической школы» в социологии*. Все эти формулы и аналогии представляют в лучшем случае трюизмы, в худшем — неточные сравнения.

Тот же вывод придется сделать и по адресу попыток создания «со­циальной механики», пытающейся все поведение людей и взаимоот­ношения между ними подвести под законы обычной механики физи­ческих явлений. В качестве примеров таких попыток могут служить попытки Haret и Antonio Barcelo. Тот и другой пытаются приложить законы механики к социальным явлениям. Тот и другой исходят из положения: «Если принципы и законы механики приложимы ко всем видам силы, то, очевидно, они должны быть приложимы и к силам психическим, называемым социальными силами»7.

Вслед за этим они приступают к транспортировке понятий меха­ники в область человеческих взаимоотношений. Индивид превраща­ется в «материальную точку», окружающая его среда — сочелове-ки — в «поле сил» (champ deforce) и т. д. Вслед за этой установкой понятий идут теоремы вроде следующих: «Увеличение кинетиче­ской энергии индивида равно уменьшению энергии потенциальной» (L'energie total de I'individu dans son champ se consei~ve constante a travers toutes ses modifications»)**; «совокупная энергия социальной группы в отношении ее работы (quant a une action) в некий момент tj равна совокупной энергии, которую она имела в первоначальный момент t0, увеличенной совокупностью работы, которую в этот про­межуток времени (t; - iq) произвели все посторонние группе силы, действовавшие на индивидов или элементы этой группы»9 и т. п.

* Направление в социологии конца XIX — начала XX в., рассматривавшее общество как аналог природного организма и объясняющее социальную жизнь посредством прямой проекции на нее биологических закономерностей. Из цитиру­емых Сорокиным авторов представителями «органической школы» были Г. Спен­сер и А. Эспинас, П. Ф. Лилиенфельд, Я. Новиков — Прим. комментатора.

** Совокупная энергия индивида внутри   его поля сохраняется постоянной при всех ее превращениях (фр.) Прим. комментатора.

 

Все это верно; но, спрашивается, что приобретаем мы нового от таких «законов социальной механики»? В лучшем случае трю­измы, в худшем случае теории и теоремы, похожие на «науки» «о сигарах весом в 10 лотов». Несомненно, глубокая правда звучит в словах A. Barcelo, что «тело индивида со всеми его органами и материальными элементами составляет систему, подчиненную за­конам физической механики», что «при всем желании нельзя себя вырвать (se soustraire) из-под действия закона тяготения, как и вся­кого другого закона физической механики». Но из этого-то именно и следует, что нецелесообразно и научно бесполезно строить осо­бую дисциплину для приложения законов физической механики к людям, рассматриваемым в качестве простых комплексов мате­рии. Как таковые они стоят наравне со всеми физическими телами и несомненно подчиняются законам физики. Но отсюда же следует, что в этом случае они перестают существовать как люди, отличные от неодушевленных предметов, и становятся простой материаль­ной массой. Все специфически человеческое, все то, что мешает поставить знак равенства между человеком и неорганическим пред­метом, — в этом случае исчезает. Короче, такое познание ровно ничего не дает нам для познания социальных явлений как явлений sui generis. «Если право есть соотношение сил, то чем же оно отли­чается от соотношения сил между грузом А и грузом В, находящи­мися на концах рычага? Ведь и тут тоже соотношение сил; но следу­ет ли из этого, что соотношение грузов или сил А и В есть правовое отношение? И рассеяние теплоты благодаря лучеиспусканию, и пре­ступление, говорят нам энергетисты, есть утечка энергии. Но значит ли, что всякое рассеяние энергии есть в то же время и преступление?»

«Подобное изучение социальных явлений есть не изучение соци­ального общения людей, а изучение людей как обычных физических тел»10. Но люди не только физические тела, а еще и живые суще­ства; и не только живые существа, но еще существа, обладающие тем, что носит название мысли, психики, сознания. Если живой орга­низм отличается от неорганической материи, если процессы жизни до сих пор не удалось свести к физико-химическим процессам, — что и дает основание для существования биологии, — то тем паче отличны от неорганических тел организмы, наделенные высшими формами психики, каковыми являются люди; тем труднее свести явления взаимодействия таких организмов к процессам взаимодействия мертвой материи; следовательно, тем больше основании для существования особой науки, изучающей людей и их взаимодействие как человеческое взаимодействие со всем своеобразным богатством его содержания, а не как простое взаимодействие материальных масс. Попытка же рассмотрения их только как физических тел — вполне законная с точки зрения физика — ведет не к познанию явле­ний человеческого взаимодействия, а просто к исключению их из поля зрения и изучения. Для физика нет людей, а есть только «ма­териальные массы». Для него не существует ни актов подвига, ни преступления, ни добра, ни зла, ни любви, ни ненависти, ни слов проклятия, ни слов молитвы, для него даны только «массы» и «дви­жение». Как бы ни были прекрасны его микроскопы, телескопы и спектроскопы, — он не найдет в актах людей и в них самих ни «ис­тины», ни «добра», ни «красоты», ни «убийства», ни «спасения».

Поскольку же мы хотим познать все бесконечное разнообразие этих явлений, постольку категория межчеловеческих отношений уходит из поля зрения физико-химических наук и дает почву для существования особой науки, изучающей все эти явления во всем их своеобразии".

Больше того. Если бы даже явления человеческого взаимодей­ствия удалось свести к физико-химическим процессам, то и тогда мир человеческого взаимодействия продолжал бы оставаться яв­лением sui generis, отличным от обычных процессов неорганиче­ского взаимодействия. Здесь, mutatis mutandis*, мы можем повторить слова Отто Глезера, высказанные им по поводу автономности био­логии.

* С соответствующими изменениями (лот.) — Прим. комментатора.

 

«Не следует предполагать, — пишет он, — что доказатель­ство чисто физико-химической природы жизненных процессов по­кажет, будто бы живые существа в каком бы то ни было отношении отличаются от того, что они в действительности представляют со­бой. Вопрос о том, может ли анализ отнять у предметов некоторые их свойства, является, конечно, вопросом праздным; и, однако, нам постоянно заявляют, что сведение жизненных явлений к физико-химической основе докажет, что живые существа, в конце концов, не живы! Анатомическое и гистологическое исследование лошади не может показать, что животное это есть корова. Если бы мы свели его ткани к их составным химическим элементам и, не довольствуясь  этим, продолжали наш анализ до тех пор, пока не показали бы, что лошадь всецело состоит из электронов, то как могло бы это пока­зать, что лошадь не есть лошадь? Если поэтому разложение ничего не может отнять у анализируемых предметов, то ясно, что, раз пос­ледние в каком бы то ни было отношении единичны и своеобраз­ны, столь же единичными они будут и по окончании процесса раз­ложения, как и до него. Единственный вопрос в итоге состоит в том, единичны, особенны ли живые существа или нет. На этот воп­рос возможен лишь утвердительный ответ»12.

Перефразируя слова Глезера, мы можем сказать: «Если бы нам показали, что люди и их взаимоотношения всецело состоят из элек­тронов и их деятельности, то как могло бы это показать, что люди не есть люди... Единственный вопрос в итоге состоит в том, еди­ничны ли, особенны ли, отличны ли от неорганических тел люди или нет. На этот вопрос возможен лишь утвердительный ответ».

Все сказанное об отличии людей от неорганических тел с соответ­ствующими изменениями применимо и к отличию их от остальных организмов — животных и растений. Конечно, представители homo sapiens — организмы, и к ним как к организмам применимы законы биологии. Но люди — не только организмы; они сверх того еще суще­ства, одаренные психикой, сознанием, разумом, т. е. рядом свойств, которых у остальных организмов нет. В этом смысле они особенны и единичны13. В силу этого и явления их взаимодействия отличны от яв­лений взаимодействия остальных организмов. Первые до сих пор не удалось свести к последним. Но если бы даже социально-психологи­ческое общение людей и было сведено целиком к процессам биологи­ческим, то «анатомический и гистологический анализ людей и их об­щения не может показать, что люди суть амебы; он не может привести к выводу, что люди не есть люди». «Единственный вопрос состоит в том, единичны ли, особенны ли, отличны ли люди или нет. А на этот вопрос возможен лишь утвердительный ответ».

Перефразируя слова того же О. Глезера, мы можем сказать: «Удивительные процессы социально-психического взаимодействия и явлений сознания резко отделяют людей от мира явлений, изуча­емых биологией, и образуют специфическую основу для автоном­ности нашей науки. Автономность эта отнюдь не метафизическая или абсолютная, но чисто практическая, подобно автономности физики, химии, астрономии, геологии и биологии»14.

Социология и биология, в частности экология

Этого положения отнюдь не колеблют выросшие за последние годы отрасли биологических наук — зоологии и ботаники, изучаю­щие явления взаимодействия между животными и растениями и нося­щие название экологии или зоо- и фито-социологии*.

* См. выше примечание на с. 524. — Прим. комментатора.

 

Не колеблют, во-первых, потому, что они и не претендуют на сведение явлений человеческого взаимодействия к чисто биологическому взаимодей­ствию растений и животных организмов; во-вторых, потому, что про­цессы, с одной стороны, между животными организмами, с другой — между растениями оказываются столь различными, что заставляют строить отдельные дисциплины зоо-социологии и фито-социологии (тем больше оснований для самостоятельного существования homo-социологии); в-третьих, потому, что попытки «биологической школы» в социологии свести социальные явления к биологическим оказались безуспешными; в-четвертых, потому, что сами авторы, пытающиеся рассматривать homo-социологию как часть биологии, например Ваксвейлер, принуждены выделять явления человеческого взаимодействия в самостоятельный класс, отличный от других видов взаимодействия организмов, и создавать для его изучения особую науку — социоло­гию15. Это только и важно. А там отнесут ли социологию к комисса­риату биологии, как это делает Waxweiler, или будут называть ее авто­номным ведомством, — для сути дела безразлично... Вот почему зоо-и фито-социологи, с одной стороны, и homo-социолог — с другой, могут прекрасно кооперировать, не вступая в «ведомственные прере­кания» и не соперничая из-за вопросов компетенции и правомочий16.

Сказайного, полагаю, достаточно, чтобы признать, что явления взаимодействия людей суть явления sui generis, отличные от дру­гих видов взаимодействия.

Если люди и их взаимоотношения, рассматриваемые с точки зрения физика как простые «центры сил» или «комплексы мате­рии», подлежат изучению физико-химических наук, если они же, рассматриваемые как организмы, подлежат ведению биолога, то человеческие отношения как явления sui generis, несводимые пока к физико-химическим и биологическим взаимоотношениям и отличные от первых, дают основание для существования особой научной дис­циплины, называемой нами социологией или homo-социологией.

Если теперь мы покажем, что этот своеобразный мир челове­ческих взаимоотношений не изучается никакой другой наукой, то этим самым существование социологии будет оправдано. Оставим пока в стороне так называемые социальные науки.

После сказанного выше едва ли нужно подробно доказывать, что явления человеческого взаимодействия, —поскольку они резко отлич­ны от процессов взаимодействия неорганических тел, — не изучают­ся физико-химическими науками, в частности физической механикой.

Сложнее стоит вопрос в отношении биологии. Если само по себе очевидно, что мир человеческого взаимодействия не изуча­ется такими биологическими дисциплинами, как морфология, анатомия и физиология, имеющими дело не с межчеловечески­ми процессами, а с явлениями, данными в пределах (или внутри) человеческого организма, то иначе обстоит дело с экологией как ветвью биологии. «Под экологией, — по определению Гёккеля, — разумеется наука, изучающая отношения организма к окружающей его внешней среде в смысле совокупности условий существования. Эти условия частью органические, частью неорганические». Со­образно с этим экология изучает: 1) отношения организма к сре­де космической (неорганической), 2) отношения первого к среде органической, т. е. явления взаимодействия между организма­ми19. В настоящее время, как выше было указано, часть экологии, изучающая взаимоотношения организмов друг с другом, распалась на две ветви: на зоо-социологию, имеющую своим предметом взаи­моотношения животных друг с другом (животные сообщества), и на фито-социологию, исследующую взаимоотношения растений друг с другом (растительные сообщества)18.

Как видим, экология имеет объектом изучения класс явлений, аналогичный тому, какой является предметом социологии. И тут, и там изучаются факты взаимодействия. И тут, и там подвергаются исследованию процессы взаимодействия организмов (ибо и homo sapiens также есть организм).

Спрашивается поэтому, не поглощается ли социология экологи­ей! Не претендует ли социология на место, раньше занятое после­дней? Короче, не изучаются ли явления человеческого взаимодей­ствия, помимо социологии, экологией?

Ответ на эти вопросы должен быть таков. Если люди ничем не отличаются от амеб и других организмов, если они не обладают специфическими свойствами, главным образом, в виде ряда психи­ческих свойств, если поведение и психика их может быть сведена к тропизмам и таксисам*, к простой раздражимости протоплазмы и к рефлексам, если мир человеческого взаимодействия тождествен с миром взаимоотношений остальных организмов, короче — если можно поставить знак равенства между человеком и амебой или другим организмом, между человеком и растением, — тогда да, тогда никакой особой homo-социологии не нужно, тогда учение о взаимодействии людей целиком войдет в зоо- и фито-социологию...

Если же дело обстоит иначе, если нельзя поставить знак равен­ства между человеком, с одной стороны, парамецией**, муравьем, рыбой и орангутангом — с другой, если нельзя отождествить homo sapiens с растением, если, соответственно с этим, нельзя сказать, что колония полипов, муравьиная куча, рой пчел или лес по суще­ству тождественны с человеческим «обществом», — тогда ответ будет иным, тогда мир человеческих взаимоотношений придется выделить в особый класс, тогда рядом с зоо- и фито-социологией придется создать homo-социологию. Тогда существование homo-социологии наряду с фито- и зоо-социологией будет необходимо.

* Тропизмы — определенные движения организмов, происходящие под вли­янием различных раздражителей. Тропизмы называются положительными, если Движение направлено в сторону раздражителя, и отрицательными, если от раз­дражителя. В зависимости от раздражителя различают несколько родов тропизмов: хемотропизмы — под влиянием химических веществ, гелиотропизмы — под влиянием света, геотропизм — под влиянием силы тяжести, электротропизм и т. д. Таксисы — двигательные реакции свободно передвигающихся микроорга­низмов и простейших растений. Различают фототаксисы, термотаксисы, гальва-нотаксисы, хемотаксисы и т. п. — Прим. комментатора.

** Инфузория-туфелька — простейший организм. — Прим. комментатора.

 

Дилемма ясна, и в выборе едва ли можно колебаться. Сами био­логи, вплоть до Леба и других крайних механистов, уподобляющих человека машине, признают, что это машина sui generis; а отсюда следует, что явления человеческого взаимодействия образуют специ­альный разряд явлений, требующий для своего изучения особой дис­циплины. Ваксвейлер, конструирующий социологию как часть био­логии, целиком исходящий из принципов Леба и других крайних механистов в биологии, принужден выделить явления человеческого взаимодействия из других экологических явлений, конструировать их в особый класс (явления de I 'affinite social как вид явлений de 1 'affinite specifique)* и сообразно с этим строить социологию как особую ветвь экологии19.

* Явления «социального рода» как вид явлений «специфического рода» (фр.). -Прим, комментатора.

 

Для сути дела безразлично, назовут ли социологию особой вет­вью экологии или признают ее самостоятельным министерством; важно то, что явления, изучаемые ею, суть особые явления, не по­хожие на другие экологические процессы. А этот факт, как видим, в весьма определенной форме признают и те, кто социологию рас­сматривает как ветвь экологии.

Если различие явлений взаимодействия в мире растений и в мире животных заставило отмежеваться зоо-социологию от фито-социологии, то тем больше оснований для выделения /zomo-социо-логии, изучающей факты, несравненно резче отличающиеся от зоо­логических и ботанических форм взаимодействия.

Вот почему и с точки зрения механистов, и с точки зрения вита­листов со спокойной совестью можно сказать: зоо- и фито-социо-логия не только не делают излишней homo-социологию, но, напро­тив, они требуют ее существования.

Этого же требуют и методологические соображения: для науки важно не только сходство явлений, но и их различие. При наличности последнего — а оно здесь налицо, — было бы нецелесообразно клас­сы явлений, отличные друг от друга, объединять в одну группу20.

Что касается, наконец, общей части биологии, то и она не является той дисциплиной, которая изучает явления человеческого общения и делает существование социологии излишним. Это имело бы место лишь в том случае, если бы оказалось верным положение «органичес­кой школы» в социологии, что «общество есть организм» и потому процессы человеческого общения тождественны с процессами орга­низма. Но, как известно, «органическая школа» безвозвратно погибла: окончательным ее поражением был тот провал, который постиг ее на третьем Международном конгрессе социологии в 1897 г. Здесь высту­пали в ее защиту все крупные представители этой школы. И, однако, защита оказалась безуспешной: конгресс вынес абсолютно обвини­тельный приговор «органической школе» и всяким попыткам отожде­ствления явлений человеческого общения с организмом и его процессами. «Пусть нам процитируют хоть один пример прогресса социаль­ной науки, обязанный своим бытием аналогиям органической школы! Социология совершенствовалась и совершенствуется благодаря сравне­ниям различных человеческих обществ, а не благодаря бесплодному сравнению обществ вообще с живыми организмами», — говорил здесь Тард, подводя итоги критике «органической школы» 21.

Итог всего сказанного тот, что: 1) явления человеческого взаи­модействия пока что несводимы к чисто биологическим процес­сам; 2) если даже они будут сведены, то от этого анализа они не перестанут быть процессами sui generis, ибо никакой анализ не может показать, что люди не есть люди и что человек есть аме­ба; 3) в силу этого изучение этих явлений требует особой дисцип­лины; 4) биология искомой дисциплиной не является; 5) таковой должна быть социология или homo-социология.

Социолог может и должен строить свою дисциплину на дан­ных биологии, он обязан считаться с ними; больше того, там, где это возможно, он должен сводить изучаемые им процессы к их био­логическим основам, но было бы ошибкой думать, что это сведе­ние без остатка может быть выполнено теперь и что оно позволит поставить знак равенства homo-социальными явлениями, с одной стороны, фито- и зоо-социальными процессами — с другой.

Социология и индивидуальная психология

Теперь обратимся к социальным наукам и к наукам о духе и спросим себя: не изучают ли они процессы человеческого взаимо­действия? Здесь в первую очередь встает вопрос об отношении со­циологии к психологии — индивидуальной и коллективной.

Исходя из того факта, что взаимодействие людей по своей при­роде есть прежде всего взаимодействие психическое — обмен чув­ствами, идеями, волевыми импульсами, — многие социологи, при­надлежащие к так называемой «психологической школе»*, сделали два основных вывода: 1) социология должна опираться на психоло­гию, 2) социология есть не что иное, как коллективная психология.

* «Психологическая школа» в социологии возникла в конце XIX — начале XX в. представители этой школы (Л. Ф. Уорд, Ф. Гиддингс, У. Мак-Даугалл, ™». Лацарус и др.) стремились объяснить все общественные явления и процессы Психическими процессами и явлениями, происходящими в сознании индивида Или общества. — Прим. комментатора.

 

Верны ли эти положения? Обратимся сначала к индивидуальной психологии. Спросим себя: изучает ли она явления человеческого вза­имодействия? Ответ придется дать отрицательный. Объекты социо­логии и индивидуальной психологии различны. Последняя не изучает явления интерментальные, межчеловеческие, а представляет дисцип­лину, исследующую состав, строение и процессы индивидуальной психики или сознания. Я довольно точно выражу свою мысль, если скажу, что между психологией и социологией дано то же отношение, какое существует в биологии между анатомией, морфологией и физи­ологией организмов — с одной стороны, и экологией (фито- и зоо-социологией) — с другой. Как первые дисциплины изучают явления, данные в границах организма, а не межорганические отношения, так и психология имеет своим предметом явления, заключенные в преде­лах индивидуальной психики, а не межпсихические или интермен­тальные процессы. Подобно анатомии, психология «анатомирует» индивидуальную психику, разлагая ее на элементы — волю, интел­лект, чувства-эмоции, подобно физиологии, она изучает процессы, данные в пределах индивидуальной души, наконец, подобно морфо­логии и систематике, она дает классификацию «психологических ти­пов» (типы характеров, типы психологических темпераментов и т. д.), но ее компетенция не выходит за пределы индивидуальной души или сознания. Межпсихические процессы общения, взаимные акции и реакции людей ее не интересуют. Они стоят вне ее царства, как вне царства анатомии, физиологии, морфологии и систематики стоят эко­логические явления, изучаемые фито- и зоо-социологией.

Конкретный пример пояснит указанное различие. «Социальный факт, — говорит Dupreel, — нельзя свести к чисто психическому и нельзя объяснить его одной психологией. Покажем это на примерах: сумасшествие (lafolie) есть факт психологический и биологический; он интересует также и социальную жизнь. Психолог изучает состоя­ние сознания сумасшедшего, он сравнивает его с состояниями созна­ния более нормальными. Он занимается также действиями сумасшед­шего, но он интересуется ими лишь постольку, поскольку эти действия суть показатели психического состояния. Биолог также изучает состо­яние органов и интересуется актами сумасшедшего, но лишь постоль­ку, поскольку они являются симптоматическими показателями.

Все меняется, как только сумасшествие начинает изучаться с точ­ки зрения социологической. Что именно происходит в душе и в теле сумасшедшего, для социолога не важно: не в этом для него главный вопрос. То, что для него важно, это — с одной стороны, природа симптомов, согласно которым общество признаёт данного чело­века сумасшедшим, с другой — это следствия сумасшествия. Если сумасшедший в буйном помешательстве ломает мебель, психиатру не важны ни величина убытка, причиненного этими актами, ни чувства и действия, которые этот факт вызовет у собственника разбитой мебели. И обратно, умственное состояние сумасшедшего важно для общества, а следовательно, и для социолога лишь по причине следствий, кото­рые с ним связаны. Сумасшествие с точки зрения социологической представляется определенным видом умственных состояний, неизбеж­но или потенциально связанных с определенными актами, чаще всего убыточными для общества или лиц, близких к сумасшедшему»22.

Таково основное различие между точками зрения или объекта­ми психологии и социологии.

Это различие не могут не признать и виднейшие представители «психологической школы» в социологии. «Охотно соглашаюсь, — говорит Тард, — что обычная психология не способна распутать клубок социальных фактов»23.

Отсюда его стремление создать «интерментальную» или взаим­ную психологию, которая, по его мысли, и должна явиться основ­ной частью социологии. «Я разумею, — говорит он, — не „обыч­ную психологию", к которой можно относиться с заслуженным ею пренебрежением, но то, что я позволю себе назвать в дальнейшем изложении „взаимной психологией" (interpsychologie)... Между­психология или между-логика являются, в сущности, элементарной социологией, которая одна только и может объяснить социологию сложную или социологию в тесном смысле слова»24. Под объекта­ми последней — социологии в тесном смысле слова — он разумеет определенный вид межпсихических отношений. «Не все между­психические отношения суть общественные явления, — говорит он. — Для того чтобы быть общественными явлениями, эти отно­шения должны заключаться в воздействии одного „я" на другое или на другие или предполагать такое воздействие»25.

Как видно отсюда, интерпсихология, или социология, Тарда — наука совершенно отличная от «обычной» или индивидуальной психологии. Объекты, задания, содержание и характер их совер­шенно различны26.

Сказанного достаточно, чтобы признать, что области явлений, изучаемых психологией и социологией (или интерпсихологией Тар-да), совершенно различны и не дают ни малейшего основания для их смешения или отождествления. «При наложении друг на друга» они не совпадают и не покрываются взаимно27.

Социология и коллективная психология

Что касается отношения социологии к коллективной или социаль­ной психологии, или, как ее иначе называют, к «психологии народов» (Volkerpsychologie), то для решения вопроса надо условиться, что под ней понимается. Изучая то, что фактически дано под этими названия­ми, мы должны сказать что объекты их если не вполне, то частично совпадают. Так, с точки зрения Сигеле, коллективная психология изучает такие явления человеческого взаимодействия, единицами которого являются индивиды «неоднородные» и «имеющие слабую органическую связь» (толпа, театральная публика, съезды, случай­ные собрания и т. п.). В таких группах взаимодействие принимает иные формы, чем в агрегатах «однородных и органически соединен­ных». Это обстоятельство, по мнению Сигеле, служит основой для об­разования коллективной психологии, отличной от социологии, кото­рая, по Сигеле, якобы изучает только взаимодействие «однородных» и «органически связанных» между собой единиц28.

Такова же точка зрения и де ля Грассери, по мнению которого объектом коллективной психологии служат агрегаты случайные, неорганизованные, не обнаруживающие ни дифференциации, ни координации, ни постоянства отношений. Агрегаты организован­ные — объект социальной психологии29.

По мнению Г. Лебона, коллективная психология есть наука, изучающая «души рас»30. Большинство итальянцев, помимо кол­лективной психологии и социологии, различают еще социальную психологию. Так, по Росси, коллективная психология изучает взаи­модействие, данное в случайных агрегатах (в «толпе»), возникаю­щее на почве синестезии* (sinestesia collettiva); социальная психология изучает «душу народа или расы», т. е. душу устойчивых аг­регатов; социология же является венцом той и другой науки, имея своим объектом «социальное взаимодействие (in concorso sociale mutuamente consentito), сначала бессознательно-автоматическое, а потом все более и более сознательное»31.

* Синестезия — феномен восприятия, состоящий в том, что впечатление, соответствующее данному раздражителю и специфичное для данного органа чувств, сопровождается другим, дополнительным ощущением или образом. На­пример: «цветной слух».

 

Близко к этому смотрят на дело Ф. Сквиллаче, Кольмо, Гроппали и др. Тард, как мы видели, вместо коллективной психологии строит психологию интерментальную, отождествляя ее с социологией32.

Из этого краткого обзора понятий коллективной или социаль­ной психологии следует: 1) если она ставит своей задачей изучение всех основных форм взаимодействия между людьми и явлений, возникающих в процессе этого взаимодействия, т. е. то же, что, согласно данному выше определению, изучает и социология, то, очевидно, она сольется с последней, и одно из этих двух названий будет излишним. Которое — совершенно безразлично, ибо суть дела не в названии, а в самом характере науки. В этом случае я предпочитаю название «социология»; 2) если под коллективной или социальной психологией понимают то, что понимают под этими терминами Сигеле, Грассери, Тард, Росси, Сквиллаче и др., то, оче­видно, она будет просто-напросто главой социологии как науки, изучающей все основные формы взаимодействия между людьми.

Так разрешается вопрос о взаимоотношении социологии и кол­лективной, социальной или интерментальной психологии.

Социология и специальные дисциплины, изучающие взаи­моотношения людей

Теперь остается рассмотреть взаимоотношение социологии и отдельных социальных наук, изучающих тот же разряд явлений, ко­торый изучается и социологией.

 

В данном случае имеется в виду явление «социальной синестезии», примером которой может быть явление, подмеченное Ф. Верфелем: «Первое, чем воздалось Османской империи за причиненное армянам зло (имеется в виду геноцид армян в 1915г. — В. С.), было внезапное обесценение турецких бумажных денег. .. .Мудре-Чы-экономисты в стамбульских университетах давали сбивчивые объяснения по Поводу этого загадочного и столь внезапного обесценения бумажных денег. Да ведь и поныне ни один премудрый экономист не постиг, что денежное обращение может зависеть от того, как котируются обществом моральные ценности» (Верфель Ф. Сорок дней Муса-дага. Ереван, 1988. С.135). —Прим. комментатора.

 

Возьмем ли мы политическую экономию, или науку права, или науку о религии, или дисциплину, изучающую искусство, — все они, как и другие «социальные» науки, изучают явления человече­ского взаимодействия. Dupreel вполне правильно указывает на то, что «основные понятия права сводятся к понятию социального от­ношения» (или взаимодействия). Отношение вверителя к должни­ку, господина к рабу, супруга к супругу — все это частные виды межчеловеческих взаимоотношений или взаимодействий. «Явление собственности представляет не простое отношение хозяина к вещи, но отношение между собственником и другими членами обще­ства». То же приложимо и к явлениям, изучаемым административ­ным, государственным, уголовным правом и т. д. Короче — «всякое правовое отношение — это вид социального взаимоотношения, рассматриваемый со специальной точки зрения»33. Л. И. Петражиц-кий прекрасно показал, что сами объекты права суть человеческие акты (делания, неделания и терпения), взаимные акции и реакции людей между собою34. Короче, наука права изучает специальный вид явлений человеческого взаимодействия.

То же может быть сказано и о политической экономии. Объект последней — совместная хозяйственная деятельность людей35, т. е. определенный вид взаимодействия людей в сфере производства, обмена, распределения и потребления материальных благ. Такие явления, как взаимоотношения спроса и предложения, как отноше­ния, возникающие на почве ценности, как само явление ценности и т. д., по справедливому указанию Дюпрееля, суть частные виды социальных отношений или взаимодействия людей36.

То же может быть сказано и о других социальных науках: о науке нравов, морали или этике, науке о религии, об искусстве и т. д. Наука нравов изучает коллективные способы мышления и действования людей. Мораль — определенный вид человеческого поведения и дает рецептуру должного взаимоповедения; эстетика изучает явления взаимодействия, складывающиеся на почве обме­на эстетическими акциями и реакциями (между беллетристом и чи­тателем, актерами и зрителями, художником и толпой, пианистом и слушателями и т. д.). Наука о религиозных явлениях имеет своим объектом процессы взаимодействия верующих, объединенных об­щностью верований, идей и чувств, превращающей верующих в коллективное целое, называемое церковью, и т. п.37

Короче, так называемые «социальные науки» изучают тот или иной вид взаимодействия людей.

Раз дело обстоит так, раз объекты социологии и социальных наук если не вполне, то частично между собой тождественны, спра­шивается: в каком же отношении стоит к ним социология? Являет­ся ли она простым ярлыком, обозначающим совокупность всех социальных дисциплин, или же она имеет самостоятельное суще­ствование как независимая, не сливающаяся ни с одной из соци­альных наук отрасль знания?

Что касается основных взглядов, данных в социологической литературе по этому вопросу, то их можно разделить на две-три главные группы: 1) взгляд, считающий социологию лишь corpus всех социальных наук (социология представляет простой термин, означающий совокупность всех отдельных наук, изучающих мир социальных явлений); 2) взгляд, отводящий социологии в качестве ее объекта определенный вид социального бытия, не изучаемый другими науками, и 3) взгляд, признающий социологию самостоя­тельной наукой, которая изучает наиболее общие родовые свойства явлений человеческого взаимодействия.

Рассмотрим каждый из этих взглядов. Примером первой точки зрения могут служить первоначальные мнения Дюркгейма и его сотрудника Фоконне. «Социология, — говорят они, — есть и мо­жет быть лишь системой, corpus социальных наук»38.

Примерами второй точки зрения могут служить мнения Зиммеля, Бугле, Гумпловича и др.

Третья точка зрения, разделяемая едва ли не большинством со­циологов, представлена М. М. Ковалевским, де Роберти, де Грее-фом, Уордом, Морселли, Эллвудом, Кареевым, Дюркгеймом (в по­зднейшую стадию), Борисом и др.

Остановимся на этих взглядах. Мотивы первого мнения таковы. «Социальный мир, — пишут Дюркгейм и Фоконне, — есть мир бесконечный, о котором нельзя составить ясного, неискаженного представления, пытаясь охватить его разом и во всей полноте, ибо в таком случае надо заранее согласиться на ознакомление с ним лишь в главных, общих очертаниях, надо удовольствоваться самым смутным познанием его. А потому необходимо, чтобы каждая часть его изучалась отдельно; каждая из них достаточно обширна для того, чтобы быть предметом целой науки»39.

Эти мотивы правильны. Разделение труда между науками в целях более детального изучения явления — вещь необходимая и неизбежная. Но отсюда вовсе не следует то заключение, которое делают авторы ци­таты. Специализация и дифференциация наук, как увидим ниже, не только не исключают, а, напротив, требуют синтетическую науку, обоб­щающую основные результаты анализа; во-вторых, если бы социология была только простым corpus социальных наук, то она превратилась бы в пустое слово, в этикетку, напрасно вводящую в заблуждение наи­вных людей. В качестве такой этикетки, лишенной собственного содер­жания, она была бы совершенно излишней. «В результате явилось бы только новое имя, между тем как все обозначаемое им уже установлено по своему содержанию и своим отношениям или же вырабатывается в границах старых областей исследования»40.

Как видим, первый взгляд приходится отвергнуть.

Обратимся ко второму. Этот взгляд сходен с третьим в том, что оба они признают социологию как самостоятельную дисциплину, не сливающуюся с другими специальными науками о социальных яв­лениях. Различие их между собою состоит в том, что второе из ука­занных выше решений обосновывает эту самостоятельность социоло­гии на своеобразии ее объекта; этим объектом должны быть явления, не изучаемые другими социальными науками. Социология должна иметь «свой угол» для исследования. Это своеобразие объекта соци­ологии дает ей автономность и превращает ее в специальную же дисциплину, отличную от всех остальных социальных наук. Третий взгляд, в отличие от второго, обосновывает самостоятельность соци­ологии не на том, что она должна обрабатывать «свой клочок», не вспахиваемый и не разрабатываемый другими дисциплинами, но на том, что существование специальных наук, изучающих отдельные стороны мира человеческого взаимодействия, делает необходимой науку, которая изучала бы родовые свойства, общие всем явлениям или сторонам человеческого взаимодействия.

Ее объектом являются те же явления, части которых изучаются специальными науками, но под иной точкой зрения: социология берет их во всей их целокупности, глобально и фиксирует свое внимание лишь на том, что между ними есть общего, свойственно­го всем видам социальных явлений. Воспользуемся аналогией. На фабрике каждый рабочий имеет свое дело и выполняет ту или иную специальную функцию. Однако это разделение труда не только не делает ненужной работу директора или правления, которое ведает всем предприятием, устанавливает общий план работ и сметы, на­блюдает и координирует работы всех специалистов и рабочих, ко­роче, ведает фабрикой как целым единством, но, напротив, требует такой систематизирующей и синтезирующей деятельности. Без нее все дело пойдет вкривь и вкось и фабрика развалится. То же примени­мо и к области взаимоотношения социологии и частных социальных наук. Роль специалистов здесь играют последние, роль правления или директора — социология. Таково обоснование автономности соци­ологии согласно третьему из указанных взглядов.

Рассмотрим каждый из них. В качестве наиболее типичного при­мера второго решения возьмем теорию Зиммеля. По его мнению, объектом социологии являются формы общения. Вся «материя» со­циальных явлений, говорит он, уже захвачена и изучается другими социальными науками. Здесь социологии нечего делать. Если, одна­ко, она хочет жить самостоятельно, она должна иметь свой «клочок» для разработки. Единственным подобным «клочком», не разрабаты­ваемым другими дисциплинами, являются сами «формы общения», которые до известной степени независимы от «материи» или «содер­жания» явлений взаимодействия. Подобно тому как одни и те же гео­метрические формы, например шар, могут быть наполнены разным содержанием, и обратно — одно и то же содержание (материя) мо­жет заключаться в различных геометрически пространственных фор­мах, — так одни и те же формы общения или взаимодействия людей могут в одном случае выступать с одним содержанием, в других — с другим, и обратно. «В общественных группах, самых несходных по целям и по всему их значению, мы находим все же одинаковые фор­мы отношения личностей друг к другу. Главенство и подчинение, конкуренция, подражание, разделение труда, образование партий, представительство, одновременное развитие сомкнутости внутри и замкнутости вовне и бессчетное множество других явлений встреча­ются в государственном общежитии и в религиозной общине, в шайке заговорщиков и в экономическом товариществе, в художе­ственной школе и в семье. Как бы ни были многообразны интере­сы, которые вообще приводят к этим обобществлениям, — формы, в которых они совершаются, могут быть одинаковы. И с другой стороны: одинаковый по содержанию интерес может представиться в весьма разнообразно оформленных обобществления:, например, экономический интерес реализуется путем конкуренции и путем пла­номерной организации производителей; тождественные религиозные жизненные содержания требуют где свободной, где централистской формы общежития; интересы, заложенные в основе отношений по­лов, находят удовлетворение в необозримом многообразии семейных форм» и т. д.41

«Социология, — продолжает Зиммель, — как учение об обще­ственном бытии человечества, которое и в бесконечно многих дру­гих отношениях может быть объектом науки, относится таким же образом к остальным специальным наукам, как к физико-химиче­ским наукам о материи относится геометрия»42.

Такова сущность точки зрения Зиммеля. Сходна с ней позиция и Бугле43.

Другие социологи, в принципе стоя на той же позиции, в каче­стве особого объекта социологии выдвигают другие признаки. Так, Гумплович видит такой объект социологии «в движениях челове­ческих групп и в взаимном влиянии их друг на друга»44.

Приемлемо ли, спрашивается, такое решение вопроса о взаимо­отношении социологии с остальными социальными науками?

И да, и нет. Поскольку явления, называемые Зиммелем «фор­мой общения», охватывают совокупность свойств, принадлежащих всем различным «по содержанию» явлениям человеческого общения, постольку его позиция приемлема; но она в этом случае сво­дится к третьей точке зрения. Поскольку же под формами общения разумеется класс явлений sui generis, не изучаемый другими наука­ми и делающий социологию специальной наукой, подобной другим социальным наукам, поскольку социология в этом случае является не наукой «генерализирующей» (по выражению Риккерта) или на­укой «номотетической» (по терминологии Виндельбанда)*, а дис­циплиной частной, обрабатывающей «частичный уголок» явлений взаимодействия людей, постольку точку зрения Зиммеля придется отвергнуть.

* Понятие «номотетического» и «генерализующего» метода введено в науку В. Виндельбандом и развито Г. Риккертом.

«.. .опытные науки, — по мнению Виндельбанда, — ищут в познании реаль­ного мира либо общее, в форме закона природы, либо единичное, в его истори­чески обусловленной форме; они исследуют, с одной стороны, неизменную фор­му реальных событий, с другой — их однократное, в себе самом определенное содержание. Одни из них суть науки о законах, другие — науки о событиях; пер­вые учат тому, что всегда имеет место, последние — тому, что однажды было.

 

Допустим, что Зиммель прав, что «формы общения» действительно даны как нечто отличное от материи или содержа­ния явлений общения. Допустим, далее, что для изучения первых будет создана особая наука. Что из этого следует? Только то, что к числу существовавших специальных наук прибавится еще одна специальная. Но отсюда вовсе не следует, что не нужно «генера­лизирующей» науки об общих свойствах социальных явлений; не следует и то, что эта добавочная специальная дисциплина может вы­полнять функции «генерализирующей» науки или встать на ее мес­то. Появление такой добавочной ветви знания соответствовало бы увеличению рабочих специалистов фабрики добавочным рабочим специалистом, но оно отнюдь не покрывало бы собой потребности предприятия в директоре или в правлении. Без последних, выполня­ющих направляющие, «генерализирующие» функции, предприятие не может обойтись. Подобно этому (как сейчас я покажу) без «генерали­зирующей» дисциплины не может обойтись и совокупность частных наук о явлениях человеческого взаимодействия. Поэтому «социоло­гия» Зиммеля, поскольку она была бы специальной дисциплиной, не устраняла и не устраняет необходимость «генерализирующей» науки о родовых свойствах явлений человеческого общения.

Своей попыткой Зиммель в лучшем случае создал бы добавоч­ную частную науку, названную им социологией, и только.

 

Научное мышление — если позволительно воспользоваться новыми словообра­зованиями — в первом случае есть номотетическое мышление, во втором — Мышление идиографическое (Винделъбанд В. Прелюдии. Философские статьи и Речи. СПб., 1904. С. 320).

«...Естествознание, — считает Г. Риккерт, — не сможет, во-первых, никогда изложить в своих понятиях все особенности исследуемых объектов, ибо количе­ство их в каждой разнородной непрерывности неисчерпаемо, и, во-вторых, оно "УДет, даже и при самом подробном знании, основанном на каком угодно количе­стве образованных понятий, всегда видеть несущественное в том, что присуще од­ному только объекту... По всем основанием мы можем назвать поэтому, естествен­нонаучный метод генерализующим...» (Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре. СПб, 1911. С. 80-81). — Прим. комментатора.

 

Но и этого фактически нельзя сказать о конструкции германско­го социолога. Мнимая убедительность зиммелевского построения всецело покоится на метафорических оборотах его терминологии, в частности на излюбленном немцами противопоставлении «формы» и «материи». Эти термины уместны в области художественных явле­ний, а не в области понятий, имеющих дело с явлениями общения. Стоит проанализировать эти «воззрительные» выражения, и вместо «подкрашенных незнакомок» под ними окажутся чрезвычайно ста­рые знакомые вещи; «форма» превратится в более широкое, обуслов­ливающее понятие (родовое), «материя» — в обусловленное первым видовое понятие. Так, понятие «человек» является формой для поня­тия «мужчина», а мужчина — материей по отношению к первому понятию. Отсюда вывод: едва ли правильно противопоставление «формы» и «материи» как чего-то совершенно разнородного. Штаммлер, весьма охотно кокетничающий с этими терминами, при попыт­ке отдать себе отчет в них вынужден прийти к этому же выводу и таким образом лишить свои построения прелести «новизны»45.

То же приходится сказать и о зиммелевском противопоставле­нии материи и формы. Его построения в этом смысле или принци­пиально негодны, или же сведутся к тому, что «формы» Зиммеля представят обусловливающие понятия, «материя» — обусловлен­ные. Принципиально негодны они в силу необоснованности анало­гии с геометрическими формами. Геометрия может и должна гово­рить о формах, ибо она имеет дело с пространством. Ее объект по существу «воззрительный». В явлениях же общения людей положе­ние вещей совершенно иное. Разве власть или подчинение, разделе­ние труда или конкуренция имеют какую-нибудь воззрительно-про-странственную форму? Треугольны они или круглы? Широки или узки? Плоски или выпуклы? Эти категории совершенно неприложи-мы к этим понятиям, как неприложимы они и к дифференциации, к солидарности и т. д. А ведь, раз проводится аналогия, должны же они иметь какое-либо сходство! Здесь его нет, поэтому все аналогии с шаром и т. д. приходится признать простыми метафорами, лишь затемняющими, а не уясняющими суть дела.

Совершенно ошибочным, далее, является положение, будто бы мо­гут быть одни и те же формы общения с совершенно различным содер­жанием, и обратно — одно и то же содержание общения в различных формах. Прекрасное подтверждение этой ошибочности дает не кто иной, как сам Зиммель на протяжении всего курса своей Социологии.

Перед нами «форма общения» в виде явлений властвования и подчинения. Спрашивается, тождественна ли она в деспотии и в современной республике при властвовании одного неограниченно­го монарха над группой и при властвовании двоих или народных представителей над гражданами? История нам ясно отвечает на этот вопрос, и отвечает отрицательно. Так же отвечает и сам Зим-мель. Властвование одного над группой имеет совершенно иную «форму», чем властвование двоих, взаимоотношение властителя к подчиненным, его природа, его функция — совершенно различны во всех этих случаях46.

От мнимой тождественности «форм общения» при различных содержаниях ничего не остается, кроме слова «властвование» да об­щих, родовых, признаков взаимоотношения власти к подвластным.

То же можно видеть и на анализе других «форм общения», ис­следуемых Зиммелем47.

Вот почему его тезис: одна и та же форма общения может на­полняться различным содержанием, и обратно — либо абсолютно ложен, либо в лучшем случае этот тезис должен быть понимаем так: родовое явление (например, властвование) может распадаться на виды. Родовое явление (или соответственное родовое понятие) условно называется формой, видовое — материей. При таком по­нимании понятие социологии Зиммеля, как выше было указано, сво­дится к третьему из указанных взглядов: социология как наука о формах общения, под которыми разумеется совокупность отноше­ний наиболее общих и родовых, свойственных каждому явлению взаимодействия людей, есть наука, изучающая эти родовые свой­ства процессов общения.

Так фактически дело и обстоит. Зиммель глубоко ошибается, ког­да думает, что «формы общения», изучаемые его социологией, не изу­чаются другими социальными науками и не являются «материей» последних. Разве то же явление властвования и подчинения не состав­ляет предмет изучения науки государственного права? «Власть и госу­дарство», понятия «власти», «межвластных отношений», «форм и ви­дов властвования» и т. п. — разве все это не главы этой науки, которые можно встретить в любом курсе государственного права?48

«Формы общения», называемые им Die Treue и Dankbarkeit*, точно так же изучаются в качестве «материи» в ряде социальных наук (например, явления обмена, спроса и предложения изучаются политической экономией); солидарность и разделение труда одина­ково изучаются и этикой, и наукой о государстве, и политической экономией; влияние числа на организацию группы составляет пред­мет демографии и т. д.49

* «Верность» и «благодарность» (нем.). — Прим. комментатора.

 

Короче, социология Зиммеля имеет своим объектом явления, изучаемые рядом частных социальных наук; поэтому его положение, что социология должна обрабатывать «свое поле», не обрабатываемое другими отраслями знания, им не доказано. Отсюда вывод: поскольку он обосновывал автономность социологии на только что указанной предпосылке, ему этой авто­номности доказать не удалось.

Вывод из всего сказанного о конструкции Зиммеля таков:

1. Если бы ему удалось выделить для социологии вид взаимо­действия, не изучаемый другими дисциплинами, то это означало бы лишь создание добавочной специальной отрасли знания, ни­сколько не делающей ненужной «генерализирующую» науку в смыс­ле третьего, указанного выше взгляда.

2. Собственная концепция Зиммеля, построенная на противопо­ставлении «формы» и «материи», ошибочна: неверно его утвержде­ние, что одна форма общения может иметь различное социальное содержание; неверно, что одна и та же «социальная материя» может проявляться в различных формах общения; неверно его положение, что явления, называемые им «формами общения», не изучаются дру­гими социальными науками; наконец, лишена всякой основы анало­гия «форм общения» с геометрически пространственными формами.

3. Какой-нибудь смысл и содержание операции Зиммеля с «фор­мой» и «материей» могут иметь только в том случае, если эти термины понимать в смысле явлений и понятий обусловливающих, родовых (форма), и обусловливаемых, видовых (материя). А в этом случае кон­цепция Зиммеля сводится к третьей из указанных выше точек зрения от­носительно взаимоотношения социологии и частных социальных наук.

Все сказанное о Зиммеле с соотвс!ствующими изменениями применимо и к другим авторам, примыкающим ко второму из ука­занных выше взглядов.

Обратимся к рассмотрению третьего решения. Оно гласит: соци­ология есть наука, изучающая наиболее общие свойства явлений вза­имодействия людей, отдельные виды или стороны которых изуча­ются специальными, так называемыми социальными науками.

Такой ответ сразу же вызывает ряд вопросов: нужна ли такая наука? Не будет ли она простым ярлыком для всего corpus соци­альных наук? Не обречена ли она, по сути дела, на дилетантство и поверхностность? Такие и подобные возражения раздавались и раз­даются. Остановимся на них.

Я не раз выше указывал, что дифференциация наук не только не исключает, но, напротив, требует существования «генерализи­рующей» науки.

1. Это положение основывается прежде всего на том, что там, где дан ряд явлений, распадающихся на несколько видов, там долж­на быть дана и наука, изучающая общеродовые свойства данного раз­ряда явлений. Здесь вполне применима теорема Л. И. Петражицкого, гласящая: «Если есть п видов сродных предметов, то теоретических наук, вообще теорий должно быть и+1; например, при наличности 2-х видов требуется 2+1=3 науки; при наличности 3-х видов — 4 науки и т. д.»50. Такое требование вытекает из принципа адекватнос­ти теории. Растения и животные — это два вида, принадлежащие к общему роду организмов; наряду с их специфическими свойствами они имеют и общие свойства. Поэтому наряду с ботаникой и зооло­гией дана третья наука — общая биология, имеющая своей задачей исследование этих общих, родовых свойств явлений жизни.

То же применимо и к социологии. В целях лучшего и детального изучения явлений социальной жизни здесь необходима специализа­ция наук; каждая из специальных дисциплин будет изучать и изучает частный вид явлений человеческого взаимодействия (см. выше). Но все эти виды как частные случаи родового факта — человеческого взаимодействия — должны иметь и ряд общих свойств. Изучение их требует «генерализирующей» науки об этих родовых свойствах; та­кой дисциплиной является социология. К числу п частных соци­альных наук, изучающих п видов социального явления, должна при­соединиться n+l-я наука — социология.

2. Бытия такой «генерализирующей» науки требует и принцип экономии сил*. Вместо того чтобы каждая частная наука говорила о законах и отношениях, имеющих место не только в пределах изучаемых ею явлений, но и в ряде других видов данного рода, научно экономнее и правильнее будет, если такие законы и отноше­ния будут сразу формулированы в применении ко всем видам явле­ний, где они имеют место. Ценность положения «сигары в 10 лотов весом притягиваются прямо пропорционально массе и обратно про­порционально квадрату расстояния» равна нулю, хотя это положе­ние и правильно. Совсем иначе обстоит дело с положением «все тела притягиваются прямо пропорционально массе», и т. д. Это по­ложение Ньютона поистине было великим открытием, и прежде всего с точки зрения экономии сил51.

* Имеется в виду «принцип экономии мышления», разработанный Р. Авена­риусом, Э. Махом, В. Вундтом. — Прим. комментатора.

 

Множество частных случаев оно свело к общему явлению; част­ное проявление отношений тяготения, замечавшееся в отдельных случаях, оно сделало родовым свойством материи вообще. И в этом его громадное значение. С точки зрения экономии сил, всякое пре­вращение частного случая в общий факт, видового явления или свойства в родовое — раз такое превращение соответствует дей­ствительности — будет научным выигрышем. В силу этого прин­ципа не только возможна, но и методологически необходима соци­ология, ставящая своей целью изучение родовых свойств явлений взаимодействия. Учение о таких свойствах было бы большим при­обретением с точки зрения экономии сил.

3. Существования социологии в этом смысле требуют и сами интересы специальных наук. Нет сомнения, что социология как наука индуктивная неразрывна с частными науками, анализирую­щими мельчайшие факты социального взаимодействия, и только от них и через них она получает данные для формулировки своих обобщений. В этом смысле частные дисциплины могут быть назва­ны видами специальной социологии. Поэтому ее прогресс зависит от прогресса первых.

Но если верно это, столь же верно и обратное положение, что про­гресс специальных наук зависит от прогресса социологии. Duprat прав, говоря: «Социология столь же необходима для прогресса специаль­ных наук, как эти последние для прогресса самой социологии»52. Раз­личные разряды явлений взаимодействия, изучаемые отдельными на­уками, например явления экономические, религиозные, правовые, эстетические и т. д., в действительной жизни не отделены друг от друга, а неразрывно связаны и влияют одни на другие. «Заработная плата рабочих, например, зависит не только от отношений между спросом и предложением, но и от известных моральных идей. Она падает и подымается в зависимости от наших представлений о минимуме бла­гополучия, которое может тревовать для себя человеческое существо, т. е. в конце концов от наших представлений о человеческой личнос­ти». (Связь идей и экономических фактов.) Формы политического устройства связаны и зависят от числа и плотности населения53. Раз­деление труда определенным образом связано с явлениями солидар­ности54. Экономическая организация общества зависит часто от форм религиозных верований55. Географические условия определенным об­разом влияют и на организацию производства, и на строй семьи, и на обычаи народа56, и т. д. Короче, в подлинной действительности все явления взаимодействия людей одни с другими связаны.

Поэтому если экономист ограничился бы только экономическими явлениями, игнорируя и не учитывая явления неэкономические и вли­яние последних, то вместо законов, формулирующих действительные отношения экономических явлений, он дал бы лишь воображаемые законы, не способные совершенно объяснить подлинные экономиче­ские процессы. А раз это так, то ему волей-неволей приходится быть уже не только специалистом-экономистом, но и социологом, коорди­нирующим отношения основных форм социальной жизни. То же mutatis mutandis применимо и ко всякой специальности. Так или иначе координирования и установления взаимоотношений между различны­ми классами социальных явлений не избежать любому специалисту. Волей-неволей он здесь вынужден выступать как социолог и как «не специалист».

Мало того, уже само выделение определенной стороны социаль­ного бытия, например религиозной, в качестве особого объекта из общего комплекса социальных явлений предполагает наличность об­щего понятия социальных явлений, их основную классификацию, чер­ты сходства и различия членов этой классификации с выделяемым членом и т. д., и т. д. Без этих предпосылок и без правильного разре­шения этих задач немыслимо ни правильное определение изучаемого вида социальных явлений (напр., права, религии, хозяйства и т. д.), ни верное определение взаимоотношений между ним и другими видами явлений общения, ни правильная формулировка основных закономер­ностей, данных в правовой, экономической, религиозной и других областях исследования. Значит, каждый специалист есть всегда и со­циолог и не может не быть им. И если социологии бросают упрек в дилетантизме ввиду того, что невозможно-де охватить все стороны общественной жизни, то тот же упрек и с тем же правом можно бро­сить любому специалисту, ибо и специалист явно или тайно неизбеж­но должен быть социологом. Различие здесь будет лишь в том, что «специалисту» приходится разрешать все эти общие вопросы «по слу­чаю»; ad hoc, «с кондачка»; социология же как наука, специально за­нимающаяся этими проблемами, будет разрешать и разрешает их планомерно, систематически. В первом случае при поспешном раз­решении больше шансов впасть в ошибку, во втором — меньше.

Не этим ли объясняются «неудачи» специальных дисциплин, боль­шинство которых до сих пор еще ищет определения своего объекта? Конечно, социолог не будет решать указанные вопросы одним при­емом, независимо от данных специальных наук. Но если успех его работы обусловлен прогрессом последних, то, с другой стороны, как видно из сказанного, и прогресс последних зависит от совершенства социологии. В этом убеждают нас и история социологии, и история специальных наук. Совершенствование последних влекло за собой улучшение социологии, и обратно — сам факт обоснования и разви­тия последней вызвал в итоге почти во всех частных науках настоя­щую революцию. Неоспоримым фактом развития их за последние десятилетия является тенденция «социологизирования» последних. И наука о праве, и наука о хозяйстве, и дисциплины, изучающие явле­ния религиозные, эстетические, психологические, язык, нравы, обы­чаи, движение народонаселения и т. д., — все они за эти десятилетия в большей или меньшей мере «социологизировались», прониклись обще-социологическими принципами и понятиями, соответственным обра­зом перекрасились, короче — не избегли влияния этой дисциплины. «Социологизм» специальных наук — знамение времени. Этот факт до­статочно убедительно говорит о неразрывной связи между первыми и последней, о взаимной обусловленности их совершенствования и вза­имной заинтересованности в существовании и развитии каждой.

Вот почему вполне правильно утверждение, что сами интересы специальных наук требуют существования генерализирующей науки в форме социологии. Вот почему Orgaz вполне прав, говоря, что если в наше время в самой социологии под влиянием школы Дюркгейма наблюдается тенденция разработки «специальных» социологии, то эта тенденция не только не исключает, а, напротив, требует развития генерализирующей или общей социологии, унифицирующей явле­ния «философски» (Вормс), «методологически» (школа Дюркгейма), «субстанциально» (органико-реалистическая школа)57.

Вот почему прав и Maupas, настаивающий на методологической ценности социологии. «Исключая специфические области социаль­ной реальности, социология может иметь лишь генеральный харак­тер. Отныне она имеет своим объектом проблемы методологические, общие всем социальным наукам; ее миссия — систематизировать результаты, добытые последними. Позже она может ставить и новые проблемы, которые, выходя из пределов специальных наук, позволи­ли бы ей, как физике, дать обобщения, дающие знания о субстанци­альной реальности основного социального факта»58.

4. Вообще говоря, положение социологии по отношению к част­ным дисциплинам то же самое, что и положение общей биологии по отношению к анатомии, физиологии, морфологии, систематике и к другим специальным биологическим отраслям знания59, поло­жение общей части физики — к акустике, электрологии, учению о свете и т. д.; положение химии — по отношению к химии органи­ческой, неорганической и т. п. Поэтому тот, кто вздумал бы говорить, что социологии как единой науки нет и не может быть, а есть только специальные науки, — тот должен был бы доказать, что нет физики как общей и единой науки, нет общей биологии, общей химии и т. д.60

Впрочем, такие голоса сейчас перестали звучать: социология уже вышла из того состояния, когда можно было оспаривать ее право на существование. Теперь это существование факт, и право на него у социологии несомненно.

Таково решение вопроса об отношении социологии к частным социальным наукам. Как я уже сказал, на этой позиции в данном вопросе стоит большинство социологов61.

На этом мы можем окончить предварительную характеристику социологии. Выше я кратко ответил на три основных вопроса: 1) ка­кие явления социология изучает, 2) почему эти явления требуют для своего изучения создания специальной дисциплины, 3) каково взаи­моотношение социологии и других научных дисциплин, как соци­альных, так и физико-химических, биологических и психологических.

Более детально и более определенно физиономия социологии выяснится в последующих главах данной работы.

 

 

Социальная аналитика.

Анализ элементов взаимодействия*

 

 

* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. — М., Наука, 1993.

 

В главе «Архитектоника социологии» было указано, что первой частью теоретической социологии является социальная аналитика. Она изучает строение, или состав, социального явления и его ос­новные формы.

Было указано также, что она делится: а) на социальную аналити­ку простейшего социального явления и б) социальную аналитику сложных социальных явлений. Свой анализ строения социальных явлений начнем с изучения структуры простейшего социального яв­ления. Только изучив последнее, мы можем перейти к изучению строения сложных социальных явлений и процессов. Вся нижесле­дующая часть будет посвящена изучению строения простейших со­циальных фактов.

§ 1. Взаимодействие как простейшее социальное явление

То, что обычно называется общественной жизнью или обществен­ными явлениями, представляет собой комплекс фактов и процес­сов настолько сложный, что изучить его, не разложив на составные части, совершенно невозможно.

Как подойти к этой бесконечно пестрой и сложнейшей карти­не? Как ее описать? С какой точки зрения анализировать?

Если бы любой исследователь попытался охватить эту беско­нечно разнообразную массу событий, поступков, фактов, явлений и отношений в ее целом, он обречен был бы на полную неудачу. Такая задача без предварительного расчленения и упрощения усло­вий изучения неразрешима.

Вот почему и по существу, и по методологическим требовани­ям62 всякий исследователь того, что называют «явлениями обще­ственной жизни», должен взять эти явления в их простейшем виде. Он должен найти простейший случай их проявления, упрощенную и маленькую модель их, изучая которую, он получил бы возможность смотреть на все более сложные факты как на комбинацию этих простейших случаев или как на усложненный до бесконечности образец этой модели. Социолог в этом случае должен воспользоваться опы­том других наук: химии и биологии. Подобно химику, разложивше­му весь пестрый мир неорганической природы на атомы, подобно биологу, изучающему явления жизни на клетке, социолог должен найти своего рода «социальную клетку», исследуя которую, он тем самым получил бы знание основных свойств общественных явлений; мало того — подобно химику, объясняющему все сложные предме­ты и явления неорганического мира комбинацией атомов и их соеди­нений — молекул, подобно биологу, сумевшему разложить все орга­низмы на их составные части — клетки и рассматривающему первые как комбинацию вторых, подобно им, простейшее явление, выделя­емое социологом, должно быть таково, чтобы оно давало возмож­ность смотреть на все так называемые общественные явления как на ту или иную комбинацию этих простейших явлений.

Спрашивается, какое же явление в мире человеческих отноше­ний может быть таким простейшим фактом? Какое явление мо­жет служить упрощенной и маленькой моделью громадного и сложного механизма общественных явлений?

Сторонники органической школы когда-то считали «социальной клеткой» или простейшим социальным явлением человеческий инди­вид. Теперь едва ли есть надобность подробно критиковать их. Они слишком увлеклись аналогиями и не заметили, что индивид как инди­вид — никоим образом не может считаться микрокосмом социального макрокосма. Не может потому, что из индивида можно получить толь­ко индивида и нельзя получить ни того, что называется «обществом», ни того, что носит название «общественных явлений». Робинзон, жи­вущий на уединенном острове, ни сам по себе, ни своими действиями не составит ни того, ни другого. Далее — индивид как индивид не дает никакого основания для существования особой науки — социологии. Как физическая масса он изучается физико-химическими науками, как организм — биологией, как обладающее сознанием или психикой су­щество — психологией. Социологии с индивидом делать нечего, и потому она была бы излишней. Индивид не может быть искомой мо­делью того, что носит название общественных явлений63.

Для последних требуется не один, а много индивидов, по мень­шей мере, два. Если один Робинзон не может составить «общества», то Робинзон с Пятницей — такое «общество» составить могут. По крайней мере, соединение двух лиц в обиходе часто называется «об­ществом». Их взаимоотношения могут составить «общественные отношения», их акции и реакции — «общественные процессы».

Но понятие двух или множества индивидов еще недостаточно для того, чтобы быть «моделью» общественных явлений. Мы можем иметь множество индивидов, но если эти индивиды будут изолированы друг от друга, подобно сардинам, закупоренным в разные коробки, то этот случай сведется к первому: мы будем иметь ряд изолированных инди­видов, т. е. в каждом данном случае опять-таки одного индивида.

Чтобы два или большее число индивидов могли составить «об­щество», могли дать «общественные явления», необходимо, чтобы они взаимодействовали друг с другом, обменивались взаимно акци­ями и реакциями. Только в этом случае они составят общественное явление; только в этом случае их взаимоотношения дадут обществен­ные процессы, только в этом случае они создадут их взаимодействия, не изучаемые другими дисциплинами. «Social are all phenomena which we cannot explain without bringing in the action of one human being on another»*, — правильно говорит Ross64.

* Социальными следует считать все те явления, которые нельзя объяснить, не принимая во внимание воздействия, оказываемого одним человеческим суще­ством на другое (англ.) — Прим. комментатора.

 

Следовательно, моделью социальной группы может быть только два или больше число индивидов, находящихся между собой во взаи­модействии. Моделью социальных процессов могут быть только про­цессы взаимодействия между индивидами; моделью общественных явлений могут быть только явления взаимодействия людей65.

Вот почему более правильно по сравнению с органицистами по­ступает школа Ле-Плэ, признающая такой моделью семью, а не ин­дивида. «Семья, — говорит крупнейший представитель этой школы Демолен, — представляет наиболее простую, наиболее элементар­ную социальную группу, ниже которой социальная жизнь не суще­ствует, не может быть продолжаема и передаваема»66.

В семье, как в модели социальной группы, дано два или боль­шее число индивидов и взаимодействие между ними. В этом смыс­ле она удовлетворяет выставленным требованиям.

Такой подход к изучению социальных явлений, ценный во мно­гих отношениях, не может быть, однако, принят целиком. Семья может служить моделью ряда социальных отношений, но не всех: мы знаем, что ряд социальных групп, даже большинство последних, образуется не на семейных началах и к семье никакого отношения не имеет. Собрание друзей, собрание верующих, политическая партия, члены научного общества и множество других ассоциаций являются ассоциациями внесемейными.

Поэтому нельзя семью брать в качестве образца всех социальных групп, взаимодействие между членами семьи — в качестве модели всякого общественного взаимодействия. Семья представляет лишь частный вид родового явления — группы взаимодействующих ин­дивидов.

Вся общественная жизнь и все социальные процессы могут быть разложены на явления и процессы взаимодействия двух или большего числа индивидов; и наоборот, комбинируя различные про­цессы взаимодействия, мы можем получить любой, сложнейший из сложнейших общественный процесс, любое социальное событие, на­чиная от увлечения танго и футуризмом и кончая мировой войной и революциями. К чему, как не к явлениям взаимодействия, в конеч­ном счете, сводится вся общественная жизнь? Процессы взаимодей­ствия — индивидуальные и массовые, длительные и мгновенные, односторонние и двусторонние, солидарные и антагонистические и т. д. являются теми нитями, из совокупности которых создается ткань человеческой истории. Из совокупности взаимодействующих инди­видов можно составить любую социальную группу, любое «обще­ство», начиная с трамвайной публики и кончая такими коллектива­ми, как государство, «Интернационал», католическая церковь и «Лига народов»*.

* Правильно: «Лига наций» — международная организация, выполнявшая в 1919-1939 гг. приблизительно ту же роль, что и современная ООН. СССР стал членом Лиги Наций в 1934 г., в 1939 г. — исключен в связи с началом советско-Финляндской войны — Прим. комментатора.

 

Из комбинации процессов взаимодействия можно соткать любое общественное явление, начиная с галдежа толпы, со­бранной на улице скандалом, и кончая систематической планомер­ной борьбой мирового пролетариата с мировым «капиталом». На отношения взаимодействия распадаются все социальные отношения, начиная с отношений производственных и экономических и кончая отношениями эстетическими, религиозными, правовыми и научными.

Короче говоря — взаимодействие двух или большего числа ин­дивидов есть родовое понятие социальных явлений; оно может служить моделью последних. Изучая строение этой модели, мы можем познать и строение всех общественных явлений. Разложив взаимодействие на составные части, мы разложим тем самым на части самые сложные социальные явления.

Ограничимся этими замечаниями и перейдем к анализу явлений вза­имодействия. Изучив эту «модель» социальных явлений, мы получим достаточный материал для подтверждения высказанных положений.

§ 2. Элементы явления взаимодействия

Для того чтобы явление взаимодействия людей в указанном выше значении было возможно, необходимы три основных условия: 1) наличность двух или большего числа индивидов, обусловливаю­щих переживания и поведение друг друга; 2) наличность актов, по­средством которых они обусловливают взаимные переживания и поступки; 3) наличность проводников, передающих действие или раздражение актов от одного индивида к другому.

Вне этих условий явление взаимодействия не может существо­вать: 1) без индивидов некому взаимодействовать; 2) если бы эти индивиды не совершали актов, то непонятно было бы, как и чем они могут «раздражать», обусловливать поведение и переживания других лиц; не было бы раздражителей; 3) если бы не было про­водников, то, как увидим ниже, акты-раздражители одного индиви­да не могли бы передаваться и раздражать других индивидов.

Эти необходимые условия или составные части явления взаи­модействия назовем его элементами.

Соединение их, составляющее явление взаимодействия, образует в своей совокупности своеобразное единство, или особую систему (см. ниже) как реальность sui generis.

Остановимся на каждом из этих элементов.

§ 3. Индивиды как элемент явлений взаимодействия

1. Основные биологические и психические свойства индивидов

Что касается индивидов, то их анатомическое строение и физи­ологические свойства дают нам анатомия и физиология. Их психи­ческую жизнь пытается раскрыть нам психология. Повторять здесь данные этих наук нет надобности.

Для нас здесь важно отметить лишь следующие свойства: а) как всякое живое существо человек обладает способностью реагиро­вать на раздражения, испытываемые его организмом; б) как выс­ший организм он владеет совершеннейшей нервной системой.

Элементарные функции этой системы состоят: 1) в восприятии раздражении, идущих извне (соответствующие органы нервной сис­темы называются рецепторами или воспринимателями); 2) в прове­дении их до центрального нервного органа (соответствующие части нервной системы называются проводниками или кондукторами); 3) в выполнении эффекта — двигательной реакции, вызываемой раз­дражением, идущим от центрального органа к рабочим органам (со­ответствующие части нервной системы называются эффекторами).

Что касается функций высшей нервной системы, то эти функции состоят в анализаторской деятельности — в анализе и разложении раз­дражений, воздействующих на организм, и в замыкательной (в контак-торской) деятельности, устанавливающей связь организма с разложен­ными или проанализированными раздражителями внешнего мира61.

Обладание таким чудесным рецептивно-кондукторски-эффектив­ным аппаратом дает возможность человеку весьма совершенным образом приспособляться к среде. Рецептивные и анализаторские органы нервной системы служат идеальнейшими органами для того чтобы: 1) отмечать всякое раздражение, действующее на организм; 2) разлагать комплексы раздражений на элементы и устанавливать различия последних, иначе — точно познавать, какие раздражители действуют на нас. Эффекторы и замыкательные органы, получив проанализированное раздражение через кондукторские органы, дают возможность организму определенным образом реагировать на эти раздражения и в той или иной форме устанавливать связь между ними и организмом. То удаляя весь организм от вредных раздражи­телей, то приближая его к полезным, то вызывая ряд движений от­дельных частей организма, они позволяют последнему сохранять необходимое для жизни равновесие и «непрерывно поддерживать приспособление внутренних отношений к внешним», в чем, по мне­нию Спенсера, и состоит сущность жизни68.

В этом отношении нервная система является прекрасным аппа­ратом для приспособления организма к среде.

Эта роль нервной системы станет еще более ясной, если принять во внимание наличность в ней особых органов для восприятия раздражении на расстоянии, так называемых Distance-Receptors, ре­агирующих на раздражение объектов, находящихся на расстоянии.

К числу таких Distance-Receptors принадлежат органы зрения, слуха и обоняния. Они являются органами для восприятия раздра­жений от объектов отдаленных, входящих в соприкосновение с ре­цепторами не непосредственно, а лишь путем эманации особых сил (колебания эфира, действующие на зрительные органы, колебания воздушных волн, влияющие на органы слуха, и т. д.). Distance-Receptors дают таким образом возможность организму приспосаб­ливаться путем надлежащих реакций к объектам отдаленным69.

Из других свойств нервной системы отметим следующие: 1) слу­чаи, «где раздражение, действуя на нервную систему извне, дает не­посредственно за этим сознательное ощущение и уже затем ведет окончательно к какому-либо движению»; 2) зависимость ощущений от природы раздражителей. В одних случаях одни «ощущения не зависят от природы произведшего их раздражителя, а другие про­исходят, наоборот, только при известной форме раздражения». Например, выведение мочи и кала можно вызвать любым раздражи­телем: электричеством, механическим насилием и т. д.; напротив, сладострастные ощущения вызываются только легким механиче­ским раздражением половых органов. К последнему типу близка де­ятельность органов чувств — зрительного, осязательного, вкусово­го, слухового и обонятельного аппаратов.

В этих случаях раздражители действуют на определенные мес­та чувствующих поверхностей тела. «Органы чувств возбуждаются нормально не теми деятелями, которые носят название общих не­рвных раздражителей, а совершенно особыми влияниями, вовсе неспособными возбуждать общие нервные стволы; зрительный ап­парат возбуждается светом, слуховой — звуком, осязательный — легким механическим потрясением»70.

Весь организм человека, каждый кусочек его кожи благодаря нервной системе представляет, таким образом, чувствительный ап­парат, бесконечно более чувствительный, чем любая фотографиче­ская пластинка.

Организм отмечает всякое мельчайшее раздражение, идущее от окружающей его среды, и обладает способностью путем надлежа­щих реакций и движений отвечать на эти раздражения, приспосаб­ливать себя к этой среде согласно требованиям сохранения жизни.

Как вполне правильно отмечает академик И. П. Павлов, «деятель­ности (высших отделов центральной нервной системы) устанавли­вают более подробные и более утонченные соотношения животного организма с окружающим миром, иначе говоря, более совершенное уравновешивание системы веществ и сил, составляющих животный организм, с веществом и силами окружающей природы»71.

Из сказанного следует, что человек обладает прекраснейшими аппаратами для восприятия раздражений, для их анализа и для ре­агирования на них в форме тех или иных движений (рефлексов безусловных и условных, инстинктивных действий, «разумных или сознательных» актов и т. д.) как отдельных органов, так и всего организма. В последнем случае организм человека может быть сравнен с машиной, которая носит в себе прекрасный двигатель­ный аппарат; с этой точки зрения, организм человека может быть назван автомотором (самодвигателем).

Таковы те характерные физиологические свойства человека, которые важно было напомнить читателю.

Что касается его психических свойств, то здесь ограничимся на­поминанием самых общих черт человеческой психики: 1) налично­сти у человека психических переживаний; 2) в их подразделении современной психологией на три основных элемента: а) познава­тельные элементы: ощущения, восприятия, представления и поня­тия; б) чувственно-эмоциональные элементы, данные в пережива­ниях боли и удовольствия; в) волевые элементы. Ряд психологов отступает от этого тройного деления и дает иную классификацию, но для нас в конце концов этот вопрос не имеет большого значе­ния. Точно так же в данном случае неважными для нас являются споры о том, какой из этих элементов имеет первенствующее, или главное, значение: идеи ли, чувства ли или волевые элементы; 3) заслуживает упоминания тот факт, что ряд раздражении, воспри­нимаемых рецептивными органами нервной системы, сопровожда­ется психическими переживаниями, входит в «поле сознания» и влечет за собой «сознательную реакцию»72

2. Полиморфизм индивидов

Человеческие индивиды, обладая рядом общих свойств, в то же время не тождественны друг с другом по видовым качествам. Они различаются один от другого и физически, и психически, и социально.

Такими различиями являются рост, цвет кожи и волос, внешний вид индивида, походка, мимика и т. д. Дальнейшие различия их обусловлены делением индивидов по полу, возрасту, ряду других биологических свойств. Отличаются индивиды друг от друга и по психическим свойствам: манере чувствовать, мыслить, верить — и по характеру верований, знаний, вкусов, симпатий, т. е. по сово­купности признаков, обозначаемых словами «характер», «темпера­мент», «психический уклад» и т. д.

Не сходны они и по социальному положению, например по при­надлежности к той или иной группе, касте, сословию, государству и т. д. Такие различия относительны.

В одних случаях ряд индивидов отличается друг от друга в меньшей степени, в других — в большей. Причем, отличаясь друг от друга физически (например, по росту или полу), они могут быть сходными по социально-психическому багажу: по манере мыслить, чувствовать, по социальному положению, мировоззрению и т. д. В других случаях может быть наоборот. Отличаясь «по психиче­скому укладу» (например, холерик и флегматик), они могут быть сходными по вкусам, верованиям, убеждениям и т. д. И наоборот. В третьих случаях различие может быть более полное (например, готтентот и европейская культурная дама).

Отсюда следует, что по степени сходства и по характеру этого сход­ства можно соединять индивиды в различные группы: однородные и разнородные; однородные, например по полу, возрасту, религии, язы­ку, одежде, социальному положению и т. д., или разнородные — по целому ряду признаков физических, психических и социальных.

Самые разнородные индивиды могут быть сходными в том или ином отношении: «Индивиды, принадлежащие к низшим классам юга Италии, могут быть сходными с неграми и краснокожими в отношении предрассудков, морального поведения» и т. д.73 И об­ратно, самые сходные индивиды могут различаться по ряду при­знаков. Отсюда легко видеть всю сложность возможной группировки индивидов: она не покрывается ни политической, ни географической, ни классовой группировкой. Она бесконечно сложнее.

Этот полиморфизм, или физическое, психическое и социальное несходство индивидов, важно отметить: он обусловливает собою ряд свойств взаимодействия и играет громадную роль в явлениях социальной группировки.

3. Потребности человека

Из других свойств индивидов отметим наличность потребнос­тей, данных вместе с организмом. Эти потребности неодинаковы у отдельных лиц и исторически изменчивы, но вместе с тем есть ряд потребностей, которые в той или иной мере присущи всем челове­ческим индивидам.

Классификацией человеческих потребностей занимались мно­гие социологи и представители отдельных социальных наук. Мы не будем здесь приводить историю этого вопроса. Ограничимся двумя-тремя примерами. Так, професор Fairbanks делит все потреб­ности человека на семь основных классов, дающих основание для семи главных видов социальной деятельности. Таковы: 1) потреб­ность в пище и в защите против холода и воды, дающая основание для экономической деятельности; 2) потребности, вызываемые удов­летворением ряда эмоций — эгоистических и альтруистических (зависть, ревность, соперничество, симпатии и т. д.), дающие осно­вание для социальной деятельности; 3) потребность в защите себя от сотоварищей-людей, дающая основание для политической дея­тельности; таковы основные виды потребностей. Далее идут «про­изводные желания»: 4) эстетическая потребность, 5) интеллекту­альная, 6) моральная, 7) религиозная74.

Близкую классификацию потребностей дает де Грееф, делящий потребности, а соответственно, и социальные явления, на семь ос­новных видов:"!) экономические, 2) воспроизводительно-семейные, 3) артистические, 4) религиозные, 5) моральные, 6) юридические, 7) политические75.

Л. Уорд, признавая потребности и желания социальными сила­ми, главными из потребностей считает голод и любовь76. В другом месте он дает несколько иную классификацию социальных сил, основанных на потребностях. Главными «потребностями-силами» он считает: 1) стремление к удовольствию, 2) избегание страдания, 3) половые и любовные желания, 4) родительские и родственные привязанности. Далее идут «несущественные» «силы-потребнос­ти»: 5) эстетическая, 6) эмоционально-моральная и 7) интеллекту­альная77. П. Л. Лавров различает потребности питания, полового совокупления, ухода за детьми, безопасности, потребность обще­ния и наслаждения возбуждением нервов78.

Немало потребностями в форме инстинктов занимались психо­логи и биологи.

Одни из них, следуя Дарвину, признают у человека небольшое число инстинктов, а сообразно с этим и небольшое число основ­ных биологических потребностей, к которым присоединяются по­требности социально-психического порядка. Так, В. Вагнер все ос­новные инстинкты (а следовательно, и биологические потребности человека) сводит к трем главным инстинктам: 1) питания, 2) размно­жения, 3) самосохранения79.

Другие, подобно Джемсу, дают чрезвычайно дробную характе­ристику инстинктов, а сообразно с этим и основных биологических потребностей. К этому же направлению принадлежат и такие соци­ологи, как Эллвуд и Макдауголл. Первый различает следующие ин­стинкты (и потребности): питания, воспроизведения, самозащиты, стадности или социабельности, подражания, приобретения, господ­ства и подчинения, строительства (жилищ) и игры (эстетика)80.

До известной степени сходную (но более дробную) классифи­кацию инстинктов и соответствующих потребностей дает Макдау­голл. Он выделяет инстинкты (и потребности) бегства, отталкива­ния, любопытства, драчливости, покорности и самовыставления, родительский, размножения, стадный, приобретения, строитель­ства; плюс — врожденные склонности: симпатия, внушение и под­ражание, потребность игры и соревнования; на этой почве, по его мнению, развиваются потребности высшего порядка (эстетические, нравственные, религиозные и интеллектуальные)81.

Отметим далее ряд социологов, из которых одни дают чрезвы­чайно краткую и простую классификацию потребностей, другие — весьма сложную. В русской социологической литературе примером первой может служить классификация К. М. Тахтарева. Человечес­кие потребности, говорит он, «могут быть легко сгруппированы в несколько основных видов потребностей: экономических, брачных и психических (нравственных, умственных и эстетических)»82.

Примером весьма сложной классификации потребностей (и то не всех), данных под техническим именем residui (часто заменяемым терминами sentimenti — чувства, bisogno — потребность, иногда тер­мином istinti), может служить классификация Парето.

Разделяя residui на шесть основных классов: 1) инстинкт или по­требность комбинации (Istinto delle combinazioni), 2) потребность сохранения скомбинированных агрегатов (Persistenza degli aggregati), 3) потребность проявления внешними актами чувств (Bisogno di manifestare con atti esterni i aentimenti), 4) потребности, связанные с жизнью в обществе (Residui in relazione colla socialitd), 5) потреб­ность сохранения целостности индивида и его взаимоотношений (Integrita dell' individuo e delle sue dipendenze), 6) половая потреб­ность (Residue sessuale), Парето каждый класс делит на ряд подраз­делений, дающих в итоге 52 группы, распадающиеся, в свою оче­редь, на ряд подгрупп83. Среднюю позицию между ними занимают Штукенберг и Росс. Росс различает желания: 1) голода и жажды, 2) удовольствия, 3) эготические (требования «я»), 4) аффективные (любовь, симпатия и т. д.), 5) воспроизводительные, 6) религиоз­ные, 7) этические, 8) эстетические, 9) интеллектуальные84.

Не приводя других примеров из этого беглого обзора, видно, какая разноголосица царит в вопросах классификации человече­ских потребностей. Но из него же видно и другое: разноречия каса­ются не столько самого существа дела (почти все в конце концов то более, то менее подробно дают под разными именами одни и те же потребности), сколько способа классификации и внешнего распо­ложения основных потребностей.

Не вдаваясь в критику изложенных классификаций, не претен­дуя на исключительность своей классификации, равным образом не ставя сейчас задачей детальный анализ природы каждой из по­требностей, я позволю себе дать нижеследующий список основных потребностей человека. Всякое существо, следовательно, и чело­век, пока оно живет и пока живет его род, должно удовлетворять потребности, необходимые для продолжения жизни. Отсюда вывод: человеку как организму прежде всего свойственны все основные биологические потребности, без удовлетворения коих организм жить не может. К таковым относятся: 1) потребность удовлетво­рения голода и жажды; 2) потребность половая (размножения), необходимая для сохранения рода; 3) потребность самозащиты от сил и влияний, угрожающих жизни, — каковы бы последние ни были (самозащита от космических влияний — температуры, смер­тельного воздуха, ветра, дождя, испарений, механических опаснос­тей, например, падения в пропасть, утопления, ожога и т. д.; самозащита от биологических опасностей — нападения зверей, болезней, гнилой пищи и т. д.; самозащита от социальных опасностей — от сочеловеков, от вредных для жизни и здоровья социальных усло­вий); 4) потребность групповой самозащиты (защита и покрови­тельство «своих», «близких» — членов семьи, детей, друзей, чле­нов племени, рода, тотема и т. д.; объем и характер этих «близких» колеблется и изменчив у различных индивидов); 5) потреностъ движения. Едва ли есть надобность доказывать свойственность этой потребности человеку. Она в виде «способности реагировать на раздражения составляет основное свойство всякой живой прото­плазмы»85. Движение — характерная черта животных организмов. Тем более важной и существенной является эта потребность у че­ловека86. Не встречая обычно препятствий к ее удовлетворению, мы не замечаем ее важности. Между тем хотя бы кратковременное не­удовлетворение этой потребности влечет за собой ряд мучитель­нейших состояний и действует на организм вредно, почти убийст­венно. Состояние человека, связанного по рукам и ногам, было одним из приемов пытки и такое название заслуживает по справед­ливости. Мы чувствительны не только к лишению нас способности движений, но к малейшему ограничению свободы передвижения; мучительность заключения человека в камеру тюрьмы с ограничен­ным пространством, протесты и борьба против застав, шлагбаумов, против запретов въезда и выезда, паспортной системы и т. п. как нельзя лучше доказывают правильность сказанного; 6) остальные физиологические потребности: дыхания, обмена веществ, сна, от­дыха, разряжения избыточной энергии (игра) и т. д.87

Человек, однако, не только организм, но еще организм, облада­ющий сознанием, психикой. Мало того, он существо, живущее в среде подобных себе существ. Эти обстоятельства на почве основ­ных биологических потребностей породили ряд добавочных по­требностей социально-психического порядка. В конкретной форме последние бесчисленны.

Основными из них мы можем считать следующие.

7) Потребность общения с себе подобными. В той или иной форме эта потребность есть у всех людей. Правда, она не одинако­ва у различных индивидов.

Одних мы называем «медведями-нелюдимами», другие прямо говорят: «одиночество для меня невыносимо». Есть и такие, кото­рые утверждают, что «люди им надоели». Однако можно смело го­ворить, что за исключением, может быть, чрезвычайно редких единиц (да и то вопрос — существуют ли они), потребность общения с другими людьми или прямо, или косвенно (путем писем, чтения книг, газет и т. д.) присуща всем людям. Одни одинаково общитель­ны и болтливы со всеми, другие — ведут светскую жизнь, третьи — ограничиваются обществом избранных друзей и семьи, четвер­тые — обществом любимых авторов — живых и мертвых, с кото­рыми они общаются путем книг, пятые — обществом собутыльни­ков и т. д.; одних она гонит на улицу, в кабачок, других — в театр, в кино, третьих — на лекцию, четвертых — «побеседовать с друзь­ями», пятых — в толпу, шестых — на бал, седьмых — в церковь; короче — формы удовлетворения ее могут быть различными, но в том или ином виде она присуща всем людям.

Что это так, доказывается множеством фактов. Во-первых, тем, что люди жили и живут в обществе себе подобных и что изолиро­ванный человек несамодостаточен, а потому без общения с други­ми существовать не может. Людей, живущих изолированно от по­добных себе, мы, за весьма редкими исключениями, не знаем88. Если эти редкие исключения и есть, то изолированность здесь была не добровольная, а принудительная.

Во-вторых, тем, что на самых первых ступенях жизни челове­чества люди, помимо обычного общества, периодически собирают­ся в более обширные соединения и устраивают празднества («ко-роборри» австралийцев)89.

В-третьих, тем, что изоляция (даже относительная) мучительна и гибельно действует на человека. Доказательством этому служит обще­признанная мучительность одиночного заключения. Хотя здесь изоля­ция относительна (ибо обычно человек путем свиданий, писем, про­гулок, перестукиваний, чтения книг и т. д. общается с другими), но, несмотря на это, одиночное заключение является одним из самых тя­желых наказаний, вызывает застой и деградацию психической жизни, подтачивает здоровье, ведет к преждевременной старости и смерти90.

В-четвертых, потребность в общении подтверждается и иссле­дованием причин самоубийства. Дюркгейм показал, что основной причиной самоубийств является ослабление социальной связи, т. е. рост одиночества и изолированности человека от сочеловеков91.

Помимо этих фактов данность этой потребности свидетельству­ется известной всем по опыту «тягой к людям», желанием поде­литься своими переживаниями с другими и т. д.92

Сказанного достаточно, чтобы признать наличность данной по­требности. Она столь же реальна, как и все перечисленные. Под общей формой потребности общения с сочеловеками может быть чрезвычайно пестрое конкретное содержание: обмен идеями, чув­ствами-эмоциями, волнениями всякого рода, как сходными, так и несходными, как благожелательными, так и враждебными.

Рядом с этой потребностью следует отметить другие потребнос­ти социально-психического порядка, вытекающие из наличности вы­сокоразвитого сознания у человека. Если остановиться на обычном делении элементов психики на: 1) познавательные, 2) чувственно-эмоциональные, 3) волевые, — то социально-психические потреб­ности можно свести к: 1) интеллектуальным, 2) чувственно-эмоци­ональным и 3) волевым.

8) Потребности интеллектуальной деятельности. Нет ни одного человека, которому эта потребность не была бы свойственна в той или иной форме. Вместе с организмом человека даны ощущения, воспри­ятия, представления и их комбинации, т. е. различные формы интел­лектуальной деятельности. Эти явления имманентно присущи челове­ку. Как человек, пока живет, не может не есть, не пить, не двигаться, так он не может не ощущать, не воспринимать, не иметь представле­ний. Познавательная деятельность в простейших формах — различе­ния и элементарного синтеза — появляется уже в мире животных. Тем более она присуща человеку. Она от него неотъемлема. Конеч­но, степень и формы интеллектуальных потребностей различны у разных индивидов. Но в той или иной форме они имманентно при­сущи всем представителям homo sapiens. Раз у него имеется разви­тая нервная система — тем самым дана и интеллектуально-позна­вательная деятельность; ибо мы видели, что основной функцией нервной системы является анализаторская функция, т. е. различение и дифференциация раздражений среды. А психология указывает, что различение (discernement) представляет простейшую форму позна­вательной деятельности. Точно так же вместе с развитой нервной системой дана и синтетическая или комбинирующая деятельность. «Ученый в своей лаборатории синтезирует и комбинирует воспри­нимаемые явления согласно определенным нормам, правилам, ги­потезам. Невежда также синтезирует и комбинирует, хотя бы и фан­тастическим, детским, абсурдным образом... Имеется инстинкт (неточное выражение. — 77. С), который толкает людей к такой комбинационно-синтетическои деятельности, — правильно утверждает Парето. — Часто соединяют (и устанавливают связи, хотя бы и фанта­стические. — П. С.) вещи сходные, иногда противоположные, времена­ми комбинируют исключительные явления с редкими вещами» и т. д.93

«Люди имеют определеннейшую склонность давать логическое обоснование их актам... У них имеется синтетическая тенденция, не­заменимая для практических потребностей. Прежде всего люди хотят мыслить, а плохо или хорошо они мыслят, это уже другой вопрос», — не менее справедливо говорит тот же автор94. На почве удовлетворе­ния этой потребности выросла не только наука, но и все абсурдные обобщения, абстракции, олицетворения, персонификации и понятия вроде добра, справедливости, солидарности и т. д. «Такие или сход­ные комплексы, родившиеся из потребности мыслить и комбини­ровать, потом могут приобрести независимое существование и в из­вестных случаях быть персонифицированными»95. Не только факт существования науки, но еще в большей степени факт существования ошибочных абсурдных теорий, представлений, понятий, суеверных и наивных объяснений, нелепых умственных комбинаций, фантастич­ных интеллектуальных образований, короче — все те анимистические, фетишистские, тотемические и нелепейшие теории, которые созда­вало и создает человечество начиная с самых первобытных людей и кончая «дикарями современной культуры», теории, которыми люди объясняли и объясняют окружающие их явления, все эти «суевер­ные обломки старых истин», которыми полна история человечества и которые мы находим всюду, где находим человека, все это служит непререкаемым и красноречивейшим доказательством наличности у человека интеллектуальной потребности. Если бы ее не было, то не могли бы возникнуть и эти уродливые детища мысли. Иными слова­ми, человеку свойственен в такой же степени интеллектуальный го­лод, в какой ему присущ голод физиологический. Один удовлетворяет его фантастическими теориями анимизма, другой — теориями Нью­тона и Дарвина, один для его удовлетворения создает теорию «семи Дней творения», другой — теорию, подобную канто-лапласовской те­ории или доктрине «Основных начал» Спенсера.

Еще бесспорнее станет эта потребность, если мы учтем роль знания как лучшего орудия в борьбе за существование. Уоллес и Бергсон правы, говоря, что в силу этой потребности для человека стала излишней необходимость изменения тела для приспособления к среде: его место заняли изменения мозга и тех орудий и инстру­ментов, которые созданы человеческим знанием^6.

Этой потребностью вызвано к жизни бесчисленное множество представлений и теорий, истинных и ложных, — относящихся к явле­ниям и неорганического, и органического, и социально-психического мира. И научные дисциплины, и религиозные представления и кон­цепции, и теории о душе, праве, справедливости, жизни и смерти, кра­соте и добре — короче, все суждения «А есть В» и «А не есть В», из комплекса которых составляются системы, мировоззрения, дисципли­ны; суждения, начиная с «паук имеет четыре ноги» или «дьявол поку­пает человеческую душу» и кончая комплексом их, составляющим науки физику, химию, биологию, психологию, социологию, гносеоло­гию и т. д., или таким сочетанием их, как мировоззрение Вед, буддиз­ма, анимизма и т. д., — всё это плоды, родившиеся на почве удовлет­ворения данной потребности, все это детища последней...

Короче, потребность в интеллектуальной или умственной дея­тельности столь же реальна, как и потребность в питании. Другое дело, столь ли важна она, как последняя. Но этим вопросом мы сейчас не занимаемся.

9) Потребность в чувственно-эмоциональных переживаниях. Под ней я понимаю потребность человека, опять-таки имманентно присущую его организму, данную вместе с последним, переживать ряд чисто аффективных состояний — чувств, эмоций, носящих название радости, страха, горя, нежности, любви, симпатии, обо­жания, отвращения, удивления и т. д., сопровождающихся или удо­вольствием, или страданием (положительные и отрицательные чув­ственные тоны), потребность, отличную от интеллектуальной и не совпадающую с последней97.

Так же, как человек не может не мыслить, так же он не может не чувствовать. Больше того, человек хочет мыслить и хочет чувство­вать, часто он ищет чувственных переживаний... Реальна ли эта по­требность? Вместо ответа процитирую Ланге: «Эмоции, — говорит он, — не только играют роль важнейших факторов в жизни отдель­ной личности, но они вообще самые могущественные из извест­ных нам прирожденных сил. Каждая страница в истории — как це­лых народов, так и отдельных лиц — доказывает их непреодолимую власть. Бури страстей погубили больше человеческих жизней, опус­тошили больше стран, чем ураганы, их поток разрушил больше городов, чем наводнения»98. В той или иной форме эта потребность есть у всех людей. Не идеи, не голод и не остальные перечисленные потребности влекли и влекут людей на зрелища: первобытные пляс­ки, игрища («короборри»), в цирк гладиаторов, на мистерию, на бой быков, в современный цирк, в театр, в оперу, на концерт, в кинема­тограф, на поэтические вечера, на скандал, к месту казни и т. д. Что как не потребность «в сильных ощущениях» (неточное выражение) заставляла и заставляет людей плясать (танцы, балет, игрища, ре­лигиозные пляски, балы и т. д.), возбуждать себя употреблением гашиша, опиума, вина, водки, табака и других опьяняющих и оду­ряющих веществ", столь же древних, как и само человечество? «Хлеба и зрелищ» — таков вечный красноречивый свидетель дан­ности этой потребности у человека. Если лозунг «хлеба» относится к биологической потребности питания, то лозунг «зрелищ» говорит о потребности в аффективных переживаниях100. Отнимите эту потреб­ность у человека, и вы сделаете непонятным существование множе­ства явлений, начиная с игры и кончая всем искусством: поэзией, жи­вописью, музыкой, балетом и т. д. «Дориан Грей» Уайльда — только сконцентрированный художественный образ человека, сделавшего «целью жизни» служение и удовлетворение потребности в чувствен­но-эмоциональных переживаниях. Все люди в большей или меньшей степени Дорианы, различны только формы и степени «прожигания жизни». Эта потребность дает себя знать всюду: обычай употребле­ния музыки на парадах, в наступлении, на похоронах и свадьбах, та­кие явления, как сервировка стола (цветы, художественность серви­ровки), явления комфорта, роскоши («пышные» платья, «красивая обстановка» комнаты, все, «что ласкает взор», и т. д.), — все это выз­вано и появилось на почве удовлетворения этой потребности. Она, как воздух, всюду проявляет себя, но как воздух, мы ее не замечаем... Если бы ее не было, то насколько упростилась бы наша жизнь. Удовлетво­рение голода не требует ни цветов, ни белоснежных салфеток, ни красиво убранного стола; все эти «аксессуары» вызваны к жизни «эс­тетикой», т. е. чувственно-эмоциональными потребностями. Ими же вызваны к жизни и почти все явления искусства, начиная с примитив­ных рисунков, фантастических сказок и первобытной песни и кончая Шекспиром, Диккенсом, Бетховеном и Рембрандтом. Она гонит одних в кабак, других — на митинг, третьих — на бал, четвертых — в цирк, пятых — в театр, шестых — в толпу, седьмых — в церковь, восьмых заставляет подзадоривать людей подраться, девятых — к опасным приключениям, десятых — на выставку и т. д. Всюду, где люди «любу­ются» чем-нибудь, всюду, где они говорят «о красивых переживани­ях», всюду, где действуют «страсти и аффекты», там вы найдете эту потребность. Она неизбывна для человека и соприсуща его природе. Борьба за «жизненные блага» в значительной степени является борь­бой за возможность чувственно-эмоциональных переживаний, за воз­можность их удовлетворения.

Такова беглая характеристика этой потребности.

10) Потребность в волевой деятельности. Наряду с указанны­ми потребностями человека имеется потребность в волевой дея­тельности; она состоит в постановке и в достижении осознанной, намеренно поставленной цели101.

Ставить цели, ближайшим образом связанные с нашим «я», и стре­миться к их осуществлению — свойство, имманентно присущее чело­веку. Если прав был Декарт, говоря: «Cogito, ergo sum» (я мыслю, сле­довательно, существую), — то не менее правильным будет сказать: «Volo, ergo sum» (хочу, следовательно, существую). Сознательное «хочу» дано вместе с человеком и от него неотъемлемо! Опять-таки характер целей и волевых стремлений различен у разных людей. Но в той или иной форме они присущи всякому человеку (кроме разве иди­отов и психически дефективных людей). Если история человечества есть в значительной степени результат эмоций и чувств, то известная доля исторических событий может и должна быть объясняема как результат воления и волевых действий. Если в прошлом роль после­дних была сравнительно незначительна, то по мере поступательного хода истории значение и роль волевой деятельности растут. Спраши­вается, что же служит доказательством наличности такой потребности у человека? Ответ гласит: постановка людьми осознанных целей, воспринимаемых ими в качестве целей, тесно связанных с интимней­шими сторонами их «я» и потому важных и ценных для того, кто их ставит, — с одной стороны. С другой — борьба людей с теми, кто препятствует достижению таких целей, или, когда они достигнуты, борьба с теми, кто мешает их дальнейшему выполнению, кто угрожа­ет или препятствует осуществлению соответствующих волевых актов.

В той или иной форме такие осознанные воления, несводимые к желаниям, вызываемым другими потребностями, были и остаются свойственными человеку. Таково воление, связанное с целью поддержания достоинства собственного «я», «чести», «доброго имени»102, таково воление «власти» над другими, воление «славы», воление «пре­восходства над другими», «популярности, авторитета», «одобрения, уважения»; к этой же категории фактов относятся, далее, воление «справедливости», «добра», «нравственности», «подвига», «жертвы», «долга» и т. д. Все эти воления отличны прежде всего от стремлений, вызываемых чисто биологическими потребностями: воление «славы» или «поддержания доброго имени» не есть ни потребность удовлетво­рения голода, ни инстинкта размножения, ни самозащиты (в биологи­ческом смысле), ни движения, ни других биологических импульсов. Отличается оно и от потребности удовлетворения интеллектуальных запросов и чувственно-эмоциональных (пассивных) переживаний... Возникнув на почве биологических потребностей, эти воления вырос­ли в своеобразный вид потребностей, отличающихся от всех их. По­этому приходится их выделять в самостоятельную группу103.

В той или иной форме эти потребности свойственны большин­ству людей... Например, защита «чести», «доброго имени» или во­левая потребность «одобрения» другими проявляется в течение всей истории... Месть за оскорбление чести в первобытных груп­пах, поединки и турниры рыцарей средневековья, борьба из-за «ме­стничества» в нашей истории, современные дуэли и суды чести — все это ряд фактов, вызванных к жизни этой потребностью... Жела­ние побороть в схватке противника, победить в турнире соперника, «прославить свое имя» физической силой, ловкостью, хитростью, художественным даром, научным трактатом, артистической игрой, красотой движений или лица, пышным костюмом, выделиться пе­ред другими своей роскошной обстановкой, чистокровными ло­шадьми, какой-либо эксцентричностью (Герострат, из-за увекове­чения имени сжигающий храм) и т. д., и т. д. — все это разные виды деятельности, вызванной на почве воления «славы»104.

Защита «святая святых» своей души в виде норм нравственнос­ти и права; жертвование собой во имя исполнения долга, борьба с теми, кто нарушает правовые и нравственные заветы (преследова­ния и наказание преступников), — опять-таки категория фактов, подпадающих под факты, вызванные этой потребностью. Почти все акты, связанные с «долгом» и «моральным долженствованием», Целиком вызваны ею же. Борьба за власть, за утверждение своего «я», принимавшая и принимающая на протяжении истории самые различные формы — начиная от примитивного «моему нраву не препятствуй», от элементарных «не смей мне перечить», «не возра­жать» и кончая борьбой за политическую и духовную власть, за гегемонию «я» над сотнями тысяч людей — опять-таки явления, выросшие на почве удовлетворения этой потребности105.

К этому же разряду фактов относится большинство случаев, где один человек обращается к другому с категорическими, ультиматив­ными приказами и запретами... «Приказываю делать то-то», «Запре­щаю поступать так-то» — эти факты, в тысяче форм встречаемые на каждом шагу, весьма часто представляют акты, вызванные по­требностью волевой деятельности...

Ограничиваюсь данным сжатым наброском основных потреб­ностей человека. Различаясь по содержанию в каждом данном слу­чае, все десять классов перечисленных потребностей в той или иной форме свойственны большинству людей.

Резюмирую.

Потребности человека: 1) удовлетворения голода и жажды, 2) половая (размножения), 3) индивидуальной самозащиты, 4) груп­повой самозащиты, 5) движения, 6) дыхания, обмена веществ, сна, разряжения избыточной энергии (игры) и другие физиологические потребности, 7) потребность общения с себе подобными, 8) интел­лектуальной деятельности, 9) чувственно-эмоциональных переива-ний и 10) волевой деятельности.

Напоминанием этих общих свойств и ограничимся в характе­ристике индивида как элемента системы взаимодействия.

 

 

Явление взаимодействия как коллективное единство*

 

 

* Печатается по: Сорокин П. Система социологии. В 2 т. — М., Наука, 1993.

 

§ 1. Явление взаимодействия как коллективное единство или реальная совокупность

Явление взаимодействия людей дано тогда, когда психическое со­стояние или внешнее поведение либо, наконец, то и другое одного или одних из них могут быть рассматриваемы как функция суще­ствования и состояния другого или других индивидов, — таково данное выше определение явления взаимодействия.

Из этого определения следует, что один или одни индивиды могут влиять на поведение и состояние психики другого или других, могут вызывать — намеренно или ненамеренно — изменения в области пси­хических переживаний и в области внешних движений других инди­видов. Взятое в целом, явление взаимодействия представляет, таким образом, определенную систему, где в течение процесса взаимодей­ствия существует тесная функциональная связь между центрами взаимодействия: поведение или состояние одного из них тотчас же отражается на поведении и состоянии другого, изменения одного (обусловливающего) индивида влекут за собой те или иные измене­ния в поведении и состоянии его контрагента. Такая зависимость мо­жет быть и взаимной... Образно говоря, взаимодействующие инди­виды представляются как бы связанными друг с другом веревкой. Движения одного, в силу этой связи, «дергают» другого, и наоборот.

Такая тесная функциональная или причинная взаимозависи­мость между центрами взаимодействия дает основание для того, чтобы рассматривать явление взаимодействия в качестве особого коллективного единства или коллективной индивидуальности.

Основанием для этого, как только что было сказано, являются причинные или функциональные отношения, данные между взаимо­действующими индивидами, выделяющие их из множества других индивидов в особое явление, отграниченное от всех остальных... Спрашивается, достаточно ли такой основы для того, чтобы образо­вать из ряда взаимодействующих индивидов коллективное единство?

Ответ может быть только положительный. Для объективного исследователя такое основание является достаточным и необходи­мым основанием. Больше того, оно единственное основание для образования всякого реального коллективного единства. Там, где нет этой тесной функциональной или причинной связи, там нет и коллективного единства, а есть простая пространственная близость и сосуществование ряда отдельных единиц или единство не реаль­ное, а мнимое. Так, не являются коллективным единством куча пес­ка, штабель дров, груда кирпичей или ряд холмов. Не составляет коллективного единства и ряд индивидов, не оказывающих друг на Друга никакого влияния106.

Правильно говорит по этому поводу Зигварт, рассматривающий эти последние явления в качестве «внешнего и случайного един­ства»: «Когда мы говорим о куче песка, дров, о группе деревьев, о ряде холмов и т. п., то пространственное сосуществование отдель­ных штук или индивидуумов в этом числе и группировке не опре­делено никакой в них самих лежащей необходимостью, и между ними существует лишь такое отношение, какое могло бы быть так­же между какими угодно другими вещами»107.

Совсем иначе обстоит дело в том случае, когда в основе коллек­тивного единства лежит принцип функционального, или причин­ного, отношения. Здесь единство не внешнее, а внутреннее, связь не случайная, а функциональная (причинная). Пространственная близость является основой единства внешнего и случайного: дос­таточно песчинки или поленья отделить друг от друга, например раскидать по земле, т. е. пространственно разделить их, и от кол­лективного единства не останется ничего. Иначе обстоит дело в явлениях взаимодействия. Выше мы видели, что здесь простран­ственная близость не является условием единства: взаимодейству­ющие индивиды могут взаимодействовать и при пространственной разделенности. Пространственная разделенность в единствах, ос­нованных на причинных отношениях, не препятствует их бытию. Совершенно правильно говорит Зигварт и по этому поводу:

«Другие коллективные понятия имеют основой своего единства причинное отношение (безразлично, будет ли это зависимость от одной причины или взаимодействие), которое связывает отдельные разделенные единства, безразлично, полагается ли при этом вместе с тем пространственная отграниченность целого или нет. Так, кол­лективное понятие солнечной системы постепенно прогрессиро­вало от простого единства суммы к причинному единству. Так, про­стое генеалогическое понятие семьи покоится лишь на причинном отношении единого происхождения от общего родоначальника. Так, в коллективное понятие леса может быть включен причинный элемент зависимости произрастания его составных частей друг от друга»108.

Правда, тот же Зигварт далее указывает на возможность теле­ологического единства. Но из его же анализа следует, что это не необходимое и не достаточное условие для образования коллектив­ного единства. «Телеологическое рассмотрение общества и государства, — говорит он, — не исключает каузального рассмотре­ния, а, напротив, требует его»109.

Итак, наличность тесной функциональной связи между взаимо­действующими индивидами является вполне достаточным основа­нием для рассмотрения явлений взаимодействия как коллективно­го единства, как особой «реальной совокупности».

Раз совокупность взаимодействующих индивидов составляет коллективное единство, то сообразно выделенным формам взаимо­действия можно различать следующие виды коллективных единств:

I. В зависимости от количества индивидов: 1) коллективное един­ство двух; 2) коллективное единство многих с определенным одним центром, связывающим всех взаимодействующих индивидов; 3) кол­лективное единство сложное, составленное из взаимодействия двух групп, из которых каждая является коллективным единством 1-й степе­ни. В зависимости от качества индивидов могут быть коллективные единства самые разнородные, в частности составленные из сходных (односемейных, одногосударственных, однорасовых, однополых, од-новозрастных и т. д.) и несходных индивидов (разносемейных, разно-государственных, разнорасовых и т. д.).

П. В зависимости от характера актов коллективные единства:

1) активные, активно-пассивные, пассивно-активные и пассивные;

2) односторонние и двусторонние; 3) длительные и временные; 4) антагонистические и солидаристические; 5) шаблонные (органи­зованные) и нешаблонные (неорганизованные); 6) сознательные (в частности, целевые) и бессознательные; 7) интеллектуальные, эмоциональные и волевые.

III. В зависимости от проводников коллективные единства: 1) связанные звуковыми проводниками; 2) свето-цветовыми; 3) двигательно-мимическими; 4) химическими; 5) механическими; 6) теп­ловыми; 7) предметными; 8) электрическими, а также 9) коллек­тивные единства посредственные и непосредственные.

Отсюда следует определенный методологический вывод. Он гласит: первым шагом к анализу строения всякого народонаселе­ния (любой страны, любой эпохи) является анализ его с точки зре­ния количества и качества составляющих его индивидов, характе­ра их взаимоотношений и проводниковых связей. Не отдав себе отчета в этих вопросах, невозможно понять ни истории, ни судеб Данного населения110.

Такой анализ — не всё. Он лишь первый шаг. Но без такого шага обойтись нельзя.

Ограничимся полученным результатом. Он подытоживает наш анализ. Взяв явление взаимодействия, мы разложили его на части, рассмотрели эти части и теперь снова замкнули разорванный круг, придя к выводу, что эти части составляют особое целое — коллек­тивное единство.

Полученный результат дает возможность перейти «на второй этаж» анализа социальной структуры. Начав с индивида и его взаи­моотношений, мы пришли к понятию коллективного единства. Те­перь мы могли бы оставить в стороне взаимоотношения индивидов и перейти к изучению взаимоотношений коллективных единств; их градации, их скрещивания, их кумуляции, их расслоения. Мы мог­ли бы приступить к исследованию взаимодействия не лиц, а групп или реальных совокупностей. Эти последние, в свою очередь, мы могли бы разделить на ряд категорий по степени сложности, начи­ная от коллективных единств простых и кончая сложными соци­альными телами, составленными из ряда простых групп. Таким путем мы последовательно перешли бы от аналитики простых со­циальных структур к аналитике сложных социальных образований. Из сказанного становится ясной та логическая последовательность, которая лежит в основе нашей работы; рассеивается возможное недоумение многих, кому, быть может, показалось странным, поче­му мы свою социологию начали с анализа столь «несоциальных» (с шаблонно дилетантской точки зрения) явлений, как индивиды, их акты и проводники. Теперь, вероятно, каждый поймет, что без анализа и изучения «первого этажа» нельзя приступать к анализу «второго».

Но прежде чем перейти к решению указанных вопросов, мы должны рассмотреть еще несколько проблем, связанных с бытием простых социальных явлений, проблем, необходимых для того, что­бы расчистить путь для анализа сложных социальных структур.

§ 2. Социологический реализм и номинализм

Раз мы пришли к выводу, что явление взаимодействия представля­ет коллективное единство, то встает вопрос о реальности этого кол­лективного единства. Этот вопрос гласит: являются ли коллективнов единство или общество111 реально существующими, или же они реально не существуют, а реально даны только индивиды, их составляющие?

Как известно, этот вопрос встал давно и вызвал большие спо­ры. Эти споры не утихли и в наше время.

Основные ответы на этот вопрос вылились в два течения. Пер­вое из них можно охарактеризовать как течение социологического реализма, второе — как течение социологического номинализма.

Сущность ответа первого течения состоит в утверждении, что общество есть реальность sui generis, отличная и даже независи­мая от реальности составляющих его индивидов; общество имеет свое существование, свои функции, свои органы, короче — оно живет как всякое подлинно существующее явление, говорят нам «реалисты».

Такова суммарная характеристика социологического реализма.

При более детальном рассмотрении его мы видим в нем опре­деленные оттенки и градации.

Крайнюю позицию в социологическом реализме занимали орга-ницисты, т. е. сторонники органической школы в социологии.

Они утверждали, что общество — это не только реально суще­ствующее явление, но что реальность его такова же, как и реальность всякого организма, ибо общество само представляет организм. Как всякий организм, общество имеет свое физическое тело, свою энер­гию и свое коллективное сознание. Как всякий организм, оно рожда­ется, растет, существует и умирает. Как всякий организм, оно имеет свои органы и клетки. Такими клетками являются индивиды. Как в организме каждый орган выполняет свои функции, так и в обществе надлежащие органы выполняют свои. Словом — общество есть под­линно реальное существо, независимое от составляющих его иниви-Дов, имеющее и физическое, и психическое бытие112.

В менее отчетливой и резкой форме тезисы социологического реализма поддерживаются и рядом других социологов. Таковы, на­пример, Гумплович, Дюркгейм, Позада, Де-Роберти, Изуле, Эспинас, Фулье, Гирке и др. Приведем несколько примеров. «В человеке мыс­лит совсем не он, но его социальная группа, — пишет Гумплович. — Разве мыслит, чувствует, имеет вкус индивид? Нет! Не индивид, а социальная группа»113. «Мы считаем отдельными реальными эле­ментами в социальном процессе не отдельных лиц, а социальные группы»114. Общество или разряд социальных фактов «составляют образы мыслей, действий и чувствований, находящихся вне индиви­да и одаренных принудительной силой, вследствие которой он вы­нуждается к ним», — пишет Дюркгейм. Социальным является «вся­кий образ действий... имеющий свое собственное существование, независимое от его индивидуальных проявлений»115. «Над индиви­дом есть общество. Оно есть не воображаемое и номинальное суще­ство, а система действительных сил». «En resume, la societe n'est nullement 1'etre illogique ou alogique, incoherent et fantasque qu'on se plait trop souvent a voir en elle. Tout au contraire, la conscience collective est la forme la plus haute de la vie psychique, puisque c'est une conscience de consciences»*116. Отсюда постоянное употребление Дюркгеймом и его школой терминов вроде «коллективное сознание», «коллектив­ные представления» и т. д.

* Итак, общество ни в коем случае не является чем-то сверхлогичным или алогичным, бессвязным и фантастическим, как его очень многие любят изобра­жать. Напротив того, коллективное сознание является самой высшей формой пси­хической деятельности, так как в нем сливаются воедино все индивидуальные сознания (фр.). Прим, комментатора.

 

«Достойным нашего времени, действительно обоснованным на­шим миросозерцанием, действительно прогрессивным является только воззрение, которое выработал германский дух в многовеко­вой борьбе, — читаем мы у Гирке, — над человеческими индивида­ми продолжают существовать человеческие союзы разного порядка и ранга — реальные существа исторической действительности, со­циальные организмы с головой и прочими органами, из коих каж­дый на своем месте участвует в общей жизни целого»117.

«Общества человеческие нам представляются как нечто целое, имеющее собственные цели, как сущности, как живые существа», — пишет Posada118.

«Без всякого сомнения, общества суть живые существа. Общество есть живое сознание или организм идей», — говорит Эспинас119.

В таком же стиле характеризуют надындивидуальную реаль­ность общества Драгическо, де Грееф, Изуле, Фулье и другие социо­логи. Едва ли не самой последовательной попыткой систематическо­го построения общества как подлинной психической реальности является попытка Будэна, недавно сделанная им на страницах «Американского журнала социологии». В своей статье Будэн по­следовательно доказывает существование подлинной социальной души (social mind). Его основной тезис гласит: «What I wish to show is that there is a genuine social unity, distinct from what we call the unity of individual experience, and if not more real, at least more self-sufficient that this»*. «Вместо того чтобы отправляться от постулата изолированного духа, как делала психология в прошлом, стараясь затем объяснить возможность познания одной души другою путем аналогии, мы должны отправляться от постулата межсубъективной духовной непрерывности (the postulate of intersubjective continuity) как элементарного факта». Далее Будэн конструирует эту меж­субъективную психическую реальность как вид энергии, подоб­ный электричеству, указывает, как она диффундирует от индивида к индивиду, — словом, дает реставрацию гегелевского всемирного Духа, приспособленную к современному состоянию знания120.

В смягченном виде реставрацию органической теории и ее уче­ния о реальности общества дает в своем недавнем труде Феррьер, утверждающий, что зерно органической теории было здоровым зерном. Очистив его от шелухи, мы найдем, утверждает он, что общество действительно представляет реальность sui generis, сход­ную во многих отношениях с организмом.

1. Живой организм стремится сохраниться и увеличить свою мощь, ибо жизнь — сила, которая, по Бергсону, «toujours cherche a se depasser elle тете»**. Таково же и общество. 2. Организм в лице «я» стремится вечно прогрессировать. К тому же стремится и общество. 3. Прогресс организма состоит в одновременной дифференциации и интеграции. В этом же состоит и прогресс общества121.

 

* Я хочу показать, что существует подлинное социальное единство, весьма отличающееся от того, что мы называем единством индивидуального опыта (т. е. индивидом. —В. С.), которое если и не более реально, то, по крайней мере, более независимо, чем это последнее (англ.). — Прим. комментатора.

** Всегда стремится превзойти саму себя (фр.).

Ср.: «В разумном существе заложено то, чем оно может превзойти самого себя». «Жизнь это как бы усилие, направленное к тому, чтобы поднять тяжесть, которая падает». «Жизнь... кажется как бы усилием, направленным на то, чтобы накопить энергию и потом пустить ее по податливым, изменчивым каналам, на оконечности которых она должна выполнить бесконечно разнообразные работы» (Бергсон А. Твор­ческая эволюция. М.: СПб., 1914. С. 135, 220, 227). — Прим. комментатора.

Таковы вкратце различные оттенки социологического реализма.

Социологический номинализм, в противоположность социоло­гическому реализму, утверждает: 1) единственно реальны индиви­ды, составляющие общество; 2) вне индивидов как реальности нет никакой другой реальности; с удалением индивидов от общества не остается ничего; 3) нет общества как реальности ни в смысле физического тела, ни в смысле особого от сознания индивидов на­дындивидуального сознания или коллективной души.

Таковы основные тезисы социологического номинализма.

Наиболее ярким представителем его в последнее время был Г. Тард. Он отрицает прежде всего реальность общества как орга­низма или как реальность физического тела. «В итоге, — говорит он, — понятие социального оранизма принесло пользу только на­туралистам, которым оно внушило клеточную теорию, физическое разделение труда и другие ясные и проникновенные мысли. Но по­скольку полезно социологизировать биологию, постольку бесполез­но и вредно биологизировать социологию». «Органицизм не толь­ко неверен, — говорит он далее, — но он опасен. Если я не вижу его услуг, то я отлично вижу заблуждения, которые он усилил. Прежде всего к ним относится тенденция создания социологичес­кой онтологии, конструирования сущностей в качестве вещей, по­стоянного употребления слов вроде «социальный принцип», «душа толпы» или других смутных понятий вроде «социальной среды» в смысле биологической метафизики, быть может, наихудшей из всех метафизик»122.

Из этого отрывка уже ясна позиция Тарда. Еще более рельефно она выявляется из следующей цитаты, направленной против Дюркгейма: утверждение, что «социальный факт, поскольку он соци­альный, существует вне всех своих индивидуальных проявлений», — это заблуждение. «Но, к несчастью... Дюркгейм возвращает нас в самую глубину схоластики. Социология не то же самое, что онто­логия. Признаюсь, мне очень трудно понять, как может случиться, что, "отбросив индивидуумов, получим в остатке общество". Если отбросить профессоров, не представляю себе ясно, что останется от университета, кроме одного названия, которое не выражает ни­чего, если оно никому не известно, со всей совокупностью тради­ций, с ним связанных. Уж не возвращаемся ли мы к реализму сред­них веков?»123

«Чем может быть общество, если мы отвлечемся от составляю­щих его индивидов? — спрашивает Тард и отвечает: — Ничем. В основе дюркгеймовской точки зрения он видит предрассудок, со­стоящий в том, что комбинация элементов может быть отлична от суммы последних. Эта точка зрения, приложимая в химии и биоло­гии, по Тарду, неприложима к социологии: в последней при удале­нии индивидуального исчезает и социальное. В обществе нет ниче­го, что в частичном виде не существовало бы в индивидах в качестве достояния живущих и умерших поколений124.

Из других лиц, близких к позиции номинализма, отметим Duprat. В своей работе «Science sociale et democratic» он отказы­вается признать самостоятельную реальность общества в смыс­ле физического тела — организма — ив смысле психического единства — «социального сознания или коллективной души», от­личной от сознания индивидов. В этой работе он едко высмеивает органическую школу как представительницу социологического реа­лизма, приписывающую обществу реальность физического организ­ма. «"Mentalisez" d'abord un organisme; remplacez la cellule purement biologique, qui n'est qu'une abstraction, par une synthese d'atomes psychiques ou de monades; superposez a la vie la conscience, ici tout a fait obscure et la plus claire; puis "socialisez" ce que vous venez de "mentaliser" ainsi; donnez a chaque element psycho-physiologique une tendance a la vie en commun, a 1'association, dormez a 1'agregat un gouvernement, une sorte de monarque avec 1'ame, dont la sensibilite, 1'intelligence, la volonte seront les ministres <...> и т. д. Qu'y aura done gagne la science? Ne resultera-t-il pas une plus grande obscurite encore de ces analogies parfois forcees»* (P. 46-47).

* Сначала мысленно представьте организм; пусть это будет всего лишь био­логическая клетка, являющаяся не чем иным, как абстракцией, образованной от физических атомов или монад; соедините жизнь с сознанием, т. е. совсем непо­нятное с более понятным; затем «социализируйте» то, что вы мысленно уже по­лучили; сообщите каждому психофизиологическому элементу стремление жить в сообществе, ассоциации, образовавшийся агрегат снабдите правительством, чем-то вроде монарха, наделенного душой, чье чувство, интеллект, воля будут мини­страми... Будет ли это научным достижением? Не затемним ли мы еще больше картину такой вынужденной аналогией? (фр.). —Прим.комментатора.

 

Равным образом Duprat отказывается признать и «социаль­ное сознание» общества, отличное и независимое от сознаний индивидуальных. «La conscience sociale n 'a jamais pu vivre que dans des consciences individuelles»*. Если он и соглашается употреблять этот термин, то только постольку, поскольку он обозначает «синтезы социальных понятий, распространенных среди всех социальных су­ществ, в которых он и получает субъективное бытие, — в одних бо­лее ясное, в других более смутное». Ни о каком социальном созна­нии, помимо индивидуального сознания, не может быть и речи125.

* Общественное сознание не может существовать иначе, как через сознания индивидов (фр). — Прим. комментатора.

 

Весьма близкой к социологическому номинализму, но в значи­тельной мере свободной от его недостатков, является «русская субъективная школа» в лице П. Л. Лаврова, Н. К. Михайловского и Н. И. Кареева.

Их отрицательное отношение к социологическому реализму вы­разилось в резкой и, по существу, правильной критике органической школы; во-вторых, в страстной защите личности как верховной эти­ческой ценности (в субъективной школе); в-третьих, в тщательном анализе понятия индивидуальности (особенно Н. К. Михайловским) и в доказательстве, что из всех возможных индивидуальностей (от атома до вселенной) человеку надлежит остановиться на личнос­ти как подлинной социальной индивидуальности: только она — под­линная реальность, действующая, мыслящая, страдающая и наслаж­дающаяся; только она — не абстракция; только она и ее судьбы могут быть правильным критерием прогресса и т. д.

По времени, блеску и глубине аргументации русская субъектив­ная школа должна быть поставлена во главе критиков социального реализма. Если я типичным выразителем социального номинализ­ма ставлю Тарда, а не эту школу, то потому, что социологи этой школы не были последовательными номиналистами и свободны, как увидим сейчас, от ошибок последнего126.

Спрашивается, какое из этих двух направлений мы должны при­знать истинным? Прав ли социологический реализм или социоло­гический номинализм?

Для того чтобы и постановка вопроса, и ответ на него были вполне ясны, необходимо удалить из проблемы многозначные и неопределен­ные термины или условиться об их смысле. Таким термином служит «реальность». Человеку, немного знакомому с философией и гносеологией, известна многообразность содержания, вкладываемого в это слово различными философами и теоретиками познания. Не условив­шись относительно его значения, мы неизбежно впадем в двусмыс­ленность и неясность. Весь спор социологического реализма и номи­нализма в значительной степени основан именно на двусмысленности и неодинаковом понимании термина «реализм» и его производных.

Поэтому поставим вопрос о природе реальности коллективных единств или обществ несколько иначе.

Спросим себя, правы ли реалисты, утверждая, что общество как реальность sui generis существует независимо и вне составляющих его индивидов?

Ответ на этот вопрос может быть только отрицательный: ника­кая конкретная вещь не может существовать вне и независимо от ее элементов: отнимите у воды ее элементы — кислород и водород — и воды не будет; отнимите у организма его клетки — и организма не будет; отнимите у Солнечной системы ее членов — и Солнечная система исчезнет. Отнимите у общества его элементы — индиви­дов — и общество исчезнет. Без индивидов — общества людей не создашь, как без элементов любой вещи нельзя создать эту вещь.

Это так ясно и очевидно, что настаивать на этом трюизме нет надобности. Вот почему реалисты, утверждающие, подобно Дюркгейму и другим, что общественный факт может иметь свое собствен­ное существование, независимое от индивидов и вне их находящее­ся, если буквально понимать их выражения, проповедуют чистый абсурд. Они похожи на людей, которые «из-за леса не видят деревь­ев» и, кроме того, утверждают, что лес может существовать и без деревьев. Вот почему в этом пункте Тард вполне прав, когда гово­рит: «Признаюсь, мне очень трудно понять, как может случиться, что, "отбросив индивидуумов, получим в остатке общество"».

Спросим себя далее, правы ли реалисты, утверждая, что есть коллективная душа, или коллективное сознание, имеющее свое соб­ственное бытие, независимое от сознания и души составляющих общество индивидов?

Если буквально понять такие утверждения (а реалисты дают до­статочно поводов для такого буквального понимания), то ответ опять-таки может быть только отрицательным. Правда, выражения «душа общества», «душа народа», «народный дух» и т. д. фигурируют постоянно. Но значит ли это, что есть какое-то «сознание общества» или «душа общества», независимые от сознания составляющих об­щество индивидов или имеющие свое собственное существование вне существования индивидуальных душ?

Ответ дает метод вычитания. Отнимите от этой «коллективной души общества» «души» всех составляющих его индивидов, выч­тите из «социального сознания» сознание всех его членов, бывших и сущих, и вы получите пустое место. «Социальное сознание» ис­чезнет; оно исчезнет как психическое переживание, как субъектив­ный факт, ибо некому будет переживать его; оно исчезнет как объективный вид энергии, ибо вне индивидов психическая энергия проявляться не может; оно исчезнет как физиологический процесс, ибо не будет никакой нервной системы; оно не будет и не может существовать как физическое явление или как физический пред­мет. Неизвестно, где и как оно будет локализовано, — короче, в этих условиях оно теряет все эмпирические свойства бытия. Этого дос­таточно, чтобы признать его несуществующим. Те, кто с этим вы­водом не согласились бы, должны показать, как и в какой форме могло бы существовать это «сознание общества» вне и независимо от сознания всех составляющих общество индивидов. Думаю, что никакого modus vivendi его они в этих условиях не докажут.

Все сказанное относится и к неогегелевской концепции Boodin с его постулатом межсубъектной духовной непрерывности и к концеп­циям, подобным теории Фулье127. Слова можно выдумывать разные. Но нужно, чтобы эти слова что-нибудь значили. Перефразируя Дюпра, можно так охарактеризовать приемы Фулье, Boodin и др.: «Одухотво­рите или припишите сначала сознание всему межпланетному про­странству; замените простой атом духовной и сознательной монадой; заместите сознанием все элементы неорганического мира; затем «со­циализируйте» их по рецепту «психизирования»; придайте каждому «напсихизированному» элементу мира тенденцию к коллективной жизни, к ассоциации, присоедините к этому высшие управляющие центры сознания, подобные монарху, и т. д... и в таком случае вы полу­чите просто и без всякого труда не только межсубъектную душу и кол­лективное сознание, но все, что угодно: бога, черта, всемирный дух, логос, «сознание вообще», «мировой разум», «всемирное сознание», «атомную душу» и множество других «безличных личностей», «дере­вянных желез», «черных белизн» и прочие логически нелепые, эмпи­рически абсурдные понятия. Ценность их будет такова же, как ценность «деревянного железа». Место таким приемам в сфере телепа­тии, теософии и мистицизма, а не в системе науки».

«Нет никакого основания предполагать, что общество представ­ляет великое существо, которое обладает самосознанием в форме некого мистического процесса мышления, отличного и независи­мого от мышления, совершающегося в мозгу составляющих его индивидов», — правильно говорит Гиддингс128.

Но если основные тезисы социологического реализма, понятые в буквальном смысле, не могут быть приняты, то спрашивается: при­емлемы ли тезисы социологического номинализма, взятые опять-таки в буквальном смысле? Можем ли мы поддерживать положение, что общество или коллективное единство как совокупность взаи­модействующих индивидов равно простой сумме индивидов? Мо­жем ли мы, далее, согласиться с Тардом, что в обществе нет ни­чего, что не существовало бы в индивидах?

Достаточно небольшого размышления, чтобы сказать: поп possumus.

Равно ли общество как совокупность взаимодействующих инди­видов простой сумме последних, — это зависит от смысла, придава­емого «сумме индивидов»: если под суммой индивидов разумеются индивиды взаимодействующие, тогда сумма их равна обществу или коллективному единству, ибо сумма взаимодействующих индивидов сама составляет «общество». Если же под суммой индивидов разу­меются индивиды не взаимодействующие, изолированные, отделен­ные друг от друга, как лейбницевские монады или две сардины, за­купоренные в двух разных коробках, тогда сумма индивидов не равна обществу. Не равна по очень простой причине: по той, что в первом случае изолированные индивиды не взаимодействуют, а во втором взаимодействуют. В последнем случае присоединяется новое усло­вие — взаимодействие, которого нет в первом. В силу этого добавоч­ного условия создается ряд явлений, которого нет и быть не может при его отсутствии. Его наличность превращает простую сумму ин­дивидов в общество, в коллективное единство. Пример из химии рельефнее выразит суть дела. Равна ли сумма кислорода и водоро­да воде? Если они не взаимодействуют, то, очевидно, не равна: про­стая сумма изолированных кислорода и водорода не составит воду. Если же они взаимодействуют (при надлежащих условиях), то эта взаимодействующая сумма «индивидов», называемых кислородом и водородом, составит воду, т. е. явление, весьма существенно отлича­ющееся от простой суммы кислорода и водорода, отдельно взятых.

Сказанное дает ответ и на второй поставленный вопрос. Как вода — результат взаимодействующих кислорода и водорода — резко отлична от каждого из элементов, порознь взятых, или их простой суммы, так и коллективное единство как совокупность вза­имодействующих индивидов обладает рядом свойств, процессов и явлений, которых нет и быть не может в простой сумме изолиро­ванных индивидов. Тот, кто, подобно Тарду, утверждает обратное, похож на человека, «из-за деревьев не видящего леса», леса как общества взаимодействующих деревьев, отличного от простой сум­мы невзаимодействующих древесных единиц129.

Общий вывод из всего сказанного о социологическом реализме и номинализме таков: ни то, ни другое из этих двух течений не­приемлемо. Каждое из них, в пылу спора, выставляет такие поло­жения, которые либо логически абсурдны, либо эмпирически не­верны. Общество или коллективное единство как совокупность взаимодействующих людей, отличная от простой суммы невзаи­модействующих индивидов, существует. В качестве такой реаль­ности sui generis оно имеет ряд свойств, явлений и процессов, ко­торых нет и не может быть в сумме изолированных индивидов. Но, вопреки реализму, общество существует не «вне» и «независи­мо» от индивидов, а только как система взаимодействующих еди­ниц, без которых и вне которых оно немыслимо и невозможно, как невозможно всякое явление без всех составляющих его элементов. Термины, подобные «социальному сознанию», «душе народа», «на­циональному духу» и т. д., могут фигурировать только в качестве поэтических образов; взятые же в своем буквальном смысле они не соответствуют действительности130.

Научно допустимыми они являются лишь тогда, когда хотят выразить своеобразность психической жизни взаимодействующих индивидов, отличную от психических переживаний суммы изоли­рованных людей. С таким содержанием они приемлемы. Но во из­бежание недоразумений предпочтительнее не употреблять их.

Таков наш ответ на поставленный в начале параграфа вопрос. Следует ли его квалифицировать как социологический реализм, или же он представляет форму номинализма — предоставляем ре­шать любителям: важна не номенклатура, а содержание ответа131.

 

Примечания

1         До чего разнообразно понимаются «обычным мнением» такие терми­ны, как «общество», «общественный», «социальный», «социологичес­кий» и т. п., каждый может убедиться, читая газеты, слушая речи поли­тиков, изучая партийные программы и т. д., и т. д. Здесь что ни автор — то свое понимание этих слов, а чаще всего — отсутствие всякого по­нимания. Обычным явлением здесь служит (в особенности в полити­ческих программах партий и в речах наших партийных политиков) противопоставление «социального» «политическому» (например, «со­циальную революцию» противопоставляют «политической», соци­альные реформы — политическим), в программах партий встречают­ся те же противопоставления (например, аграрная и рабочая реформы называются почему-то «социальными реформами», а реформа государ­ственного строя почему-то не удостаивается этого названия), часто «социальное» отождествляется с «экономическим» (почему и говорят постоянно «социально-экономическая программа», реформа и т. д.), нередко термин «социальный» различается с термином «обществен­ный» и т. д., и т. д. Короче — в орудовании этими и подобными терми­нами царит полный произвол и хаос... См. ряд других иллюстраций этого рода в Waxweiler. Esquisse d'une sociologie. 1906. P. 67-72.

2         В данном пункте нельзя не присоединиться к Е. В. де Роберти, Вакс-вейлеру, Зиммелю, Гумпловичу, Франку и др., совершенно правильно указывающим на равнозначность «выделения объекта» и «установле­ния особой точки зрения». «Точка зрения — это все», — подчеркивает Ваксвейлер. См.: De Roberty. Sociologie et psychologie. Armales de 1'Inst. intern, de sociologie. T. X. P. 108; Waxweiler. Esquisse d'une sociologie. P. 39; Simmel. Soziologie, 1908. Гл. 1; Франк. Философия и жизнь. С. 284-285; Gumplowicz. Programme de sociologie. Armales. Vol. I. P. 104.

3         «Далеко не все безукоризненные с общелогической точки зрения клас­совые понятия и классы могут иметь значение и ценность в науке как таковой, — пишет Л. И. Петражицкий. — Например, относительно классов "сигары в десять лотов весом", "собаки с длинным хвостом и короткой шеей" и т. п. можно было бы высказать столь большие массы "истин", что их изложение заполнило бы многие толстые тома. Отно­сительно сигар, весящих 10 лотов, можно, например, утверждать, что они подвержены земному притяжению, падают по таким-то законам, что они подвержены расширению и проч. (ср. содержание механики и физики вообще); далее, можно высказать множество истинных поло­жений относительно их химического состава... Следующие тома нашей воображаемой "науки о сигарах весом в 10 лотов" можно было бы за­полнить истинами биологического характера, затем истинами специаль­но ботанического характера и т. д. Такого же рода обширные "науки" "могли бы быть образованы относительно "собак с длинным хвостом и короткой шеей", относительно "оловянных солдатиков" и т. п.».  Но такие «науки, — правильно заключает Петражицкий, — были бы пародией науки и наглядным образцом того, как не следует образо­вывать теории... Ненаучность подобных теорий состояла бы в неадекватности их, а именно в том, что высказываемое в них (логические сказуемые) было бы отнесено к неподходящим, слишком узко очерченным классам, между тем как оно правильно и должно было бы быть отнесено к более обширным классам; например, положения об инерции, о притяжении к земле и т. д. высказаны только относительно сигар, да еще почему-то относительно "сигар весом в 10 лотов", между тем как дело идет о том, что в действительности относится ко г   всем физическим телам, т. е. к гораздо более обширному классу предметов... Такие теории затемняют существо дела и способны вводить в заблуждение, создавая ошибочные предположения, будто то свойство, которое приписано объектам данного класса, представляет осо­бенность этих предметов, нечто им специально принадлежащее». Петражицкий Л. И. Введение в изучение права и нравственности." СПб., 1907. С. 72 и 75-77.

4         Чупров А. А. Очерки по теории статистики. СПб., 1909* См. о значе-л-у нии принципа наименьшей траты сил у него же, с. 1-20; Мах. Познание и заблуждение. Изд. Скирмунта. С. 459 и ел.; Риккерт. Границы естественнонаучного образования понятий. Перев. Водэна, passim. 
* При этом сам А. А. Чупров ссылается на Риккерта: «Познать мир, представ­ляя себе порознь все единичные формы, как они существуют, — задача, принци­пиально неразрешимая для конечного человеческого духа» (Риккерт Г. Границы естественно-научного образования понятий. Логическое введение в исторические науки. СПб, 1904. С.33). — Прим. комментатора

5         В. Оствальд. Философия природы. СПб., 1903; Он же. Die energetischen Gnmdlagen der Kulturwissenschaften. Leipzig, 1909; Solvay. Note sur les formules d'introduction a 1'energetique physio- et psychosociologique. Изд. Института Solvay, 1906.

6         Воронов. Основания социологии.

7         Barcelo A. Y. Mecanique sociale: Revue intern, de sociologie, 1915. P. 492. Haret. Mncanique sociale (1910), предисловие и passim. Несколько в ином положении находится R. de la Grasserie, пытавшийся создать «кос-мосоциологию», частной ветвью которой, по его мнению, является /годио-социология, изучающая мир человеческих взаимоотношений. См. его De la cosmosociologie. Изд. Интерн, библиотеки социологии.

8         Barcelo Ibid. P. 567.

9         Ibid. P. 576.

10     Сорокин. П. А. Преступление и кара, подвиг и награда. СПб., 1914. С. 43-44. Там же подробнее об этом вопросе см. с. 42^15.

11     Для иллюстрации возьмем поведение людей и спросим себя: объяс­нимо ли поведение индивидов А, В, С, D... законами механики? Сво­дятся ли бесчисленные акты, которые каждый из них совершает, к принципу инерции и закону тяготения? Можно ли посредством их, плюс законы рычага, плюс учение о равномерном и неравномерном движении, плюс остальные принципы механики, — можно ли этими принципами объяснить «движения» А, вступающего в брак? В, иду­щего в суд? С, умирающего на баррикаде? и т. д.? Способны ли эти принципы пролить свет на явления религиозные, политические, эко­номические, эстетические и т. д.? Стоит поставить такие вопросы, как сразу же станет понятным, что — увы! —наука еще бесконечно далека от возможности сведения указанных явлений к простым фи­зико-механическим процессам. Не только общественное поведение людей, но самые элементарые по­ступки индивида пока что не объяснимы законами физической меха­ники. Вот почему приходится быть в этом отношении скромным и не предъявлять смелых, но утопических претензий. Такая смелость вме­сто уважения делает их авторов смешными. И, думаю, заслуженно.

12     Отто Глезер. Размышления об автономности биологической науки: Новые идеи в биологии. Сб. № 1. СПб., 1913. С. 79-80. «Ничто не могло бы быть более физическим и химическим, чем разложение все­ленной на системы электронов, — продолжает тот же автор. — Когда подобное разложение было бы окончено, то органический (соответ­ственно — социальный. — П. С. ) мир и все, что его характеризует, могло бы быть выражено в терминах электронов, если бы такой спо­соб выражения показался удобным... Неужели, однако, не осталось бы совершенно справедливым, что водород есть водород, а кислород — кислород? Если бы даже было доказано, что эти газы представляют собой существенно сходные конфигурации электронов, они тем не менее остались бы индивидуально различными, так что желающие могли бы основать две отдельные науки — о водороде и кислороде, — причем науки эти были бы автономны... Разложение отнюдь не унич­тожает единичности, в особенности там, где она существует; и заявить, что это справедливо по отношению к организму, — значит сказать плоскость». Там же. С. 84—85.

13    См. об этом ниже.

14    Глезер. Там же. С. 80.

15    Waxweiler. Esquisse d'une sociologie. P. 1-87.

16    О фито- и зоо-социологии см.: Сукачев. Введение в изучение рас­тительных сообществ. Пп, 1915; Henslow. L'ecologie au point de vue de 1'evolution des vegetaux. Scientia, Vol. XIII. Приложение. Р. 87-107; Морозов. Лес как растительное сообщество. СПб., 1913; Он же. Био­логия наших лесных пород; Вагнер. Социология в ботанике // Приро­да, 1912, сентябрь; и др. Я очень просил бы читателя не понимать мою критику скороспелых попыток уравнения социальных явлений с физико-химическими за критику механически точных методов изуче­ния явлений, свойственных «точным наукам». Как видно будет из ни­жеследующего, в отличие от господ «нормативистов», неудачно пыта­ющихся изобрести для социологии и социальных наук какие-то особые ' методы, отличные от методов точных «наук о природе», я категориче­ски признаю, что методы естественных и социальных наук — едины, что, только идя путями естественных наук, социология может научно прогрессировать. Различны не методы изучения, а объекты тех и дру­гих дисциплин.

17    Haeckel. Generale Morphologic der Organismen. Vol. I. Berlin, 1866. S. 286.

18    «По аналогии с социологией, задачей которой является изучение взаи­модействий между членами общества... нашу отрасль знания, изучаю-,   щую также внутренние взаимодействия в растительных сообществах, ,   их виды, формы и их генезис, можно назвать фито-социологией». Су­качев. Введение в учение о растительных сообществах. Пп, 1915. V С. 119-120.

19    Waxweiler. Esquisse d'une sociologie. P. 51-87. В мире взаимодействия растений, говорит Ваксвейлер, нет ни малейшего следа affinite social (p. 72). Sociabilite*, далее пишет он, свойственна только человеку. В силу этого «сравнительная социология людей и животных не мо­жет осветить человеческую социологию как таковую». «Социальные отношения в виде sociabilitu не существуют у животных; вот почему сравнительное изучение социальных отношений животных и людей неизбежно бесплодно».
* Обязательность (фр.)', здесь: способность человека к социальному обще­нию, «социабильность» — Прим. комментатора.
 «II suit encore de la, — продолжает он, — que si Ton adopte en sociologie la methode logique qui consiste a aller du simple au compose, les faits sociaux primaires ne seront pas, dans 1'ensemble, fournis par la sociologie comparee anthropozoologique, mais plutot par la sociologie comparee purement humaine; un sentiment social aussi complexe que „la confiance", n'aura pas son homologue simple chez des animaux mais chez des hommes a sociabilite peu developpee: une combi-naison sociale aussi puissante qu'un trust, sera comparable a une autre forme d'association humaine, non pas a une fourmiliere. Si Ton veut chercher dans la sociologie animate le phenomene correspondant a une cooperative de consommation et que Г on apporte un cas de symbiose, on tombe dons dans 1'analogic methaphorique, pour ne pas dire dans le ridicule»* (p. 82-84).
* Это означает, что если в социологии применить логический прием, который заключается в переходе от простого к сложному, то примитивные «социальные» факты окажутся более полезными для сравнительной социологии, занимающейся исключительно человеческим обществом, чем для сравнительной антропо-зооло-гической социологии; такое сложное человеческое чувство, как «вера» не соот­ветствует чему-либо в животном мире, но обнаруживает себя у слаборазвитых в социальном отношении людей: такое мощное социальное образование, как трест, можно сравнивать с любым другим видом человеческой ассоциации, но не с му­равейником. Стремление найти соответствие между явлениями симбиоза и по­требительской кооперацией приводит к установлению лишь метафизической, если не сказать смехотворной, аналогии между ними (фр.) — Прим. комментатора.
Такие решительные утверждения, по существу вполне правильные, в устах сторонника Леба и других механистов — лучшее доказатель­ство того, что мир человеческих взаимоотношений пока что несво­дим к другим экологическим явлениям.

20    Не останавливаясь здесь подробнее на вопросе, чем отличаются фак­ты межчеловеческого взаимодействия от аналогичных явлений, дан­ных в мире животных и растений, — ибо с этим вопросом не раз при­дется иметь дело в дальнейшем, — сказанного, надеюсь, достаточно, чтобы признать это различие налицо. Тех же, кто в этом различии сомневается, прошу поверить мне в этом пункте «в кредит»; доста­точные доказательства будут приведены ниже. 

21    Tarde. La theorie organique des societes. Annales de 1'Inst. intern, de sociologie. Vol. IV. P. 237-238. К данному же тому «Анналов» я отсы­лаю всех желающих познакомиться с «органической школой» и кри­тикой ее положений. Он подводит итоги, с одной стороны, всем резуль­татам, достигнутым органицистами в области социологии (доклады Лилиенфельда, Новикова, Вормса), с другой — весьма четко указы­вает всю бесплодность метода и направления органицистов (доклады Тарда, Л. Штейна и других критиков этой школы).

22    Dupreel. Sociologie et psychologic. L'lnstitut Solvay. Bulletin mensuel. Январь 1911. P. 180-186. См. также: Зиммель. Проблема социологии: Новые идеи в социологии. Сб. № 1. С. 136-141.

23    Тард. Психология и социология: Новые идеи в социологии. Сб. № 2. СПб., 1914. С. 70.

24    Там же. С. 69-78.

25    Тард. Теория психических воздействий // Русская высшая школа об­щественных наук в Париже. СПб., 1905. С. 5.

26    Тард правильно понял и аналогию социологии или интерпсихологии с зоо- и фито-социологией. «Чтобы яснее выразить мою мысль, — говорит он, — нелишне будет сопоставить науку, о которой я говорю, с той, которую можно было бы создать под названием интерфизио­логии или интербиологии и которая симметрически соответствовала бы ей. Можно сказать, впрочем, что эта отрасль биологии уже суще­ствует... Происхождение видов, рассматриваемое согласно дарвинов­ским принципам борьбы и естественного подбора, есть не что иное, как обширный и непрерывный интерфизиологический процесс (а не интрафизиологический, как воображают иные глубокомысленные естествоиспытатели). Изучение микробов в их взаимных отношени­ях к крупным организмам есть также обширная и имеющая богатую будущность отрасль интерфизиологии» (Там же. С. 10).

27    В связи с борьбой «социологической» и «психологической» школ воп­рос о взаимных отношениях социологии и психологии, как это час­то бывает при спорах, совершенно неосновательно был осложнен. В споре были затронуты многие проблемы, прямого отношения к делу не имеющие и носящие преимущественно методологический ха­рактер, например, о месте психологии и социологии в классифика­ции наук Конта; о том, следует ли объяснять социальные процессы исходя из свойств индивидуальной психики или, наоборот, — после­днюю следует объяснять как функцию социальных процессов; инди­вид или общество являются реальностью и т. д. Эти споры, основанные главным образом на недоразумении и прямо­го отношения к данному вопросу не имеющие, будут затронуты ниже в различных отделах «социологии». Здесь же достаточно указанного различия между социологией и психологией. См. об этих спорах: Сорокин П. А. Границы и предмет социологии // Новые идеи в социологии. Сб. № 1. С. 102-108; Новые идеи в соци­ологии. Сб. № 2: «Социология и психология» — сборник, специаль­но посвященный этому вопросу (ст. де Роберти, Дюркгейма, Тар-да, Колле, Драгическо, Паланта). См. также Baldwin. Psychologic et sociologie (1'individu et la societe). Изд. Междунар. социол. библио­теки. Соответственные места в работах Уорда, Дюркгейма, Коста, Леви-Брюля, Бугле и др.

28    Сигеле. Преступная толпа. СПб., 1896. С. 3-17.

29    Де ля Грассери. De la psychosociologie // Revue de sociologie. 1912. №3. P. 163 исл.

30    Лебон. Психологические законы эволюции народов. СПб., 1906 («Душа рас»).

31    RossiP. Psicologia collettiva. Milano, 1900. P. 213; Sociologia e psicologia collettiva. 2-е изд. Р. 99-112, 145-149.

32    Тард. Теория психических воздействий. «Термин «социальная или коллективная психология» кажется мне неудовлетворительным. Он может повести к недоразумениям, потому что мистические умы стре­мятся прикрыть этим ярлыком понятие об обществе как о каком-то гигантском мозге, составленном из наших маленьких мозгов и обла­дающем особым социальным «я», отличным от наших индивидуаль­ных сознаний. Кроме того, этот термин остается темным и неясным и относится только к одной из разновидностей обширного класса и т. д. Вот почему я нахожу, что нужно говорить не об изучении кол­лективной или социальной психологии, а об изучении другой науки, более общей и более точной, которую я называю интерпсихологией (interpsychologie)». P. 3-5.

33    DupreelA. Le rapport social (Essai sur 1'objet et la methode de la sociologie). Paris, 1912. Гл. IV. P. 48-113.

34    Петражицкий Л. И. Теория права. Т. I и II. Passim.

35    Курсы политической экономии Туган-Барановского, Чупрова, Желез-нова, Мануйлова, Каблукова и др. См. в особенности: Орженцкий. Р. М. Понятие об экономическом явлении. 1903.

36    Dupreel. Le rapport social. P. 56-70

37    Ibid. P. 70-113.

38    Durkheim. Sociologie et sciences sociales. Revue philosoph, 1903. P. 465 и ел. Я пишу «первоначальные мнения Дюркгейма» потому, что по­зднее он, по-видимому, изменил свои взгляды по этому вопросу. В другой статье под тем же названием, напечатанной в сборнике «Ме­тод в науках», он уже допускает существование «"общей социоло­гии", изучающей то, что составляет единство этого (социального) рода, что характеризует социальный факт in abstractor (Метод в на­уках. Изд. Образование. С. 233) Позднее он еще более категорически высказывается на этот счет и обвиняет Ришара в искажении его взгля­дов. Дюркгейм пишет: «Утверждение Ришара о том, что, по Дюрк-гейму, общая социология невозможна, — радикально ошибочно». «Возможность общей социологии я не отрицал и не отрицаю». См.: L'annee sociologique. Vol. XII. 1913. P. 1.

39    Дюркгейм и Фоконне. Revue philos. P. 474.

40    Зиммелъ. Проблема социологии // Новые идеи в социологии. Сб. № 1. С. 111.

41    Simmel. Soziologie. 1908. S. 8-9.

42    Ibid. S. 12.

43    Bougie. Les sciences sociales en Allemagne. Pans, Alcan. P. 160.

44    Gumplowicz. Un programme de sociologie. Annales. Vol. I. P. 76, 104; Гумплович. Социология и политика. 1895. С. 50 и ел.; Основы социо­логии. СПб., 1899. С. 112 и тд.

45    «Чтобы иметь отчетливое представление о высших понятиях, — пи­шет Штаммлер, — необходимо критически выяснить следующие вопросы: какие составные части можно мысленно отбросить, сохра­няя в то же время само понятие, под которое подводится рассматри­ваемое представление, и при устранении каких элементов, наоборот, исчезает совершенно и данное понятие? Эти последние элементы дают форму понятия, первые же относятся к его материи». Иными словами, «элементы первого порядка суть элементы обусловливаю­щие, вторые же суть элементы подлежащие определению». Общее понятие права будет формой для различных частных правовых по­становлений; эти последние будут материей по отношению к перво­му. Штаммлер. Хозяйство и право. Т. I. СПб., 1907. С. 122. Еще яс­нее та же мысль, что форма суть родовое, обусловливающее понятие, а «содержание», или «материя», видовое или частное, выражена им в его «Theorie der Rechtswissenschaft». Halle, 1911, S. 7 и ел.

46    Simmel. Soziologie. Гл. 3; Uber- und Unterordnung. S. 141.

47    См., напр., главу «Die quantitative Bestimmtheit der Gruppe».

48    См., напр.: Дюги. Конституционное право. 1908. С. 24 и ел.; Котляревский С. Власть и право, 1915; Палиенко. Суверенитет, 1903; По­кровский П. О государственной власти. Юрид. Зап., 1914. Вып. XXI-XXII; Кистяковский Б. Сущность государственной власти. Юрид. Зап., 1913. Вып. III; Курсы Коркунова, Петражицкого, Тарановского по общей теории права, курсы Эсмена, Н. И. Лазаревского и других по государственному праву.

49    Simmel. Soziologie. S. 581-598, 403-453, 47-133 и др.

50    Петражицкий Л. Н. Введение в теорию права. С. 80. «В самом деле, — продолжает професор Петражицкий, — если класс а (напри­мер, правовые явления) и класс Ъ (например, нравственные явле­ния) — действительно классы сродных явлений, т. е. наряду со свои­ми специальными особенностями имеют и общие черты и свойства, относятся к тому же высшему роду, то для надлежащего познания объектов того и другого класса необходимо как знание родовых, об­щих, так и специфических свойств; но при наличности только двух дисциплин, теории а (например, права) и теории Ъ (например, нрав­ственности), такое знание невозможно в виде вполне правильных те­орий, а неизбежно или полное отсутствие знания родовых свойств, или же наличность в обоих дисциплинах хромых теорий; для избежа­ния того или другого необходима наряду с двумя видовыми дисцип­линами, изучающими специфические особенности класса а и класса Ь, еще одна высшая, родовая дисциплина с, изучающая и излагающая свойственное общему роду» (Ibid. С. 80-81).

51    «Открытие этого закона, — правильно говорит Чупров, — означает собою переворот в теории тяготения. Почему? И до Ньютона допус­кали, что солнце как целое притягивает планеты; приходила также в голову мысль о законе обратной пропорциональности квадрату рассто­яния. Ньютон совершил лишь переход от рассмотрения сил, действую­щих между телами конечных размеров, к изучению сил, с которыми притягиваются бесконечно малые частицы. Но этот переход сопря­жен с такой экономией умственной энергии, что по праву занимает отводимое ему место в истории вопроса. Если бы память должна была удерживать в отдельности каждый установленный в этой области единичный факт (например, что сигары в 10 лотов весом, что мед­ный куб и шар, что два камня и т. д. притягиваются согласно формуле тяготения. —П. С), то с ростом знаний сложность проблемы вышла бы за пределы ограниченных способностей человеческого разума». Благодаря открытию Ньютона «мы сразу выходим из затруднения: пестрая масса отдельных фактов становится тотчас легко обозримою. Весь богатый запас наблюдений резюмируется в краткой формуле». Чупров А. А. Очерки по теории статистики. 1909. С. 9-11.

52    Dupmt. Science sociale et democratic. Paris, 1900. P. 71.

53    См. для примера: Coste. Les principes d'une sociologie objective. 1899; Он же. L'experience des peuples. 1900; Simmel. Soziologie. Гл. 2.

54    Дюркгейм. Разделение общественного труда. 1900; Bougie. Revue generate des theorie sur la division du travail. L'annee sociologique, 6. P. 73-122.

55    Bougie. Le regime des castes. 1908.

56    Demolins. Comment la route cree le type social. Vol. I, II. Librairie de Paris.

57    Orgaz R. Sociologie generale et sociologie speciale // Revue intern, de sociol. 1914. № 3.

58    Maupas. Caracteres et critique de la sociologie. P. 209.

59    «Общая биология исследует законы, приложимые ко всем живым существам всех групп», — правильно говорит ле Дантек. См.: Le Dantec. И у a une biologic generate // Revue philos., 1912, июнь. Р. 561-562.

60    Де Роберти. Новая постановка основных вопросов социологии. С. 262; Ковалевский. Социология. 1910. Т. I. Гл. I-V. Здесь же чи­татель найдет и подробную трактовку вопроса об отличии социо­логии от философии, истории, этики, психологии, зоо-психологии, статистики, истории учреждений, права, этнографии и политичес­кой экономии.

61    См., кроме цитированных авторов: де Грееф. Precis de sociologie. P. 8; Морселли. Sociologie generale. 1898. P. 33; Уорд. Очерки социологии. 1901. С. 113; Гиддингс. Основы социологии. 1898. Гл. II; Coste. Les principes d'une sociologie objective. P. 33 и ел.; Duprat. Science sociale et democratic. P. 31-77; Small. Ст. в The American journal of sociology. 1912. сентябрь; Ellwood. Sociology in its psychological aspects. 1912. P. 15 и ел.; Richard. La sociologie generale et les lois sociologiques. Paris, 1912; Ваксвейлер. Esquisse; Dupruel. Le rapport social; Pareto. Trattato di sociologia generate. Firense, 1916. Vol. I, гл. I; Палант. Очерк социологии. 1910. Гл. II; Cornejo. Sociologie generale. 1911. Vol. I, гл. 1; Кареев. Введение в изучение социологии. 1907. С. 1-3; Хвостов. Социология. 1917. С. 1-3*; Squillace. I problem! costituzionali della sociologia. 1907. Гл. IV-VI.

62          См. Риккерт. Границы естественно-научного образования понятий. Пер. Водена. Passim.

63          Сказанное относится и к ряду других социологов, которые, как Гид-дингс, «социальной клеткой», «социальной единицей» считают инди­вида, socius'a. «The unit of investigation, then, in sociology is the socius that is to say the individual who is not only an animal and a concious mind, but also a companion, a learner, a teacher, and co-worken>**. Giddings.

Кареев определяет социологию как «науку, делающую своим предметом общество во всех сторонах его бытия». «На современную биологию, — пишет он, — мы имеем право смотреть как на философию всех отдельных наук, изуча­ющих отдельные стороны органической жизни на земле: значение такой же обоб­щающей и объединяющей философии принадлежит и социологии (Кареев Н. Введение в изучение социологии. СПб., 1897. С. 2-3).

Согласно В. М. Хвостову, «названием "социология" со времен Конта обозна­чается основная и наиболее общая наука об обществе. Существует очень обшир­ная группа наук, которые все в совокупности покрываются общим названием социальных или общественных наук. Все эти науки имеют своей задачей иссле­дование отдельных сторон общественной жизни.

...Но, как бы ни были абстрактны и общи выводы отдельных групп обществен­ных наук, есть такие общие вопросы, которые не входят в компетенцию ни одной из них. Такой характер имеет вопрос о том, что из себя представляет самое общество и процесс его жизни во всей его полноте. Ясно, что подобного вопроса не может делать предметом своего исследования ни история, ни философия, ни экономика, ни юриспруденция или политика, так как он выходит за пределы компетенции всех этих наук и в то же время является основополагающим для них, ибо от ответа на этот вопрос зависит и характер ответов на те частные и более узкие вопросы, которые разрешаются этими общественными науками. Разрешение этих основных вопросов об обществе и берет на себя социология или общая наука о явлениях общественнос­ти. Социология оказывается такой же основной наукой для группы общественных наук, какой биология... оказывается для наук, изучающих отдельные проявления жиз­ни и отдельные стороны жизненной организации, каковы анатомия, физиология, бо­таника, зоология» (Хвостов В. М. Социология. Введение. Ч. I. Исторический очерк учений об обществе. М., 1917. С. 1-2). — Прим. комментатора.

 

**  Единицей изучения в социологии является, таким образом, socius, иначе гово­ря, индивидуум, который берется не только как животное, обладающее разумом, но и как член сообщества, ученик, учитель, сотрудник (англ.). — Прим. комментатора.

Inductive Sociology. P. 10. Как правильно замечает Hayes, «конечный элемент, на который научное исследование разлагает социальную реальность, для своего открытия требует гораздо более сложного анализа, чем простое отделение индивида от толпы. Поведение ин­дивида представляет сложное и многообразное сочетание; каждая деятельность, в которой он участвует, является отдельным объектом исследования. Сказать, что Socius есть конечный и неразложимый элемент исследования, это равносильно тому, если бы ботаник при­нял букет цветов в качестве неразложимой единицы ботанического анализа. Как каждый цветок в букете служит представителем ботани­ческой разновидности, так каждое верование или практика, которую Socius разделяет вместе с другими индивидами, представляет вид социологического разнообразия. Каждая такая разновидность соци­альной деятельности — объект исследования, и каждое участие инди­вида в такой деятельности — простейший элемент изучения. Но Socius не только слишком сложное явление, он, кроме того, слишком индиви­дуален, единичен (unique), чтобы мог быть таким конечным элемен­том. Socius в развитом обществе может быть столь же единичным, как историческое событие, и может дать материал скорее для биографии, чем для социологии (как науки о законах и основных тенденциях)». Hayes. Classification of social phenomena // The American Journal of Sociology. Vol. XVII. P. 109-110.

64    Ross. Foundations of Sociology, 1905-1907.

65    Из сказанного следует и ошибочность тех социологических теорий, которые готовы социальное явление свести к одним взаимоотноше­ниям и исключить из них индивидов. В этом повинны многие сто­ронники социального реализма, в том числе и цитированный выше Hayes. См.: Hayes. Op. cit. P. 111-113. Одни отношения (взаимодей­ствие) не могут быть ни простейшим социальным явлением, ни про­сто социальным явлением потому, что без индивидов не могут суще­ствовать отношения между ними. Будет некому взаимодействовать и не на ком изучать взаимодействие. Вот почему «модель» социального явления должна содержать и индивидов, и взаимодействие между ними. Свойства индивидов и свойства взаимодействия функциональ­но связаны: нельзя одно отрывать от другого.

66    Demolins E. Comment on analyse et comment on classe les types sociaux. La science sociale 19 annee, 1-er Fasc. P. 75. To же говорит и R. Pino — второй представитель этой интересной и ценной школы. «Человеческие общества организуются и организуют распорядок их частной и публичной жизни согласно специальным способам, которыми семейный орга­низм получает средства существования» (Pino R La classification des espaces de la famille etablie par Le Play estelle exacte. Science sociale. Тот же выпуск. Р. 44).

67    Павлов И. П. «Настоящая физиология» головного мозга // Природа. Январь 1917. С. 29-31; Parker. The origin of the Nervous System and its Appropriation of Effectors // Popular Science monthly. Vol. LXXV (1909). P. 56-57; Parmelee. The science of human behavior. 1913. P. 140-145.

68    Спенсер. Основы биологии. Т. I, § 1 и ел., § 30.

69    См. о роля Distance-receptors: Parmelee. The science. P. 164—166; Sher-rington. The Integrative Action of the Nervous System. N.Y., 1906. P. 324.

70    Сеченов И. Физиология органов чувств. 1867. С. 5-7.

71    Павлов. И. П. Указ. соч. С. 29. См. общую характеристику анатомических и физиологических свойств человека, имеющих важное значение в изучении его поведения у Parmelee. The science of human behavior. Passim, особенно главы V-Х.

72    Для ознакомления с психологией человека см. курсы психологии Геффдинга, Цигена, Вундта, Джемса и др.

73    Waxweiler. Esquisse. P. 157.

74    Fairbanks. Introduction to sociology. 3-е изд. Р. 108-141.

75    De Greef. Introduction a la sociologie. 1896. T. I. P. 214. Passim.

76    Ward. Reine Soziologie. Т I. S. 136. Sie (Hunger und Liebe) sind Hauptquellen aller Handlungen und man kann beinahe sagen, dass alle andem Begierden im direkter oder indirekter Linie von ihnen abgeleitet sind*.
* Они (голод и любовь) являются основными причинами всех поступков, и можно сказать, что практически все человеческие страсти так или иначе обуслов­лены ими (нем.) — Прим. комментатора 

77    Ward. Op. cit. S. 326. Психические факторы цивилизации. М., 1897. С. 134. Другие авторы, подобно Делевскому и ряду моралистов, делят потребности на эгоистические, симпатические и смешанные. См.: Делевский. Социальные антагонизмы. С. 19 итд. 

78    Лавров. Опыт истории мысли. Заграничное изд. Т. 1. С. 581 и ел.

79    Вагнер. Биологические основы сравнительной психологии. Т. П. С. 204 и ел. Близкую классификацию дает Marshall в своем: Instinct and Reason, 1898. 

80    Ellwood. Role de Г instinct dans la vie sociale. Revue intern, de sociologie. 1914. P. 313-343.

81    Дауголл М. Основные проблемы сравнительной психологии. Гл. Ill и passim. Среднюю позицию между классификацией Вагнера и по­следних лиц занимают такие авторы, как Parmelee. См.: Parmelee. The science of human behavior. Гл. XIII.

82    Тахтарев. Социология. Пг., 1918. С. 25-26, 47^8.

83    Pareto. Trattato. Vol. I. P. 446-449 и ел. Дробную же характеристику дает и Hayes; см.: Hayes. Classification of social phenomena. P. 394-399.

84    Ross. Foundations. Vol. V. P. 69. См. также: Small. The American journal of sociology. Vol. VI. P. 177-199; Ratzenhofer. Sociol. Erkenntniss. 1898. S. 54-66; Stuckenberg. Sociology. 1903. T. I. P. 207.

85    Шимкевич. Биологические основы зоологии. 1901. С. 49.

86    Парето прав, говоря, что у человека, как и у животных, есть потреб­ность действовать, делать что-либо (bisogno di operare, fare pualche cosd). Op. cit. P. 556 и ел.

87    Я не вношу в качестве особой потребности стремление к удовольст­вию и избегание страдания, как это делают многие, в том числе Паттэн и Уорд; эти потребности проявляются во всех указанных потребнос­тях: удовлетворение их в общем и целом сопровождается положитель­ным чувственным тоном, неудовлетворение — отрицательным. Вво­дить их рядом с указанными потребностями равносильно было бы их дублированию.

88    Под этими исключениями я разумею случай, происшедший во Фран­ции в конце XVIII в., когда нашли в лесу дикого мальчика 12 лет, выросшего без общения с другими людьми. См. Waxweiler. Esquisse. P. 78; Погодин. Язык как творчество // Вопросы теории и психологии :    творчества. Т. IV. С. 178-179.

89    Spenser В. and Gillen. The Northern tribes of Central Australia. L., 1904. Главы, посвященные церемониям.

90    Современная тюрьма и ее влияние / Под ред. П. И. Люблинского. СПб., 1913. Поучительные цифры дает Познышев в «Тюрьмоведе-нии». Психология такого узника хорошо изображена Байроном в «Шильонском узнике».

91    Дюркгейм. Самоубийство. Изд. Карбасникова, 1912. Passim.

92    Недаром же множество исследователей (Джемс, Эллвуд, Макдауголл и др.) возвели ее на степень прирожденного стадного, грегарного инстинкта. В свое время я укажу, почему стадность нельзя считать ин­стинктом.

93    Pareto. P. 449.

94    Ibid. Р. 66, 505-507.

95    Ibid. P. 507.

96    Бергсон. Творческая эволюция. СПб.: Изд. Семенова. С. 121 и ел. «Отличительной чертой сознания является его способность изготов­лять искусственные предметы, в частности орудия для приготовле­ния других орудий, и бесконечно варьировать производство... Мы должны были бы говорить не homo sapiens, a homo faber...»*
* То есть не «человек разумный», а «человек, изготавливающий орудия» (toolmaking animal — определение Б. Франклина)

97          Это отличие указанной потребности от интеллектуальной не проти­воречит и теории «интеллектуалистов», ибо и последние не отрицают отличие чувственно-эмоциональных переживаний от познавательно-интеллектуальных, но настаивают только на связи и обусловленности первых вторыми. Однако лично я склонен идти дальше и думать, подобно Рибо и Ланге, что «существует чисто аффективная жизнь, самостоятельная и независимая от жизни интеллектуальной; причи­на ее лежит ниже, в изменениях синестезии, которая, в свою очередь, есть результат сочетания жизненных процессов. Роль внешних ощу­щений очень ничтожна в психологии чувствований сравнительно с ролью внутренних ощущений, и, только не заглядывая дальше пер­вых, можно возводить в правило, что «нет эмоциональных состоя­ний, не связанных с состояниями интеллектуальными» (Рибо. Психо­логия чувств. СПб, 1898. С. 15).

98    Ланге. Душевные движения. 1896. С. 14. Не менее правильно говорит на ту же тему и Рибо: «Слепая вера в „силу идей" представляет на прак­тике неистощимый источник иллюзий и заблуждений. Идея, если она не более как идея, бессильна: она действует только тогда, когда она прочувствована, когда сопровождается известным аффективным состо­янием... Можно основательно и глубоко изучить "Практический разум" Канта, испещрить его блистательными заметками и комментариями, не прибавив ровно ничего к своей практической нравственности, имею­щей совершенно другое происхождение. Непонимание этой очевидной истины — один из наиболее досадных результатов влияния интеллек­туалистов на психологию чувствований...» (Рибо. Указ. соч. С. 25).  То же говорит и Парето: «I ragionamenti per agire sugli uomini, hanno bisogno di transformarsi in sentiment!»* (Pareto. P. 78). Вся социология Парето есть сплошное доказательство этого положения. Идеи для него — только рефлекс, тень или отражение sentimenti. «Одно и то же чувство, которое толкает людей воздержаться от какого-либо поступ­ка, оно же толкает их создавать соответственную теорию (для оправдания этого воздержания). Так, ужас перед убийством заставляет с отвращением отказываться от него. Он же в виде рефлекса ведет к созданию теорий: „убийство неугодно богу, боги наказывают убийц", убийство противоречит нравственности, прогрессу, социализму и т. д. (Pareto. Ibid. P. 74—75. См.passim, и главы, посвященные residui и  derivazione .
*   Хотя этими авторами, как увидим в «Социальной механике», роль интеллекта и знания недооценена, однако они правы, настаивая на важности эмоций-чувств в поведении людей и в истории человечества. Чувственно-эмоциональными являются и теории Уорда, Паттэна и др., признающие динамическим фактором социальных явлений чувства удовольствия и страдания. См.: «Reine Soziologie», «Психические факторы цивилизации» и «Dynamic sociology» Уорда и «The theory of  social forces» Паттэна, напечатанную в «Supplement to the Annals of the American Academy of Political and Social Science» за январь 1896 г.

99    Рибо цитирует Моро де Тур, говорящего, что после употребления гашиша «человек испытывает чувство счастья». «Я разумею, — гово­рит он, — состояние, не имеющее ничего общего с чисто чувствен­ным удовольствием. Это не есть удовольствие обжоры; его скорее можно сравнить с удовлетворением скупого или с радостью, которую нам доставляет приятное известие» (Ibid. P. 13). И сейчас мы видим, что голод не депрессировал лозунг: circenses\***.

* Помышление к действию у человека всегда чувственно окрашено (итал.). — Прим. ред.

**  Остатки и деривации (итал.). — Прим. ред.

*** Зрелищ! (лат.) — Прим. комментатора 

 

100 Театры, кино и пр. — полны. Заборы заполнены афишами о зрели­щах. Снова и снова повторяется «вечная история». Так было в перво­бытное время, так было в Древнем Риме, так обстоит и в «коммуни­стическом государстве». Не уменьшилась и потребность в опьянении: люди, не имеющие хлеба для питания, тратят его на «ханжу», «само-кур» и т. д.

101 Я здесь не хочу пускаться в анализ психологической природы воли. Под ней я понимаю совокупность специфических переживаний, «име­ющих характер „активности" в смысле особого качества самого пере­живания решимости (что-нибудь сделать или воздержаться от чего-либо)... Некоторые переживания, например ощущение тепла, холода, зубной боли, восприятие выстрела, кажутся нашему самонаблюдению чисто пассивным переживанием чего-то наличного; другие пережива­ния представляются нам как активные стремления нашего „я", направ­ленные на вызов, создание чего-либо в ближайшем или в дальнейшем будущем. Только эти (последние) своеобразные (могущие быть познан­ными и отчетливо различаемыми лишь путем внимательного самонаб­людения и внутреннего сравнения) переживания с чисто активным ха­рактером и следует относить к классу „воли", исключая все прочее из этого класса» (рефлексы, инстинкты, чувственно-эмоциональные состо­яния и познавательные элементы). (Петражицкий. Введение. С. 169). Теперь спрашивается, каковы же черты волевого акта, отличающие его от других стремлений? На этот счет, как известно, существует ряд тео­рий. Правильным мне представляется такой ответ. Волевой акт отли­чается от других стремлений тем, что: 1) сопровождается представле­нием определенной, сознанной цели (в силу этого все бессознательные импульсы и влечения не относятся к волению); 2) представляется бли­жайшим образом связанным с идеей нашего «я», с интимнейшими и ценнейшими свойствами этого «я», воспринимаемыми как его сущ­ность, как его ядро (в силу этого отпадают от воления все стремления, где этой теснейшей связи нет, где она не переживается нами). Эти две основные черты, плюс своеобразное переживание активнос­ти, усилия отличают воление от других стремлений и влечений, ос­ложненной комбинацией коих оно является. Акты, сопровождающи­еся таким переживанием воления, я называю волевыми актами. См. близкую к очерченной теорию М. Дауголла. Основные проблемы социальной психологии, гл. IX; Hobhouse. Mind in Evolution. L., 1901. P. 313; Parmelee. Op. cit. P. 311-312. Самой собой разумеется, что во­ление, как и всякое воление, детерминировано. 

102 См. анализ понятия чести в: Разин. Н. Н. Оскорбление чести. 1910. С. 113-128 и Passim. 

103    Ross и Stuckenberg выделяют «эготическое» желание, близкое к этой потребности. «Эти желания, — пишет Ross, — суть требования „я", а не требования организма. Они заключают стыд, тщеславие, гордость, зависть, любовь к свободе, к власти, к славе. Типом желаний этого рода является честолюбие». (Ross. Foundations of Sociology. 1905. P. 169).

104 Более слабой формой этого воления служит желание «одобрения» другими и «известности». // bisogno che I 'individuo prova di essere  ben accetto alia collettivita, di conseguirne I'approvazione, и sentimento  (неточное выражение. — П. С.) potentissimo*, — правильно говорит Paretto. : Op. cit., P. 594. «Знаменательной формой социального воления является та, которая толкает известных индивидов желать "известности" (notoriete), т. е. желать, чтобы другие знали или "замечали" их, чтобы они "говорили, '" спорили, шумели" о последних» (Waxweiler. Op. cit. P. 159). В наше время это желание «известности» приняло гипертрофированные раз­меры: люди малюют себя, надевают странные костюмы (футуристы), выкидывают самые эксцентрические поступки для того, чтобы быть «замеченными», чтобы вызвать шум и т. д.
* Потребность быть ценимым в коллективе, получить одобрение, которую испытывает индивидуум, — является сильнейшим чувством (итал.) — Прим. ком­ментатора.

105    С этой точки зрения прав Н. К. Михайловский, подчеркнувший важ­ность «борьбы за индивидуальность», как прав и Ницше, указавший на волю к власти как волю, отличную от приспособления. См.: Ми-хайловский Н. К. «Борьба за индивидуальность» и «Патологическая магия»; Ницше. «По ту сторону добра и зла», № 252 и «Генеалогия морали», § 12.

106    Не составляют реального коллективного единства и «единства фор­мальные» или «телеологические». Общность цели ряда лиц, не вза­имодействующих друг с другом, ничуть не превращает их в коллек­тивное целое: каждый из них остается изолированным от других, а совокупность их представляет единство фиктивное, мнимое, подобное, например, фиктивной группе «прямоносых» или «детей в возрасте одного года» в данном населении. Только тогда, когда появляются причинные отношения между ними, только тогда телеологическое единство становится единством реальным. Но для бытия последнего телеологизм не необходим и не достаточен. Вот почему излюбленное немцами выделение телеологических и формальных единств пред­ставляет бесплодную операцию, ничего не дающую для познания явлений. См., напр.: Еллинек. Право современного государства. СПб., 1903. С. 110-112.  См. ниже § «О социальном реализме и номинализме» и во II т. § «О мнимых и реальных коллективных единствах».

107    Зигварт. Логика. СПб., 1908. Т. II, вып. I. С. 226.

108 Там же. С. 226.

109 Там же. С. 227. Как видно из указанного в этом пункте, я схожусь с Б. А. Кистяковс-ким, совершенно верно видящим в явлении взаимодействия доста­точные и необходимые условия для образования kollektivwesen*
* Коллективное существо (нем.) Прим. комментатора.

«Поленицу дров, пирамиду из шаров или кучу песка нельзя рассматривать как коллективное существо, хотя они и обладают в пространстве ре­альным единством и наши пространственные восприятия позволяют нам представлять их как единые вещи. Между составными их частя­ми нет реальных взаимоотношений, они объединяются простым сло­жением, и в силу этого мы вынуждены видеть здесь только суммы». Совершенно иначе обстоит дело с лесом или с солнечной системой: здесь дано взаимодействие между членами; поэтому они являются подлинными коллективными существами. Kistiakowski. Gesellschaft und Einzelwesen. 1899. S. 131-133. Аналогично смотрит на дело Зим-мель: «Для меня несомненно, что существует только одно основание, которое придает соединению (отдельных единиц), по крайней мере, относительную объективность, это — взаимодействие частей» (Зиммель. Социальная дифференциация. М., 1909. С. 18). А. А. Чупров, соглашаясь с тем, что причинные взаимоотношения дол­жны лежать в основе коллективных единств или «реальных совокуп­ностей», считает, однако, этот признак не вполне достаточным: для образования последних мало простого взаимодействия, говорит он, нужно еще, чтобы это взаимодействие было длительным и прочным. Именно эта длительность и прочность отношений взаимодействия между членами солнечной системы заставляет не считать членом этой системы находящуюся в ее пределах комету, хотя в это время «между нею и остальными членами системы устанавливается такое же взаи­модействие, как между Землей, Юпитером, Солнцем» и т. п. Поэтому «я в основу понятия реальной совокупности принимаю наличность между отдельными единицами, в нее входящими, такого рода взаимо­действие, которое способно обеспечить длительное существование вещи» (Чупров А. А. Очерки по теории статистики. 1909. С. 77-80).  С Чупровым нельзя вполне согласиться: во-первых, само понятие длительности относительно и поэтому мало пригодно служить отличи­тельным признаком реальной совокупности; во-вторых, оно скорее пригодно для выделения видов реальных совокупностей (реальные со­вокупности временные и постоянные), а не для конституирования их рода; в-третьих, не является убедительным указание на комету и Сол­нечную систему: в тот момент когда комета находится в пределах этой системы и взаимодействует с ее членами, она, несомненно, является членом этой совокупности и продолжает быть ее членом все время, пока взаимодействует с Солнцем и планетами солнечного мира. Ког­да она уйдет из этого мира и перестанет взаимодействовать — она перестает быть и членом последнего. Это возражение подтверждает, а не отрицает правильность защищаемой здесь точки зрения.

110 Вполне правильно поступает Гиддингс, уделяя большое внимание анализу народонаселения с точек зрения, весьма близких к указан­ным. См.: Giddings. The element of soc и Inductive sociology (Основы социологии).

111    Пока я употребляю термин «общество» в смысле всякой группы вза­имодействующих индивидов.

112 Ограничиваюсь этой суммарной характеристикой органической шко­лы. Более подробное изложение ее истории — весьма древней, — ее тезисов и параллелей завело бы нас в сторону. «Что такое обще­ство? — вот вопрос, который должен быть поставлен и разрешен с самого же начала, — пишет Спенсер. — Пока мы не решили — смот­реть ли на общество как на некое особое бытие (entity) или нет?» Указав далее на спор реализма и номинализма, Спенсер отвечает: «Мы имеем полное право смотреть на общество как на особое бытие (entity)... Но, решившись смотреть на общество как на особый инди-г:с видуальный предмет, мы должны спросить себя теперь: что же это за предмет?». Название следующего параграфа дает ответ на этот вопрос. Он гласит: «Общество есть организм» (Спенсер. Основания со­циологии. СПб., 1898. Т. I. С. 277-278. Лилиенфельд настаивает прямо на «I'identite absolue»* общества и организма.
* Абсолютное тождество (фр.) — Прим. комментатора.
Согласно ему, общество— конкретный организм. 1-й том его «Pensees sur la science sociale de 1'avenir» прямо озаглавлен: «Общество как реальный орга­низм» (Митава, 1873). См. резюме его взглядов в статье Лилиенфельда: Annales de 1'Institut intern, de sociologie. Vol. IV. P. 196—236. Здесь, однако, Лилиенфельд вводит уже ряд оговорок в признание тожде­ства организма и общества (р. 227), тем не менее основное положе­ние об обществе-организме остается незатронутым (р. 212). См. ста­тью Новикова в тех же Annales. Vol. IV. P. 169-196. «Les Societes sont des etres vivants» — резюмирует он свои взгляды (р. 196). Краткую историю органической школы см. у Ferriere: L'organisme social. Revue intern, de sociologie, 1915, Vol. V и VI. Более краткие характеристики ее читатель найдет у Кареева: Введение в изучение социологии. 1907. Гл. IV; у Барта: Философия истории как социоло­гия. СПб., 1902. Гл. IV; у Хвостова: Социология. Гл. I.

113 Гумплович. Основы социологии. СПб., 1899. С. 264-266.

114 Gumplowicz. Der Rassenkampf. 1883. S. 39-40.

115 Дюркгейм. Метод социологии. Изд. Иогансена, с. 10—19.

116 Durkheim. Les formes element, de la vie religieuse. 1912. P. 633-635. Еще резче этот взгляд им подчеркивается в «Самоубийстве». См. С. 1-8 и passim. СПб., 1912.

117 Gierke. Deutsches Privatrecht. 1895. Vol. I. S. 568.

118 Posada. Les societes animales. Annales. Vol. III. P. 271.  

119 Espinas. Societes animales. 2 ed. P. 527-530.

120 Boodin. The existence of social minds // The American journal of sociology. Vol. XIX, № l.P. 9, 15 исл.

121Ferrierre. La Loi du Progres en biologic et en sociologie. 1915, III часть. Passim.

122 Tard. La theorie orgamque des societes. Annales. Vol. IV. P. 238-239.

123 Tapd. Социальная логика. СПб., 1901. С. 2.

124 Tard. Les deux elements de la sociologie // Etudes de psychologic sociale. Paris, 1898. P. 69-75.

125 Duprat. Science sociale et democratic. 1900. P. 59, 68-69.

126 Лавров. «Исторические письма», «Задачи понимания истории», «Важнейшие моменты в истории мысли» и «Собрание сочинений», вып. VIII; Михайловский. «Что такое прогресс», «Борьба за индиви­дуальность», «Патологическая магия», «Дарвинизм и общественная наука», «Статья о Дюркгейме» и др.; Кареев. «Теория личности Лавро­ва», «Введение в изучение социологии», «Экономический материализм и закономерность социальных явлений». С. 112; Общие основы социологии. 1919.

127 «Мир можно определить как организм, который стремится вырабо­тать в себе сознание и волю, как республику, которая стремится реа­лизовать себя путем собственной идеи» (Фулье. La science sociale contemporaine. Paris, 1880. P. 413). С таким же правом можно было бы мир назвать монархией, приписать ему стремление к хорошим нарядам, отождествить мир с кошкой, собакой и с чем угодно.

128 Giddings. The elements. P. 119.

129 «Массовый элемент для понятия леса — необходимый, но не доста­точный элемент, — справедливо говорит Морозов. — Лес есть не простая совокупность древесных растений, а есть ассоциация, сооб­щество древесных пород, т. е. такое множество, в котором растения проявляют не только индивидуальную жизнь, но общественную, об­наруживая друг на друга разнообразные влияния и порождая новые социальные явления, которые изолированно растущим деревьям не­знакомы и несвойственны. Лес есть только такое множество древес­ных пород, в котором обнаруживается взаимное влияние деревьев друг на друга» (Морозов. Лес как растительное сообщество. СПб., 1913. С. 1, 17, 22-23). Здесь же весьма отчетливо показаны те яв­ления (борьба за существование, дифференциация, господство и угнетение и т. д.), которые свойственны лесу и несвойственны изо­лированным деревьям. (См. также: Сукачев. Введение в изучение растительных сообществ. Passim; Варминг. Экологическая география растений. М., 1901. Введение и главы о лесе.) Поэтому глубоко оши­бочными приходится признать следующие слова Н. И. Кареева: «Лес деревьев не составляет общества, и нахождение дерева среди других деревьев ничего не прибавляет к его природе; оно остается тем же в лесу, чем было бы одиноко стоящим далеко от других деревьев» (Ка-реее. Общие основы социологии. Пг., 1919. С. 13). Дело обстоит как раз наоборот.  Прибавьте к этому неизбежные результаты взаимодействия людей: наличность проводников, их постепенную консолидацию и наслое­ние, в итоге образующие целый материально существующий мир, ма­териальную культуру, и ошибочность номинализма станет очевидной.

130 Правильно говорит П. Л. Лавров: «Процесс сознания всегда индиви­дуален и иным быть не может» (77. Л. Лавров. Опыт истории мысли. Женева, 1894. С. 1425).

131 Довольно близки (но не вполне) к этим положениям взгляды Вакс-вейлера по этому вопросу, резюмируемые им в положении: «L'espace est organisation sociale est... mais... on ne peut les observer que dans les individus»*. См. у него же критику персонифицирования абстрак­ций вроде «социальной группы», «общества» и т. д. (р. 260-270). Близки к ним и взгляды Е. В. де Роберти, в отличие от школы Дюрк-гейма, не субстанциализировавшего явления общественности: «Сущность абстрактного социального явления или общественнос­ти, — говорит он, — мы видим в особом процессе взаимодействия, зарождающемся и развивающемся между нервно-мозговыми энер­гиями!» (Де Роберти. Новая постановка основных вопросов социо­логии. С. 267).  Выше я указал, что в данном пункте изложенные положения в значи­тельной степени сходны с соответствующими положениями русской субъективной школы.
* Вид как таковой существует; социальная организация существует... но... на­блюдать их можно только через индивиды (фр.) — Прим. комментатора.

Комментарии В. В. Сапова

 

 

Джонатан Тернер.

Аналитическое теоретизирование*

 

 

* Печатается по: Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование // Теория обще­ства: фундаментальные проблемы / Под ред. А. Ф. Филиппова. М: Канон-пресс-Ц, 1999. С. 103-156.

 

Термин «аналитическое», признаю, расплывчат, и все-таки я использую его здесь для описания ряда теоретических подходов, которые допускают следующее: мир вне нас существует независи­мо от его концептуализации; этот мир обнаруживает определенные вневременные, универсальные и инвариантные свойства; цель со­циологической теории в том, чтобы выделить эти всеобщие свой­ства и понять их действие. Боюсь, эти утверждения вызовут лавину критических нападок и сразу же сделают теоретическую деятель­ность предметом философского спора, неразрешимого по своей природе. В самом деле, обществоведы-теоретики и так потратили слишком много времени на защиту либо на подрыв этих позиций «аналитического теоретизирования» и в результате оставили в не­брежении главную задачу всякой теории: понять, как работает со­циальный мир. Я не хочу превратиться во второго братца Кролика, увязшего в этой философской трясине, но позвольте мне все же по­ставить в общем виде некоторые философские проблемы.

Философские споры

Аналитическая теория предполагает, что, говоря словами А. Р. Рад-клифф-Брауна, «естественная наука об обществе» возможна [57]. Это убеждение очень сильно выражено у титулованного основате­ля социологии Огюста Конта, который доказывал, что социология может быть «позитивной наукой». Поэтому аналитическая теория и позитивизм тесно связаны, но природа этой связи затемнена тем, что позитивизм изображают очень по-разному. В отличие от некото­рых современных представлений, ассоциирующих позитивизм с «грубым эмпиризмом», Конт настаивал, что «никакое истинное на­блюдение явлений любого рода невозможно, кроме как в случае, когда его сначала направляет, а в конце концов и интерпретирует некая теория» [19 (Vol. 1. Р. 242); 2]. Фактически Конт считал «серь­езной помехой» научному прогрессу «эмпиризм, внедренный [в по­зитивизм] теми, кто во имя беспристрастности хотел бы вообще запретить пользование какой-либо теорией» [19 (Vol. I. P. 242)]. Таким образом, позитивизм означает использование теории для ин­терпретации эмпирических событий и, наоборот, опору на данные наблюдений для оценки правдоподобия теории. Но какова природа теории в позитивизме Конта? Начальные страницы его «Позитив­ной философии» говорят нам об этом: «Основной характер пози­тивной философии выражается в признании всех явлений подчи­ненными неизменным, естественным законам, открытие и сведение числа которых до минимума и составляет цель всех наших усилий, причем мы считаем, безусловно, тщетными разыскания так называ­емых причин — как первичных, так и конечных. Спекулятивными размышлениями о причинах мы не смогли бы решить ни одного трудного вопроса о происхождении и цели чего бы то ни было. Наша подлинная задача состоит в том, чтобы тщательно анализи­ровать условия, в которых происходят явления, и связать их друг с другом естественными отношениями последовательности и подо­бия. Наилучший пример подобного объяснения — учение о всемир­ном тяготении» [19 (Vol. 1. Р. 5-6); см. также: 3; 8].

В этих высказываниях содержится ряд важных положений. Во-пер­вых, социологическая теория включает поиски абстрактных естествен­ных законов, которых должно быть относительно немного. А главная цель теоретической деятельности — по возможности уменьшить число законов настолько, чтобы предметом теоретического анализа остались инвариантные, базисные, опорные свойства данного универсума.

Во-вторых, причинный и функциональный анализ непригодны. Здесь Конт, видимо, принимает выводы Д. Юма, согласно которым определить причины явлений невозможно, но добавляет сходное предостережение и против анализа в категориях намерений, конеч­ных целей или потребностей, которым эти явления служат. Печаль­но, что социология проигнорировала предостережения Конта. Эмиль Дюркгейм поистине должен был «поставить Конта с ног на голову», чтобы защищать и причинный, и функциональный анализ в своих «Правилах социологического метода» 1895 г. [2]. Я думаю, что было бы гораздо мудрее в рамках нашей теоретической дисциплины сле­довать контовским «старым правилам социологического метода», а не предложениям Дюркгейма и, как я покажу вскоре, определенно не рекомендациям Гидденса и других относительно «Новых правил» социологического метода [28]. К сожалению, социологическая тео­рия больше следовала советам Дюркгейма, нежели Конта, а ближе к нашему времени склонна была доверять множеству антипозитивист­ских трактатов. Общий итог этого — отвлечение на второстепенное и размывание строгости теоретизирования в социологии.

В-третьих, социологические законы, согласно Конту, следовало моделировать по образцу физики его времени, но форма этих зако­нов осталась очень неясной. Термины вроде «естественных отно­шений последовательности и подобия» неточны, особенно после того, как проблема поиска причин была элиминирована. Борясь с этой неясностью, более современные трактовки позитивизма в философии не совсем верно истолковали контовекую программу и выдвинули строгие критерии для формулировки «естествен­ных отношений» между явлениями (см., напр.: [15; 35]). Этот новый позитивизм часто предваряется определением «логичес­кий» и принимает следующую форму: абстрактные законы выра­жают существование неких регулярностей в универсуме; такие законы «объясняют» события, когда предсказывают, что будет в конкретном эмпирическом случае; движущая сила этого объясне­ния — «логические дедукции» от закона (explanans) к некой груп­пе эмпирических явлений (explicandum) [38]. Эти «логические дедукции» принимают форму использования законов в качестве по­сылки, позволяющей ввести в оборот высказывания, которые «свя­зывают» или «сближают» закон с неким общим классом эмпиричес­ких явлений, и затем сделать прогноз о том, чего следует ожидать для одного конкретного эмпирического случая внутри этого об­щего класса явлений. Если прогноз не подтверждается данным эмпирическим случаем, теорию подвергают переоценке, хотя здесь существует разногласие, считать ли теорию с этого момен­та «фальсифицированной» [7; 56], или же неудача в ее «подтверж­дении» просто требует серьезного пересмотра теории [43].

Такая форма позитивизма «заполняет» неясные места у Конта чрезмерно строгими критериями, которым большинство аналити­ческих теоретиков не в состоянии следовать и не следует. Правда, они часто отдают этим критериям словесную дань в своих фило-софско-методологических размышлениях, но в реальной работе мало руководствуются ими. Для этой неспособности оставаться в смирительной рубашке логического позитивизма есть веские при-чины, и они очень важны для понимания аналитического теорети­зирования. Остановимся на них подробнее.

Во-первых, критерий предсказания нереалистичен. Когда уче­ные вынуждены работать в естественных эмпирических системах, прогноз всегда затруднен, поскольку невозможно контролировать влияние посторонних переменных. Эти посторонние силы могут быть неизвестными или не поддающимися измерению с помощью существующих методик, и даже если они известны или измеримы, могут возникнуть моральные и политические соображения, удержи­вающие нас от контроля. В этой ситуации оказываются не только обществоведы, но и естественники. Признавая трудности предска­зания, я, однако, не предлагаю, чтобы социология прекратила по­пытки стать естественной наукой, подобно тому, как геология и биология не пересматривают свое научное значение всякий раз, когда не могут предсказать соответственно землетрясений или ви­дообразования.

Во-вторых, отрицание причинности — это очень слабое место в некоторых формах позитивизма, будь то версия Конта или более со­временных философов. Такое отрицание приемлемо, когда логиче­ские дедукции от посылок к заключению могут считаться мерилом объяснения, но аналитическая теория должна также заниматься дей­ствующими процессами, способными связывать явления. То есть нам важно знать, почему, как и какими путями производят опреде­ленный результат инвариантные свойства данного универсума. От­веты на такие вопросы потребуют анализа основополагающих соци­альных процессов и, безусловно, причинности. В зависимости от позиции теоретика причинность может быть или не быть формаль­ной частью законов, но ее нельзя игнорировать [38].

В-третьих, логический позитивизм допускает, что исчисления, по которым осуществляются «дедукции» от посылок к заключениям, или от explanans к explicandum, недвусмысленны и ясны. В действи­тельности это не так. Многое из того, что составляет «дедуктивную систему» во всякой научной теории, оказывается «фольклорными» и весьма непоследовательными рассуждениями. Например, синтетиче­ская теория эволюции непоследовательна, хотя некоторые ее части (как генетика) могут достичь известной точности. Но когда эту теорию используют для объяснения каких-то событий, то руко­водствуются не принципами строгого следования некоторому ло­гическому исчислению, а скорее согласования с тем, что «кажется разумным» сообществу ученых. Но утверждая это, я отнюдь не оправдываю бегство к какой-нибудь новомодной версии герменев­тики или релятивизма.

Все эти соображения требуют от социологической теории смяг­чить требования логического позитивизма. Мы должны видеть свою цель в выделении и понимании инвариантных и основополагающих черт социального универсума, а не быть интеллектуальными деспо­тами. Кроме того, аналитическую теорию должны интересовать не регулярности per se, а вопросы «почему» и «как» применительно к инвариантным регулярностям. Поэтому мое видение теории, разде­ляемое большинством аналитических теоретиков, таково: мы спо­собны раскрыть абстрактные законы инвариантных свойств универ­сума, но такие законы будут нуждаться в дополнении сценариями (моделями, описаниями, аналогиями) процессов, лежащих в осно­ве этих свойств. Чаще всего в объяснение не удается даже вклю­чить точные предсказания и дедукции, главным образом потому, что при проверке большинства теорий невозможен эксперимен­тальный контроль. Вместо этого объяснение будет представлять собой более дискурсивное применение абстрактных суждений и моделей, позволяющих понять конкретные события. Дедукция бу­дет нестрогой и даже метафорической, став, конечно, предметом аргументации и обсуждения. Но социология здесь вовсе не уни­кальна — большинство наук идет тем же путем. Хотя анализ науки Томасом Куном далек от совершенства, он привлек внимание к социально-политическим характеристикам любых теорий [4]. И потому социологам надо отказываться от поисков инвариант­ных свойств ничуть не больше, чем физикам после признания, что многое в их науке сформулировано, по меньшей мере первоначально, весьма неточно и что на них самих влияют «политические переговоры» внутри научного сообщества.

Заключим этот раздел о философских спорах кратким коммента­рием к критике позитивизма и очень вольным очерком ее догматов. Один из критических доводов таков, что теоретические высказыва­ния суть не столько описания или анализ независимой, внешней реальности, сколько построения и продукты творчества ученого. Теория говорит не о действительности вне нас, но скорее об эсте­тическом чутье ученых или об их интересах. Есть и такой вариант критики: теории не проверяемы «твердо установленными фактами» внешнего мира, потому что сами «факты» тоже связаны с интере­сами ученых и с такими «исследовательскими протоколами», кото­рые политически приемлемы для научного сообщества. Вдобавок факты будут интерпретированы или проигнорированы в свете этих интересов ученых. Общий итог, доказывают критики, таков, что предполагаемая самокоррекция в процессе научной проверки тео­рии и гипотез из нее — иллюзия.

По моему ощущению, в этой критике что-то есть, но все же ее ско­рее драматически преувеличивают. В известном смысле все понятия тяготеют к реификации, все «факты» искажены нашими методами и до некоторой степени подвергнуты интерпретации. Но несмотря на это, накапливается знание о мире. Оно не может быть целиком субъектив­ным или искаженным: иначе ядерные бомбы не взорвались бы, термо­метры не работали, самолеты не взлетали и т. д. Если мы подойдем к построению теории в социологии серьезно, знание о социальном мире будет накапливаться, хотя бы таким же извилистым путем, как в «точ­ных науках». Очень постепенно внешний мир навязывает себя в виде поправок к теоретическому знанию.

Вторая общая линия критики аналитического подхода, защища­емого мною, более специфична для социальных наук и затрагивает содержательную природу социального универсума. Существуют многочисленные варианты этой аргументации, но главное в ней — идея, что сама природа этого универсума непрочна и очень плас­тична вследствие способности человеческих существ к мышлению, саморефлексии и действию. Законы, относящиеся к неизменному миру, в обществоведении непригодны или, по меньшей мере, действуют временно, так как социальный универсум постоянно переструктурируется благодаря рефлексивным актам людей. Более того, люди могут воспользоваться теориями социальной науки для переструктурирования его таким образом, чтобы устранить усло­вия, при которых действуют подобные законы [30]. Поэтому зако­ны и прочие теоретические инструменты вроде моделирования в луч­шем случае преходящи и годятся для определенного исторического периода, а в худшем — они не приносят пользы, поскольку сущность, базовые черты социального универсума постоянно меняются.

Многие из тех, кто давал такие рекомендации (от Маркса до Гид-денса), нарушали их в своих собственных работах. К примеру, было бы совершенно незачем корпеть над Марксом, как вошло в привыч­ку у современных теоретиков, если бы мы не чуяли, что он открыл нечто фундаментальное, общее и инвариантное в динамике власти. Или зачем Гидденсу [29; 30] заботиться о развитии «теории структу-рации», которая постулирует известные отношения между инвари­антными свойствами социума, если бы он не считал, что тем самым проникает под поверхность исторических изменений к самой серд­цевине человеческого действия, взаимодействия и организации?

Многие такие критики аналитического теоретизирования пу­тают закон и эмпирическое обобщение. Разумеется, реальные со­циальные системы изменяются, как изменяются солнечная, био­логическая, геологические и химические системы в эмпирическом мире. Но эти изменения не меняют соответственно законов тяготе­ния, видообразования, энтропии, распространения силы или пери­одической таблицы элементов. Фактически изменения происходят в согласии с этими законами. Люди всегда действовали, взаимо­действовали, дифференцировали и координировали свои соци­альные отношения; и это уже дает некоторые из инвариантных свойств человеческих организаций и тот материал, к которому сле­дует применять наши чрезвычайно абстрактные законы. Капита­лизм, нуклеарные семьи, кастовые системы, урбанизация и другие исторические явления — это, конечно, переменные, но они — не предмет теории, как убеждают многие. Таким образом, хотя струк­тура социального универсума постоянно изменяется, главные дви­жущие силы, лежащие в ее основе, не меняются.

Третье направление критики аналитического теоретизирования представляют сторонники так называемой «критической теории»  (см., например, [33]). Они доказывают, что позитивизм рассматри­вает существующие условия как определяющие то, каким должен быть социальный мир. В результате позитивизм не может предложить никаких альтернатив существующему положению вещей. Занимаясь закономерностями, относящимися к тому, как структурирован социум в настоящее время, позитивисты идеологически поддерживают суще­ствующие условия господства человека над человеком. «Свободная от ценностей» наука становится, таким образом, инструментом под­держки интересов тех, кому наиболее благоприятствуют существу­ющие социальные порядки.

Эта критика не лишена некоторых достоинств, но как альтерна­тива позитивизму «критическая теория» склонна порождать фор­мулировки, часто не имеющие опоры в реальных действующих силах универсума. Многое в «критической теории» представляет собой либо пессимистическую критику, либо безнадежно утопиче­ские построения, либо то и другое (см., напр., [34]).

Более того, я думаю, что эта критика основана на ущербном ви­дении позитивизма. Теория должна не просто описывать существу­ющие структуры, но раскрывать глубинную динамику этих струк­тур. Вместо теорий капитализма, бюрократии, урбанизации и других комплексов эмпирических событий нам нужны, соответственно, те­ории производства, целевой организации, разрушения экологическо­го пространства и других общих процессов. Исторические случаи и эмпирические проявления — это не содержание законов, а оселок для проверки их правдоподобия. Например, описания регулярных процессов в капиталистических экономиках суть данные (не теория) для проверки выводов из абстрактных законов производства.

Можно, конечно, доказывать, что такие «законы производства» некритически принимают status quo, но я предпочитаю думать, что формы человеческой организации требуют непрестанного поддер­жания производства и, следовательно, представляют родовое ее свойство, а не слепое одобрение существующего положения дел. Многим «критическим теориям» недостает понимания, что суще­ствуют инвариантные свойства, которые теоретики не могут «уб­рать по желанию» своими утопиями. Карл Маркс сделал подоб­ную ошибку в 1848 г., предположив, что централизованная власть «отомрет» в сложных, дифференцированных системах [5]; не так давно Юрген Хабермас [32; 34] выдвинул утопическую концепцию «коммуникативного действия», которая недооценивает степень ис­кажения всякого взаимодействия в сложных системах.

Я хочу подчеркнуть два аспекта. Во-первых, поиск инвариантных свойств даже уменьшает вероятность появления утверждений в под­держку status quo. Во-вторых, допущение, что вообще нет никаких инвариантных свойств, провоцирует появление теорий, все менее способных понять, что мир нелегко, а иногда и вовсе невозможно подчинить идеологическим прихотям и фантазиям теоретика.

Было бы неумно и дальше углубляться в эти философские воп­росы. Позиция аналитического теоретизирования по ним ясна. Ре­альный спор внутри этого направления ведется о выборе лучшей стратегии для разработки системы теоретических высказываний об основных свойствах социального мира.

Различные стратегии аналитического теоретизирования

По моему мнению, имеется четыре основных подхода к построе­нию социологической теории: метатеоретические схемы, аналити­ческие схемы, пропозициональные схемы и моделирующие схемы (более детальное описание см. [64; 8]). Но внутри этих основных подходов имеются противоречивые варианты, так что на практике видов схем встречается значительно больше четырех.

Метатеоретизирование

Многие в социологии доказывают, что для продуктивности те­ории важно заранее наметить основные «предпосылки», которые руководили бы теоретической деятельностью. То есть еще до этапа теоретизирования необходимо поставить вопросы типа: какова при­рода человеческой деятельности, взаимодействия, организации? Каков наиболее подходящий набор процедур для развития теории и какой род теории возможен? Каковы центральные темы или крити­ческие проблемы, на которых должна сосредоточиться социологи­ческая теория? И так далее. Такие вопросы и весьма пространные трактаты, ими вдохновляемые (см., например, [9]), втягивают тео­рию в старые и неразрешимые философские споры: идеализм про­тив материализма, индукция против дедукции, субъективизм про­тив объективизма и т. п.

Что делает эти трактаты «мета» (т. е., как говорит словарь, «при­ходящими после» или «следующими за»), так это то, что назван­ные философские темы поднимаются в контексте очередных пере­смотров наследия «великих теоретиков» (излюбленными фигурами оказываются здесь Карл Маркс, Макс Вебер, Эмиль Дюркгейм и, ближе к нам, Толкотт Парсонс). Хотя эти трактаты всегда учены, переполнены длинными примечаниями и подходящими цитатами, у меня остается впечатление, что они часто подменяют настоящую теоретическую деятельность. Они вовлекают теорию в круг нераз­решимых философских проблем и легко превращаются в схоласти­ческие трактаты, теряющие из виду цель всякой теории: объяснять, как работает социальный мир. Поэтому метатеоретизирование бы­вает интересной философией и временами захватывающей истори­ей идей, но это не теория и его принципы нелегко использовать в аналитическом теоретизировании.

Аналитические схемы

Существенную часть теоретической деятельности в социологии составляет построение абстрактных систем из категорий, которые предположительно обозначают ключевые свойства универсума и важнейшие отношения между этими свойствами. По сути, подоб­ные схемы представляют собой типологии, отображающие основные движущие силы универсума. Абстрактные понятия расчленяют ос­новные его свойства и затем упорядочивают их таким образом, что­бы предположительно проникнуть в его структуру и движущие силы. Конкретные события считаются объясненными, если схему можно использовать при истолковании какого-то конкретного эм­пирического процесса. Такие истолкования бывают двух основных родов: во-первых, когда найдено место или ниша эмпирического события в системе категорий (см., например, [50-51; 53-55]); во-вторых, если схему можно использовать для создания описатель­ного сценария того, почему и как происходили события в некой эмпирической ситуации (примеры см., [14; 30]).

Эти несколько различающиеся взгляды на объяснение с помо­щью аналитических схем отражают два противоречивых подхода: один выдвигает «натуралистические аналитические схемы», другой — «сенсибилизирующие аналитические схемы». Первый допускает, что упорядоченность понятий в схеме представляет «аналитическое преувеличение» упорядоченности мира [50]; вслед­ствие этого изоморфизма в объяснение обычно включают и раскры­тие места эмпирического события в данной схеме. Второй подход чаще всего отвергает позитивизм (как и натурализм) и доказывает, что система понятий должна быть лишь временной и чувствитель­ной к непрерывным изменениям [14; 30]. Поскольку универсум бу­дет изменяться, понятийные схемы тоже должны изменяться, и в лучшем случае они могут дать полезный способ истолкования эм­пирических событий в некий конкретный момент времени.

Те, кто следует натуралистическому варианту, подобно метатеоре-тикам, часто стремятся доказать, что аналитическая схема есть необ­ходимая предпосылка для других видов теоретической деятельности (см., например, [49]), ибо, пока мы не имеем схемы, которая обознача­ет и упорядочивает на аналитическом уровне свойства универсума, нам трудно узнать, о чем теоретизировать. Поэтому для некоторых натуралистические аналитические схемы — это необходимый этап, предшествующий пропозициональному и моделирующему подходам к развитию социологической теории. Напротив, те, кто применяет «сенсибилизирующие аналитические схемы», обычно отвергают по­иски универсальных законов как бесплодные, поскольку эти законы теряют силу, когда изменяется характер нашего мира [28; 30].

Пропозициональные схемы

Пропозициональные схемы имеют дело с суждениями, которые связывают переменные друг с другом. То есть эти суждения фикси­руют определенную форму отношения между двумя или более пе­ременными свойствами социального универсума. Пропозициональ­ные схемы очень разнообразны, но могут быть сгруппированы в три общих типа: «аксиоматические схемы», формальные схемы и «эмпирические схемы».

Аксиоматическое теоретизирование подразумевает дедукции (в виде точного исчисления) от абстрактных аксиом, содержащих точно определенные понятия, к эмпирическому событию. Объяс­нение состоит в установлении того, что эмпирическое событие «ох­ватывается» одной или более аксиомами. В действительности, од­нако, аксиоматическая теория редко возможна в тех науках, которые не в состоянии осуществлять лабораторный контроль, определять по­нятия через указание «точных классов» и использовать формальное исчисление, логическое или математическое [25]. Хотя социологи [23; 37] часто употребляют словарь аксиоматической теории — ак­сиомы, теоремы, королларии, — они очень редко имеют возмож­ность удовлетворить необходимым требованиям настоящей акси­оматической теории. Вместо нее они занимаются формальным теоретизированием [25].

Формальное теоретизирование — это «разбавленное» аксиома­тическое. Абстрактные законы четко формулируют и часто очень приблизительно и непоследовательно «дедуцируют» из них эмпи­рические события. Объяснить — значит представить эмпирическое событие как случай или проявление более абстрактного закона. Сле­довательно, цель теоретизирования — развивать элементарные зако­ны или принципы применительно к основным свойствам универсума.

Третий тип пропозициональных схем — эмпирические — в дей­ствительности вообще не теория. Но многие теоретики и исследо­ватели думают иначе, и потому я вынужден упомянуть этот род деятельности. Часть критиков аналитического теоретизирования использует примеры эмпирических пропозициональных схем для вынесения приговора позитивизму. В этой связи я уже упоминал тенденцию критиков позитивизма смешивать абстрактный закон, относящийся к некоему общему явлению, и обобщение, касающе­еся некоторого множества эмпирических событий. Утверждение, что эмпирические обобщения суть законы, обычно используют для опровержения позитивизма: вневременных законов не существует, ибо эмпирические события всегда изменяются. Такое заключение основано на неспособности критиков понять разницу между эм­пирическим обобщением и абстрактным законом. Но даже среди симпатизирующих позитивизму наблюдается тенденция смеши­вать объясняемое — то, что следует объяснить (эмпирическое обоб­щение), с объясняющим — тем, что должно объяснять (абстракт­ный закон). Это смешение встречается в нескольких формах.

В одном случае простое эмпирическое обобщение возводится в ранг «закона» (таков, например, «закон Голдена», который попросту содержит информацию, что индустриализация и грамотность корре-лируются положительно). Другая идет по пути Роберта Мертона с его знаменитой защитой «теорий среднего уровня», где главная цель — развить ряд обобщений для какой-то содержательной области, скажем, урбанизации, организованного контроля, отклоняющегося поведения, социализации или других содержательных тем [48]. В действительности такие «теории» — всего лишь эмпирические обобщения, в которых установленные регулярные явления требуют для своего объяснения более абстрактной формулировки. Однако изрядное число социологов убеждено, что эти суждения «среднего уровня» — настоящие теории, несмотря на их эмпирический характер. Итак, многое в «пропозициональной» схематизации бесполезно для построения теорий. Условия, необходимые для аксиоматической теории, редко встретишь на практике, а эмпирические суждения по самой их природе недостаточно абстрактны, чтобы стать теоретическими. По моему мнению, из всего многообразия пропозициональных подходов наиболее полезно для развития аналитической теории формальное теоретизирование.

Моделирующие схемы

Термин «модель» в общественных науках употребляется очень неопределенно. В более развитых науках модель — это способ нагляд­ного представления некоторого явления таким образом, чтобы пока­зать его основные свойства и их взаимосвязи. В социальной теории моделирование включает разнообразные виды деятельности: от со­ставления формальных уравнений и имитационного моделирования на компьютерах до графического представления отношений между явлениями. Я буду применять этот термин ограниченно, только к тео­ретизированию, в котором понятия и их отношения дают обозримую картину свойств социального мира и их взаимоотношений.

Итак, модель есть схематическое представление неких событий, которое включает: понятия, обозначающие и высвечивающие опре­деленные черты универсума; расположение этих понятий в нагляд­ной форме, отражающей упорядочение событий в мире; символы, характеризующие природу связей между понятиями. В социологи­ческой теории обычно строят два типа моделей: «абстрактно-аналити­ческие» и «эмпирико-каузальные».

Абстрактно-аналитические модели разрабатывают свободные от контекста понятия (например, понятия, относящиеся к производству, централизации власти, дифференциации и т. д.) и затем представля­ют их отношения в наглядной форме. Такие отношения обычно вы­ражены в категориях причинности, но эти причинные связи — сложные, подразумевают изменения в характере связи (типа цепей обратной связи, циклов, взаимных влияний и прочих нелинейных представлений о соединениях элементов).

Напротив, эмпирико-каузальные модели обычно представляют собой высказывания о корреляциях между измеренными перемен­ными, упорядоченными в линейную и временную последователь­ность. Цель — «объяснить изменчивость» зависимой переменной на основе ряда независимых и промежуточных переменных [11; 22]. Такие упражнения в действительности всего лишь эмпирические описания, потому что понятия в модели данного типа — это изме­ренные переменные для частного эмпирического случая. И все же, несмотря на недостаточность абстракции, подобные понятия часто считают «теоретическими». Следовательно, как и в случае с эмпи­рическими пропозициональными схемами, эти более эмпирические модели будут гораздо менее полезными при построении теории, чем аналитические. Подобно своим пропозициональным аналогам, кау­зальные модели описывают регулярность в совокупности данных, что требует для настоящего объяснения более абстрактной теории.

Мой обзор различных стратегий построения социологической теории подошел к концу. Из сказанного ясно, что пригодными для аналитического теоретизирования и теоретизирования вообще я признаю лишь некоторые из указанных стратегий. Завершим обзор более отчетливой оценкой их относительных достоинств.

Относительные достоинства разных теоретических стратегий

С аналитической точки зрения, теория должна быть, во-первых, аб­страктной и не привязанной к частным особенностям исторического эмпирического случая. Отсюда следует, что эмпирическое модели­рование и эмпирические пропозициональные схемы — это не тео­рия, а констатация регулярностей в массиве данных, которые требу­ют теории, объясняющей их. Они своего рода explicandum в поисках какого-то explanans. Во-вторых, аналитическое теоретизирование предполагает необходимость проверки теории на фактах, и потому метатеоретические и детально разработанные аналитические схе­мы тоже не теория в подлинном смысле слова. В то время как мета­теория высоко философична и не поддается проверке, сенсибили­зирующие аналитические схемы можно использовать в качестве отправных пунктов для построения проверяемой теории. Если игнорировать антипозитивистские догматы их авторов, то такие схемы могут дать хорошую базу, чтобы начать концептуализацию основных классов переменных, могущих быть встроенными в про­веряемые суждения и модели. Это возможно и с натуралистически­ми аналитическими схемами, но достигается труднее, так как они имеют тенденцию уделять чрезмерное внимание величию собствен­ной архитектоники. Наконец, вопреки некоторым аналитическим теоретикам, я полагаю, что теория должна содержать нечто боль­шее, чем абстрактные высказывания о регулярных явлениях: она должна обратиться к проблеме причинности, не ограничиваясь про­стой причинностью эмпирических моделей. По моему мнению, аналитические модели существенно дополняют абстрактные суж­дения, выясняя сложные причинные взаимосвязи (прямые и кос­венные влияния, петли обратной связи, взаимные влияния и т. д.) между понятиями в этих суждениях. Без таких моделей трудно уз­нать, какие процессы и механизмы задействованы в отношениях, которые отражены в некотором абстрактном суждении.

Следовательно, аналитическая теория должна быть абстрактной. Она должна отображать общие свойства универсума, быть проверя­емой или способной порождать проверяемые суждения. Такая тео­рия не может пренебрегать причинностью, действующими процес­сами и механизмами. И потому наилучший подход к построению теории в социологии — это сочетание сенсибилизирующих анали­тических схем, абстрактных формальных суждений и аналитичес­ких моделей [8; 65]. Вместе они обеспечивают наибольшую твор­ческую синергию. И хотя разные аналитические теоретики склонны возносить один вид схем над другим, именно одновременное исполь­зование всех трех подходов обеспечивает наивысший потенциал для развития «естественной науки об обществе». В несколько иде­ализированной форме мои выводы наглядно представлены на рис. 1 (более подробное пояснение элементов на рис. 1 см. [64; 8]).

Очевидно, что можно начинать теоретизирование с построения сенсибилизирующих аналитических схем, которые в предваритель­ном порядке выделяют ключевые свойства социального универсу­ма. Само по себе такое конструирование малополезно, поскольку схему нельзя проверить. Скорее ее можно использовать лишь для «интерпретации» событий. На мой взгляд, этого недостаточно: не­обходимо также выводить из таких схем абстрактные и проверяе­мые суждения и одновременно моделировать действующие про­цессы, чтобы на этой основе соединить понятия в суждении. Эти операции сами по себе, независимо от эмпирических опытов и про­верок, могут потребовать пересмотра исходной «сенсибилизирую­щей» схемы. Сама конструкция аналитической модели тоже может подтолкнуть к переосмыслению какого-то абстрактного суждения. Здесь важно то, что все три вида деятельности взаимно усиливают друг друга, и это я называю «творческой синергией».

Напротив, натуралистические аналитические схемы и метатеоретизирование имеют тенденцию к излишней философичности и оторванности от практической работы в реальном мире. Они пере­рождаются в чрезмерно реифицированные конструкции и либо со­средоточены на совершенстве своей архитектоники, либо одержи­мы схоластической страстью «разрешать» философские проблемы. И все-таки я считаю эти конструкции не совсем бесплодными, но скорее обретающими полезность только после того, как мы уже разработали законы и модели, в которых уверены. После этого до­полнительная философская дискуссия полезна и может стимулиро­вать пересмотр законов и суждений. Но без этих законов и суждений аналитические схемы и метатеории превращаются в самодовлеющие философские трактаты. Связующим звеном между отдельными суждениями и моделями и более формальными аналитическими схе­мами и метатеориями служат сенсибилизирующие аналитические схемы. Если использовать эти схемы, чтобы стимулировать форму­лировку суждений, и пересмотреть их в свете проверки суждений опытом, они смогут создать обогащенные эмпирической информа­цией предпосылки для более сложных натуралистических схем и метатеорий. В свою очередь, метатеория и натуралистические схе­мы, когда они отталкиваются от некой «пропозициональной» базы, могут стать источником важных догадок, стимулирующих оценку существующих суждений и моделей. Однако без привязки к прове­ряемой теории аналитические схемы и метатеория погружаются в ре-ифицированный мир утонченных философских спекуляций и споров. На более эмпирическом уровне построения теории, суждения среднего ранга, т. е. в сущности, эмпирические обобщения, приме­няемые к целой содержательной области, могут оказаться полезны­ми как один из путей проверки более абстрактных теорий. Такие «теории» среднего уровня упорядочивают результаты исследований целых классов эмпирических явлений и, следовательно, обеспечи­вают сводный массив данных, который может пролить свет на не­который теоретический закон или модель. Эмпирические каузаль­ные модели могут выявить действующие во времени процессы, чтобы соединить соответствующие переменные в теории среднего уровня или простом эмпирическом обобщении. В качестве таковых они могут помочь оценить степень правдоподобия аналитических моделей и абстрактных суждений. Но без абстрактных законов и моделей эти эмпирические подходы не помогут выстроить теорию. Ибо не направляемые абстрактными законами и формальными мо­делями, теории среднего уровня, причинные модели и эмпирические обобщения создаются ad hoc, без заботы о том, способствуют ли они прояснению глубинной динамики универсума. Лишь иногда удается через индукцию выйти за рамки этих эмпирических форм и создать настоящую теорию, ибо в действительности построение теории идет иначе: сперва — теория, затем — проверка данными. Конечно, такие упорядоченные, направленные данные способствуют оценке теорий. Но когда начинают с частностей, то редко поднимаются над ними. Такова моя позиция и позиция большинства аналитических те­оретиков. Начинай с сенсибилизирующих схем, суждений и моделей и только потом берись за формальный сбор данных или метатеоре-тизирование и масштабное схемосозидание. Хотя большинство ана­литических теоретиков и согласилось бы с такого рода стратегией, но существуют заметные разногласия по содержанию аналитичес­кого теоретизирования.

Спор о содержании аналитического теоретизирования

Содержательные споры в стане аналитических теоретиков ведут­ся о том, чем должна заниматься теория. Каковы наиболее важ­ные свойства универсума? Какие из них более «фундаменталь­ны», какие следует изучать в первую очередь? Как примирить микропроцессы действия и взаимодействия с макродинамичес-кими процессами дифференциации и интеграции больших люд­ских совокупностей? Все это разновидности вопросов, занимаю­щих аналитическую теорию, и, хотя они, без сомнения, важны, теоретики социологии потратили на их обсуждение слишком мно­го времени. К счастью, при этом встречались и более плодотворные усилия, направленные на то, чтобы понять некоторое важное свойство социального мира, развивать сенсибилизирующую аналитическую схему для рассмотрения важных вопросов, разработать абстрактные понятия и суждения и строить абстрактные модели действующих ме­ханизмов и процессов, внутренне связанных с этим свойством.

Я не могу дать обзор всех таких попыток построения теории. Вместо этого я намерен изложить мои собственные воззрения на основные свойства социума и образцы того типа аналитического теоретизирования, который кажется мне наиболее продуктивным. При этом я поневоле буду суммировать большую часть того, что сделано в аналитических теориях, поскольку мой подход очень эк­лектичен и многое заимствует от других. Но я должен предупре­дить читателя относительно нескольких моментов. Во-первых, я заимствую избирательно и, следовательно, не вполне справедлив к тем концепциям, откуда беру идеи. Во-вторых, я весьма охотно заимствую и у тех, кто не относит себя к аналитическим теорети­кам; вполне возможно, что они окажутся враждебно настроенными по отношению к тому роду теоретизирования, который защищаю я. С учетом этих оговорок приступим к делу.

Сенсибилизирующая схема анализа человеческой организации

 

 

 

 

 

Как упоминалось ранее, большинство натуралистических анали­тических схем слишком сложны. Вдобавок они имеют тенденцию все более разрастаться, по мере того как новые измерения действи­тельности отражаются в постоянно развивающейся системе катего­рий, а новые элементы в схеме согласуются со старыми. Сенсибили­зирующие аналитические схемы также страдают этой склонностью к разбуханию путем добавления новых понятий и нахождения но­вых аналитических связей. Но я думаю, что чем сложнее становят­ся аналитические схемы, тем меньше их полезность. На мой взгляд, со сложностью надо управляться на уровне суждений и моделей, а не сводной направляющей системы понятий [conceptualframework]. Так, аналитическая схема должна просто обозначить общие классы переменных, предоставив детали конкретным суждениям и моделям. Поэтому сенсибилизирующая схема на рис. 2 гораздо проще многих существующих, хотя она, несомненно, становится сложнее, когда каждый из ее элементов анализируют в деталях.

Одна из причин сложности существующих схем в том, что они пы­таются сделать слишком много. Для них типично искать объяснения «всего и разом» [68]. Однако на ранних этапах своего развития науки не слишком продвигались вперед, пытаясь достигнуть преждевременно их всесторонности. Отражением этого настойчивого стремления построить всеобъемлющую схему стало нынешнее возрождение интереса к про­блеме «связи» микро- и макроуровня, или, как это часто называют, раз­рыва между ними [10; 40; 62]. Теперь теоретики хотят объяснить — микро- и макропроявления — все сразу, несмотря на то, что ни микропроцессы взаимодействия между индивидами в определенных ситуациях, ни макродинамики больших скоплений людей не были адек­ватно концептуализированы. На мой взгляд, вся эта возня с пониманием микроосновы макропроцессов и наоборот [макроосновы микропроцес­сов] преждевременна. Рис. 1 предполагает сохранить разделение на мак­ро- и микросоциологию, по крайней мере, на некоторое время. Поэто­му «разрыв» между микро- и макропроцессами остается и, кроме как метафорически, я не предлагаю его заполнять.

Применительно к микропроцессам я вижу три группы движущих сил, имеющих решающее значение в аналитическом теоретизирова­нии: процессы «энергизирующие» или побуждающие индивидов вза­имодействовать (заметим, что я не говорю «действовать», ибо этот термин получил слишком большую понятийную нагрузку в социо­логии) [63]; процессы, действующие на индивидов в ходе взаимного приспособления их поведения друг к другу, и процессы, структури­рующие цепи взаимодействия во времени и пространстве. Как пока­зывают стрелки на рис. 2, эти микропроцессы взаимосвязаны, каждый класс действует как некий параметр для других. Для макропроцессов я вижу в аналитическом теоретизировании три центральных типа ди­намики: процессы количественного собирания, определяющие число действующих (будь то индивиды или коллективы) и их распределение во времени и пространстве; процессы дифференциации действующих во времени и пространстве и процессы интеграции, координирующие взаимодействия действующих во времени и пространстве.

Микродинамика

Как уже сказано, аналитическая сложность должна быть добав­лена на уровне моделирования, а иногда и на уровне суждений, по­тому что только здесь теоретические идеи имеют шанс быть проверенными на фактах (причем все проблемы, о которых заявляют критики позитивизма, надлежащим образом учитываются и отвер­гаются, по меньшей мере, в их крайней и изнуряющей разум фор­ме). Таким образом, задача микроанализа — поточнее определить в абстрактных моделях и суждениях движущие силы трех классов переменных: мотивационных, интеракционных и структурирую­щих. Начнем с мотивационных процессов.

Процессы мотивации. Концептуализация «мотивов» в теорети­ческой социологии так и не вышла пока из состояния неопределен­ности. Трудности связаны с анализом и измерением того, «что дви­жет людьми» и «заставляет их действовать». Социологи до сих пор говорят о поведении, действии и взаимодействии так, что это меша­ет увидеть, о чем идет речь. А фактически речь в немалой степени идет о проблеме мотивации. Тем самым они затемняют анализ и мо­тивации, и взаимодействия. Гораздо полезнее аналитически разде­лить эти явления, представив простую модель того, что «толкает», «побуждает», направляет и сообщает энергию людям, заставляя их взаимодействовать определенным образом. Возможно, эти термины нечетки, но тем не менее они передают мои общие устремления.

Во всех ситуациях взаимодействия можно найти четыре вида мо­тивационных процессов: процессы, поддерживающие «онтологиче­скую безопасность» [30] или удовлетворяющие скрытую потребность в уменьшении безотчетной тревоги и в достижении чувства взаим­ного доверия; процессы, сосредоточенные на поддержании того, что некоторые интеракционисты именуют «центральной концепцией «я», т. е. на подтверждение некоего центрального и основного оп­ределения человеком своего особенного типа бытия; процессы, относящиеся к тому, что экономисты-утилитаристы и бихевиори­стские теоретики обмена рассматривают как усилия индивидов, направленные на «получение выгоды» или увеличение своих мате­риальных, символических, политических или психических ресур­сов в ситуациях [37]; наконец, процессы, учитывающие то, что эт-нометодологи иногда называют «фактичностью», основанные на предположении, что мир имеет косный, объективно-фактуальный характер и соответствующий порядок [27]. Эти четыре вида про­цессов соотносятся с разными концепциями мотивации в психоана­литической [24], символико-интеракционистской [41], бихевиористско-утилитаристской [37] и этнометодологической [27] традициях. Обычно их рассматривали как антагонистические подходы, хотя суще­ствуют достойные внимания исключения (см., например, [17; 30; 60]).

 

 

 

 

 

 

 

 

 

На рис. 3 представлена аналитическая модель основных взаимоот­ношений между названными четырьмя видами процессов. Правая сторона рис. 3 показывает, что всякое взаимодействие мотивировано сооб­ражениями обмена. Люди хотят почувствовать, что они повысили свой ресурсный уровень в обмен на трату энергии и вложение части ресур­сов. Естественно, характер ресурсов может меняться, но аналитические теории обмена обычно рассматривают как наиболее общие из них — власть, престиж, людское одобрение и иногда материальное благосо­стояние. Поэтому с точки зрения самых современных «обменных» подходов индивиды «побуждаемы» искать выгоду именно на основе этого рода ресурсов. Большое место в человеческом взаимодействии занимают переговоры относительно власти, престижа и одобрения (и изредка материальных выгод). Я не буду здесь останавливаться на доводах теории обмена, поскольку они хорошо известны, но думаю, что ее основные принципы хорошо резюмируют один из мотивацион-ных процессов.

Другой мотивационный процесс — тоже часть межличностных обменов: это разговор и беседа. Я думаю, что Коллинз [18] прав, усматривая в них главный ресурс взаимодействия, а не просто сред­ство передачи или посредника. То есть люди «тратятся» в разговоре и беседе, надеясь получить не только власть (уступку), престиж или одобрение, но и вознаграждение в разговоре per se. Действительно, люди обговаривают ресурсы, скрытые в беседе, так же активно, как и другие ресурсы. Из таких бесед они извлекают «смысл» и «чув­ство удовлетворения» или то, что Коллинз называет «эмоцией». Иными словами, люди тратят и умножают свой «эмоциональный капитал» при обменах в ходе бесед. Таким образом, разговор — не только средство передачи власти, престижа, одобрения от человека к человеку, но и самостоятельный «ресурс».

Однако «переговоры» относительно ресурсов, скрытых в бесе­дах, включают нечто большее, чем обмен. Сюда входят также по­пытки «дополнить» и «истолковать» то, что происходит во взаимо­действии. Ситуация не считается «правильной» без возможности пользоваться словами, невербальными жестами, особенностями дан­ной обстановки и другими ключами к более полному постижению «смысла того, о чем шел разговор» и «что происходит». Гарфинкель [27] первым сделал на этом акцент: многое из того, что случается во взаимодействии, требует истолкования жестов в свете определенно­го контекста взаимодействия. Люди используют имплицитные резер­вы знания и понимания для истолкования беседы, чтобы удобно чувствовать себя в контексте взаимодействия. И они привлекают разнообразные «народные» или «этнические» методы, чтобы поро­дить чувство взаимопонимания, чувства сходства между собой ми­ров их опыта. Поэтому, вдобавок к осуществлению обмена ресур­сами, беседы — это и переговоры о том, «что именно происходит». Когда ощущение взаимного согласия о природе ситуации нарушено (как это было очевидно в знаменитых «провоцирующих эксперимен­тах» Гарфинкеля), индивиды усердно стараются «восстановить» чув­ство общности опыта, переживаний и принадлежности к одному миру. Когда индивиды не могут сохранить чувство общей с другими вселенной, их тревога растет; чувство доверия, столь необходимое для онтологической безопасности, подорвано, что, в свою очередь, побуждает людей заниматься перетолковыванием и передоговари­ваться по поводу результатов своих «разговорных» обменов. Неожи­данное следствие таких переговоров — усиление тревожности, но если участники способны использовать «этнометоды», дабы прийти к ощущению, что они живут в одинаковом для всех мире фактов, тогда тревога уменьшается. И потому потребность в «фактичности» есть мощная мотивационная сила во взаимодействии людей, как это и показывают процессы, обозначенные в нижней части рис. 3.

Вернемся к верхней части рис. 3, где еще одну мотивирующую силу во взаимодействии составляют усилия при всех обстоятельствах сохранить представление о себе как личности определенного рода. Это реализуется в первую очередь через обменные отношения, орга­низованные вокруг власти, престижа, одобрения, а также приобрете­ния эмоционального капитала в беседах. Следовательно, если люди почувствуют, что получают некую «психологическую выгоду» в сво­их обменах, они подтвердят и свою самооценку, которую я рассмат­риваю как главный передаточный механизм посредничества между их «центральным "я"» [42] и результатами обменов. Как указывают пунктирные стрелки, вторичный процесс в подтверждении «выго­ды» — это динамика, приводящая к «ощущению фактичности». В той мере, в какой достижение фактичности проблематично, инди­виды не будут чувствовать, что имеют «выгоду» от взаимодействия, и потому у них будут трудности с подтверждением самооценки и «концепции "я"» в такой ситуации. Будь то от этого вторичного ис­точника либо просто от неспособности увеличить эмоциональный капитал или вырвать уступку, одобрение и престиж, неудача в само­утверждении порождает тревогу, которая, в свою очередь, разъедает веру [в себя], столь существенную для онтологической безопасности.

Здесь не стоит вдаваться в подробности этой модели, но важно заметить, что она представляет собой попытку свести разные анали­тические традиции в более синтетическую картину мотивационной динамики. В конце этого подраздела я бы хотел проиллюстрировать свою общую теоретическую стратегию, применив данную модель для разработки нескольких абстрактных «законов мотивации».

1. Уровень мотивационной энергии индивидов в ситуации взаи­модействия есть обратная функция степени, в какой индивидам не удается: а) достичь ощущения онтологической безопасности; б) раз­вить предпосылку фактичности; в) утвердить свое «центральное "я"» и г) достичь ощущения преумножения своих ресурсов.

2. Форма, направление и интенсивность взаимодействия в не­которой ситуации будет положительной функцией относительной значимости вышеуказанных а), б), в) и г), равно как и абсолютных уровней а), б), в) и г).

Эти два принципа устанавливают на абстрактном уровне общее направление «энергетической подзарядки» людей для осуществления взаимодействия. Очевидно, что данные суждения не конкретизиру­ют процессы мотивации, как это сделано в модели на рис. 3.

По-моему, эта аналитическая модель сообщает необходимые подробности о механизмах «насыщения энергией» (о тревожности, самооценивании, извлечении выгоды, общем согласии относитель­но контекста взаимодействия, документальной интерпретации и переговорном процессе). Разумеется, я хотел бы встроить эти дета­ли в абстрактные суждения, но тогда «законы» потеряют простоту и краткость, которые желательны для самых разных целей (напри­мер, при использовании в дедуктивном исчислении). Поэтому, как я указывал выше, происходит творческое взаимодействие между аб­страктными законами и аналитическими моделями. Одно без дру­гого не вполне удовлетворительно: модель слишком сложна, чтобы быть проверяемой в целом (поэтому важно ее преобразование в простые законы), но простые законы не описывают сложных при­чинных процессов и механизмов, которые скрываются под отноше­ниями, уточненными в законе (отсюда необходимость дополнить за­коны абстрактными аналитическими моделями).

Процессы взаимодействия. Следующий элемент «сенсибилизи­рующей схемы» на рис. 2 — процесс взаимодействия как таковой. Ключевой вопрос здесь такой: что именно происходит, когда люди вза­имно сигнализируют друг другу и истолковывают жесты друг друга? На рис. 4 представлены важнейшие процессы: использование фондов имплицитного знания [59], или, в моей терминологии, «фондооб-разование» [stock-making], включающее ряд сигнальных процессов, а именно сценическую постановку взаимодействия [stage-making] — [31], постановку ролей [role-making] — [65], выдвижение притязаний [claim-making] — [34] и придание значения ситуации [account-making] — [27] и другое использование фондов знания или овладение фондами <stock-taking>, охватывающее ряд процессов истолкования, в частности, принятие ситуации в расчет [account-taking] — [27], при­нятие притязаний [claim-taking] — [34], принятие [на себя] роли [role-taking] — [47] и типизацию, принятие типа [type-taking] — [59]. Я не могу детально рассмотреть здесь эти процессы, особенно потому, что модель на рис. 4 черпает из очень разных теоретических традиций, но все же кратко остановлюсь на каждом из них.

Джордж Герберт Мид впервые четко определил, что взаимо­действие — это «разговор жестов». Люди сигнализируют о ходе своих действий (сознательно и бессознательно), делая соответствующие жесты, и одновременно истолковывают жесты других. В этом одно­временном процессе сигнализации и интерпретации люди настраива­ют, взаимно приспосабливают свое поведение, причем схема такой настройки оказывается функцией указанных выше мотивационных процессов. Чтобы сигнализировать и истолковывать, действующие черпают из того, что Альфред Шюц называл «наличным фондом зна­ния», или хранилищами явных и имплицитных смыслов, концепций, процедур, правил, установок и образцов понимания, постепенно при­обретаемых индивидами, поскольку они живут, растут и участвуют в постоянно существующих общественных отношениях. Чтобы сигна­лизировать, индивиды создают фонды, т. е. черпают из упомянутых фондов знания, дабы подготовить или выстроить линию поведения для самих себя. Соответственно, чтобы истолковывать жесты других, индивиды должны овладеть фондами, т. е. им приходится брать из своих фондов знания, чтобы «осмыслить» сигналы других. Этот одно­временный процесс создания фондов и овладения фондами часто про­текает имплицитно и бессознательно. Однако когда сигналы не при­знаются другими, когда такие сигналы нелегко истолковывать или когда мотивы онтологической безопасности, самоутверждения, при­роста ресурсов и фактически не находят удовлетворения (см. сужде­ние 2), тогда эти процессы создания фондов и овладения фондами [знания] становятся гораздо более ясно выраженными.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

В средней части модели на рис. 4 сделана попытка примирить ранние интуиции Мида и Шюца с тем, что иногда рассматривают как антагонистические традиции. Но эти традиции на деле не анта­гонистичны, ибо каждая что-то вносит в синтетическое изображе­ние взаимодействия. Попробуем подтвердить совместимость раз­ных традиций, обсуждая каждый из элементов, обозначенных в средней части рис. 4.

Гофман впервые ясно показал, что взаимодействие всегда вклю­чает «сценическую постановку». Эту идею недавно стал также раз­вивать Гидденс [30]. Люди имеют представление о «сценическом ремесле» в том смысле, что они «знают», по меньшей мере импли­цитно, о таких вещах, как относительное расположение действую­щих лиц, передвижения вперед и назад между «авансценой» и «зад­ником» и другие аспекты демографического пространства. Своим расположением или передвижением в пространстве люди сигнали­зируют другим о своих намерениях и ожиданиях. Без этой способ­ности извлекать нужное из фондов знания и «ставить» для самих себя свое «появление на сцене» взаимодействие было бы затрудне­но, поскольку индивиды не смогли бы использовать свое располо­жение и передвижение в пространстве, чтобы сообщить другим о своих соответствующих действиях.

Много из этих манипуляций с пространственным расположе­нием предназначено облегчить то, что Ральф Тернер назвал «по­становкой роли» или оркестровкой жестов, чтобы сигнализировать, какую роль некто собирается играть в ситуации. В таких «поста­новках ролей» люди не полагаются исключительно на сценическое умение. Они располагают фондами «ролевых концепций», которые обозначают характерные совокупности жестов и последовательно­сти поступков, связанные с определенной линией поведения. Эти ролевые понятия можно очень тонко настроить так, например, что мы сможем различить, как исполняется не только «роль студента» вообще, но и разновидности этой роли (учебная, научная, спортивная, общественная и т. д.). Таким образом, люди располагают об­ширным репертуаром ролевых понятий, и из этого репертуара они пытаются создать роли для самих себя, организуя подачу своих жестов. Конечно, роли, которые они готовят для себя, ограничены не только существующей социальной структурой (например, сту­денты не могут быть профессорами), но также их фондами самовос­приятий и самоопределений. Поэтому люди выбирают из своего ре­пертуара ролей те, которые согласуются с названными фондами. Некоторые из этих самовосприятий вытекают из центральной «кон­цепции "я"», которая мотивирует взаимодействие. Но люди распо­лагают также фондами более периферийных и ситуационных обра­зов самих себя. Например, некто может признать без большого ущерба для самооценки и без понижения морального уровня «цен­трального "я"», что он не в ладах со спортом, и, как следствие, это лицо разработает для себя роль, которая соответствует его «образу "я"», не имеющему сноровки в «игровых ситуациях». Без этой спо­собности ставить роли взаимодействие было бы чрезмерно нервоз­ным и требовало бы больших затрат времени, поскольку индивиды не смогли бы заранее предполагать, что их «оркестровка» жестов сигнализирует другим о конкретной линии поведения. Но поскольку есть общепринятые представления о различных типах ролей, ин­дивиды могут сигнализировать о своих намерениях и быть уверен­ными, что другие будут понимать их и впредь, без необходимости все время сигнализировать о предлагаемой линии поведения.

Хотя в «критическом проекте» Юргена Хабермаса многое мне ка­жется излишне идеологизированным, идеализированным и местами социологически наивным, тем не менее его обсуждение «идеального речевого акта» и «коммуникативного действия» [34] открывает одну из основных движущих сил в человеческом взаимодействии: процесс выдвижения «притязаний на значимость». В процессе взаимодействия индивиды выдвигают «притязания на значимость», которые другие могут принимать или оспаривать. Такие притязания подразумевают утверждения (как правило, имплицитные, но иногда и явные) о под­линности и искренности жестов как проявлений субъективного опы­та; о действенности и эффективности жестов как показателей выбора средств для известной цели; и о правильности действий с точки зре ния соответствующих норм. Я не разделяю идеологической точки зрения Хабермаса, согласно которой выдвижение притязаний (и воз­ражения, и дискурс, могущие затем последовать) якобы выражает са­мую суть человеческого освобождения от форм господства. Однако я полагаю, что взаимодействие действительно включает тонкий и обыч­но имплицитный процесс, посредством которого каждая участвующая сторона «заверяет» в своей искренности, эффективности и подчине­нии правилам. Такие притязания связаны с «постановкой ролей», но опираются также и на общие фонды знания о нормах, на совместные представления о честном поведении и на обусловленное культурой со­гласие относительно взаимосвязи целей и средств.

Наконец, последний сигнальный процесс связан с выдвижением притязаний, а более непосредственно — с фондами «этнометодов», таких как «принцип et cetera», порядок следования бесед, нормаль­ные формы и другие «народные» практические приемы [16; 36], с помощью которых индивиды имеют обыкновение создавать у себя ощущение социального порядка. Поэтому сигнализирование всегда включает процесс придания значения ситуации, в ходе которого индивиды используют обыденно-народные методы или процедуры для убеждения других в том, что они разделяют с ними общий мир фактов. «Провоцирующие эксперименты» Гарфинкеля [26-27] и другие использования бесед [36] указывают, что такие процедуры имеют решающее значение для гладкого взаимодействия; когда эти «этнометоды» не используются, либо когда их не понимают или не принимают, взаимодействие становится проблематичным. Таким образом, многое из того, о чем индивиды сигнализируют другим, есть попытка придать [чему-либо] в данной ситуации значение ре­альности и фактичности.

Одновременно с этими четырьмя сигнальными процессами: по­становкой сцены, постановкой ролей, выдвижением притязаний и приданием значения — идут ответные процессы истолкования сиг­налов, подаваемых другими. Более того, до известной степени люди толкуют и свои собственные сигналы, и потому взаимодействие тре­бует рефлексивного отслеживания как своих, так и чужих жестов.

«Придание значения» идет бок о бок с «принятием в расчет», в ходе которого сигналы других, а также и собственные, особенно принадлежащие к фондам истолковывающего понимания, использу­ются для образования набора неявных предположений об основных чертах обстановки взаимодействия. То есть действующие толкуют определенные классы сигналов (это и есть «народные» методы), что­бы «заполнить пробелы», «придать смысл» тому, что делают другие, а также чтобы почувствовать себя (возможно, в какой-то мере иллю­зорно) в одном социальном пространстве с другими.

С таким «этнометодизированием» (если позволительно изобре­тать еще одно слово в области, и так переполненной лингвисти­ческими нововведениями) связана другая сторона выдвижения при­тязаний, по Хабермасу: «понимание притязаний». «Притязания» других (и самого исходного действователя) на искренность, норма­тивную правильность и эффективность отношения средств к целям истолковываются в свете накопленных запасов нормативных представлений, культурно одобряемой формулы «средства - цели» и стиля удостоверения притязаний. Такое истолковывание может вести к принятию притязаний или повлечь «возражения» какому-то одному или всем трем типам притязаний. Если случается после­днее, тогда подается сигнал о контрпритязаниях и взаимодействие будет циркулировать вокруг процессов выдвижения и принятия притязаний до тех пор, пока притязания на значимость всех участ­ников не будут одобрены (или же пока некий набор притязаний не будет просто навязан другим благодаря способности принуждать или возможности контролировать ресурсы).

Третий процесс истолкования Мид впервые концептуализиро­вал как «принятие [на себя] роли» и «принятия [на себя] роли» дру­гого, а Шюц назвал «взаимностью перспектив». Жесты или сигналы других людей используются, чтобы поставить себя в положение дру­гого или усвоить себе его особенную точку зрения. Такое «принятие роли» имеет несколько уровней. Первый — это нечто противополож­ное «постановке роли»; запасы ролевых концепций используются, чтобы определить, какую роль играют другие. Второй, более глубо­кий уровень — это использование фондов согласованных представ­лений о том, как обычно действуют люди в разного вида ситуациях, когда пытаются реконструировать глубинные характеристики, необ­ходимые для понимания того, почему данное лицо ведет себя опре­деленным образом. Вместе оба названных уровня «понимания роли» индивидами могут обеспечить правильный взгляд на вероятные спо­собы и направления поведения других людей.

Иногда взаимодействие включает то, что Шюц называл «типи­зацией» или взаимодействием в категориях «идеальных типов». Ибо многие взаимодействия подразумевают сперва представление других в стереотипных категориях и затем обращение с ними как с нелицами или чем-то идеальным. Тем самым «принятие роли» мо­жет незаметно перейти в «принятие типа», когда ситуация не тре­бует особо чувствительных и тонко настроенных истолкований мотивов, эмоций и установок других. Если «принятие типа» — ре­альный процесс, то другие истолковательные процессы (принятие роли, принятие притязаний и принятие в расчет ситуации) сходят на нет, ибо они, в сущности, уже «запрограммированы» в фондах стереотипных ролей и категорий, используемых для типизации.

Итак, я рассматриваю взаимодействие как двойственный про­цесс одновременного сигнализирования и истолкования, питаемый запасами знания, приобретенного индивидами. В различных теоре­тических подходах выделялись разные аспекты этого основного процесса, но ни один не описывает динамики взаимодействия с достаточной полнотой. В модели на рис. 4 сделана попытка объ­единить упомянутые подходы в один, рассматривающий процессы сигнализирования и истолкования как взаимосвязанные. Чтобы завершить этот синтез разных подходов к процессу взаимодейст­вия в аналитической теории, переформулируем ключевые элемен­ты нашей модели в несколько «законов взаимодействия».

3. Степень взаимодействия между индивидами в некой ситуа­ции есть совместная и положительная функция их соответствую­щих уровней а) сигнализирования и б) истолкования: а) уровень сигнализирования есть совместная и положительная функция уров­ня сценической постановки, постановки ролей, выдвижения притя­заний и придания значения; б) уровень истолкования есть совмест­ная и положительная функция степени принятия в расчет, принятия притязаний, принятия ролей и принятие типа.

4. Степень взаимного приспособления и сотрудничества между индивидами в ситуации взаимодействия есть положительная функ­ция степени, в какой они владеют общими фондами знания и пользу­ются ими в своем сигнализировании и истолковании.

Процессы структурирования. Большая часть любого взаимо­действия протекает в рамках существующей структуры, созданной и поддерживаемой предыдущими взаимодействиями. Такие струк­туры лучше всего рассматривать как ограничивающие параметры [13], поскольку они обозначают пределы «сценической деятельнос­ти» индивидов, помещая их в реальное физическое пространство; ограничивают виды возможных процессов утверждения значимости притязаний и возражений; обеспечивают контекстуальную основу для учета всех видов деятельности, которые позволяют людям раз­вивать чувство реальности; диктуют возможные виды постановки ролей; дают наметки для понимания ролей; организуют людей и виды их деятельности в направлениях, которые поощряют (или тормозят) взаимную типизацию.

И все же, так как индивиды проявляют отчетливое мотивацион-ное своеобразие и так как существующие структуры задают лишь некоторые параметры для процессов инсценирования, утверждения значимости взаимных притязаний, постановки ролей и типизации, то всегда остается известный потенциал для перестройки, пере­структурирования ситуаций. Но основные процессы, участвующие в такой перестройке, — те же, что служат поддержанию существу­ющей структуры, и потому мы можем пользоваться одинаковыми моделями и суждениями, чтобы понять как структурирование, так и переструктурирование. На рис. 5 я представляю мои взгляды на динамику этих процессов.

Сначала я обрисую свое понимание того, что такое «структура». Во-первых, это процесс, а не вещь. Если воспользоваться модными теперь терминами, структура «производится» и «воспроизводится» индивида­ми во взаимодействии. Во-вторых, структура указывает на упорядоче­ние взаимодействий во времени и пространстве [17; 29-30]. Временное измерение может обозначить процессы, которые упорядочивают взаи­модействия для некоторого конкретного множества индивидов, но го­раздо важнее организация взаимодействий для последовательных мно­жеств индивидов, которые, проходя сквозь существующие структурные параметры, воспроизводят эти параметры. В-третьих, такое воспроиз­водство структуры обусловлено, как это акцентировано понятиями на правой стороне рис. 5, способностью индивидов во взаимодействии «регионализировать», «рутинизировать», «нормативизировать», «ритуа-лизировать» и «категоризировать» свои совместные действия. Проана­лизируем теперь эти пять процессов более подробно.

Когда индивиды занимаются «сценической постановкой» (см. рис. 4), они обговаривают использование пространства. Они реша­ют такие вопросы: какую территорию кто занимает; кто, куда и как часто может передвигаться; кто может входить в данное простран­ство и оставаться в нем, и тому подобные проблемы демографии и экологии взаимодействия. Если действователи смогут достичь согласия по таким вопросам, они «регионализируют» свое вза­имодействие в том смысле, что их пространственное расположение и мобильность начинают следовать определенному образцу. «Переговоры» по использованию пространства, безусловно, облегчают­ся, когда имеются вещественные опоры в виде улиц, коридоров, строений, кабинетов и служебных зданий, что сразу сужает круг переговоров. Равно важны, однако, и нормативные соглашения от­носительно того, что «значат» для индивидов эти опоры, а также другие межличностные сигналы. То есть регионализация подразу­мевает правила, соглашения и представления о том, кто какое про­странство может занимать, кто может удерживать «желаемое» про­странство и кто может передвигаться в пространстве (вот почему на рис. 5 стрелка идет от «нормативизации» к «регионализации»). Другая важная сила, которая связана с нормативизацией, но является также независимым и самостоятельным фактором, — это рутиниза-ция. Регионализация деятельности во многом облегчается, когда со­вместные действия рутинизированы: индивиды делают приблизи­тельно одно и то же (движения, жесты, разговоры и т. д.) в одно время и в одном пространстве. И наоборот, рутинизации и нормати­визации способствует регионализация. Следовательно, между этими процессами имеется взаимная обратная связь. Установившиеся регу­лярные процедуры облегчают упорядочение пространства, но раз упорядочение произошло, эти рутинные практики становится не­трудно поддерживать (разумеется, если пространственный порядок рушится, то же происходит и с рутинными процессами).

На рис. 5 видно, что создание норм, или «нормативизация», как я это называю, оказывается критической точкой в процессе струк­турирования. К сожалению, понятие «нормы» стало немодным в социологической теории, главным образом из-за его ассоциаций с функционализмом. Я предлагаю сохранить это понятие, но исполь­зовать его за рамками простых положений типа: для «каждой ста­тусной позиции имеются обслуживающие ее нормы» или «роли суть узаконения нормативных ожиданий». Оба эти положения иног­да верны, но все же они — больше особый случай нормативного взаимодействия, чем общее правило. Рис. 5 показывает, что я рас­сматриваю нормы как процесс, возникающий в связи с проблемами утверждения значимости притязаний, учета ситуации и принятия ро­лей. Когда люди «переговариваются» о том, что считать правильным, должным и эффективным (процесс утверждения значимости), когда они переговариваются о процедурах истолкования или «этномето-дах», нужных для возникновения у них чувства общей реальности (учитывание ситуации), и когда они пытаются поставить себя на место других и перенять их «перспективы» (принятие роли), — они действительно разрабатывают некие имплицитные, временно обязывающие «соглашения» о том, как им следует взаимодейство­вать и приспосабливать свое поведение друг к другу. Если бы люди не умели этого делать, взаимодействие было бы слишком трудным, ибо тогда мы бы постоянно и неправильно спорили о надлежащем поведении. Регионализация, рутинизация и ритуализация (последнее понятие означает стереотипные последовательности «жестов» в среде участников взаимодействия) помогают развитию этих им­плицитных соглашений. Такие нормы становятся частью общих фондов знания и используются в соответствующих контекстах. И в самом деле, многое в принятии ролей, в учете ситуации и в утвер­ждении значимости взаимных притязаний вертится вокруг усилий людей растолковать [друг другу] в конкретной ситуации, какие именно нормы берутся из запасов знания.

Привычные, регулярные и неизменные процедуры («рутины») также составляют важную часть в процессе структурирования. Если какие-то множества действователей участвуют в более или менее одинаковых последовательностях поведенческих актов во времени и пространстве, тогда организация взаимодействия силь­но облегчена. И наоборот, на рутинные процессы влияют другие структурирующие процессы — регионализации, нормативизации, ритуализации и категоризации. Когда разные виды деятельности упорядочены в пространстве, легче устанавливать рутинную прак­тику. Если существуют соглашения по нормам, тогда ускоряется формирование рутинных процессов. Если к тому же взаимодей­ствие может быть ритуализовано, так что контакты между людьми включают стереотипные последовательности жестов, тогда рутин­ные процессы можно поддерживать без большой «межличной ра­боты» (т. е. без активного и осознанного сигнализирования и ис­толкования). А когда действователи имеют возможность успешно «категоризировать» друг друга в качестве безличных объектов и тем самым взаимодействовать без больших усилий при сигнали­зировании и истолковании, — тогда легче закреплять и поддер­живать рутинные процессы.

Еще один существенный элемент в структурировании — ритуа­лы. Ибо если действователи могут начинать, поддерживать и закан­чивать взаимодействие в разных ситуациях стереотипными разго­ворами и жестикуляцией, взаимодействие будет протекать глаже и упорядочиваться быстрее. Какие именно ритуалы исполнять, как их исполнять и когда — все это нормативно определено. Но ритуалы — также и результат рутинизации и категоризации. Если действователи способны представить друг друга в простых категориях, тогда их взаимодействие будет ритуализовано (включая предсказуемое начало и прекращение жестов) в некой типичной форме беседы и жестикуляции между началом и окончанием ритуальных действий. Аналогично рутинные виды деятельности способствуют формиро­ванию ритуалов, ибо, стремясь подкрепить свои установившиеся рутинные практики, индивиды пытаются ритуализировать взаимо­действие, чтобы удержать его от вторжения (путем навязывания сознательной «межличной работы») в свою привычную рутину. Но, возможно, наиболее важно то, что ритуалы связаны с расста­новкой ролей, когда индивиды торгуются за соответствующие роли для себя, и, если они смогут договориться о взаимодополняющих ролях, тогда они смогут многое ритуализовать в их взаимодействии. Это особенно вероятно в случае, когда соотносящиеся роли нерав­ны с точки зрения власти [17].

Последний из рассматриваемых основных структурирующих процессов — категоризация, плод переговоров людей о том, как вза­имно типизировать друг друга и свои отношения. Этому процессу категоризации друг друга и любого отношения помогают успешная постановка ролей и рутинизация, а также и ритуализация данного отношения. Категоризация помогает индивидам трактовать друг дру­га как безличные объекты и экономить время и энергию, потребные при тонко настроенных и избирательных процессах сигнализации и интеграции. Таким образом, их взаимодействие сможет гладко про­текать во времени (при повторных контактах) и в пространстве (без повторных переговоров о том, кто где должен быть).

Я не могу углубляться здесь во все тонкости этих пяти процес­сов, но стрелки на рис. 5 показывают, в каком направлении я развил бы более подробный анализ. Поскольку люди взаимно подают сигна­лы и создают интерпретации, они вовлекаются в процессы инсцени­рования, утверждения значимости, учитывания, принятия роли, поста­новки роли и типизации, которые, соответственно, подразумевают переговоры касательно пространства, притязаний на значимость, про­цедур истолкования, взаимности перспектив, соответствующих ролей и взаимных типизации. Из этих процессов вырастают структуриру­ющие процессы регионализации, рутинизации, нормативизации, ри-туализации и категоризации, которые организуют взаимодействие во времени и пространстве. В свою очередь, эти структурирующие процессы служат структурными параметрами, которые удерживают в определенных пределах интерактивные процессы инсценирования, утверждения значимости, учитывания, принятия роли, постановки роли и типизации. Таково в общих чертах видение процесса струк­турирования, который охватывает значительную часть аналитико-теоретической работы по истолкованию «социальной структуры» на уровне микровзаимодействий. Завершим этот обзор формулировкой нескольких «законов структурирования».

5. Степень структурирования взаимодействий есть положитель­ная и аддитивная функция степени, в какой это взаимодействие мо­жет быть а) регионализировано, б) рутинизировано, в) нормативизи-ровано, г) ритуализировано и д) категоризировано:

а) степень регионализации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды способны успеш­но договориться об использовании пространства и рутинизировать, а также нормативизировать свою совместную деятельность;

б) степень рутинизации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды способны норма­тивизировать, регионализировать, ритуализовать и категоризиро-вать свою совместную деятельность;

в) степень нормативизации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно договариваться о притязаниях на значимость, процедурах истолкова­ния и взаимности перспектив, а также регионализировать, рутинизи­ровать и ритуализировать свою совместную деятельность;

г) степень ритуализации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно до­говариваться о взаимности перспектив, равно как и о взаимодо­полнительности ролей, и нормативизировать, рутинизировать и ка-тегоризировать свою совместную деятельность;

д) степень категоризации взаимодействия есть положительная и аддитивная функция степени, в какой индивиды могут успешно договариваться о взаимных типизациях и взаимодополнительности ролей, а также ритуализировать и рутинизировать свою совмест­ную деятельность.

Этим завершается мой обзор разработок по микродинамике в аналитической теории. Очевидно, что я заимствовал идеи у ученых, которые возражали бы против зачисления в стан аналитических теоретиков, но в той степени, в какой аналитическая теория обраща­ется к проблеме микропроцессов (рис. 3-5), она схватывает устрем­ления этого теоретизирования. То же справедливо и в отношении суждений 1-5. За некоторым заметным исключениям (см., например, [17-18; 30; 67]) — представители аналитического теоретизирования сосредоточились на макродинамике, предпочитая рассматривать взаи­модействие как некую данность, как случайные процессы (см., напри­мер, [46]) или как расчет [12]. Перейдем теперь к этому макроподходу.

Макродинамика

В социологическом теоретизировании нет ясности по поводу того, что конституирует «макрореальность». Некоторые макросо­циологи сводят все к анализу структурных свойств, независимых от процессов, идущих среди индивидов (см., например, [12; 45]). Другие смотрят на макросоциологию как на анализ различных спо­собов соединения микроединиц, ведущего к возникновению круп­ных организационных и социетальных [т. е. проходящих в масшта­бах всего общества] процессов (см., например, [17-18]). Критики обычно воспринимают весь макроанализ как реификацию или ги-постазирование [40]. И все-таки, несмотря на разные виды крити­ки и явную понятийную неразбериху по вопросу о микробазисе со­циальной структуры, трудно отрицать простой факт общественной жизни: человеческие популяции растут, образуют большие по чис­ленности объединения и сложные социальные формы, которые рас­пространяются на обширные географические регионы и существу­ют длительные исторические периоды. Утверждать, как делают многие, что такие формы можно анализировать исключительно на основе составляющих их действий и взаимодействий индивидов, было бы ошибкой. Такие редукционистские подходы порождают концептуальную анархию, поскольку так никогда не увидишь «леса за деревьями» или даже деревьев за отдельными ветками.

Конечно, нет сомнений, что макропроцессы включают взаимо­действия среди индивидов, но зачастую разумнее вывести эту посыл­ку за пределы анализа. Ибо точно так же, как для решения большин­ства аналитических задач при изучении многочисленных свойств взаимодействия полезно игнорировать физиологию дыхания и кро­вообращения, во многих случаях разумно пренебречь индивидами, индивидуальными актами и индивидуальными взаимодействиями.

Естественно, конкретное знание того, что делают люди при регио-нализации, рутинизации, нормативизации, ритуализации и катего­ризации своих взаимодействий (см. рис. 5), может послужить по­лезным дополнением к макроанализу. Но такое изыскание не может заменить чистый макроанализ, занимающийся процессами, благо­даря которым все больше действующих собираются вместе, диффе­ренцируются и интегрируются (см. рис. 2). Такова моя позиция и позиция большинства аналитических теоретиков (см. [62]).

Рис. 6 дает представление о моих взглядах на основополагающие макродинамические процессы человеческой организации. Я разбил их, согласно рис. 2, на три группы: процессы скопления, или приращения индивидов и их производительных способностей в пространстве; про­цессы дифференциации, или увеличения числа различных подъеди-ниц и культурных символов среди возросшего населения, и процессы интеграции, или увеличения степени координации отношений между подъединицами некоторой возросшей человеческой популяции. Но в отличие от моего анализа микропроцессов я не даю трех отдельных моделей этих макропроцессов. Я создал одну составную модель, кото­рую можно разбить на части и развить более детально. Я планирую предпринять такой анализ в ближайшем будущем, но для целей этой статьи модель представлена в упрощенной форме.

А. Процессы приращения. Прежние теоретики социологии, особенно Герберт Спенсер [61] и Эмиль Дюркгейм [1], хорошо по­нимали эту динамику. Они сознавали, что рост населения (популя­ции), его концентрации в ограниченном пространстве и способы его производства взаимозависимы. Характер этой взаимозависимо­сти показан направлением стрелок на рис. 6: рост размеров популя­ции и производство взаимно усиливают друг друга с каждым цик­лом обратной связи и с каждым увеличением показателей другого фактора, особенно когда показатели наличия материальных, орга­низационных и технологических ресурсов высоки; концентрация связана с ростом размеров популяции и уровнями производства, и, хотя между этими силами имеется некая обратная связь, она вто­рична и не указана в данной упрощенной версии нашей модели.

В свою очередь, каждый из этих трех процессов связан с други­ми силами, перечисленными в левой части рис. 6.

Концентрация населения зависит от доступного ему пространства и способа акту­альной организации такого пространства (а также и от существую­щих образцов социальной организации подгрупп: см. стрелку на­верху рис. 6). Рост размеров человеческих объединений связан с результирующим показателем иммиграции в данную популяцию, местным коэффициентом естественного прироста населения (рас­ширенного воспроизводства) и внешними актами присоединения (т. е. слияниями, завоеваниями, союзами и т. д.). Производство свя­зано с уровнем соответствующих ресурсов, главным образом мате­риальных, организационных, технологических и политических (см. стрелку обратной связи внизу рис. 6). Суммируем эти процессы в виде нижеследующей простой совокупности «законов приращения». 6. Уровень приращения для популяции есть мультипликативная функция ее а) размера и скорости роста, б) степени экологической концентрации и в) уровня производства (явная тавтология, устра­няемая ниже):

а) размер и скорость роста популяции есть аддитивная и поло­жительная функция внешнего притока [ресурсов], внутреннего при­роста, внешнего присоединения и уровня производства;

б) степень концентрации популяции есть положительная и адди­тивная функция ее размера и скорости роста, уровня производства, способности организовать пространство, количества и разнообразия ее подгрупп и одновременно — обратная функция размеров доступ­ного для нее пространства;

в) уровень производства для популяции есть положительная мультипликативная функция ее размера и скорости роста, уровня материальных, организационных и технологических ресурсов, а также способности мобилизовывать власть.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Б. Процессы дифференциации. Увеличение концентрации, скорости роста размеров популяции и производства поднимают уровень конкуренции за ресурсы среди социальных подразделений. Такая конкуренция, как подчеркивали Спенсер и Дюркгейм, сти­мулирует процесс дифференциации среди индивидов и организа­ционных подразделений в данной человеческой популяции. Эта дифференциация — результат двух взаимоусиливающих друг друга циклов: один сводится к процессам конкуренции, специализации, обмена и развития отличительных качеств или к тому, что я назы­ваю «атрибутизацией», а другой — к процессам конкуренции, об­мена, власти и контроля над ресурсами. В свою очередь, эти два цикла порождают три взаимосвязанные формы дифференциации: подгруппы или разнородность (гетерогенность); подкультуры или символическое разнообразие; иерархии или неравенства [13]. Но прежде чем анализировать эти основные формы дифференциации, вернемся к взаимоусиливающим циклам, порождающим их.

Конкуренция и обмен взаимосвязаны. Конкуренция будет все время порождать обменные отношения среди дифференцированных действователей, и, наоборот, обменные отношения будут, по крайней мере на первых порах, увеличивать уровень конкуренции [12]. И об­мен, и конкуренция порождают специализацию видов деятельности [1; 61], поскольку некоторые участники могут «переиграть» других и тем ускорить дифференциацию видов деятельности и поскольку обменные отношения побуждают действователей специализировать­ся в снабжении друг друга разными ресурсами [23]. Конкуренция, обмен и специализация — все действует в направлении формирова­ния отличительных атрибутов (ресурсных потенциалов, видов дея­тельности, символов и других параметров) среди действующих [13]. Более того, процессы накопления [ресурсов] внешнего присо­единения также могут работать на увеличение отличий среди дей­ствующих субъектов, поскольку новые члены популяции могут при­ходить из очень разных систем (см. стрелку наверху рис. 6). В свою очередь, эти различия способствуют обмену различными ресурсами, конкуренции и специализации.

Взаимоусиливающие результаты конкуренции, обмена, мобилиза­ции власти и контроля над ресурсами закрепляют и интенсифициру­ют этот цикл. Конкуренция и обмен всегда влекут за собой попытки мобилизовать власть [12]. Такая мобилизация увеличивает, по мень­шей мере на время, конкуренцию и обмен. Опираясь на эту систему положительной обратной связи, некоторые действователи имеют возможность использовать власть, чтобы контролировать те ресурсы (символические, материальные, организационные и т. д.), которые бу­дут увеличивать их власть, их способность вступать в обмен и их кон­курентоспособность. И существующие формы политической центра­лизации работают, как показывает стрелка внизу рис. 6, на увеличение как мобилизации власти, так и контроля над ресурсами. В свою оче­редь, эти процессы мобилизации и контроля поднимают уровень спе­циализации и развивают отличительные атрибуты, ибо они ускоряют (до известной степени) конкуренцию и поощряют обмен.

Многие из этих взаимных причинных эффектов в наших двух циклах представляют собой либо нелинейные, либо ступенчатые логические функции. То есть они до какого-то момента увеличива­ют свои значения, а затем увеличение прекращается или наступает спад. Такая модель отношений отчасти объясняется тем, что про­цессы, присущие этим циклам, самопреобразуются. Например, об­мен увеличивает конкуренцию, но раз была мобилизована власть и установлен соответствующий контроль над ресурсами, обмен, ско­рее всего, станет «институционализированным» [12] и сбаланси­рованным [23], тем самым уменьшая конкуренцию. Другой пример: конкуренция увеличивает мобилизацию власти и в результате — контроль над ресурсами, но раз уж они возросли, эта власть и кон­троль могут быть использованы, чтобы подавить конкуренцию, по меньшей мере на время. Эти примеры показывают, что существует множество подпроцессов, кроме тех, что изображены на рис. 6. Их тоже можно включить в модель при более тонком анализе, но для моих целей здесь достаточно лишь упомянуть о них.

Эти два цикла определяют три основных вида дифференциации: формирование подгрупп с высокой внутренней солидарностью и с плотной (относительно других подгрупп) сетевой структурой; фор­мирование различающихся субкультур, у которых фонды знания и репертуары символов различны, а отличительность есть и причи­на, и следствие формирования подгрупп; формирование иерархий, различающихся по соответствующим долям материальных, полити­ческих и культурных ресурсов, которыми владеют разные действо­ватели, и по пределам, в каких «совпадают» [20-21], «коррелируют» [44] или «консолидируются» [13] взаимозависимости при распре­делении ресурсов. Поэтому степень дифференциации популяции определяется исходя из количества подгрупп, субкультур и иерар­хий, и чем больше дифференциация, тем сложнее проблемы коор­динации или интеграции для такой популяции. Прежде чем перей­ти к третьей группе макропроцессов, подытожим эти рассуждения в виде нескольких «законов дифференциации».

7. Уровень дифференциации в некоторой человеческой совокуп­ности есть положительная и мультипликативная функция количества а) подгрупп, б) субкультур и в) иерархий, различимых в этой совокуп­ности (опять явная тавтология, которая устраняется ниже):

а) количество подгрупп в популяции есть нелинейная и мульти­пликативная функция уровня обмена, конкуренции, специализации и атрибутизации среди членов этой популяции и одновременно положительная функция числа субкультур в ней и скорости внеш­него притока и встраивания в нее;

б) количество субкультур в популяции есть некая аддитивная и положительная функция уровня конкуренции, обмена, специализа­ции, атрибутизации, мобилизации власти и контроля над ресурса­ми и одновременно положительная функция формирования под­групп и иерархий;

в) количество иерархий в популяции есть обратная функция мо­билизации власти и контроля над ресурсами и положительная фун­кция конкуренции, обмена и формирования субкультур, причем степень консолидации иерархий является положительной функци­ей мобилизации власти и контроля над ресурсами и отрицательной функцией конкуренции и обмена.

В. Процессы интеграции. Понятие «интеграции» в общем-то ту­манное, если не оценочное (в смысле, интеграция — это «хорошо», а неудовлетворительная интеграция — «плохо»), но все же оно полезно как этикетка для нескольких взаимосвязанных процессов. Для меня интеграция — это понятие, которое включает три отдельных измерения: степень координации социальных единиц; степень их символической унификации и степень противостояния и конфликта между ними.

С этой точки зрения, ключевой теоретический вопрос таков: ка­кие условия обеспечивают или тормозят координацию, символиче­скую унификацию и противостояние-конфликт? В общих чертах ясно, конечно, что существование подгрупп, субкультур и иерархий само по себе увеличивает проблемы, соответственно, структурной коор­динации, символической унификации и конфликтного противостоя­ния. Следовательно, проблемы интеграции разнообразно диффе­ренцированных единиц имманентны процессу дифференциации. Существование таких проблем вызывает к жизни разные силы «избирательного давления», но, как документально показывает ис­тория любого общества, организации, местной общины или иной со­циальной «макроединицы», наличие такого давления не гарантирует отбора подлинно интегрирующих процессов. В самом деле, при до­статочно длительной работе все формы организации дезинтегриру­ются. Тем не менее в большинстве макроаналитических теорий главная ставка сделана на отбор структурных и культурных форм, которые решают в разной степени проблемы структурной коорди­нации, символической унификации и конфликтного противостояния.

Справа на рис. 6 я изобразил ключевые процессы интеграции. Формирование подгрупп и субкультур порождает проблемы коор­динации, которые, в свою очередь, способствуют включению в структуру (подъединиц внутрь все более обширных единиц) (под­робнее см. [67]) и структурной взаимозависимости (совмещенному членству в разных подгруппах и функциональным зависимостям). Формирование субкультур и подгрупп ставит также проблему [1] унификации популяции с помощью «общего» и «коллективного сознания», или, более универсально, «общих символов» (язык, ве­рования, нормы, фонды знания и т. д.). Создание иерархий обостря­ет эти проблемы. И наоборот, проблемы унификации могут также повышать избирательное давление в пользу формирования струк­тур, решающих проблемы координации и противостояния, которые связаны с существованием иерархий и подгрупп.

Чистый итог этих проблем символической унификации сводится к возникновению избирательно направленного давления в пользу символического обобщения или развития абстрактных и высоко­обобщенных систем символов (ценностей, верований, лингвистиче­ских кодов, запасов знания), которые способны пополнить символи­ческое разнообразие подгрупп, подкультур и иерархий. Дюркгейм считал этот процесс «ослаблением коллективного сознания» и беспокоился об анемических последствиях высокоабстрактных культурных кодов и правил поведения, тогда как Парсонс [6; 52] называл это «ценностным обобщением» и рассматривал его как «интегрирующий» процесс, открывающий путь для дальнейшей социальной дифференциации. Оба они правы в определенном смысле: если обобщенные культурные коды не совместимы, не имеют определенных очертаний, оторваны или не согласуемы с особенными культурными кодами классов, подкультур или под­групп, — тогда они только отягощают проблемы унификации, но если они совместимы и способны выполнять руководящую роль по отношению к частным кодам, — тогда они продвигают интеграцию подгрупп, классов и подкультур. Следовательно, как и показывают встречно направленные стрелки на рис. 6, символическое обобще­ние может оказаться обоюдоострым оружием: оно важно для ин­теграции дифференцированных систем, но часто неадекватно этой задаче и временами отягощает не только проблемы унификации, но также и проблемы координации и конфликтного противостояния. Как подчеркивают все версии теории конфликта, иерархии среди социальных единиц, особенно консолидированные, взаимозависи­мые или наложенные друг на друга, порождают проблемы противо­стояния. Такое противостояние может .усилиться, когда почти нет обобщенных символов, но иерархии также порождают тягу к поли­тической централизации в любом из двух направлений. Во-первых, когда существующие элиты стремятся к политической централи­зации, чтобы контролировать оппозицию. Во-вторых, если они не добиваются успеха и терпят поражение в конфликте, то новая эли­та будет централизовать власть, чтобы утвердить свое положение и подавить остатки старой иерархии. Как правило, новая элита апел­лирует к обобщенным символам (т. е. идеологиям, ценностям, ве­рованиям), чтобы легитимизировать эти усилия, и, если удается, она облегчает себе централизацию власти, создавая легитимный авторитет. Но, как указывает длинная стрелка обратной связи вни­зу рис. 6, эти процессы приводят в движение те самые силы, кото­рые порождают противостояние. И, как показывают стрелки справа на рис. 6, централизованная власть не только подавляет на некото­рое время оппозицию, она также важна для включения в структуру и становления взаимозависимости, поскольку эти процессы требу­ют регуляции и контроля в категориях власти и/или авторитета [58]. В самом деле, существование включенности и взаимозависимости, так же как и обобщенных символов, способствует политической централизации. Как проясняет стрелка обратной связи наверху рис. 6, политически регулируемые включение и взаимозависимость облегчают дальнейшую специализацию видов деятельности. Этот рост специализации запускает динамические процессы, ведущие к эскалации проблем символической унификации и координации, которые ведут к большей политической централизации. А она в конечном счете породит оппозицию (это демонстрирует стрелка обратной связи внизу рис. 6 (подробнее см. [39]).

Итак, динамике интеграции внутренне присущи силы, которые увеличивают дифференциацию и трудности интеграции. Во всех системах в какой-то момент их истории эти проблемы обострялись настолько, что социальный порядок рушился — и воссоздавался уже в другой форме. Таковы, я полагаю, главные выводы из при­чинно-следственных связей, циклов и петель обратной связи, изоб­раженных на рис. 6. Завершим этот беглый обзор формулировкой нескольких «законов интеграции».

8. Чем больше степень дифференциации популяции на подгруп­пы, субкультуры и консолидированные иерархии, тем сложнее про­блемы структурной координации и конфликтного противостояния в этой популяции.

9. Чем сложнее проблемы координации, унификации и проти­востояния в популяции, тем сильнее избирательные давления в пользу структурного включения и взаимозависимости, символиче­ского обобщения и политической централизации в этой популяции.

10. Чем больше интегрирована популяция благодаря политической централизации, обобщенным символам и установившимся образцам взаимозависимости-включения, тем более вероятно, что популяция должна увеличить степень своей дифференциации и, следовательно, обострить проблемы координации, унификации и противостояния.

Аналитическое теоретизирование: проблемы и перспективы

Главная проблема аналитического теоретизирования заключается в том, что оно существует во враждебном интеллектуальном окруже­нии. Большинство социальных теоретиков не приняло бы моих посылок с первой же страницы этой статьи. Большинство этих те­оретиков не согласилось бы, что существуют общие, вневремен­ные и универсальные свойства социальной организации; и опять же, большинство не признало бы целью теории выделение этих свойств и развитие абстрактных законов и моделей их действия.

В социологической теории, на мой взгляд, слишком много скепти­цизма, историцизма, релятивизма и солипсизма, вследствие чего теория, как правило, занимается обсуждением разных тем и персо-налий, а не проблемами оперативной динамики социального мира. В этом очерке я предлагаю вернуться к первоначальному представ­лению Огюста Конта о социологии как науке. Защищая данный тезис, я наметил общую стратегию: строить гибкие, сенсибилизирующие ана­литические схемы, абстрактные законы и абстрактные аналитические модели, использовать каждую их этих трех аналитических стратегий как корректировку к двум другим; затем испытывать абстрактные суж­дения на их правдоподобие. Я проиллюстрировал эту стратегию, пред­ставив мои собственные взгляды на процессы микровзаимодействий и на макроструктурные процессы. Эти идеи носят лишь предваритель­ный и временный характер. Они изложены бегло и в общих чертах. Даже при этом условии мой подход эклектичен и соединяет очень раз­ные научные разработки, и, следовательно, модели и суждения в этой статье представляют на момент ее написания схематический итог ана­литического теоретизирования в современной социологии. Наилучшие перспективы для социологии заключаются, по-моему, в дальнейшем развитии такого рода аналитической теории.

 

Литература

1.    Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Метод социологи / Пер. с фр. М.: Наука, 1991.

2.    Дюркгейм Э. Метод социологии // Дюркгейм Э. О разделении обще­ственного труда. Метод социологии. М.: Наука, 1991.

3.    Конт О. Курс положительной философии. СПб.: Посредник, 1899-1900. Т. 1.

4.    Кун Т. Структура научных революций / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1975.

5.    Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии // К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд. М., 1955. Т. 4. С. 419-459.

6.    Пирсоне Т. Система современных обществ. М.: Аспект Пресс, 1997.

7.    Поппер К. Р. Логика и рост научного знания / Пер. с анг. М.: Про­гресс, 1983.

8.     Тернер Дж.  Структура социологической теории / Пер. с англ. М.: Прогресс, 1984.

9.  Alexander J. С. Theoretical Logic in Sociology. 4 vols. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1982-1983.

10.  Alexander J. C. et al. The Micro-Macro Link. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1986.

11. Blalock H. M. Causal Inferences in Nonexperimental Research. Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1964.

12.   Blau P. M. Exchange and Power in Social Life. N.Y.: Wiley, 1966.

13.   Blau P. M. Inequality and Heterogenety: A Primitive Theory of Social Structure. N.Y.: The Free Press, 1977.

14.   Blumer H. Symbolic Interaction: Perspective and Method. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.

15.   Carnap R. Philosophical Foundations of Physics. N.Y.: Basic Books, 1966.

16.   Cicourel A. V. Cognitive Sociology. L.: Macmillan, 1973.

17.   Collins R. Conflict Sociology. N.Y.: Academic Press, 1975.

18.   Collins R. Interaction Ritual Chains, Power and Property // Alexander et al. The Micro-Macro Link. Berkeley: Los-Angeles University of California Press, 1986.

19.   Conte A. Systeme de philosophic positive. Paris: Bachelier, 1830-1842.

20.   Dahrendorf R. Toward a Theory of Social Conflict // Journal of Conflict Resolution. 1958. Vol. 7. P. 170-183.

21.   Dahrendorf R. Class and Class Conflict in Industrial Society. Stanford (CA): Stanford University Press, 1959.

22.   Duncan O. D. Path Analysis: Sociological Examples // American Socio­logical Review. 1966. Vol. 72. P. 1-10.

23.   Emerson R. Exchange Theory: Part 2 // J. Berger, M. Zelditch, B. Ander-son (eds.). Sociological Theories in Progress. Vol. 2. Boston: Houghton Mifflin, 1972.

24.  Erikson E. Childhood and Society. N.Y.: Norton, 1950.

25.   FreeseL. Formal Theorising // Annual Review of Sociology. 1980. Vol. 6. P. 187-212.

26.   Garfinkel H. A Conception of, and Experiments with, «Trust» as a Condition of Stable Concerted Actions // O. J. Harvey (ed.). Motivation and Social Interaction. N.Y.: Ronald Press, 1963.

27.   Garfinkel H. Studies in Ethnomethodology. Cambridge: Polity Press, 1984.

28.   Giddens A. New Rules of the Sociological Method. N.Y.: Basic Books, 1977.

29.   Giddens A. Central Problems in Social Theory. L.: Macmillan, 1981.

30.   Giddens A. The Constitution of Society. Cambridge: Polity Press, 1984.

31.   Goffman E. The Presentation of Self in Everyday Life. N.Y.: Doubleday, 1959.

32.   Habermas J. On Systematically-Distorted Communication // Inquiry. 1970. Vol. 13. P. 205-218.

33.   Habermas J. Knowledge and Human Interests. Cambridge: Polity Press, 1972.

34.   Habermas J. Theory of Communicative Action. 2 vols. Vol. 1. Reason and the Rationalisation of Society. L.: Heinemann, 1981.

35.   Hempel C. G. Aspects of Scientific Explanation. N.Y.: Free Press, 1965.

36.   Heritage J. Garfinkel and Ethnomethodology. Cambridge: Polity Press, 1984.

37.   Homans G. C. Social Behavior: Its Elementary Forms. N.Y.: Harcourt, Brace, 1974.

38.  Keat R. and Urry J. Social Theory as Science. L.: Routledge and Kegan Paul, 1975.

39.   Kelley J. and Klein H. S. Revolution and the Rebirth of Inequality // American Journal of Sociology. 1977. Vol. 83. P. 78-99.

40.  Knorr-Cetina K. D. and CicourelA. V. (eds.) / Advances in Social Theory and Methodology: Toward an Integration of Micro- and Macro-Sociolo­gies. L.: Routledge and Kegan Paul, 1981.

41.   Kuhn M. H. and McPartland T. S. An Empirical Investigation of Self-Attitudes // American Sociological Review. 1954. Vol. 19. P. 68-96.

42.   Kuhn M. H. and Hickman C. A. Individuals, Groups, and Economic Behavior. N.Y.: Dryden Press, 1956.

43.   Lacatos I. Falsification and the Methodology of Scientific Research Programmes //1. Lacatos and H. Musgrave (eds.). Criticism and the Growth of Scientific Knowledge. Cambridge, Cambridge University Press, 1970.

44.  Lenski G. Power and Privilege. N.Y.: McGraw-Hill, 1966.

45.  Mayhew B. H. Structuralism versus Individualism // Social Forces. 1981. Vol. 59. P. 627-648.

46.   Mayhew B. H., Levinger R. Size and Density of Interaction in Human Aggregatives // American Journal of Sociology. 1976. Vol. 82. P. 86-110.

47.   Mead G. H. Mind, Self and Society. Chicago: University of Chicago Press, 1934.

48.  Merlon R. K. Social Theory and Social Structure. N.Y.: Free Press, 1968.

49.  Munch R. Theory of Action: Reconstructing the Contributions of Tolcott Parsons, Emile Durkheim and Max Weber. 2 vols. Frankfurt a. M.: Suhr-kamp,1982.

50.   Parsons T. The Structure of Social Action. N.Y.: McGraw-Hill, 1937.

51.  Parsons T. An Outline of the Social System // T. Parsons et al. (eds.). Theories of Society. N.Y.: Free Press, 1961.

52.   Parsons T. Societies: Evolutionary and Comparative Perspectives. Engle-wood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1966.

53.   Parsons T. The System of Modern Societies. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1971.

54.   Parsons T. Some Problems in General Theory // J. C. McKinney, E. C. Tirya-kian (eds.). Theoretical Sociology: Perspectives and Developments. N.Y.: Free Press, 1971.

55.   Parsons T. Action Theory and the Human Condition. N.Y.: The Free Press, 1978.

56.   Popper K. R. Conjectures and Refutations. L.: Routledge and Kegan Paul, 1969.

57.  Radcliff-Brown A. R. A Natural Science of Society. Glencoe (IL): Free Press, 1948.

58.   Rueschemeyer D. Structural Differentiation, Efficiency and Power // American Journal of Sociology. 1977. Vol. 83. P. 1-25.

59.   Schiitz A. The Phenomenology of the Social World. Evanston: North­western University Press, 1967.

60.   Shibutani T. A. Cybernetic Approach to Motivation // W. Buckley (ed.). Modern Systems Research for the Behavioral Scientist: A Sourcebook. Chicago: Aldine, 1968.

61.   Spenser H. Principles of Sociology. N.Y.: Appleton, 1905.

62.   Turner J. H. Theoretical Strategies for Linking Micro- and Macro-Pro­cesses: An Evaluation of Seven Approaches // Western Sociological Review. 1983. Vol. 14. P. 4-15.

63.   Turner J. H. Societal Stratification: A Theoretical Analysis // G. Seebass and R. Tuomela (eds.). Social Action. Dordreht: D. Riedel, 1985. P. 61-87.

64.   Turner J. H. In Defence of Positivism // Sociological Theory. 1985. Vol. 4.

65.   Turner J. H. The Structure of Sociological Theory. 4th ed. Home-wood, 111.: The Dorsey Press, 1986.

66.   Turner R. H. Role-Taking: Process versus Conformity // A. M. Rose (ed.). Human Behaviour and Social Processes. Boston: Houghton Mifflin, 1962.

67.   Turner R. H. A Strategy for Developing an Integrated Role Theory // Humboldt Journal of Social Relations. 1980. Vol. 76. P. 128-139.

68.   Turner. Ch. 1, 1984.

69.   Wallace W. L. Principles of Scientific Sociology. N.Y.: Aldine, 1983.

Перевод с английского А. Д. Ковалева

 

Рэндалл Коллинз.
Социология: наука или антинаука?
1*

* Печатается по: Коллинз Р. Социология: наука или антинаука? // Теория об­щества: фундаментальные проблемы / Под ред. А. Ф. Филиппова. М.: Канон-пресс-Ц, 1999. С. 37-72.

В последние годы концепция социологии как науки неодно­кратно подвергалась нападкам. Их можно суммировать в следу­ющих пунктах: 1) социология не сумела получить достоверных результатов или обобщений в виде законов; 2) детерминистские за­коны не существуют, потому что социальное действие состоит из ситуационных толкований, основанных на человеческой субъектив­ности, рефлексивности и творческой способности; 3) мы замкнуты в мире дискурса. Общество как таковое есть род текста, который мы в разное время читаем по-разному; 4) предыдущее положение часто связано с историческим релятивизмом, с тезисом, что сущест­вуют только исторически особенные явления и нельзя открыть ни­каких общих законов, применимых к любому времени и месту; 5) наконец, существует и различного рода «техническая критика» научных методов и метатеории, особенно концепции причиннос­ти. Философией науки стал сегодня постпозитивизм, и научно ориентированная социология, как говорят, интеллектуально уста­рела.

Различные элементы критики не обязательно объединены между собой. Некоторые из них содержат важные нюансы, способствую­щие расширению социологического знания. Но я полагаю ошибоч­ным общий для всех разновидностей критицизма упрек, состоящий в том, что социология не имеет и не может иметь никакой научной достоверности.

Конечно, наука — не единственный законный способ дискурса или вид знания. Социология, подобно многим другим интеллектуальным дисциплинам, может иметь дело с эмпирическими описа­ниями (включая и современные социальные условия, и историче­ские последовательности); она может обсуждать моральные про­блемы, предлагать или отвергать планы практических действий и сравнивать существующие условия с идеалами; обсуждать осно­вополагающие методологические и другие метатеоретические воп­росы. Но главный род деятельности, который дает социологии интеллектуальное оправдание, — это формулировка обобщенных объяснительных принципов, организованных в модели глубинных процессов, порождающих социальный мир. Именно эти процессы определяют, каким образом конкретные условия порождают конк­ретные результаты. Эти обобщенные способы объяснения и со­ставляют науку.

Я попытаюсь показать, что ни один из аргументов, выдвига­емых против трактовки социологии как науки, не является препят­ствием для формулировки значимых объяснительных моделей. Мы уже имеем основные контуры нескольких таких моделей в областях, простирающихся от микросоциологии через теорию формальных организаций до макросоциологии. Социология вовсе не обречена на научную несостоятельность. Те, кто атакуют научную социологию, обычно сражаются с карикатурой на «позитивизм» в самом узком его значении. Вместе с тем многие специалисты по якобы научной социологии восприняли именно те уязвимые концепции метода и содержания науки, которые сделали их беззащитными перед анти­позитивистскими нападками.

Ниже речь пойдет о главных направлениях критики социологи­ческой науки. Я также постараюсь показать, чему можно научиться у критиков, отрицающих научный характер социологии. Поток си­туационных взаимодействий, человеческая субъективность и реф­лексивность, динамизм и эпизодические подвижки макрострук­тур — все это части предмета социологии. Привлечение внимания к таким явлениям и даже исследование их структуры можно поста­вить в заслугу некоторым из «антинаучных» подходов. Но в данном случае важно, что подобные исследования позволили выразить упо­мянутые процессы в более общей форме и тем самым расширить сферу действия объяснительных моделей, которые образуют ядро научной социологии.

 

Мнимая несостоятельность социологического исследования

Один из вариантов нападок на социологию отрицает ее из-за отсут­ствия результатов. После почти ста лет исследований мы якобы еще не пришли ни к достоверным обобщениям, ни к законам социоло­гии. Такая критика часто исходит от аутсайдеров нашей дисципли­ны. Например, А. Макинтайр [43] основывает на этой критике до­казательство отсутствия мирского, нетрадиционного основания морали. А. Розенберг [54] доказывает, что, поскольку обществен­ные науки не имеют и не могут иметь никаких законов, любое со­циологическое объяснение должно отправляться от причинности на социобиологическом уровне. Сами социологи иногда также совер­шают подобное отречение, обычно в контексте обсуждения альтер­нативных метатеорий (см., например, [60]).

Но обвинение в том, что социология ничего не знает, что мы не имеем достоверных значимых обобщений, явно ложно. В качестве контраргументов приведем некоторые примеры, продвигаясь от микроуровня к макроуровню.

1 . Чем более длительно, интенсивно и замкнуто взаимодействие между людьми, тем больше они будут отождествлять себя с не­кой группой и тем большее давление они будут чувствовать и ока­зывать в направлении подчинения локальным образцам поведения и веры при условии равенства их сил и отсутствия конкуренции в борьбе за скудные ресурсы. Существует множество вариаций фор­мулирования этого принципа, основанных на разнообразных иссле­дованиях. Дж. Хоманс [38] выразил его сущность, опираясь на изучение неформальных групп в промышленности, а также на ан­тропологические исследования и экспериментальные малые груп­пы. Э. Дюркгейм [23], анализируя динамику религиозных ритуа­лов, пришел к сходной идее, что интенсивное сфокусированное взаимодействие порождает моральную солидарность и подчинен­ность групповым символам. И. Гофман [29] распространил эту мо­дель на «социотворческие беседы». Знаменитые эксперименты С. Аша [3] продемонстрировали силу давления и влияние группо­вой сплоченности на подчиненность индивидов группе даже в зри­тельных восприятиях. Теория символического интеракционизма приходит к тому же: если понятия данного лица производны от позиции некоего обобщенного другого, выведенной на основании личного социального опыта, тогда то, что индивиды думают, долж­но находиться под влиянием образцов их взаимодействия. Ис­следования по самооценкам [55; 66] можно считать одним из вари­антов этого принципа: здесь показано влияние группового членства и солидарности на представления о себе. В другом случае изучение состояний ожидания [4] обнаруживает воздействия групповых дав­лений на исполнение задач (что было показано уже в знаменитой работе У Уайта «Общество на углу улицы» [74]). Исследования се­тевых связей [8] дают равноценную формулу: сетевое принуждение имеет результатом однородные предрасположения и установки. На­блюдаемая согласованность этих разнородных теорий и исследова­ний дает убедительные доводы в пользу того, что установленные принципы зависимости между плотностью взаимодействия, солидар­ностью и конформизмом верны.

2. Человеческие познавательные способности ограничены; соот­ветственно, чем сложнее и неопределеннее ситуация, тем вероят­нее, что ее участники прибегнут к какой-нибудь принимаемой без доказательств установившейся рутинной практике и сосредото­чатся на конкретной области наиболее волнующих их проблем. На-этом принципе сходятся очень многие, отправляясь от совершенно разных точек зрения. Г. Саймон представил его как принцип «огра­ниченной рациональности», который объясняет, почему в любой дан­ный момент времени при решении наиболее острых проблем, сто­ящих перед организацией, ее члены занимаются поиском не самых лучших, а лишь удовлетворительных решений [58; 44. Р. 173-174].

Этнометодологические эксперименты Г. Гарфинкеля [27], осно­ванные на совершенно ином подходе, показывают, что индивиды не могут справиться со всей сложностью социальных порядков и их оправданий (особенно потому, что проблема таких оправданий в принципе не имеет окончательного решения). Соответственно, люди всякий раз активно сопротивляются, когда их вынуждают подвергнуть сомнению значительное количество самоочевидных рутинных способов действия одновременно. Это подтверждают и данные экспериментальных исследований суждений в условиях неопределенности [39].

Существует много версий изложенного выше общего понимания человеческой стратегии поведения в сложном мире на основе огра­ниченной рациональности. Можно сказать, что это одна из обще­принятых тем в специальных науках конца XX в., оказывающая влияние на наши усилия по построению модели познавательных процессов. Она способствует пониманию природы организаций и формирования рынков [77; 73]. Она объясняет, почему источником власти внутри организаций и среди множества профессий является позиция, обеспечивающая доступ к имеющей критическое значе­ние области неопределенности и позволяющая занявшим эту пози­цию определять для остальных членов организации, с какого рода необычной реальностью они имеют дело [20; 75]2. Принцип когни­тивной ограниченности также предполагает, что всякое изменение на макроуровне происходит по следующему образцу: периоды ру-тинизации внезапно прерываются эпизодическими перестройками. В свете этого я позволю себе предположить, что микропринцип ког­нитивной ограниченности вплетен в макромодель организацион­ных систем Ч. Перроу [50; 51], в которой сочетание нелинейности организационных процессов и тесной связи между ними приводит к эпизодическим «системным авариям».

3. Рассмотрим важный принцип, относящийся к макроуровню государства. Политический кризис возникает, когда государствен­ный военный аппарат разлажен внутренним расколом между эли­тами; в особенности его поломка вероятна при военном пораже­нии и/или при экономическом напряжении, к которому приводят долговременные военные расходы, превышающие организационные возможности государства по сбору доходов. По своей сути этот принцип ограничен: он говорит только об условиях возникновения волнений, но не о том, кто победит и какого рода социальные пре­образования последуют (если они вообще будут). Эта модель так­же имеет много вариаций: когда факторы, являющиеся лричиной развала государственного аппарата, действуют в централизованном государстве и совпадают с широким классовым конфликтом, выз­ванным изменениями отношений собственности, результатом это­го оказываются коренные социальные преобразования, «революция» в полном смысле слова [59]. Особое сочетание факторов демографи­ческого роста, предложения денежной массы и инфляции может стать причиной государственного финансового кризиса [32; 33]; положение государства в мировой системе влияет на его способ­ность отдавать приоритет доходам перед военными расходами [70. Р. 133-147]; геополитические структуры определяют, какие госу­дарства станут чрезмерно обширными и потому неспособными защищать себя военными средствами [15; 16. Р. 145-209]. В неко­торых разновидностях военно-государственной организации (на­пример, в большинстве досовременных империй) результатом гео­политического или фискального кризиса был распад на меньшие властные единицы. Более полной теории государственных кризисов, революционных и нереволюционных, наверное, придется учесть эти соображения3. Но я полагаю, что можно с доверием принять основ­ной принцип: военно-фискальный кризис государства ведет к де­зинтеграции аппарата принудительного контроля, а это в свою оче­редь ведет к восстанию управляемых.

Я остановился на этих принципах лишь с целью опровергнуть доводы, будто социология ничего не знает и потому социальная наука невозможна. Я не пытался отобрать самые важные принци­пы, изложить систематическую теорию или оценить общее состо­яние нашего знания в социологии (см. одну из таких попыток: [17]). Поэтому названные выше принципы, возможно, выглядят эклектическими и не обладают изяществом, отличающим конст­рукции цельного образа социального мира. Однако я наметил, как эти принципы, хотя и выбранные почти случайно из разных обла­стей социального знания, можно связать друг с другом. Моя идея состоит в том, что такие принципы не тривиальны, они ведут к социологическим прозрениям в целом ряде важных вопросов. Существует достаточно много других принципов того же рода, особенно в теории организации, а также в иных областях социо­логии. Конечно, существуют еще значительные возможности для совершенствования как в точности этих теорий, так и в понима­нии сферы их действия. Однако уже сейчас имеется достаточно оснований для уверенности в том, что мы близко подошли к пости­жению хода некоторых важных процессов. Многие обществоведы внесли свой вклад в это знание. Благодаря им мы имеем крепкий фундамент для дальнейшего строительства и дисциплину, которой можно гордиться.

Есть ли что-нибудь ценное в критических утверждениях, будто социология ничего не знает? Хотя это и неверно, но должно слу­жить нам напоминанием, что социология сталкивается с серьезны­ми проблемами в профессиональном самоопределении. И самим социологам нужно больше внимания уделять ясному выражению накопленных ими знаний.

Ситуационный и рефлексивный индетерминизм

Иногда утверждают, что детерминистские объяснения невозможны, поскольку в социальное действие входят ситуационные толкования, субъективность, рефлексивность и внезапное появление нового. Это старая линия критики, восходящая по меньшей мере к дильтеевскому различению между Geisteswissenschaften и Naturwissenschaften*, а в конечном счете — к бунту немецких идеалистов против Просвещения. В последние годы такая критика стала очень заметной, так что конец XX в. можно охарактеризовать как время оживления неоидеализма.

* Науками о духе [и] науками о природе.— Прим. перев.

 

Надо признать, что субъективистские и интерпретативные шко­лы мысли в нынешней социологии внесли позитивный вклад в со­циологическое знание. В методологическом плане эти подходы благоприятствовали микроисследованиям в естественных ситуациях, вживанию в процессы, чувства и мысли реальных людей, образую­щих общество. К таким исследованиям, в частности, относятся включенное наблюдение, практикуемое символическими интеракционистами, а также попытка И. Гофмана «картографировать» приро­ду повседневной жизни. Без подобных исследований нам осталось бы изучать основополагающие реальности предмета социологии лишь косвенно, в пределах действенности ее метода. За последние несколько десятилетий в микроисследованиях появились другие нов­шества, начиная с первопроходческих экспериментов этнометодоло-гов и до, вероятно, наиболее «эмпирического» анализа, когда-либо осуществленного в социальных науках, использующего аудио- и ви­деозаписи естественных взаимодействий как основу для разработ­ки формальных моделей при анализе разговоров conversational analysis»].

Большая часть такой работы тридцать лет назад в соответствии с канонами была бы исключена. Чувство отчужденности от социо­логического «истеблишмента», которое испытывают многие социо-логи-интерпретативисты, — это, без сомнения, дань воспоминани­ям тех, кто жил в то время. Хула на «позитивизм» отчасти есть выражение протеста интеллектуального меньшинства против сво­их давнишних угнетателей после приобретения им наконец кое-какой респектабельности.

Однако не надо предполагать, что всякая связь между субъек-тивно-интерпретативной и научной социологией ныне разорвана и что микроисследование интерпретативными методами должно быть признано чем-то вроде «обособленного, но равноправного» анклава. Напротив, достижения микросоциологов-интерпретаторов должны расширять наши представления о приемлемых методах в социологической науке. Ясно, что научный метод в нашей области не может исключить изучение субъективного. Социологическую науку нельзя основать на чистом бихевиоризме (хотя мы не долж­ны доходить и до противоположной крайности, игнорируя важ­ность поведения, включая и бессознательное поведение). Науку не обязательно строить из «количественных данных» в узком смысле. Науку делает наукой способность объяснять, при каких условиях модель одного вида более пригодна, чем другая, из какой бы обла­сти они ни были взяты.

Социологическую науку нельзя также отождествлять с жест­кой операционализацией всех ее понятий. На известных уровнях включение неоперациональных понятий законно не только для объясняющих теорий. Даже абсолютно «позитивистская» модель вынуждена сохранять понятия общей ориентации, в поле значи­мости которых находятся конкретные гипотезы и операционализи-рованные переменные. Мы всегда нуждаемся в модели устройства мира, в умозрительной картине фундаментальных процессов и сущ­ностей, а также их взаимосвязей [65; 76]. Конкретные гипотезы имеют смысл, только когда они основаны на базовых представле­ниях о мире, с которым мы имеем дело. Более узкий, традицион­ный позитивизм, требуя тотальной операционализации всех поня­тий, просто принимает без доказательств неосознанную концепцию мира, в рамки которой и помещает свои явно выраженные гипотезы.

Исследователи этого типа легко могут замкнуться в рамках здравого смысла или идеологии, а сосредоточенность на исследовательской технике не позволит им заметить эту ограниченность. Социологи-интерпретативисты оказывают нам услугу, акцентируя данную тему, так что мы вынуждены в явной форме осмысливать скрытые базовые модели и тем самым вводить их в теорию.

Место неформальных понятий и интуиции в теории

Идея полной и строгой формализации, операционализации и изме­рения всего и вся в научной теории — химера. В каких-то пунктах теории всегда обнаруживаются неформальные понятия и интуитив­ные скачки мысли. Всегда существует некая метатеоретическая ус­тановка на то, что является первоочередным в интеллектуальном плане. Научная теория дает набросок модели изучаемого мира под определенным углом зрения. Гипотезы имеют производный от этой модели характер, и сам процесс их выведения включает интуитив­ные скачки. При операционализации понятий для эмпирической проверки мы всегда совершаем еще один интуитивный скачок, при­нимая решение, что такие-то конкретные измерения или иные на­блюдения действительно имеют отношение к данной теории. Эти ин­туитивные или неформальные скачки суть предмет теоретических дискуссий (по крайней мере, они должны вестись во многих случа­ях). Но подобные скачки вполне оправданы просто потому, что таков мир. Они не лишают нас права на науку, ибо во всех науках есть точ­ки, где совершаются интуитивные скачки. Если естественники иног­да забывают об этом и рассуждают в грубоватой позитивистской манере так, словно бы они не сообщают «ничего, кроме фактов», то это потому, что в процессе накопления научных процедур они уже сделали удачные интуитивные скачки и теперь располагают рабо­чими моделями, которые они интуитивно прилагают к большинству изучаемых явлений. Все существующее имеет, так сказать, свои «темные углы». Даже числа и логические отношения сохраняют не­которые области неопределенности. Мы сталкиваемся с этим, когда распространяем числовые системы на бесконечность или на исчи­сление бесконечно малых, а также на несходящиеся алгебраические ряды. Многие системы уравнений математически неразрешимы.

Даже в весьма ограниченных формальных системах логики действует принцип неполноты К. Гёделя. Более же сложные системы многознач­ной, модальной и других неклассических логик имеют гораздо более обширные области разногласия [41]. В другом месте [17. Арр. А] я выразил ту же мысль следующей формулой: математика всегда зак­лючена в слова. Но заметьте, какой вывод отсюда следует: не тот, что математика и математическая наука невозможны, а, напротив, что^с-пешно развивающаяся наука возможна даже при наличии в ней обла­стей фундаментальной неопределенности, которые относятся к сфере невысказанного неформального понимания. Неявно ^ыражен-ное, скрытое знание — это тоже знание, поскольку оно работает.

Какие бы виды объяснительных моделей ни выбрать, нам еще нужно позаботиться об объективности и общезначимости наших теорий. Тот факт, что мы всегда втягиваемся в толкования (и на многих уровнях), не означает, что мы можем принять каждую ин­терпретацию по ее, так сказать, номинальной стоимости. Как пра­вило, мы не в состоянии решить эти вопросы простой операциона-лизацией, измерением и однократной проверкой. Но естественные науки сталкиваются с большинством тех же проблем, и их успех во многих областях показывает, что на длинной дистанции одни ис­следовательские программы и теоретические модели побеждают другие, соперничающие с ними, что можно сходиться на каких-то работающих моделях, которые улавливают главное в том, каков мир, даже если очертания этих научных моделей неизбежно смут­ны и неупорядоченны. Вполне возможны успешные эвристические и интуитивные находки, а неудачные, ведущие в тупики могут быть отсеяны.

Следующий критерий состоит в том, что лучшая теория (с ее побочными допущениями и эвристикой) — та, которая максимизи­рует согласованность, т. е. сводит наиболее удачные объяснитель­ные модели в непротиворечивую общую картину функционирования мира. Методологически эмпиризм может быть частью критерия со­гласованности: наиболее достоверная теория — та, которая макси­мально укоренена в эмпирическом мире через разнообразные объ­яснительные «субмодели», входящие в нее. Крайний (основанный на принципе «все или ничего») эмпиризм невозможен. Но гибкий эмпи­ризм, работающий, где необходимо, с неточностями и интуитивными понятиями и оставляющий много места для теоретической работы, которая связывает разные факты, — это ядро науки. Надо работать непозитивистски, чтобы преуспеть в позитивизме.

Именно таким путем интерпретативистские школы ввели в со­циологию содержательно важные теории. Среди них: теория «я» символического интеракционизма, часть которой согласуется с ус­тановленным выше принципом (1); этнометодологическая теория повседневной рациональности, которая согласуется с принципом ограниченности познания (2); и другие существующие и потенци­альные вклады в социологическое знание. Драматургия обыденной жизни, по Гофману [29], — это тоже модель, ибо отвечает на упомя­нутый мною выше вопрос: «Что, в сущности, представляет собой мир?». На этой основе дальше можно уже развивать конкретные объяснительные принципы. Я показал, к примеру, что можно опи­раться на данную модель в понимании различий между классовы­ми культурами, между тем, кто распоряжается властью, и теми, кто ей подчиняется [17. Р. 203-214].

Многие социологи из лагеря интерпретативистов провозглашают, однако, будто их главное содержательное достижение — это доказа­тельство невозможности детерминистских теорий (см., например, [7. Р. 60]). В своих эмпирических исследованиях они прежде всего видят развитие нового, непредсказуемость, ситуационную обуслов­ленность, человеческую способность субъективно реагировать на социальные условия и их изменение. Однако в данном случае спор идет о том, какого рода модель мы получим, а не о том, возможна ли вообще какая-нибудь модель.

Но верно ли, что главная черта социального мира — непред­сказуемость, поглощающая любые детерминированные процессы? Я полагаю, что это неверно и что это представление идет от изби­рательного сосредоточения на ограниченном участке социального мира. Хотя содержание социологии во многом (но не во всем) состо­ит из проявлений человеческой субъективности, отсюда не обязатель­но следует, что такое познание и чувствование причинно совсем не обусловлены. Не развивая дальше этот пункт применительно к тео­риям познания и эмоций, вспомним о Гофмане, признанном гении микроинтерпретаций в социологии. Гофман использовал «гибкие» методы, но он верил, что мир, который он изучал, имеет «жесткие» очертания. В его социальной теории языка социальная экология вза­имодействия [31] оказывается основой процесса познания. Слож­ность и рефлексивность человеческих субъективных миров идут от многих и многих возможных «переструктурирований», на которые способны действующие [30], но структурирование для Гофмана не было «свободно парящей» деятельностью, и он отвергал предполо­жение, что это сводит мир к разновидности «психоделической» фантазии. Преобразующие реинтерпретации субъективной реаль­ности соединены в упорядоченные преобразования наряду, так ска­зать, со смежными структурами. Для Гофмана структурой нижнего уровня, из которой вырастают все другие, является физическое взаи­модействие человеческих биологических тел, некий экологический базис, который теоретически связывает Гофмана с дюркгеймовской теорией ритуальной основы солидарности и символосозидания (ее разработку см.: [17. Р. 188-203, 291-297, 320-334]).

Отсюда следует, что возможно структурированное понимание субъективности. В этом смысле изыскания последних нескольких десятилетий в области субъективных моментов человеческой жиз­ни, несмотря на то, что иногда они сопровождались крайними за­явлениями, много дали для разработки гораздо более тонкой тео­рии сознания, чем та, которая была бы возможна до них.

Насколько непредсказуем социальный мир?

Давайте поставим вопрос прямо. Какая часть социального мира непредсказуема? Существует очень много вполне предсказуемых явлений. Это, например, шаблонное поведение людей, снова и сно­ва возвращающихся на место работы к тем же занятиям, что харак­теризует почти всю суть формальных организаций; это повторяю­щиеся образцы поведения в домашних хозяйствах и семьях. Точно так же и сети взаимоотношений между друзьями и знакомыми со­стоят из актов поведения, процессов познания, эмоций и процессов общения, которые все протекают по известным образцам. Для су­ществования регулярности и предсказуемости не нужны даже одни и те же лица как участники повторяющихся взаимодействий. Боль­шинство универмагов имеет только эпизодические отношения с конкретными покупателями, но именно предсказуемость того, что определенное число людей будет ходить в магазин, позволяет во­обще открывать торговое дело. Хотя микросоциология остается теоретическим бастионом индетерминизма, на этих примерах из повседневной жизни должно быть ясно, что микроуровень харак­теризуется высокой степенью предсказуемости.

Теория индетерминизма, видимо, опирается на два предполо­жения. Первое — что предсказуемость данного рода банальна. Вер­но, что она существует, но эта истина слишком скучна для социо­логов, чтобы ею заниматься. Надо сосредоточить внимание на чем-то еще не известном каждому. Поэтому, можно сказать, естественно внутреннее тяготение к исследованию драматического и непред­сказуемого. Но я поспорил бы с тем, что банальное с точки зрения участника обязательно будет банальным и для объясняющей тео­рии. На микроуровне Гарфинкель избрал в качестве исследования банальность обыденной жизни и раскрыл познавательные механиз­мы, которые обеспечивают ее течение, и это позволило нам увидеть, где при вмешательстве в данные механизмы возникает напряжение. На макро- и среднем уровнях важная социологическая работа состо­ит в переструктурировании банальности принимаемых как дан­ность бытовых образцов поведения и познания. Хотя конкретному человеку кажется естественным, что он или она работает и болтает с друзьями каждый день, социологи могут в этом много чего от­крыть: почему рабочие обязанности построены так, а не иначе; почему именно эти лица — друзья, а не другие, и т. д. Такие вопро­сы входят, например, в содержание теории организации, теорий обмена и сетей отношений, а также теории стратификации.

Другое предположение, увлекающее нас на путь теорети­ческого индетерминизма, более обоснованно. Оно состоит в при­знании факта, что ситуации могут иногда меняться очень быстро: случаются конфликты, неожиданные соглашения, прозрения, ре­шения, а на макроуровне — массовые движения, мятежи и рево­люции. Все верно. Но есть разница, считаем ли мы это концом анализа или исходным пунктом, призывом развивать теории, объясняющие, когда происходят такие внезапные сдвиги. Я уже отмечал, что на макроуровне нам известны некие решающие при­знаки, которые делают революции предсказуемыми. На микро­уровне индетерминизм обычно опирается на какую-то версию«теоремы У. Томаса»*. Но даже если ситуации детерминированы субъективными определениями, все же можно спросить: а что же обусловливает, какими будут эти определения ситуаций?4. Что иногда придает ситуациям кажущуюся непредсказуемость и эмерд-жентность — так это взгляд на них с точки зрения единственного действующего, который знает только свои намерения. Но если нам достаточно известно обо всех действующих в данной ситуации и о структуре их взаимодействия, то эмерджентные события часто ока­зываются очень хорошо моделируемыми. Вера в индетерминизм ока­зывается здесь побочным продуктом редукционизма, который все сводит к индивиду. Если мы по-настоящему выходим на уровень вза­имодействия, то становится возможным достаточно точно опреде­лить комбинацию элементов, составляющих ситуацию, и ее итоги. (Такие модели цепей взаимодействия предложены в [36; 37; 14].)

 

Не приводит ли знание социологического закона к его рефлексивному самоопровержению?*

* Теорема гласит: «Если люди определяют ситуации как реальные, то ситуа­ции реальны по своим последствиям». — Прим. перев.

Этот вопрос связан с еще одним аргументом против социологии: какие бы, мол, законы ни открывали социологи, они все равно бу­дут перевернуты с ног на голову из-за возвратного влияния на дей­ствующих, которые их знают. Как только люди узнают, что такие-то законы существуют, они могут начать действовать с целью их опровергнуть. Но хотя в абстрактном виде это звучит правдопо­добно, трудно вообразить много случаев, когда это правило дей­ствительно применимо. Возможно, сама теорема Томаса — пример принципа, который может быть подорван рефлексивностью. Это вызывает наибольший интерес применительно к теории предрас­судка, теории самосохранения предубеждений против лиц отдель­ных категорий. Узнавая природу этих предубеждений, либеральная общественность в США развивала усилия, чтобы им противодей­ствовать. Но в самом ли деле это нарушает теорему Томаса? Напро­тив, здесь мы, по-видимому, пытаемся избежать обстоятельств, при которых теорема начинает действовать в отрицательном направлении.

Мы избегаем давать отрицательные характеристики лицам в надеж­де, что следствием этого будет какое-то положительное самоиспол­няющееся пророчество вместо отрицательного.

Обойти принципы детерминизма на макроуровне, похоже, очень трудно. Например, если военное поражение или фискальный кризис, ведущие к разрушению аппарата принуждения, рождают револю­ционный конфликт, то едва ли можно предотвратить такой ход со­бытий просто его пониманием. Самое лучшее, что могло бы сде­лать правительство, — это попытаться избежать перехода данного принципа в действие, избегая ситуаций и обстоятельств, которые приводят к военному или фискальному кризису. Рефлексивность может дать людям шанс попытаться изменить распределение неза­висимых переменных, но не отношения между независимыми и за­висимыми переменными. Подобно этому, структурные принципы формальной организации дают информацию скорее о том, что люди могут обойти, но вряд ли о том, во что они могут влипнуть в любом случае. Даже на микроуровне, где, казалось бы, индивид наиболее способен рефлексивно изменять результат своих действий, по-мое­му, когда индивиды действительно контролируют конечные резуль­таты, они добиваются этого, применяя микросоциологические зако­ны, а не идя против них. К примеру, когда люди обдуманно вступают в построенную на личных отношениях группу или когда в сходной ситуации групповой динамики они в скрытой форме используют вышеупомянутый микропринцип (1), относящийся к становлению групповой солидарности, потому что хотят почерпнуть в ней эмо­циональную поддержку. Их типичная ошибка при этом — пере­оценка продолжительности существования такой солидарности и заряда эмоциональной энергии после распада временной группы по­добного рода. Знание принципа не лишает его силы5.

Было бы безрассудством предрекать, что социологическая наука когда-нибудь сможет объяснять все. Вполне вероятно, что изрядная доля индетерминизма останется, даже если социология добьется куда больших успехов в будущем. Но мы получаем интеллектуаль­ные стимулы, постепенно отодвигая границу владений индетерми­низма. Молиться на него и ничего не делать кажется мне парази­тической уловкой, поскольку это представляет интеллектуальный интерес, только если уже имеется какая-то теория, которой некто желает бросить вызов. Конструктивная установка состоит в том, чтобы создавать и совершенствовать объяснительную теорию.

Я пытался показать, что наука может работать гибко и с самы­ми разнообразными предметами исследования. На этом фоне я бо­лее кратко прокомментирую остальные выпады против социологи­ческой науки.

Общество как дискурс

Мы живем в мире дискурса. Общество само по себе есть не более чем род текста, который мы в разные времена читаем разными спо­собами. Ныне это популярная тема, идущая от французского струк­турализма и его ответвлений. Она произвела подлинную революцию в мире литературной критики. Это можно понять и как проявление профессиональной идеологии, возвышающей собственную область деятельности литературных теоретиков утверждением, что всякая реальность есть часть литературы. Идея «дискурса» поэтому завое­вала широкую популярность в сфере интеллектуального труда (вклю­чая издательское дело). Она особенно хорошо подходит к частным, описательным темам антропологии, но посягает также и на космо­политическое содержание социологии (например, [10; 35]).

Но подъем социологических исследований в области культу­ры не обязательно связан с идеей культурного релятивизма. Было продвижение и по детерминистскому пути: мы имеем очень хоро­ших исследователей и хорошие теории относительно материаль­ной и организационной базы создания культуры, касающиеся ее распределения как между социальными классами, так и между более специализированными культуропроизводящими институтами [9; 21; 19]. Культура не просто сама себя организует. Ее организуют социальные процессы.

М. Фуко [25], наиболее значительный из последователей фран­цузской «дискурсной» школы, документально подтвердил суще­ствование социальной базы для формирования идей в таких прак­тических областях, как психиатрия и право. Но Фуко не пытается поставить под сомнение значимость своего собственного дискурса в качестве историка. Более того, исторические модели, которые он выдвигает на роль определяющих сферу дискурса — бюрократизация и специализация учреждений социального контроля, смещение границ между публичным и частным, переход от ритуальных нака­заний к некоторому самосознанию вины, — хорошо согласуются с теориями модерна М. Вебера [71] и Дюркгейма - Мосса [12]. Луч­шие из этих европейских работ продолжают главные традиции, накапливающие социологическое значение, а не отходя от них.

Популярность концепции «дискурса» как господствующего ми­ровоззрения поддерживается также успехами социологии науки в демонстрации социальной обусловленности знания. Этот успех в самом деле впечатляет. Но не надо забывать, что социология на­уки — это эмпирическая исследовательская дисциплина, которая за последние тридцать лет весьма продвинулась в разработке социо­логических моделей обусловленности знания, производимого в конкретных организационных условиях (см. [72] — относительно недавние итоги и синтез). Подумаем, что это значит для деклара­ций о разрушении научного знания. В самом сердце этого якобы индетерминизма живет детерминизм. Социология науки сама по себе становится доказательством успехов научного мышления.

Это интереснейшие проблемы рефлексивного самосознания. Некоторые социологи науки (например, представители британской школы, центральными фигурами которой являются М. Малкей, Г. Коллинз, С. Вулгар и др.; см. [57]) заходят так далеко, что дока­зывают, будто наука — просто множество конкурирующих власт­ных притязаний. Единственный демократический путь — не давать ни одному голосу никаких привилегий. Поэтому М. Малкей [48] и другие брались писать статьи и доклады в «новой литературной форме», предполагающей, что автор как бы отходит в сторону и позволяет говорить многим спорящим голосам. Результат получил­ся занимательным, но все же непонятно, почему рефлексивность должна мешать научному знанию. Д. Блур [5; 6], который широко использует дюркгеимовскую теорию, доказывает в своей «сильной программе», что социология науки может и должна объяснять не только претензии ложного знания, но и знание истинное.

С организационной точки зрения, властные притязания в науч­ном дискурсе, которые выявляют и документируют Малкей и дру­гие, суть часть достаточно предсказуемых структурных конфигура­ций. Разные виды интеллектуального дискурса (т. е. конкретные научные дисциплины) встроены в разные организации и сами мо­гут быть поняты как организационные формы. Следовательно, тео­рии организации (особенно теория, объясняющая, как разнообраз­ные случаи неопределенности задач и зависимости от ресурсов влияют на структуру организации и поведение в ней; см. [72; 26]) показывают, что научный дискурс — это не свободно парящая кон­струкция, он возникает в конкретных обстоятельствах вполне пред­сказуемым образом. Более того, мы знаем, что организационные структуры, по меньшей мере частично, детерминированы окружа­ющей средой, в которой они функционируют [17. Р. 467-485]. Это значит, что объективная природа предмета науки представляет со­бой один из детерминантов социальной деятельности (включая дис­курс), которая и составляет науку.

Аргументы, которые выпячивают исключительно роль дискурса, односторонни. Хотя в любом знании, безусловно, имеется компонент, сконструированный культурой, это также и знание о чем-то. В самом деле, любой аргумент о социальной основе знания уничтожает сам себя, если он не имеет еще и некоторой внешней отсылки к истине — в противном случае почему мы должны верить, что сама эта социальная основа существует? Нам нужно выйти из круга полемически односторонних эпистемологий как субъективного, так и объективного толка. Многомерная эпистемология может учитывать наш образ жизни в культурном пространстве нашей собственной истории, но при всем том мы в состоянии накапливать объективное знание о мире.

Историзм провозглашает, что существует только исторически кон­кретное и не может быть никаких общих законов, применимых повсеместно и во все времена. Этот аргумент в какой-то мере вы­ступает в связке с другими видами антипозитивистской критики, наподобие оппозиционного объединенного фронта. Но он также имеет и свою автономную базу в современной практике историче­ской социологии. Историзм — это цена, которую мы платим за не­что очень хорошее. Последние двадцать лет, начиная с публикаций Б. Мура и Ч. Тилли в 60-е гг., были золотым веком исторической социологии. Мы многое узнали о макропроцессах, смотря на ис­торические материалы социологическим взглядом и сравнивая между собой разные общества и эпохи. Так, например, Мур [47] показал связь между формами капиталистического сельского хо­зяйства и различающимися политическими структурами совре­менных государств. Но хотя речь идет о конкретных государствах (Англии XVII в., США XIX в. и т. д.), лежащие в основе этого тео­ретические концепции имеют более универсальное применение. Именно по этой причине семейство моделей, родственных муров-ской [49; 59; см. также 61; 1], интенсивно использовалось и исполь­зуется для понимания других эпох и областей.

Исторические социологи, провозглашая себя сторонниками ис­торизма, испытывают прессинг двоякого рода. Во-первых, это дав­ление интересов, с которыми они стремятся установить хорошие контакты. Историзм кажется разновидностью профессиональной идеологии историков. Способ их существования — описание конк­ретного, частного, а возрастающая интеллектуальная конкуренция в сфере их деятельности вынуждает специализироваться и осажи­вать всех вторгающихся на их территорию. Отсюда склонность историков к неприятию любых положений о существовании общих процессов, и особенно тезиса, что такие процессы можно обнару­жить только путем сравнения эпох и областей исследования (т. е. выходя за пределы их исследовательских специальностей). Исто­рики часто берут на вооружение идеологию, не позволяющую со­знательно развивать общую объяснительную теорию. И многие работающие в исторической социологии реагируют на критику со стороны историков, поддаваясь их идеологии.

Но историки непоследовательны. Толкуя свои конкретные слу­чаи, они скрытно протаскивают некоторые идеи о том, что пред­ставляют собой общие структуры и как действуют обобщенные модели социальной мотивации и изменения. Анализ исторической реальности едва ли возможен в условиях tabula rasa. Историки опираются на теории — знают они об этом или нет. Великим исто­риком, работы которого привлекают внимание широких кругов, ученого делает, как правило, способность создавать теорию, пока­зывать более общую схему, скрытую под грудой рассказанных част­ностей. Менее значительны обычно те историки, которые оперируют наивными, принятыми как данность концепциями или старыми теориями, вошедшими в обычный дискурс. Историки в своем луч­шем качестве участвовали в созидании социологической теории, хотя не всегда говорили о ней как таковой и часто вплетали в ее ткань конкретные исторические описания, иногда очень артисти­ческие и драматические по стилю.

Я не сочувствую безапелляционным заявлениям, будто истори­ческая специфичность — это все, что нам доступно. Напротив, мы даже не сможем толком разглядеть частностей без общих понятий. Однако есть более основательная причина, почему исторические со­циологи склонны работать на низком уровне обобщений, используя теории, ориентирующиеся на понимание конкретной группы собы­тий. Даже если цель — развитие общей теории, макроматериалы долговременной истории крайне сложно использовать. Хотя мы мо­жем кое-что знать об элементарных процессах, но получить любую абстрактную картину полной комбинации условий, участвующих в историческом изменении, очень трудно. Теоретически ориентирован­ные исследователи в области исторической социологии монополи­зировали метод промежуточных приближений к уровню объясняю­щего обобщения. Например, у М. Вебера масштабные исторические сравнения условий, требуемых для подъема рационализированного капитализма, дали множество общих аналитических выводов, кото­рые, однако, были встроены в описание последовательностей конк­ретных событий мировой истории. То же сочетание обобщений и описаний можно обнаружить в современных работах, например, М. Манна [45] (об исторических источниках социальной власти) или Дж. Голдстоуна [32; 33] (о кризисе государства и социальных транс­формациях). Я полагаю, что и моя собственная работа [16] над таки­ми темами, как развитие веберовских теорий капитализма или про­блема гендерной стратификации, тоже как бы погружена в описания конкретных исторических процессов. Работы такого рода бросают вызов теоретикам, которые вольны попытаться абстрагироваться от конкретности изученного материала, извлечь более фундаменталь­ные теоретические структуры, скрытые в этих описаниях.

Нам всегда придется работать на двух уровнях: теоретическом уровне абстрактных и универсальных принципов объяснения и уров­не исторических частностей. Если наши теории удачны, мы будем все лучше и лучше объяснять, как конкретные комбинации перемен­ных в теоретических моделях порождают многообразные конструк­ции исторических частностей. Перед историками и историческими социологами всегда будут стоять задачи такой конкретной интерпре­тации. В то же время изыскания в реальной истории — это один из главных путей, каким мы продвигаемся в построении и обосновании наших общих моделей, хотя построение и подтверждение такой тео­рии определяется ее соответствием всевозможным видам социоло­гических исследований, как современных, так и исторических.

Неверно, что не существует принципов объяснения, имеющих силу применительно ко всей истории. Три примера, приведенных в начале статьи, вполне согласуются, насколько мне известно, с факта­ми, относящимися к любой исторической эпохе, а таких принципов гораздо больше. Разумеется, некоторые принципы могут оказаться неприменимыми, потому что в данной исторической ситуации отсутствует определенная независимая переменная. Так, нельзя пред­сказать возникновение или невозникновение революционного кри­зиса, если вообще нет государства. Но, несомненно, возможна более абстрактная формулировка принципа (3), которая будет применима к выявлению источников кризиса политической власти в безгосудар­ственных обществах. Похоже, что макропринципы вообще сложнее микропринципов, поскольку включают комбинации многих процес­сов. Но мы располагаем, по меньшей мере, некими зачатками мно­гообещающих принципов и на макроуровне. Было бы ошибкой из критики ограниченности конкретных теорий (например, когда рас­ширяют область анализа и вместо отдельных стран делают рефе­рентом мировую систему; или ниспровергают однолинейный эво­люционизм, теорию развития или функционализм) делать вывод, что общая теория, невозможна. Результатом этого критического раз­вития должно быть вовсе не отрицание какой бы то ни было тео­рии, но усовершенствованная теория.

Метатеоретическая атака на причинность

Критики теоретической объяснительной социологии любят указывать нам, что консенсус в философии науки стал другим со времен расцве­та логического позитивизма. Общепризнанно, что программы, вроде карнаповской, которые пытались построить все научное знание из дан­ных чувственного опыта, организованных в формально-логические и математические высказывания, провалились. Ныне нет согласия по какой-либо из других альтернативных эпистемологий науки, хотя боль­шинство философов признают важность предварительных теоретиче­ских концепций и программ, а также прагматического подхода как в теоретических формулировках, так и в эмпирических исследованиях [53; 22; 52]. Но, вероятно, все сошлись бы на том, что математика и формальная логика не являются самообоснованными, и на признании значительной роли неформализованных высказываний в любой обла­сти знания. Наряду с этими менее строгими и более растяжимыми стали представления о том, что' образует знание: не только идеалы классической физики, но и сведения из многих других областей — биологии и наук о Земле, истории и, возможно, даже некоторых аль­тернативных форм знания, воплощенных в искусстве [34].

Что это значит для социологии? Я полагаю, что эпистемологи-чески это ставит социологическую науку в более равноправное по­ложение с устоявшимися естественными науками. Ибо и они дей­ствуют в тех же условиях познавательных неточностей. Социология никогда не станет наукой, удовлетворяющей идеалу старого логиче­ского позитивизма, но и ни одна из естественных наук тоже не будет отвечать этому идеалу. Мы не стремимся к невозможному. Будет бо­лее чем достаточно, если мы сможем достичь той же степени при­близительного и прагматического успеха, что и естественные науки. Правда, некоторые социологи могут продолжать придерживаться ме­тодологического идеала, который ближе к неразработанной модели науки вида «индукция плюс математическая формализация». Думаю, это особенно распространено в прикладных областях социологии, где непосредственно используется чисто описательная информация (ска­жем, об успехе программ десегрегации) и, следовательно, более ве­роятно осуществление прямой индукции. Но это не влияет на поста­новку гораздо более крупной проблемы: какие методы пригодны для построения общей и объясняющей науки?

Современная философия науки не разрушает научности социо­логии, поскольку не утверждает, что наука невозможна, но дает более подвижную картину того, чем является наука. Все это помо­гает укрепить здание науки, используя материалы, уже имеющиеся у социологии. Ряд критиков, оспаривающих научность социологии и высказывающих более специальные технические замечания, по-моему, упорно основываются на узкопозитивистском изображении позиции оппонентов, игнорируя более реалистический образ науки.

Критика понятия причинности часто ведется в этом духе. При­чинные теории отвергаются на том основании, что вообще не суще­ствует такого предмета, как «причина» чего-либо. Всегда отыщется некий комплекс условий, в свою очередь имеющих предшествую­щие условия, которые можно проследить далеко назад и вовне в бесконечном сплетении причин. Такие причины объясняют нечто лишь при определенных особых условиях, обычно принимаемых без доказательств, например в статистическом анализе данных оп­роса, когда пытаются причинно объяснить весь разброс этих дан­ных по их специальной выборке. Некоторые атаки на причинность исходят, однако, из лагеря самих защитников научности социоло­гии [28], которые не отказываются от поиска проверяемых обоб­щенных объясняющих принципов.

Некоторые аспекты этого спора носят чисто терминологический характер. «Причина» — это до известной степени метафора, сте­нографическая отсылка к интересующему нас конкретному фраг­менту какого-то комплекса условий, включенных в производство определенных результатов. Некоторые из этих условий могут быть сопутствующими взаимоотношениями частей социальной структу­ры или же предшествующими условиями, которые детерминиру­ют, какого рода результаты последуют6. Но в любом случае важно сохранить подобное понятие, будь то под названием «причиннос­ти» или каким-то иным равноценным, ибо оно позволяет нам про­водить различие между работающими и пустопорожними объясне­ниями. Функционалистский анализ, к примеру, оказался бы очень убогим способом объяснения, если бы его невозможно было переве­сти в анализ причинных механизмов [62. Р. 80-100]. Нельзя «объяс­нить» что-либо, просто давая этому имя, даже если используются такие громкие названия, как «нормы», «правила» или «культура», либо, ближе к нашей теме, «problematic/tie»* или «дискурс». Объясне­ния в этом не больше, чем в объяснении силы тяжести «склонностью  к тяготению».

* Проблематика (фр.). — Прим. перев.

 

«Причинность» полезна, поскольку дает нам меха­низм, говорящий, о каком процессе идет речь и когда можно ожи­дать именно этих, а не других конкретных результатов. «Причин­ность» спасает нас от реификаций, а также от идеологических оправданий, замаскированных под видимость объяснений.

Как мы видели выше, сердцевину объясняющей теории состав­ляет модель, отвечающая на вопросы: «как работает такая-то часть мира», каковы ее элементы и как они сочетаются вместе? Специ­альные причинные суждения встроены в такую модель и являются объектом эмпирической проверки, но они зависят от основных предпосылок всей модели. Некоторые из возражений «причинным теориям» в социологии направлены против конкретных видов статистических моделей (например, в литературе, описывающей приобретение «статуса»), целиком построенных на уровне отдель­ных высказываний. Но хотя такие модели могут быть излишне жестко привязанными к конкретной совокупности данных опреде­ленного исторического периода и не могут выразить в явном виде структурные условия, упорядочивающие эти процессы, — это не значит, будто такие причинные связи нельзя встроить в значимую теорию более обширного социального мира (см. [11]).

С. Тернер [67] выдвигает более специальное возражение про­тив причинных высказываний в форме «чем больше X, тем больше У». Он доказывает, что такие суждения буквально неверны, если только рассматриваемая корреляция не является идеальной. Но на эмпирическом уровне всегда найдутся исключения, и, следователь­но, такие суждения не имеют логического обоснования. Тернер от­рицает, что несовершенную корреляцию можно толковать как не­которое приближение к истинным причинным отношениям. Он придерживается взгляда, что не существует логического пути от общих суждений (которые всегда идеализированы и «совершен­ны») к беспорядочному миру неточных отношений. Статистика не дает никакого ответа на этот коренной вопрос. Теория всегда недо­статочно подтверждена данными, и широкий и открытый плюра­лизм теорий есть следствие того, что вероятное и гипотетическое всегда пребудет с нами.

Доводы Тернера ведут, однако, к абсурдным крайностям. Пове­рит ли кто-нибудь на самом деле, что если мы имеем внушительное число весьма достоверных суждений типа «в большой доле случа­ев (в диапазоне значений вероятности) наблюдается, что чем боль­ше X, тем больше У», — то и тогда мы все еще ничего не узнали? Аргументация Тернера бьет и по социологии, и по естественным наукам. И, еще раз повторю, я был бы счастлив, если бы социоло­гия достигла такого уровня приближения к абсолютной досто­верности и прагматических успехов, как другие науки, что бы там ни говорили пуристы вроде Тернера о логическом статусе такого знания7. На философском уровне Тернер, видимо, допускает стро­го позитивистскую концепцию теории и не признает, что любая теория подразумевает скачки в своих интерпретациях и прагмати­ческие приемы, включая процессы решения, и что данные наблю­дений должным образом связаны с данной теорией. Все теории не равноценны. Вопрос в том, какая из них работает в наибольшем числе контекстов, которые можно связать друг с другом.

Препятствия накоплению знания и организационная политика социологии

Я утверждаю, что когда мы ищем социологическое знание, то по­всюду находим его осколки и фрагменты. Наша проблема состоит в том, чтобы узнать, чем мы располагаем, и организовать найден­ное наиболее наглядным образом. Почему это так трудно?

Одна из причин — фрагментация и антагонизм в нашей дис­циплине. Социология разделена на большое число специальностей. Вряд ли это должно удивлять, поскольку насчитываются многие тысячи исследователей, заинтересованных в возделывании своих собственных участков. А так как социология имеет в виду весь со­циальный мир (включая его причины и следствия), то налицо ог­ромный выбор эмпирических объектов для возможного исследова­ния. Объем и разнообразие социологии дают нам практический повод не обращать внимания на то, что делается вне нашей соб­ственной области исследований. Таково положение с разнобразием методов, когда приверженцы одних методов часто рассматривают работу, сделанную с помощью соперничающих методов, как не имеющую познавательной ценности. Кроме того, происходит даль­нейшее дробление на небольшие теоретические школы, которые нередко очерняют друг друга в борьбе за господство. Эти битвы ведутся особенно яростно, когда в высказываниях теоретических фракций звучат и политические обертоны или когда утверждают, будто внимания достойны только практическое знание или полити­чески ангажированные выступления определенного сорта. Все эти обстоятельства затрудняют нам поиск тех точек, где сходятся раз­ные теоретические объяснения. Это лишает нас возможности со­брать обрывочные данные, поставляемые различными подходами, в стройную, согласованную модель8.

Возможно, еще более важным для американской социологии был раскол иного рода, а именно разрыв между описательными и теоретически ориентированными исследованиями. Вторые заняты поиском общих объясняющих принципов; первые куда более пря­мо переходят к исследованию вопросов, которые, по меньшей мере первоначально, полностью понятны неспециалисту. Это класс про­блем такого рода: насколько велика нынешняя социальная мобиль­ность? (останемся ли мы еще «страной открытых возможностей»? были ли мы ею когда-либо?); насколько велика расовая дискрими­нация и каков прогресс в ее уменьшении? — и т. п. Эти виды ис­следований могут иметь отношение к теории, но чтобы сообщить полезную информацию, в принципе не обязательно иметь объясне­ние в категориях подлинно аналитических переменных. Сюда, ес­тественно, относится статистическая техника без особой теории. Вероятно, именно этот практически ориентированный поиск описа­тельной информации имеют в виду социологи-антипозитивисты, атакуя антиметодологические и антитеоретические уклоны, кото­рые они обнаруживают в социологии.

Это разделение труда между различными видами нашей дея­тельности вовсе не обречено отравлять споры вокруг научной со­циологии. Практически-описательное исследование, без сомнения, было бы сделано лучше, если бы имело опору в более аналитиче­ской теории, но для многих целей достаточно теоретически нейт­рального описания. Важно понять, что создание аналитической базы путем накопления объяснительных высказываний — это со­вершенно другой, особый род деятельности. Когда мы пытаемся накапливать наше общее знание, мы должны знать, что именно ищем, и уметь отобрать это из гор описательного материала, который занимает так много места в исследовательской литературе. Теоре­тически ориентированный и практически-описательный виды ис­следования могут гармонично сосуществовать, даже если они по­рождают проблему корректирования информации.

Более слабой выглядит позиция, распространившаяся, видимо, из сферы практической и описательной работы на все виды социологи­ческого исследования: тенденция считаться только с самыми послед­ними данными как единственно имеющими отношение к делу. Если мы хотим знать, что такое равенство возможностей в образовании, сбор самой свежей информации, очевидно, имеет очень существен­ное практическое значение. Но этот сдвиг, «перекос к настоящему», своего рода журнализм в социологии, есть один из главных факто­ров, уводящих нас в сторону от задачи сведения различных исследо­ваний в теоретически непротиворечивые модели.

Наличие данных из разных исторических периодов — это без­условное преимущество при попытке синтезировать общие прин­ципы объяснения. Часто наблюдаемые изменения в эмпирических распределениях позволяют нам сформулировать принципы приме­нимости для соответствующей предметной области и уточнить на­ши теории. К примеру, исследование из области промышленной социологии и жизни местных общин, проводившееся с 30-х до 50-х годов, и подвело к формулировке общих принципов того, как опыт командования либо подчинения порождает дивергентные классо­вые культуры (данные сведены в работе [17. Р. 211-214]. Это на­копленное знание остается пригодным на аналитическом уровне, даже если (как, видимо, и происходит в действительности) в по­следние десятилетия более грубые формы власти-авторитета для большинства работающих ослабли, а вслед за этим ослабли и раз­личия в классовых культурах. Поэтому сравнение исторических различий не просто дополняет индивидуализирующее описание, но служит также для проверки и расширения сферы применения тео­рии. В дальнейшем область ее действия можно было бы увели­чить, приняв во внимание еще более крайние случаи, которые легче всего найти, обратившись к той исторической эпохе, когда чрезвычайно жесткие и насильственные формы принудительного контроля были общепринятыми. Аналитическую теорию следует отличать от эмпирических обобщений, говорящих о тенденциях, которые действуют какое-то время. Только первая может дать нам понимание будущих социальных образований, независимо от того, наблюдается или нет радикальное изменение эмпирических тенден­ций в независимых переменных.

Еще одна причина наших неудач в деле систематического накоп­ления общезначимых принципов объяснения состоит в том, что мы слишком полагаемся на новейшие достижения в статистической тех­нике и недостаточно внимательны к перекрестным связям результа­тов, полученных различными методами. Как указал А. Стинчкомб [63. Р. 55-56] (в заголовке у него стоит: «Почему забыты обобще­ния?»): «Наибольшие значения коэффициентов корреляции в сово­купности эмпирических материалов, как правило, будут иметь ре­зультатом и самые большие шаговые коэффициенты... Аналогично почти во всех случаях метрические коэффициенты в уравнении регрессии будут самыми большими по отношению к вариациям величины причинных сил, когда шаговый коэффициент наиболь­ший... И, в свою очередь, отношения с большими показателями при лог-линейном анализе почти всегда оказываются теми же самыми отношениями, которые имеют большие метрические коэффициен­ты регрессии... Это значит, что почти все в нашем причинном зна­нии с того времени, когда мы стали использовать коэффициенты корреляции (или даже внимательно изучать перекрестные таблич­ные данные), и по сию пору остается нашим причинным знанием при всех новомодных переходах к шаговому анализу, к структурным уравнениям с метрическими коэффициентами, к лог-линейному ана­лизу». Разумеется, прогресс есть в том смысле, что лог-линейный анализ или измерения ненаблюдаемых (скрытых) переменных по­зволяют нам увидеть определенные труднодоступные структуры, моделировать определенные сложные образования и учитывать кон­кретные вероятности ошибок измерения. Но все это продвижения, так сказать, на периферии теоретически содержательных парадигм, а не в их центре. Нам следовало бы опираться на более ранние ре­зультаты, а не отбрасывать их из-за того, что прежним исследовани­ям не хватало всех сегодняшних технических утонченностей.

Так как очередные методологические усовершенствования (см., например, [11; 42; 76]) получают признание быстро, то среди соци­ологов нет и автоматического «методологического постоянства».

Объясняющие модели всегда «недодетерминированы» данными при любом конкретном их множестве, и в наши предложения все­гда входят теоретические соображения относительно того, какие модели можно исключить с наибольшими основаниями. Если эм­пирические схемы достаточно жизнеспособны, т. е. если наши тео­рии на верном пути, мы будем выходить на эти схемы многообраз­ными методами. Если теории плохо ухватили центральные процессы, тогда итогом всех статистических утонченностей, вероятно, будет в лучшем случае лишь знак чего-то неизвестного.

Все исследовательские методы имеют свои слабости. Мы можем преодолеть их, показав согласованность результатов, полученных различными методами. Поэтому, несмотря на слабости сравнитель­ных исследований [42], непротиворечивость теории, опирающейся на все доступные источники данных, может быть использована для обоснования наших выводов относительно факторов, действующих в изучаемой совокупности данных. Экспериментальные свидетель­ства особенно хорошо помогают, когда привязаны к общей тео­ретической схеме. Поэтому надо искать теоретические связи с «на­туралистическими» исследованиями (например, организаций или взаимодействий лицом-к-лицу), с историческими исследованиями динамических процессов, а по сути — с социологическими иссле­дованиями во всем их диапазоне. Логическая согласованность, если она достаточно прочна, сможет вывести нас из любого локального методологического тупика. И это довод в пользу теоретического ос­мысления наших результатов везде, где возможно. С точки зрения методолога, теорию можно рассматривать как приспособление для накопления и хранения наших толкований вышеупомянутой согла­сованности. Поэтому игнорирование более ранних исследований — это порок, а не добродетель. Сами различия в исследовательских методах дают нам благоприятную возможность подтвердить наши результаты как бы приемом «триангуляции».

Социология занята во множестве различных предприятий. Край­нее разнообразие наших занятий, сонм мелочей порождают тучу пыли, которая скрывает то, что мы уже знаем. В каком-то смысле, слишком большой объем знания оказывается для нас проблемой, особенно потому, что огромная его часть смещена в практически-описательную сторону, которая становится необозримой, если н представлена компактно в теоретических обобщениях. Мы страда­ем от ограниченности наших познавательных способностей, и эта познавательная перегрузка усиливает защитные тенденции в мире интеллектуальной деятельности. В результате подобной самозащи­ты социологическое мировоззрение упрощается до идеологии соб­ственной исследовательской специальности, теоретического лаге­ря или политической фракции и сосредоточивается исключительно на новейших исследовательских данных и технике.

Заключение

Мое последнее соображение, возможно наиболее важное, касает­ся настроения, общей атмосферы в социологии. Речь идет о на­ших социальных отношениях, наших установках по отношению друг к другу в сфере нашей профессиональной интеллектуальной деятельности. Многое из того, что мы говорим сегодня о работах коллег, отличается негативизмом, враждебностью, пренебрежени­ем. Эта фракционность ослабляет социологию, ибо мы нуждаем­ся в многообразии подходов, чтобы подтвердить наши результаты перекрестными сравнениями.

Чтобы продвинуться в социологии, нам нужен дух благород­ства, а не дух фракционного антагонизма. Это не то же самое, что лозунг, утверждающий «право каждого идти своим путем», т. е. терпеть друг друга, но никак не общаться между собой интеллекту­ально. Построение социологического знания — это коллективное предприятие и в более чем одном измерении. Все виды человеческой деятельности социальны, и сама наука есть процесс организации коллективной мысли. Как и в других делах человеческих, конфликт внутренне присущ организации интеллектуального мира. Это само по себе неплохо, поскольку конфликт — главный источник интел­лектуальной динамики, включая процессы, посредством которых мы выдвигаем новые теории и коллективно решаем, какие из них ведут к лучшим результатам. Но конфликт не должен доходить до крайностей. Ни в одной другой форме интеллектуальной жизни не зависим мы так сильно друг от друга, как в науке. Чтобы объеди­ниться, как подобает ученым, нам нужно сосредоточиться на со­гласовании теоретических концепций поверх границ разных исследований. Личностная грань этого интеллектуального устроения — великодушие и добрая воля, доброжелательное, положительное отношение к лучшим достижениям друг друга, пока мы вместе нащупываем наш путь вперед.

Примечания

1         Я признателен П. ДиМаджио, Р. Кэмпбеллу, Р. Ханнеману, А. Стинч-комбу и Дж. Тернеру за комментарии к предварительному наброску этой статьи.

2         Власть может основываться также на ресурсной зависимости в сете­вой структуре [18; 76] и на принуждении, осуществляемом с пере­менным успехом в различных сетевых структурах [76; 56]. Власть зависит и от распределения в организации ресурсов контроля [24], и от условий мобилизации и конфликта среди противостоящих групп, как гражданских [64], так и военных [15]. Власть — сложный фено­мен: мы сделали успехи в некоторых частных теориях, но еще не су­мели свести их вместе.

3         Фискальный и/или военный кризис — это не только путь к расколу между элитами, ведущему к дезинтеграции аппарата принуждения. Теория военно-фискального кризиса — не полная теория всех револю­ций и других волнений, но она оказывается верной в отношении свое­го предмета и справедлива в отношении многих очень важных собы­тий. Как указал в личном общении П. Ди Маджио, эта теория связана с более абстрактным принципом объяснения, применимым во многих контекстах, — принципом дезинтеграции организационной системы.

4                  Результаты этнометодологических исследований не подтверждают мнения о большом количестве и весомости неожиданных ситуатив­ных реинтерпретаций. Например, С. Клегг [13], который с магнито­фоном в руках приступил к изучению в мельчайших деталях одной строительной фирмы, скоро обнаружил, что банальная ежедневная повторяемость ситуаций была подавляющей, так что ему пришлось переключиться на конфликты в управлении, чтобы найти более дра­матичный материал. Этнометодологическая теория полагает, что пре­вращение повседневной жизни в рутину — это основной социальный процесс, и что люди изо всех сил стараются сглаживать ситуации и избегать любых неурядиц.

5         Иногда говорят, что слишком большое знание о том, как работают социальные отношения, выхолащивает их. Может ли теоретик обме­на или тот, кто применяет теорию ритуалов Дюркгейма и Гофмана, влюбиться? Не разрушает ли ситуацию теоретическое самосознание? Я могу заверить вас, что не разрушает. Мощные социальные процес­сы обладают удивительной силой, подавляющей более слабый про­цесс вроде кратковременной рефлексии.

6         См. общие дискуссии: [40; 68; 46]. Как указывает У. Уоллес [69], суще­ствует множество причинных моделей — непрерывные, эпизодиче­ские, многоуровневые и т. д.

7         Как указывает Д. Уилер [76. Р. 43, 220], физики обычно проводят эк­сперименты не с целью достичь статистической достоверности, а чтобы найти область условий, при которых сохраняет значимость некое теоретически выведенное соотношение. Уилер комментирует: «Физики были бы удовлетворены экспериментом, если бы его резуль­таты укладывались в область десятикратного или даже большего отклонения от теоретически предсказуемых значений переменной. Обычно учитывались экспериментальные ошибки такого рода, и ник­то даже не задумывался проверить результат статистически... Что же могут значить разговоры о физике как точной науке? Точность озна-, чала точное использование теории, но необязательно точное произ­водство чистых результатов» [76. Р. 220].

8         Быть может, одно из главных преимуществ естественных наук состо­ит в том, что в их теориях почти нет прямых политических имплика­ций. Это позволило им уходить от споров, замутивших аналитиче­скую сторону общественных наук, и прежде всего социологии.

Литература

1. Вебер М. История хозяйства: Очерки всеобщей социальной и эко­номической истории / Пер. с нем. Пг: Наука и школа, 1923.

2.     Саймон Г. Рациональность как процесс и продукт мышления // THE­SIS. 1993. Т. 1. Вып. 3. С. 16-39.

3.    Asch S. Е. Effects of group pressure upon the modification and distortion of judgements // Groups, leadership and men / Ed. by H. Gaetzkew. Pitts­burgh: Carnegie Press, 1951.

4.     BergerJ., Wagner D. G., Zelditch M. Jr. Expectation states theory: the status of a research program. Stanford University: Technical Report. № 90. 1983.

5.   Bloor D. Knowledge and social integrity. L.: Routledge & Kegan Paul, 1976.

6.   Bloor D. Wittgenstein: a social theory of knowledge. N. Y.: Columbia University Press, 1983.

7.   Blumer H. Symbolic interactionism. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1969.

8.   Bott E. Family and social network. L.: Tavistock, 1971.

9.   Bourdieu P. Distinction: a social critique of the judgement of taste. Cambridge: Harvard University Press, 1984 [1979].

10.   Brown R. H. Society as text. Chicago: University of Chicago Press, 1987.

11.   Campbell R. T. Status attainment research: end of the beginning or beginning of the end? // Sociology of Education. 1983. Vol. 56. P. 47-62.

12.   The category of the person / Ed. by M. S. C. Carrithes, S. Lukes. Cam­bridge. N. Y.: Cambridge University Press, 1985.

13.   Clegg S. Power, rule and domination: A critical and empirical under­standing of power in sociological theory and everyday life. L.: Routledge & Kegan Paul, 1975.

14.   Collins R. On the microfoundations of macro-sociology // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 86. P. 984-1014.

15.   Collins R. Long-term social change and territorial power of states // Collins R. Sociology since Mid-century: Essays in Theory Cumulation. N. Y: Academic Press, 1981.

16.   Collins R. Weberian sociological theory. Cambridge. N. Y: Cambridge University Press, 1986.

17.   Collins R. Theoretical sociology. San Diego: Harcourt Brace Jovanovich, 1988.

18.   CookK. S., Emerson R. M., Gillmore M. R.. Yamagishi T. The distribution of power in exchange networks //American Journal of Sociology. 1983. Vol. 89. P. 275-305.

19.   Coser L. A., Kaduchin C., Powell W. W. Books: the culture and commerce publishing. N.Y: Basic Books, 1982.

20.   Crazier M. The bureaucratic phenomenon. Chicago: University of Chi­cago Press, 1964.

21.   DiMaggio P., Useem M. The arts in cultural reproduction // Cultural and Economic Reproduction in Education / Ed. by M. Apple. L.: Routledge & Kegan Paul, 1982.

22.   Dummett M. Truth and other enigmas. Cambridge: Harvard University Press, 1978.

23.   Durkheim E. The elementary forms of the religious life. N. Y.: Free Press, 1954 [1912].

24.   Etzioni A. A comparative analysis of complex organizations. N. Y.: Free Press, 1975.

25.   Foucault M. The archaeology of knowledge. N. Y.: Random House, 1972 [1969].

26.   Fuchs S., Turner J. What makes a science mature? Organizational control in scientific production // Sociological Theory. 1986. Vol. 4. P. 143-150.

27.   Garfinkel H. Studies in ethnomethodology. Englewood Cliffs (NJ): Prentice Hall, 1967.

28.   Gibbs J. Sociological theory construction. Hinsdale: Dryden Press, 1972.

29.   Goffman E. The presentation of self in everyday life. N. Y: Doubleday, 1967.

30.   Goffman E. Interaction ritual. N. Y: Harper and Row, 1974.

31.   Goffman E. Forms of talk. Philadelphia: University of Philadelphia Press, 1981.

32.   Goldstone J. State breakdown in the English revolution // American Journal of Sociology. 1986. Vol. 92. P. 257-322.

33.   Goldstone J. Cultural orthodoxy, risk and innovation: the divergence of East and West in the early modern world // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 119-135.

34.   Goodman N. Ways of world-making. Indianapolis: Bodds-Merrill, 1978.

35.   Gottdiener M. Hegemony and mass culture: a semiotic view // American Journal of Sociology. 1985. Vol. 90. P. 979-1001.

36.   Heise D. Understanding events affect and the construction of social action. N.Y.: Cambridge University Press, 1979.

37.   Heise D. Affect control theory: concepts and model // Journal of Mathe-ImaticaL Sociology. 1987. Vol. 13. P. 1-33.

38.   Homans G. The human group. N.Y: Harcourt Brace, 1950.

39.   Kahneman D., Slavic P., Tversky A. Judgement under uncertainty: heuristics and biases. L.: Cambridge University Press, 1982.

40.   Klein D. Causation in sociology today: a revised view // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 19-26.

41.  Lewis D. On the plurality of worlds. Oxford: Basil Blackwell, 1986. „

42.  Lieberson S. Making it count: the improvement of social research and theory. Berkeley: University of California Press, 1985.

43.   Maclntyre A. After virtue. Notre Dame (IN): University of Notre Dame Press, 1984.

44.  March J., Simon H. Organizations. N.Y.: Wiley, 1958.

45.  Mann M. The sources of social power. Vol. 1. N.Y: Cambridge University Press, 1986.

46.  Meeker В., Hage J. Social causality. L.: Alien and Urwin, 1988.

47.  Moore B. Social origins of dictatorship and democracy. Boston: Beacon Press, 1966.

48.  Mulkay M. The world and the world: explorations in the form of sociological analysis. L.: Alien and Unwin, 1985.

49.   Paige J. Agrarian revolution. N.Y.: Free Press, 1975.

50.  Perrow C. A framework for the comparative analysis of organizations // American Sociological Review. 1967. Vol. 32. P. 194-208.

51.  Perrow C. Normal accidents. N.Y.: Basic Books, 1984.

52.  Putnam H. Realism and reason. Philosophical papers. Vol. 3. N.Y: Cambridge University Press, 1983.

53.   Quine W. Ontological relativity and other essays. N.Y: Columbia University Press, 1969.

54.   Rosenberg A. Sociobiology and the preemption of social science. Bal­timore: Johns Hopkins University Press, 1980.

55.   Rosenberg M. Conceiving the self. N.Y: Basic Books, 1979.

56.   Schelling T. The strategy of conflict. Cambridge: Harvard University Press, 1962.

57.   Science observed. Perspectives on the social study of science / Ed. by K. Knorr-Cetina, M. Mulkay. Beverly Hills: Sage, 1983.

58.   Simon H. Models of man. N.Y: Wiley, 1957.

59.   Skocpol T. States and social revolutions. N.Y: Cambridge University Press, 1979.

60.   Spencer M. The imperfect empiricism of the social sciences // Sociological Forum. 1987. Vol. 2. P. 331-372.

61.   Stinchcombe A. Agricultural enterprise and rural class relations // American Journal of Sociology. 1961. Vol. 67. P. 165-176.

62.   Stinchcombe A. Constructing social theories. N.Y.: Harcourt, Brace and World, 1968.

63.   Stinchcombe A. The origins of sociology as a discipline // Acta Sociologica. 1984. Vol. 27. P. 51-61.

64.   Tilly C. From mobilization to revolution. Reading (MA): Addison-Wesley, 1978.

65.   Turner J. A theory of social interaction. Stanford: Stanford University Press, 1988.

66.   Turner R. The role and the person//American Journal of Sociology. 1978. Vol. 84. P. 1-23.

67.   Turner S. Underdetermination and the promise of statical sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 172-184.

68.   Walker H. Spinning gold from straw on cause, law and probability // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 28-33.

69.   Wallace W. Causal images in sociology // Sociological Theory. 1987. Vol. 5. P. 41^6.

70.   Wallerstein I. The modern world system. Vol. 1. N. Y: Academic Press, 1974.

71. Weber M. Religious rejections of the world and their directions // From Max Weber: Essays in Sociology. N. Y.: Oxford University Press, 1946 [1915].

72.   Whitley R. The intellectual and social organization of the sciences. Oxford: Clarendon Press, 1984.

73. White H. Where do markets come from? // American Journal of Sociology. 1981. Vol. 87. P. 517-547.

74.   White W. Street corner society. Chicago: University of Chicago Press, 1943.

75.   Wilensky H. The professionalization of everyone? // American Journal of Sociology. 1964. Vol. 70. P. 137-158.

76.   Wilier D. Theory and the experimental investigation of social structures. N.Y: Gordon and Breach, 1987.

77.   Williamson O. Markets and hierarchies. A study of the economics of internal organization. N.Y: Free Press, 1975.

 

Перевод с английского А. Д. Ковалева

 

 

Энтони Гидденс.

Новые правила социологического метода*

 

 

* Перевод сделан по: Anthony Giddens. New Rules of Sociological Method: A Positive Critique of Interpretative Sociologies / Second Edition: Polity Press, 1993.

 

Предисловие к первому изданию

Социальные науки, какими мы их знаем сегодня, сформировались под воздействием впечатляющих успехов естественных наук и тех­нологии в конце XVIII в. и в XIX в. Я говорю это прямо, вполне осознавая все сложности, подразумеваемые таким заявлением. Ра­зумеется, было бы неверно утверждать, что успехи человека в его, казалось бы, явном покорении природы (интеллектуальном в виде науки и материальном в виде технологии), были некритически взя­ты за образец для социальной мысли. На протяжении всего XIX в. идеализм в социальной философии и романтизм в литературе в их всевозможных ипостасях держались на расстоянии от интеллекту­альных настроений, питаемых естественными науками, и обычно выражали глубокую неприязнь к распространению машинных тех­нологий. Однако в большинстве своем авторы, представляющие эти традиции, скептически смотрели как на возможность создания на­уки об обществе, так и с недоверием относились к претензиям наук о природе; их взгляды служили не более чем критической оберткой для гораздо более влиятельных трудов тех, кто как раз и стремился создать такую науку. Упоминание лишь одного-двух имен риско­ванно, но я думаю целесообразно рассматривать Конта и Маркса как оказавших непреходящее влияние на последующее развитие со­циальных наук (я буду использовать этот термин применительно прежде всего к социологии и антропологии, но иногда и в отноше­нии экономики и истории). Влияние Конта можно считать основопо­лагающим, поскольку его понимание социологического метода, про­пущенное через работы Дюркгейма, вполне возможно проследить вплоть до некоторых основных тем «академической социологии» и антропологии XX в. Марксизм, следуя пренебрежительному игно­рированию Конта самим Марксом, выступал против тех течений со­циальной теории, которые связаны с влиянием Конта. Контова фор­мулировка идеи естественной науки об обществе на самом деле была довольно сложной, в чем каждый сможет убедиться, просмот­рев хотя бы несколько страниц «Позитивной философии», даже если она и не отличается проницательностью (а порой, надо ска­зать, и логической ясностью) Марксовых работ, снабженных пере­иначенной гегелевской диалектикой. И Конт, и Маркс писали в тени победоносных естественных наук, и оба рассматривали распростра­нение науки на изучение человеческого поведения в обществе как на непосредственный результат поступательного движения человече­ского познания по направлению к самому человечеству.

Конт преподнес это как учение. «Иерархия наук» выражает не только логический порядок отношений, но и исторический. Чело­веческое знание прежде всего рассеивает клубы мистицизма в тех областях, которые далее всего отстоят от человеческого участия и контроля, где человечество, казалось бы, не играет никакой роли как субъект: в первую очередь — в математике, затем — в астроно­мии. Развитие науки последовательно все более приближается к жизни человека, продвигаясь от физики, химии и биологии к со­зданию социологии — науки о человеческом поведении в обществе. Нетрудно заметить, как даже до Дарвина эволюционная теория в биологии, казалось бы, готовит место для толкования человеческо­го поведения в соответствии с принципами научного разума, и по­нять восхищенное отношение Маркса к «Происхождению видов» как к аналогу того, что они с Энгельсом стремились осуществить в своих трудах.

Конец тайнам и конец мистификациям — вот на что надеялись и за что боролись и Конт, и Маркс. Если природу можно открывать как вполне секулярный порядок, почему тогда человеческая соци­альная жизнь должна оставаться чем-то загадочным? Ибо, вероят­но, всего лишь один шаг отделяет научное знание от техническо­го овладения; имея точное научное понимание условий своего социального существования, почему бы людям самим рациональ­но не строить свою судьбу? Марксистское видение неоднозначно: некоторые варианты высказываний Маркса, как мне кажется, мож­но без особого труда, по крайней мере на уровне онтологии, прими­рить с настоящим исследованием. Я имею в виду версии Маркса, рассматривающие марксизм не как естественную науку об обществе, которая берется предсказывать кончину капитализма и его смену социализмом, но как солидное исследование исторических взаимо­связей субъективности и объективности в человеческом социаль­ном существовании. Но настолько, насколько в работах Маркса есть сильные натуралистические течения, а они вполне определен­но существуют, Маркса можно классифицировать вместе с Контом как провозвестника и инициатора науки об обществе, которая вос­производила бы в изучении человеческой социальной жизни тот же тип разумного просветления и объяснительной силы, какой уже был воспринят естественными науками. В этом смысле можно уве­ренно утверждать, что социальная наука потерпела неудачу.

За исключением кажущихся несомненными фактов и по срав­нению с системой точных законов по образцу классической меха­ники — этой модели для всех становящихся после Ньютона наук, которая в XIX в. безоговорочно воспринималась как пример для подражания, — достижения социальных наук не впечатляют.

Это является общепризнанным, в особенности среди тех ны­нешних обществоведов, кто привержен все тому же идеалу. Жела­ние создать естественную науку об обществе, которая обладала бы той же логической структурой и стремилась бы к таким же целям, что и науки о природе, остается по-прежнему сильным. Конечно, многие приверженцы этой модели оставили (по разным причинам) надежду на то, что социальные науки в ближайшем будущем смогут достичь точности и объяснительной способности даже наименее развитых естественных наук. Тем не менее что-то вроде упования на появление Ньютона в социальных науках остается достаточно рас­пространенным, даже если сегодня тех, кто относится к этой воз­можности скептически, гораздо больше, чем тех, кто все еще лелеет эту надежду. Но те, кто все еще ждет Ньютона, не только ожидают поезда, который никогда не придет, они вообще оказались не на той станции.

Очень важно, конечно, проследить и то, как в XX в. были атако­ваны неопровержимые факты и самих естественных наук. В большей мере это происходило путем внутренней трансформации физики с появлением, помимо Ньютона, эйнштейновской относительности, теории дополнительности и «принципа неопределенности». Но не менее важно, по крайней мере для данного исследования, то, что появились новые формы философии науки. Можно было бы выде­лить два взаимосвязанных, но тем не менее противоположных на­правления в философии науки за последние сорок-пятьдесят лет, накануне пертурбаций с классической физикой. С одной сторо­ны — и это вовсе не парадоксально — были попытки удержать представление о том, что естественнонаучное знание или его спе­цифическую характеристику следует рассматривать как образец для всего, что может с полным основанием называться «знанием». Если знаменитый «принцип верификации» продемонстрировал весьма убедительно свою собственную неспособность быть вери­фицированным, а отчаянные попытки изгнать метафизику из ис­следований о человеке были вскоре оставлены, то влияние логи­ческого позитивизма, или логического эмпиризма, все еще остается сильным, если не основополагающим. За последние десятилетия этот оплот был атакован с возрастающим успехом. В этих атаках работы Карла Поппера сыграли центральную или вообще весьма недвусмысленную роль. Какими бы оригинальными ни были взгля­ды Поппера, его критика индуктивной логики и утверждение о том, что, хотя претензии на знание в науке и должны начинать с чего-то, нет ничего, с чего бы они должны были начинать, обладали огром­ным значением. Это значение они имели не только в силу своей собственной ценности, но и как источник многих последующих до­стижений.

Некоторые такие дискуссии в естественных науках имеют не­посредственное значение для эпистемологических проблем в соци­альных науках. В любом случае я берусь утверждать, что соци­альная наука должна выйти из тени естественных наук, в какую бы философскую мантию они нк рядились. Тем самым я не хочу ска­зать, что логика и метод изучения человеческого социального по­ведения целиком и полностью расходятся с логикой и методом ис­следования природы, во что я точно не верю. Не собираюсь я и поддерживать точку зрения приверженцев традиции «наук о духе» (Geisteswissenschaften), согласно которой любая обобщающая социальная наука логически исключается из числа таковых. Но любой подход к социальным наукам, стремящийся выразить их эпистемо-логию и познавательные притязания наравне с притязаниями наук о природе, уже по определению обречен на неудачу и может дать лишь ограниченное понимание человеческого общества.

Безуспешность социальной науки, понимаемой как естественная наука об обществе, проявляется не только в недостатке совокупнос­ти абстрактных законов, условия приложения которых точно извест­ны и которые принимаются «профессиональным сообществом»; эта безуспешность очевидна и в реакции широкой общественности. Со­циальная наука, задуманная Контом и Марксом как проект, должна была стать разоблачением, которое сметет смутные предрассудки прежних времен и заменит их рациональным самоосознанием. То, что возникает как «сопротивление» широкой публики «откры­тиям» социальной науки, зачастую просто приравнивается к тому неприятию, какое иногда вызывали учения о мире естественном: например, нежелание принять тот факт, что Земля имеет сферичес­кую форму, а не является плоской. Но такого рода сопротивление возникает по причине научных теорий или открытий, которые по­трясают или разрушают устои здравого смысла. (Я не хочу здесь касаться возражений научным идеям заинтересованных в этом лю­дей.) Возражения, зачастую высказываемые представителями ши­рокой общественности по поводу претензий социологии, как раз имеют противоположный характер: «открытия» социологии не со­общали им ничего такого, чего бы они уже и так не знали, или и того хуже — социология обряжает в технический жаргон то, что вполне понятно на обычном языке. Те, кто занимаются социальны­ми науками, не очень-то склонны воспринимать всерьез такого рода протесты: разве не показывали многократно естественные науки, что воспринимаемые как само собой разумеющееся мнения о том, что было «известно», были на самом деле ошибочными? Почему бы нам просто не сказать, что социальная наука должна проверять суждения здравого смысла, чтобы удостовериться, что простые члены общества действительно знают то, что они полагают для себя известным? Я, однако, полагаю, что мы должны воспринять эти возражения всерьез, даже если в итоге они окажутся несостоя­тельными: поскольку в некотором смысле, который не так просто уловить, общество — это результат сознательно применяемых на­выков людей действующих.

Разница между обществом и природой заключается в том, что природа не является продуктом человеческой деятельности, она не создана человеческим действием. Общество же, хотя и не сделано ни одним человеком, создано и воссоздается заново, если не ех nihilo*, участниками каждого социального контакта. Производство общества — это квалифицированное действо, поддерживаемое и «вызываемое к жизни» людьми. В действительности это становит­ся возможным только потому, что каждый (компетентный) член общества — это практический социальный теоретик; поддерживая любого рода взаимодействия, он (или она)** привлекает социальные знания и теории, обычно без принуждения и вполне обыденно, а использование этих практических ресурсов как раз и является условием производства взаимодействия вообще. Такие ресурсы (в дальнейшем я буду называть их «обоюдным знанием») как тако­вые не корректируются в свете теорий социальных ученых, ученые постоянно стремятся к ним, какие бы исследования они ни прово­дили. Другими словами, обладание ресурсами, используемыми чле­нами общества для установления социального взаимодействия, яв­ляется условием для понимания социальным ученым их поведения, точно так же, как и для самих этих членов общества. Это вполне понятно антропологу, который посещает чужую культуру и стре­мится описать наблюдаемое там поведение, но это вовсе не так очевидно для исследователя поведения внутри своей культуры, ко­торый норовит принять это взаимное знание как само собой разу­меющееся.

* Из ничего (лат.). — Прим. ред.

** «Он или она» — привычный для данного текста оборот. Несмотря на неко­торую стилистическую неловкость («человек» в русском языке все-таки «он»), нам представляется более целесообразным передать как можно нагляднее собствен­ную стилистику автора, в которой вполне соблюдена «политическая коррект­ность» в отношении феминистски настроенных читателей/читательниц. Поэтому мы сохранили этот оборот везде, где он встречается. — Прим. перев.

 

Недавние достижения в социологии, перекликающиеся по боль­шей части с не такими уж недавними достижениями в аналитиче­ской философии и феноменологии, весьма тесно связаны с этими проблемами. И вовсе не удивительно, что такое пересечение соци­альных наук с философией должно было произойти, поскольку именно постоянно возникающий интерес к действию, смыслу и согласию в контексте социальной жизни людей отличает некото­рые ведущие направления в этих широких философских традици­ях, а именно — «экзистенциальную феноменологию», «философию обыденного языка» и философию позднего Витгенштейна. Сегод­ня интерес к проблемам действия наверняка не чужд существую­щим в социальных науках ортодоксиям. Само понятие действия в виде «деятельностного подхода» занимает первое место в работах Талкота Парсонса. По крайней мере, в своих ранних работах Парсонс в особенности стремился включить «волюнтаристский» мо­мент в свой подход. Но Парсонс (как и Дж. С. Милль) стал отожде­ствлять волюнтаризм с «интернализацией ценностей» личностью и тем самым — с психологической мотивацией («потребности-уста­новки»). В парсонсовской системе координат действия нет дей­ствия, есть одно только поведение, возбуждаемое потребностью-установкой или ролью-ожиданием. Сцена установлена, но актеры представляют только в согласии с написанным для них сценарием. Далее я постараюсь проследить некоторые дальнейшие послед­ствия этого в данной работе. Не удивительно ли, что простым лю­дям трудно узнать себя в таких теориях? И хотя работы Парсонса в этом отношении гораздо более мудрены, чем многие другие, мы не выглядим в них как знающие и умелые действующие, как хотя бы в какой-то мере хозяева своей судьбы.

Первая часть этой работы представляет собой краткое и крити­ческое кругосветное путешествие по некоторым известным школам социальной мысли и социальной философии. Есть поразительные и широко не признанные точки соприкосновения: на более абстракт­ном уровне философии бытия между Хайдеггером и поздним Вит­генштейном и на уровне социальных наук между менее значитель­ными фигурами — Шюцем и Уинчем. Но есть одно весьма важное различие между двумя последними: философия Шюца так и оста­лась приверженной точке зрения индивида (ego) и тем самым идее о том, что мы никогда не сможем достичь большего, чем фрагментар­ное и несовершенное знание о другом, чье сознание всегда должно оставаться сокрытым от нас; тогда как для Уинча — последователя Витгенштейна — даже наше знание о самих себе достигается по­средством публично доступных семантических категорий. Но оба они утверждают, что, описывая социальное поведение, наблюдаю­щий социальный ученый должен зависеть и зависит от типифика-ций (термин Шюца), используемых самими членами общества для описания или объяснения их действий; и каждый из этих двух ис­следователей по-своему подчеркивает значимость рефлексивности, или самосознания, для человеческого поведения. Поскольку то, что они говорят, в некотором отношении не так уж и различается, то вовсе не удивительно, что их работы имеют и ограничения одного и того же рода — ограничения, которые, как я думаю, свойственны многим, кто писал о «философии действия», в особенности тем, кто, подобно Уинчу, испытал, помимо прочего, влияние позднего Витген­штейна. «Поствитгенштейновская философия» прочно укореняет нас в обществе, подчеркивая и многосложный характер языка, и способ его соединения с социальной практикой. Тем не менее и это не про­двигает нас дальше. Правила, направляющие форму жизни, берутся как параметр, в рамках которого и в соотнесении с которым способы поведения могут быть «расшифрованы» и описаны. Но неясными остаются две вещи: как человек начинает анализировать преобразо­вания форм жизни с течением времени; и как правила, направляю­щие одну форму жизни, должны быть связаны с правилами, направ­ляющими другие формы жизни, или как они могут быть выражены в понятиях правил других форм жизни. Как отмечают некоторые кри­тики Уинча (Геллнер, Апель, Хабермас), это быстро заканчивается релятивизмом, который обрывается как раз там, где начинаются не­которые основополагающие вопросы, стоящие перед социологией: проблемы институционального изменения и переходов между раз­личными культурами.

Примечательно то, как часто концепции, хотя бы в некоторых важных отношениях параллельные концепции «форм жизни» (язык-игра), возникают в философских школах или социальных теориях, не имеющих никакого отношения (или самое отдаленное) к витгенштейновским «Философским исследованиям». Это и «мно­жественные реальности» (Джеймс, Шюц), и «иные реальности» (Кастанеда), и «языковые структуры» (Уорф), и «проблематики» (Башляр, Альтюссер), и «парадигмы» (Кун). Разумеется, между философскими позициями, выраженными в этих концепциях, суще­ствуют весьма основательные различия, равно как и между пробле­мами, которые эти авторы рассматривают с тем, чтобы прояснить их. Каждый из них в некоторой части дает понять, что движется в русле более широкой современной философской традиции прочь от эм­пиризма и логического атомизма в теории значения. Однако не трудно заметить, как акцентирование дискретности «вселенных смысла» позволяет принципу относительности значения и опыта стать релятивизмом, заключенным в порочном логическом круге и неспособным заниматься проблемами вариации значений. В ходе этого исследования я постараюсь показать, как это возможно и как важно сохранить принцип относительности, отвергая в то же время релятивизм. Это зависит от способности избежать той склонности некоторых, если не большинства уже упомянутых авторов рассматри­вать вселенные смысла как «самодостаточные» или неопосредован­ные. Точно так же, как знание о себе с раннего детского опыта при­обретается посредством знания о других (как показал Дж. Г. Мид), так и обучение языку-игре, участию в форме жизни появляется в контексте узнавания о других формах жизни, которые отторгаются или отличаются от данной. Это, безусловно, сопоставимо с В. Итгенштей-ном, несмотря на то, что сделали с его идеями некоторые его после­дователи: одна-единственная «культура» вбирает в себя множество различных языков-игр на различных уровнях практической дея­тельности, ритуала, игры и искусства; и узнать эту культуру, буду­чи взрослеющим ребенком, или отстраненным наблюдателем, или прохожим, — значит уловить переходы между этими языками, пере­ходя от языка репрезентаций к языку инструментальности, симво­лизма и т. д. В совершенно иных контекстах Шюц говорит о «шоке» в результате перехода от одной «реальности» к другой, а Кун описы­вает восприятие новой «парадигмы» как внезапное «переключение гештальта». Однако, хотя такие внезапные переходы, несомненно, случаются, обычные люди, члены общества совершенно обыденно перемещаются между различными порядками языка и деятельности, как это делают ученые на уровне теоретической рефлексии.

Парсонс утверждал, что наиболее важной общезначимой идеей в современной социальной мысли является «интернализация ценнос­тей», к которой независимо друг от друга пришли Дюркгейм и Фрейд; я думаю, что лучший вариант такой идеи могло бы представ­лять собой понятие социального (и лингвистического) основания рефлексивности, к которому независимо друг от друга пришли с са­мых разных точек зрения Мид, Витгенштейн и Хайдеггер, а вслед за Хайдеггером и Гадамер. Самосознание всегда рассматривалось в социально-теоретических школах, склонных к позитивизму, как не­избежное зло, которое надо минимизировать; эти школы стремятся заменить «интроспекцию» внешним наблюдением. Особая «нена­дежность» «интерпретаций сознания», осуществляемых самим со­знающим или его наблюдателем, и в самом деле всегда была для этих школ социальной теории принципиальным доводом против метода Verstehen*.

* Понимания. — Прим. перев.

 

Интуитивное или эмпатическое улавливание сознания рассматривалось ими в качестве всего лишь возможного источника гипотез о человеческом поведении (эта точка зрения находит отклик даже у Вебера). В традиции наук о духе (Geisteswissenschaften) на рубеже веков Verstehen рассматривался прежде всего как метод, сред­ство изучения человеческой деятельности, и как таковой он считался зависимым от «переживания» или «повторения» опыта другого. Такая точка зрения, разделяемая Дильтеем, а затем в видоизменен­ной форме — и Вебером, была, безусловно, уязвима для суровой критики со стороны оппонентов-позитивистов, поскольку и Вебер, и Дильтей каждый по-своему хотели доказать, что «метод понимания» имеет дело с материалом «объективного» и, следовательно, интер­субъективно верифицируемого рода. Но то, что эти авторы называли «пониманием», — это не просто метод обнаружения смысла поведе­ния других людей, и он не требует невероятного проникновения в их сознание неким мистическим и непостижимым способом: но это самое онтологическое условие жизни человека в обществе как та­ковом. Эта мысль является центральной у Витгенштейна и в неко­торых вариантах экзистенциалистской феноменологии; самопони­мание тесно связано с пониманием других. Интенциональность в феноменологическом смысле должна, таким образом, рассматривать­ся не как выражение уникального внутреннего мира интимных мен­тальных переживаний, а как интенциональность, с необходимостью вытекающая из коммуникативных категорий языка, которые, в свою очередь, предполагают определенные формы жизни. Понимание того, что делает человек, становится возможным только при условии понимания, т. е. способности описать, того, что делают другие, и наоборот. Это скорее семантическая проблема, нежели проблема эмпатии; а рефлексивность, как отличительная особенность челове­ческого рода, самым тесным образом связана с социальным характе­ром языка и всецело зависит от него.

Язык — это прежде всего символическая система, или система знаков; но он не является просто, или изначально, структурой «по­тенциальных описаний», язык — это средство практической соци­альной деятельности. Организация «осмысленности», как это было ясно показано в экзистенциалистской феноменологии после Хайдег-гера, представляет собой основополагающее условие социальной жизни; производство «смысла» в коммуникативных актах, как и про­изводство общества, основывающееся на производстве смысла, уме­ло выполняется действующими лицами, и это исполнение, принима­емое как само собой разумеющееся, становится возможным только потому, что никогда целиком и полностью не принимается как само собой разумеющееся. Смысл в коммуникативных актах, каким его производят обычные действующие люди, нельзя уловить просто в лингвистических терминах, точно так же, как не может быть оно переведено и в термины формальной логики, которая не обращает никакого внимания на контекстуальную зависимость. Это, конечно же, играет злую шутку с некоторыми так называемыми точными «из­мерениями», используемыми в социальных науках и весьма реши­тельно отвергаемыми простыми людьми, поскольку их категории зачастую представляются чужими и навязанными.

В этом исследовании я рассмотрю несколько школ мысли в со­циальной теории и в социальной философии — от феноменологии Шютца до последних разработок в герменевтической философии и критической теории. Я постараюсь пояснить, что я позаимствовал, если вообще что-нибудь позаимствовал, у каждой из этих школ, и попытаюсь указать на некоторые их недостатки. Эта работа, однако, не задумана как синтез, и хотя я и остановлюсь особо на нескольких параллельных течениях в современной социальной мысли, я все же не ставлю своей целью показать тот имманентный процесс слияния, в результате которого в конце концов будет установлено надежное логическое основание для социологии. Некоторые позиции в совре­менной социальной мысли я не анализировал подробно, хотя многое из того, о чем я хочу сказать, и имеет непосредственное к ним отно­шение. Я имею в виду функционализм, структурализм и символи­ческий интеракционизм — ярлыки для огромного количества взгля­дов, конечно же различающихся между собой, но каждый из них развивает определенную, центральную и характерную только для него тему. Здесь я лишь пунктирно укажу, почему аргументы, приво­димые в этом исследовании, расходятся с характерными для каждой их этих традиций социальной теории аргументами.

Есть четыре ключевых момента, когда можно сказать, что функ­ционализм, представленный, по крайней мере, Дюркгеймом и Парсонсом, является ущербным. На один из них я уже намекал выше: сведение всей человеческой деятельности к «интернализации цен­ностей». Второй момент: сопутствующая этому неспособность тол­ковать социальную жизнь как активно конституируемую поступ­ками членов общества. Третий момент: власть рассматривается лишь как вторичное явление; норма, или «ценность» остается одной-единственной, самой основополагающей характеристикой со­циальной активности и, соответственно, — социальной теории. Четвертый момент: неспособность поставить в центр концептуаль­ного внимания договорной характер норм, открытых для различа­ющихся и конфликтующих «интерпретаций» в соответствии с раз­личными и конфликтующими интересами в обществе. Последствия этих неудач настолько разрушительны, что, я думаю, они подрыва­ют любое усилие спасти функционализм в улучшенной форме, при­мирив его с другими какими бы то ни было направлениями.

Использование понятия «структура» не имеет никакой особой связи со «структурализмом», так же, как и «знак» — с семиологией. Я реши­тельно утверждаю, что «структура» является необходимым для соци­альной теории понятием, и я покажу ниже, почему это так. Но я хочу провести различие между моей версией этого понятия и той, которая характерна для англо-американского функционализма, где «структура» оказывается описательным понятием. Моя версия отличается также и от французского структурализма, который использует это понятие реду­цированно. Оба варианта использования понятия «структура» ведут, я бы сказал, к концептуальному уничтожению активного субъекта.

Единственной из этих трех школ мысли, отдающей первенство субъекту как умелому и творческому деятелю, выступает символи­ческий интеракционизм; особенно в американской социальной те­ории на протяжении многих десятилетий он оставался главным и весьма значимым соперником функционализма. Социальная фило­софия Мида, по существу, была выстроена вокруг «рефлексивнос­ти» — взаимообращения «/» и «Me». Но даже в работах самого Мида не акцентируется конституирующая деятельность «/». Ско­рее акцентируется «социальное "Я"», которым Мид преимуще­ственно и занимался; и этот акцент стал еще более выраженным в работах большинства его последователей.

И таким образом, большая часть возможного влияния этого стиля теоретизирования была утрачена, поскольку «социальное "Я"» запросто можно переинтерпретировать как «социально детерминированное "Я"», а с этого момента различия между символическим интеракционизмом и функционализмом становятся гораздо менее значимыми. Это и объясняет тот факт, почему оба эти направления смогли сойтись в американской социальной теории, где различие между символическим интеракционизмом (который, начиная с Мида и кончая Гофманом, не имел теории институтов и институционального изменения) и функционализмом стало обычно рассматриваться как лишь разделение труда,между микро- и макросоциологией.  же хочу подчеркнуть в своем исследовании, что проблема соотношения между конституированием (или, как я чаще всего говорю, — производством и воспроизводством) общества действующими лицами, с одной стороны, и конституированием этих действующих обществом, членами которого они являются, — с другой, не имеет ничего общего с разделением на микро- и макросоциологию; эта проблема пересекает все подобные разделения.

 

Действование, акты-идентификации  и коммуникативная интенция

Большая часть работ британских и американских философов, зачас­тую находящихся под сильным влиянием позднего Витгенштейна, даже если они его критикуют, посвящена «философии действия». Несмотря на внушительный характер этой литературы, ее результаты незначительны. «Философия действия», в представлениях англо­американских авторов, по большей части разделяет недостатки по-ствитгенштейновской философии в целом, даже когда эти авторы не являются безликими учениками Витгенштейна и существенно отклоняются от каких-то его установок: в частности, это недо­статок интереса к социальной структуре, к институциональному развитию и изменению. Этот разрыв — более чем оправданное разделение труда между философами и обществоведами; эта сла­бость глубоко раскалывает философский анализ природы челове­ческого действования. Непосредственная же причина путаницы в последних работах по философии действия заключается в неспособ­ности отделить друг от друга различного рода вопросы, которые вполне недвусмысленно требуют такого разделения. Что это за воп­росы? Это — формулировка понятия «действия», или «действова­ния»; связи между понятиями «действия» и «интенции» или «цели»; определение (идентификация) типов акта; значение причин и моти­вов в отношении действования; природа коммуникативных актов.

Проблемы действования

Понятно, что обычные люди в своей повседневной жизни постоян­но так или иначе используют понятия действования (или ссылают­ся на них). Хотя важно отметить, что только в определенных случа­ях или контекстах (например, в суде) можно ожидать, что люди дадут или будут заинтересованы дать в абстрактных понятиях объяснения того, как и почему они так поступили. Люди постоянно принимают решения относительно «ответственности» за результа­ты и отслеживают в соответствии с этим свое поведение, равно как и основываются в своих ответных реакциях на объяснениях/обо­снованиях/допущениях, которые им предоставляют другие. То, что оценка поведения человека и реакция на него в ситуации, когда «ничего нельзя поделать», отличается от поведения и реакции, ког­да он «мог что-то сделать», считается вполне оправданным. Боль­ной человек, например, может вполне обоснованно требовать к себе особого участия и приостановить выполнение своих обычных обязанностей. Болезнь считается чем-то таким, что не зависит от человека (по крайней мере, это так в западной культуре, хотя и не везде). Однако вполне оправданны самые разные реакции, если выяс­нится, что человек «на самом деле не болен» или что он «просто притворяется» больным, чтобы вызвать сочувствие других или из­бежать надлежащей ответственности.

Двойственный характер ипохондрии показывает, что между эти­ми ситуациями нет четкого разграничения: одни могут считать, что человек в силах ее преодолеть, тогда как другие полагают, что че­ловека нельзя в этом винить. Постольку, поскольку ипохондрия считается медицинским синдромом, врачи могут, конечно же, про­водить совсем иные разграничения, нежели простые люди. Такого рода двусмысленность или неясность в различении поведения, за которое действующие несут ответственность (и тем самым за кото­рое с них могут спросить), и поведения, которое считается «вне их власти», дает возможность для различного рода маневра или обма­на. С помощью такого маневра люди пытаются либо избежать санк­ций за то, что они делают, либо, наоборот, — объявляют своей осо­бой заслугой результаты происшедшего.

В теории права человек может считаться ответственным за дей­ствие, даже если он (или она) не отдавал себе отчета в том, что дела­ет или что нарушает закон. Человек считается обвиняемым, если установлено, что он (или она) «должен был знать» как гражданин, что его (или ее) поступок незаконен. Разумеется, может случиться так, что незнание позволит человеку все же избежать санкций или добиться уменьшения наказания (когда, например, считается, что он (или она) был не в состоянии знать то, «что должен знать каждый разумный человек», — если он (или она) признан «душевноболь­ным» или еще неопределеннее — иностранцем, «от которого нельзя требовать знания законов этой страны»). В этом отношении теория права представляет собой формализацию повседневной практики, где признание человека в том, что он не знал о конкретных послед­ствиях своих действий, отнюдь не позволяет ему избежать мораль­ных санкций: есть вещи, которые «должен знать каждый» или же «каждый» из определенной категории лиц. Можно винить человека в том, что он сделал непреднамеренно. В повседневной жизни мы обычно уравниваем «деяние» = «моральная ответственность» = «кон­текст морального обоснования». А значит, нетрудно увидеть, поче­му некоторые философы полагали, что понятие действия должно определяться в терминах морального оправдания и тем самым ис­ключительно в терминах моральных норм.

Но чаще всего, однако, философы обращались к более широко­му понятию конвенции, или правила, стремясь различать «дей­ствия» и «движения». Питере, например, приводит пример подпи­сания договора. Это, говорит он, есть случай действия, поскольку он предполагает существование моральных норм; есть логический разрыв между такими высказываниями, как «она скрепила сделку рукопожатием» и «ее рука сжала руку другого человека», посколь­ку первое, описывающее действие, оформлено в отношении нор­мы, тогда как второе — нет1. Однако это совсем не убеждает. Ибо, предпринимая попытку определить, что именно есть действие, мы, вероятно, заинтересуемся различением высказываний, таких, как «ее рука совершала движения по бумаге», с другими, причем не только тем или иным образом относящимися к актуализации нор­мы вроде «она подписала договор», но также и высказываний вро­де «она писала ручкой».

Темой многих философских сочинений стало рассуждение о том, что «движения» могут при определенных обстоятельствах (как правило, при их связи с определенными конвенциями или правилами) «считаться» действиями или могут быть «переформу­лированы» как действия; и, наоборот, — любое действие может быть «переформулировано» как движение или последователь­ность движений (за исключением, пожалуй, действий, имеющих характер воздержания).

Это предполагает два альтернативных языка описания, с поня­тиями которых может быть соотнесено одно и то же поведение. Определенное прочтение витгенштейновского выражения «что в остатке?» между строк «он поднял руку» и «его рука пошла вверх» весьма поощряет такого рода заключение. Но этот взгляд ошибо­чен, если имеется в виду, что есть два альтернативных и равно вер­ных способа описания поведения. Считать акт действия «движени­ем» означает предполагать, что оно выполняется механически, что оно «причиняется кому-то». Поэтому было бы просто ошибкой опи­сывать часть поведения таким образом, когда на самом деле это поведение есть то, что некто «совершает» или просто делает. Из этого можно, я думаю, заключить, что нам вообще лучше опустить различие между действиями и движениями: единицей соотнесения, соответствующей анализу действия, должна быть личность, дей­ствующее лицо. С этим связано и другое соображение. Если мы пользуемся терминологией «движений», мы склоняемся к предпо­ложению о том, что описания, втиснутые в эту форму, представля­ют язык наблюдения таким способом, каким «описания действия» не представляют его. Иначе говоря, мы склоняемся к допущению, что если движения можно наблюдать и описывать непосредствен­но, то описания действий включают и последующие процессы, и вывод, и «интерпретацию» (например, интерпретацию движения в свете правила). Но для такого допущения на самом деле нет ника­ких оснований. Конечно же, мы наблюдаем действие так же непо­средственно, как и движение («непроизвольно»); и то, и другое предполагает интерпретацию, если имеется в виду, что описания наблюдаемого должны быть сложены в высказывания, предполага­ющие (различные) теоретические понятия.

Невероятное множество философов полагало, что понятие дей­ствия существенным образом увязано с понятием интенции: что оно должно соотноситься с «целенаправленным поведением».

Это предположение имеет две разновидности: 1) в соответствии с общим понятием действия и 2) в соответствии с характеристикой типов действия. Ни один из этих вариантов не выдерживает тща­тельного анализа. Что касается первого, то достаточно заметить, что понятие интенции логически подразумевает понятие действия и поэтому предполагает его, а не наоборот. В качестве примера феноменологической разработки темы интенциональности мож­но привести тот факт, что действующий не может просто «намере­ваться», он или она должен намереваться сделать что-либо. Более того, как известно, есть много такого, что люди совершают, что ста­новится в результате их действий, но не совершается ими интенци-онально. Случай актов-идентификаций я рассмотрю подробнее в дальнейшем, здесь же хочу категорически утверждать, что харак­теристика действий-типов логически выводится из интенции не бо­лее, чем понятие действия как таковое. Тем не менее следует с осторожностью разделять вопросы общего характера действия и характеристики типов действия; это отмечает Шюц, но в большин­стве англо-саксонских работ по философии действия это осталось незамеченным. Действие есть непрерывный поток «переживаемо­го опыта»; его категоризация на дискретные участки, или «части», зависит от рефлексивного процесса внимания действующего или от точки зрения другого. Хотя в первой части этой главы я не тщил­ся следовать строгим различиям, с этих пор я буду называть обо­значенные «элементы», или «сегменты», действия актами, отличая их от «действия» или «действования», которые я буду использовать для обозначения переживаемого процесса повседневного поведе­ния в целом. Мысль о том, что есть «основные действия», прорас­тающая то здесь, то там в философских работах, ошибочна и воз­никает из-за игнорирования различия между действием и актом. Выражение «я поднял руку» является такой же категоризацией акта, как и выражение «совершить благословение»; здесь мы видим еще один остаток ошибочного противопоставления «действия» и «дви­жения»2.

Я буду определять действие, или действование, как поток дей­ствительных или умозрительных каузальных вторжений телесных существ в текущий процесс событий-в-мире. Понятие действова­ния напрямую связано с понятием праксиса, и, говоря о регуляр­ных типах актов, я буду вести речь о человеческих практиках как о текущих последовательностях «практической деятельности». Для понятия действования аналитическое значение имеет: 1) то, что человек «мог бы поступить и по-другому» и 2) мир, «конституиро­ванный потоком событий-в-процессе», независимым от действующе­го, не предлагает нам предсказуемого будущего. Смысл выражения «мог бы поступить иначе» весьма сложен и противоречив; аспекты этого смысла будут рассмотрены в разных частях этого исследова­ния. Но совершенно очевидно, что оно не равно обычному слово­употреблению «у меня не было выбора» и т. п. и тем самым дюрк-геймовскому социальному «ограничению», или «обязательству». Человек, обремененный долгом своей профессии и остающийся на посту в солнечный день, находится вовсе не в такой же ситуации, что и человек, вынужденный оставаться дома по причине перелома обеих ног. То же самое касается и воздержания, которое содержит рассуждение о возможном ходе действия — того, которое повто­ряется. Но есть и одно важное отличие. Если текущий поток дей­ствования может включать, и зачастую включает, рефлексивное предвосхищение будущего хода действия, то это отнюдь не обяза­тельно относится к понятию действия как таковому. Воздержание, однако, все же предполагает когнитивное представление о возмож­ном ходе действия: это не то же, что и «просто неделание» того, что человек мог бы сделать.

Интенции и проекты

Я буду использовать слова «интенция» и «цель» как эквивалентные понятия, хотя обычное их употребление в английском языке и призна­ет различия между ними. «Цель» в таком употреблении, в отличие от «намерения» (интенции), не является вполне интенциональным поня­тием в феноменологическом смысле: мы говорим о человеке, действу­ющем «целенаправленно», или «имеющем цель». «Цель» представ­ляется соотнесенной со словами «решать» или «обусловливать» таким образом, каким «намерение» не соотносится с ними. Предпо­лагается, что мы говорим «цель», обозначая долгосрочные вожделе­ния, тогда как «намерение» более привязано к повседневной практи­ке3. Тем не менее я буду использовать термин «проект» для такого рода вожделений (например, для желания написать книгу).

Ошибочно предполагать, как это сделали некоторые филосо­фы, что только те типы акта могут называться целенаправленны­ми, в отношении которых сами действующие постоянно ищут объяснений в своей повседневной жизни. Так, иногда считается, что коль скоро мы, как правило, не просим кого-либо сказать, в чем заключалось ее намерение (например, когда она добавила соль в еду), то такого рода поведение и может называться интен­циональным. Но мы все же вполне могли бы и задать этот вопрос, если бы она присыпала свою стряпню тальком; а некто, из другой культуры, где добавление соли в еду не в обычае, мог бы задать этот вопрос и по поводу соли. И если мы не склонны спрашивать об этом, то это вовсе не потому, что этот вопрос не имеет смысла, а потому, что мы уже знаем или полагаем, что знаем, в чем заклю­чается ее цель. Наиболее привычные формы повседневного пове­дения вполне обоснованно могут называться интенциональными. Это важно подчеркнуть, поскольку в противном случае возникнет соблазн предположить, что обыденное или привычное поведение не может быть целенаправленным (как это пытался делать Вебер). Однако ни намерения, ни проекты не должны приравниваться к осознаваемым ориентациям на цель — как если бы действующий должен был бы осознавать ту цель, к которой он или она стремит­ся. Большая часть потока действия, которая конституирует повсе­дневное поведение, в этом смысле дорефлексивна. Цель, однако, предполагает «знание». Я буду определять как «интенциональный», или «целенаправленный», любой акт, от которого дей­ствующий ожидает (знает, что может ждать) проявления оп­ределенного свойства или результата и в котором это знание используется действующим с тем, чтобы произвести это свой­ство или результат. Следует заметить, однако, что это предпола­гает разрешение проблемы, которую мы рассмотрим ниже: про­блему природы актов-идентификаций.

Некоторые вытекающие отсюда моменты:

1. Для того чтобы действие было целенаправленным, действу­ющий не обязательно должен быть способен сформулировать при­меняемое им знание в виде абстрактного суждения, точно так же не обязательно, чтобы это «знание» было обоснованным.

2. Цель, безусловно, не ограничена человеческим действием. Не думаю, что распространение этого понятия (цели) на все виды гомеостатических систем будет вполне целесообразным и умест­ным. Тем не менее многое в поведении животных носит целена­правленный характер в соответствии с моей концептуализацией этого понятия.

3. Цель нельзя адекватно определить как нечто зависимое от использования «заученных процедур»4 (как, например, предлагает это Тулмин). Тогда как совершенно верно, что все целенаправленное поведение, в моем понимании, включает и «заученные процедуры» (знание, применяемое для обеспечения результата), кроме того, есть еще и ответные реакции, такие, как условные рефлексы, которые являются заученными, но не являются целенаправленными.

Показать, как цель располагается вне действования, можно дву­мя способами: когда действующий достигает намеченной им цели, но не посредством своего действования; и когда интенциональ-ные акты обычно сопровождаются целым рядом последствий, которые вполне законно могут рассматриваться как совершённые действующим, но на самом деле им не предполагавшиеся. Первый способ не представляет интереса: он просто означает, что предпо­лагаемый результат достигнут непредвиденно, по счастливой слу­чайности, а не благодаря вмешательству самого действующего. А вот второй способ имеет огромное значение для социальной тео­рии. «Непредвиденные последствия преднамеренного акта» могут принимать различные формы. Одна из них получается, когда не достигается предполагаемая точность исполнения, в результате чего поведение действующего имеет совсем другое завершение или итог. Это может произойти либо из-за ошибочности «знания», при­меняемого в качестве «средства» достижения искомого результата, или несоответствия этого знания искомому результату, либо из-за того, что она или он ошибся в оценке обстоятельств, которые тре­буют использования именно этих «средств».

Другая форма возникает, когда само достижение искомого так­же влечет за собой целый ряд новых обстоятельств. Человек, кото­рый включил свет, чтобы осветить комнату, возможно, также и вспугнул вора5. Вспугивание вора — это нечто, что человек сделал, хотя и совсем не то, что он намеревался сделать. Примеры так на­зываемого «эффекта гармошки», какими изобилует философская литература, представляют собой этот простейший вариант. Здесь следует отметить два момента. Во-первых, «следствие» в цепочке появляется как произвольное (если «вспугивание вора» есть нечто «сделанное» действующим, то будет ли таковым и то, что «он за­ставил вора бежать»?). И, во-вторых, такого рода примеры не по­могают прояснить те аспекты непреднамеренных последствий, ко­торые более всего имеют отношение к социальной теории, т. е. те, которые вовлечены в воспроизводство структуры, как я это рас­смотрю ниже.

«Эффект гармошки», относящийся к действию, — это не то же самое, что можно назвать иерархией целей, под которой я понимаю сцепление или переплетение различных целей или проектов. Акт может быть соотнесен с определенным количеством намерений, которые имел действующий, приступая к этому акту; проект воп­лощает в себе целый ряд интенциональных способов деятельнос­ти. Написание предложения на листке бумаги есть акт, непосред­ственно соотносящийся с проектом написания книги.

Идентификация актов

Для тех, кто изучает человеческое поведение, общепринятым явля­ется то, что это поведение имеет "смысл", или что оно «осмыслен­но», чего нельзя сказать о происходящем в природе. Но простой констатации этого еще недостаточно. Поскольку очевидно, что при­родный мир для нас имеет смысл; и отнюдь не только те природ­ные свойства, которые были материально преобразованы и «очело­вечены». Мы стремимся, и, как правило, нам это удается, сделать природный мир «понятным», так же, как мы это делаем и с миром социальным. Действительно, в западной культуре основания этой «внятности» заложены как раз «неодушевленным» характером при­роды, предопределенным действием безличных сил. Зачастую по­лагают, что существует определенного рода разрыв между тем, что спрашивается, когда мы задаемся вопросом о понятности случив­шегося, и тем, что спрашивается в вопросах об объяснении, в осо­бенности причинном объяснении случившегося. Очевидно, разни­ца есть. Но она не столь отчетлива, как может показаться. Ответить на вопрос типа: «Что такое эта внезапная вспышка света?», имея в виду «смысл» явления — «зарницы», — означает в то же время поместить этот вопрос внутри схемы сходных этимологических объяснений. В идентификации события ответ «появление зарницы» принимается как само собой разумеющееся, по крайней мере, как рудиментарное понимание соответствующей причинной привязки, отличной от той, которая предполагается ответом типа: «Послание великого духа». Наделение смыслом, посредством чего мы и по­стигаем события, никогда не бывает чисто «описательным», но тес­но переплетается с глубинными объяснительными схемами, и здесь одно никак не может быть начисто освобождено от другого: внят­ность таких описаний зависит от этих сформировавшихся связей. Доступность понимания природы и природных явлений достигает­ся путем выстраивания и сохранения смысловых рамок, из кото­рых выводятся интерпретативные схемы, «управляющиеся» с по­вседневным опытом и ассимилирующие его. Это справедливо как в отношении простых людей, так и в отношении исследователей, хотя в любом случае было бы серьезной ошибкой преувеличивать внут­реннее единство этих рамок. Понимание описаний, произведенных внутри различных смысловых рамок (их опосредование), имея в «риду природный мир, — это уже герменевтическая проблема.

Различие между социальным и природным мирами состоит в том, что последний не конституирует себя как «осмысленный» мир. Смыслы, в нем заключенные, произведены людьми в ходе их прак­тической жизни и являются последствиями предпринимаемых ими попыток понять или объяснить этот мир для себя. Социальная жизнь, частью которой и являются такие попытки, с другой стороны, произ­водится участвующими в ней действующими лицами. Они произво­дят ее именно в понятиях их активного конституирования и рекон-ституирования смысловых рамок, посредством чего они организуют свой опыт6. Поэтому концептуальные схемы социальных наук выра­жают двойную герменевтику, соотносясь как с процессом вхождения в смысловые рамки (и постижение их), задействованные в производ­стве социальной жизни обычными действующими, так и с процессом реконструирования этих рамок в новых смысловых рамках, задейство­ванных в технических концептуальных схемах. Я еще коснусь неко­торых сложных вопросов, возникающих в связи с этим, в этой книге. Но на данный момент важно отметить, что двойная герменевтика социальных наук весьма отличает их от наук естественных в одном существенном отношении. Понятия и теории, вырабатываемые в естественных науках, достаточно часто просачиваются в обыденные дискуссии и становятся частью повседневных ориентиров. Но это, конечно же, не имеет никакого отношения к миру природы как тако­вому; тогда как привнесение технических понятий и теорий соци­альных наук может превратить их в конституирующие элементы того самого «предмета», для характеристики которого они и были сфор­мулированы, и тем самым изменить контекст их использования. От­ношение взаимообмена между здравым смыслом и научной теори­ей — весьма своеобразная, но необычайно интересная особенность социального исследования.

Проблема определения действий-типов сразу же возникает, не­смотря на сложности, создаваемые двойной герменевтикой, поэто­му я сосредоточусь прежде всего на идентификации актов внутри повседневных понятийных рамок, а затем обращусь (в последней главе книги) к отношению между этими рамками и техническими понятиями социальной науки.

Вопросы, побуждающие идентифицировать смысл происходящего в природе, будь то среди простых наблюдателей или среди ученых, не носят единого характера. То, что спрашивается в вопросе: «Что произошло?», — соотносится, во-первых, с интересами, стимулирующими исследование, а во-вторых, с уровнем или типом знания, которым уже обладает исследователь7. Объект или собы­тие существует или происходит, но искомая в исследовании его ха­рактеристика (здесь не важно, у кого спрашивают — у самого себя или у другого) зависит от двух вышеупомянутых обстоятельств. Ис­комый ответ на вопрос: «Что это у тебя?» — может быть при опре­деленных обстоятельствах: «Книга», в другом контексте этот ответ может быть: «Новая книга некоего X» или «Предмет определенной массы». Все эти характеристики могут быть верными, но нет одной единственной, которая была бы единственно верна, а все осталь­ные ошибочны, — все зависит от обстоятельств, в которых задает­ся вопрос.

То же самое относится и к вопросам, направленным на иденти­фикацию человеческих актов, а не природных событий и объектов. Предположение философов о том, что вопрос: «Что делает X?» — имеет единый ответ или что все ответы на этот вопрос будут иметь одну логическую форму, не положило конец всем проблемам. (В этом отношении, безусловно, это не то же самое, что и вопрос: «Что X намеревается сделать?») Поскольку вскоре становится оче­видным, что есть множество возможных ответов на такой вопрос, можно сказать, что некто «опускает металлическое орудие на кусок дерева», «колет дрова», «делает свою работу», «забавляется» и т. д. Поскольку все такие ответы будут актами-идентификациями, то философ начинает искать, что у них общего, или стремится пока­зать, что некоторые из них представляют собой «верные», или «обо­снованные», акты-идентификации, а остальные — нет8. Тем не менее все эти характеристики могут быть вполне верными описа­ниями того, что происходит, хотя лишь некоторые из них будут «со­ответствующими», учитывающими контекст, в котором сформули­рован вопрос. Выбор в точности подходящей характеристики и есть именно тот изощренный навык, с помощью которого обычные дей­ствующие справляются с обыденной характеристикой своих по­вседневных взаимодействий, в которых они участвуют и которые активно производят (манипулируя этим навыком, они производят юмор, иронию и т. п.).

Ясно, что утверждения относительно целенаправленности тес­но переплетаются с нашими характеристиками актов, так же, как и наши представления о причинных свойствах безличных сил связа­ны с нашими характеристиками природных событий. Но только лишь весьма ограниченный класс актов-идентификаций логически предполагает, что тип деяния должен быть интенциональным — такого, например, как «самоубийство». Большинство актов не об­ладает таким свойством, т. е. свойством быть совершёнными толь­ко преднамеренно. Конечно же, попытки исследовать поведение действующего, которые ставят целью не только охарактеризовать его понятным образом, но и проникнуть в «мотивы» и «резоны» человека действующего, непременно должны включать и решение о том, что она или он намеревался сделать.

Рационализация действия

Привычное словоупотребление в английском языке стремится сте­реть различия между вопросами «что» и «почему». В определен­ном контексте можно спросить с одинаковым успехом: «Почему этот свет вдруг вспыхнул на небе?» и «Что это за внезапная вспыш­ка на небе?»; ответ: «Это была зарница» — будет приемлемым для любого из них. Точно так же акты-идентификации зачастую слу­жат адекватными ответами на относящиеся к человеческому пове­дению вопросы «почему?». Человек, незнакомый с британскими во­енными правилами, увидев солдата, резко поднимающего ладонь к виску, может спросить: «А что это он делает?» или «Почему это он делает?» Ответа, сообщающего ему, что это способ отдания чести в британской армии, может оказаться достаточно, чтобы прояснить затруднение — при условии, что человек уже знает, что такое «ар­мия», «солдаты» и т. п.

Различия между «целями», «мотивами» и «основаниями» доволь­но нечетки в повседневных рассуждениях, зачастую эти термины выступают как взаимозаменяемые. Вопрос: «Какова была цель это­го ее поступка?» — равнозначен вопросу: «Каковы были основа­ния такого поступка?» Большинство авторов работ по философии действия стремятся установить более четкие различия между этими понятиями, нежели они есть в повседневном употреблении; но раз­личия, ими проводимые, никоим образом не совпадают. Тем не ме­нее некоторые из этих различий необходимы; я предлагаю выделить их для разработки определения намерения, или цели, которое я уже обозначил. Целенаправленное поведение включает в себя использо­вание «знания» с тем, чтобы произвести специфический результат или ряд результатов. Совершенно точно, это знание применяемое. Но для того чтобы разобраться в том, был ли поступок действующего преднамеренным, необходимо установить параметры применяемого им или ею знания. Энском выражает эту мысль, когда говорит, что интенциональное «в одном описании» может таковым и не быть в другом. Например, человек может знать, что пилит доску, но не знать, что пилит доску Смита9. Поскольку для понятия преднамеренного акта важно, чтобы действующий «знал», что он делает, то при таких обстоятельствах нельзя сказать, что он намеренно распилил доску Смита, даже если он действительно целенаправленно распилил дос­ку и эта доска действительно была доской Смита. Это так, даже если действующий забыл, что доска принадлежит Смиту, в тот момент, когда ее распиливал, а потом вспомнил. Вольно или невольно люди показывают нам посредством того, что они говорят, более или менее четкие разграничения между теми их поступками, которые мы впра­ве называть целенаправленными, и теми, которые так не могут быть названы. Гораздо труднее знать, где проводить такие разграничения в случае поведения животных, где и какое «знание», используемое животным, мы можем предполагать.

Понятия «интенция» и «цель» как таковые скорее вводят в за­блуждение или же могут стать таковыми, поскольку предполагают, что поток жизнедеятельности действующего может быть четко рас­черчен по намеченным результатам. Только в редких случаях у чело­века есть на уме четкая «цель», которая вполне определенно органи­зует все его силы в одном направлении — например, когда человек вознамерился выиграть в соревновании, которое на то время, ког­да он (или она) участвует в нем, полностью поглощает внимание. В этом смысле прилагательные «целенаправленный» и «намерен­ный» более точны, нежели форма существительного. Целевое со­держание повседневного действия состоит в непрерывном успешном отслеживании» действующим его или ее собственной деятель­ности; оно есть показатель того, что действующий незаметно для себя владеет ходом повседневных событий, что он обычно воспри­нимает как само собой разумеющееся. Пытаться выяснить цели поступков, совершаемых действующим, значит задаться вопросом о том, каким образом или с какой точки зрения человек отслежива­ет свое участие в тех или иных событиях. Жизнедеятельность че­ловека состоит не из разложенных по полочкам отдельных целей и проектов, а из непрерывного потока целенаправленных действий и взаимодействий с другими и с природным миром; «целенаправлен­ный акт», как и акт-идентификация вообще, действующий может уловить только в рефлексии или когда этот акт концептуально обо­соблен другим действующим. Именно в этих терминах и следует понимать то, что я называю «иерархией целей». Действующие люди способны отслеживать свою деятельность в виде разнообразных конкурентных потоков, большинство из которых, по выражению Шюца, «удерживаются в статике» в каждый момент времени, но действующий «знает» о них в том смысле, что она или он может воспроизвести их в памяти в нужной ситуации или в особом слу­чае, когда возникает такая необходимость.

То, что справедливо в отношении «интенций» или «целей», так­же применимо и к «основаниям»; т. е. вполне уместно говорить о рационализации действия на основании рефлексивного отслежива­ния действующим своего поведения. Спросить об основаниях того или иного акта — значит рассечь концептуально поток действия, который, однако, не состоит из четко выстроенных дискретных «оснований», как не состоит он и из дискретных «интенций». Я ут­верждал, что наиболее продуктивно представление о целенаправ­ленном поведении как об использовании «знания» для достижения определенного результата, события или качества. Исследование рационализации такого поведения, как мне представляется, пред­полагает рассмотрение: 1) логической связи между различными формами целенаправленного акта, или проекты, и 2) «технических основ» знания, используемого в целенаправленном акте как «сред­ство» для достижения определенного результата.

Несмотря на совмещение понятий «цель» и «основание» в обыден­ном словоупотреблении, в социологическом анализе целесообразно разделять разные пласты исследования, которое обычные действующие предпринимают в отношении действий друг друга. Когда поведение одного действующего ставит в тупик — «Что он делает?», — другой действующий прежде всего попытается сделать это действие понят­ным, придать ему смысл. Однако он может и удовлетвориться тем, что знает о том, что делает другой, и захочет спросить его о цели того, что он делает, или о том, сделал ли он это вообще преднамеренно или нет (а это может изменить его изначальную характеристику акта, особен­но если он заинтересован в установлении моральной ответственнос­ти: становится ли «умерщвление» «убийством»). Но он может захо­теть проникнуть еще глубже, к самим «основам» того, что сделал действующий, а это означает необходимость спросить о логическом увязывании и об эмпирическом содержании им же самим отслеживае­мого поведения.

В этой связи «основания» можно определить как принципы, на которые опирается действие, которые действующий постоянно «имеет в виду» как непременный элемент своего рефлексивного отслеживания и своего поведения. Позволю себе привести пример из Шюца: «раскрыть зонтик» — это характеристика акта; намере­ние (интенция) этого поступка заключается в том, чтобы «остаться сухим»; а основанием этому действию служит осознание того фак­та, что предмет соответствующей формы, помещенный над голо­вой, предохранит от попадания дождя. «Принцип действия», таким образом, конституирует объяснение того, почему какое-либо осо­бое «средство» является «правильным», «подходящим» или «соот­ветствующим» для достижения данного результата, обозначаемого специфическим актом-идентификацией. Ожидание рационализа­ции «технической эффективности» в рефлексивном отслеживании поведения дополняется ожиданием логической состоятельности того, что я назвал ранее «иерархиями цели»: это неотъемлемая чер­та рациональности действия, ибо то, что является «целью» в отно­шении одного акта-идентификации, может также выступать и как «средство» в более обширном проекте. В повседневной жизни ос­нования действующего, прямо предлагаемые или предполагаемые другими, вполне ясно признаются «адекватными» относительно общепринятых норм здравого смысла — того, что конвенциональ­но принято в специфически определяемых контекстах действия.

Являются ли основания причинами? Это наиболее горячо об­суждаемый в философии действия вопрос. Те, кто полагает, что основания не являются причинами, утверждают, что отношение между основанием и действованием — «концептуальное» отноше­ние. Нет способа, считают они, чтобы описать основания безотно­сительно к поведению, которое они рационализируют; поскольку не существует двух независимых совокупностей событий или со­стояний — «оснований» и «действий», — то не может быть и воп­роса о существовании какого бы то ни было рода причинной связи между ними. Другие авторы, которые хотят в свою очередь показать причиняющую силу оснований, искали способ разделения «основа­ний» и «действий», так же как и событий и поведения, с которым они соотносятся. Очевидно, решение этого вопроса, по существу, зависит от понятия причинности; думаю, будет справедливым ска­зать, что наибольший вклад в эту дискуссию был сделан так или иначе в традиции юмовской каузальности. Более тщательное рас­смотрение логики причинного анализа невозможно в рамках дан­ного исследования, поэтому здесь я буду догматически утверждать, что необходимо объяснять причинность действующего. В соответ­ствии с этой необходимостью причинность не предполагает «зако­нов» инвариантной связи (если что, то имеет место обратное), но предполагает скорее 1) необходимую связь между причиной и след­ствием и 2) представление о причинной эффективности. То, что причиной действия является рефлексивное отслеживание действу­ющим собственных интенций в отношении как своих потребнос­тей, так и требований внешнего мира, является достаточным для данного исследования объяснением свободы поведения; тем са­мым я противопоставляю не свободу и причинность, а скорее, — «причинность действующего» и «причинность события». «Де-. терминизм» в социальных науках соотносится с любой теоретиче­ской схемой, которая редуцирует человеческое действие лишь до «причинности события»10.

Я утверждал, что рассуждения об «основаниях» могут ввести в заблуждение и что рационализация поведения — это главная ха­рактеристика отслеживания поведения, внутренне присущая реф­лексивному поведению действующих людей как целеполагаю-щих существ. В рассмотренной мной концептуализации всех этих вопросов целенаправленность с необходимостью является ин-тенциональной в феноменологическом смысле слова (т. е. логиче­ски связанной с описаниями «целевых актов»), но рационализация действия не является таковой, поскольку это соотносится с тем, что эти акты основаны на принципах. Рационализация поведения вы­ражает собой тот факт, что действие причинно закреплено в соеди­нении целей с условиями их реализации в непрерывном праксисе повседневной жизни. Вместо того чтобы просто называть основа­ния причинами, более точно было бы назвать рационализацию при­чинным выражением того, что целенаправленность действующего основана на знании и знании социального и материального миров, которые образуют среду действующего субъекта.

Я буду пользоваться термином «мотивация» для обозначения потребностей, которые побуждают действие. Между мотивацией и аффективными составляющими личности существует прямая связь, и это признается в повседневном словоупотреблении: мо­тивы зачастую имеют «названия» — страх, ревность, тщеславие и т. д. — этими же словами принято называть и эмоции. Все, о чем я до сих пор говорил, «доступно» сознанию действующего не в том смысле, что сам действующий может сформулировать в теорети­ческой форме, как и что он или она делает, но в том смысле, что ее или его собственные утверждения относительно целей и основа­ний ее или его поведения являются наиболее значимым (если не окончательным) источником суждений о поведении, если, конечно, она или он ничего не скрывает. Однако это не так в случае с моти­вацией. В моем употреблении этого термина он покрывает и те случаи, когда действующие осознают свои потребности, и те, когда их поведение оказывается под влиянием сил, недоступных их со­знанию; после Фрейда мы вынуждены считаться с вероятностью того, что обнаружение этих сил встретит активное сопротивление со стороны действующего. Понятие интереса находится в непо­средственном отношении к понятию мотива; «интерес» можно про­сто определить как любой итог или событие, которое способствует удовлетворению потребности действующего. Нет интересов без по­требностей, но поскольку люди не всегда обязательно осознают свои мотивы, действуя определенным образом, то они и не обяза­тельно осознают, каковы их интересы в любой данной ситуации.

Точно так же, разумеется, индивиды и не действуют обязательно в соответствии со своими интересами. Далее, было бы неверно пола­гать, что интенции всегда совпадают с потребностями: человек мо­жет намереваться сделать что-либо (и сделать это), вовсе не желая этого делать; в то же время человек может хотеть того, для достиже­ния чего она или он не намерен предпринимать никакого действия11.

Смысл и коммуникативное намерение

До сих пор я затрагивал только проблемы «смысла» деяний. Когда в обычном словоупотреблении мы упоминаем о целенаправленнос­ти, то зачастую говорим о том, что человек «собирается сделать»; точно так же, когда мы говорим о произнесении, мы имеем в виду то, что она или он «хочет сказать». Отсюда, как может показаться, всего один шаг до утверждения (или предположения) о том, что «собираться что-то» сделать — то же самое, что и «собираться что-то» сказать. Здесь, пожалуй, введенные Остином понятия иллоку­тивного акта и иллокутивных сил* принесли столько же пользы, сколько и вреда. Остина привлек тот факт, что сказать что-либо отнюдь не означает просто утверждать что-либо. Произнесение фразы: «Этим кольцом я венчаюсь с тобой» — не является описа­нием действия, но есть само действие (венчание). Если в подобных случаях собираться что-то сказать — значит ipso facto** собираться что-то делать, то может показаться, будто есть лишь одна-един-ственная и независимая форма смысла, которая не вынуждает де­лать какого-либо различия между деланием чего-то и говорением чего-то. Но это не так. Ибо практически все произносимое, за ис­ключением невольных восклицаний, криков боли и экстаза, имеет коммуникативный характер. Некоторые виды вербальной коммуни­кации, включая и ритуальные фразы, вроде той: «Этим кольцом я венчаюсь с тобой» — по форме своей декларативны, но это не ме­няет дела. В таких случаях произнесение является и «осмыслен­ным актом» как таковым, и в то же время способом передачи по­слания или смысла другим людям: смысл в этом случае будет чем-то вроде: «Тем самым скрепляется брачный союз и устанавли­ваются брачные узы» — как это понимает сочетающаяся браком пара и все при этом присутствующие.

* См.: Остин Дж. Как совершать действия при помощи слов? Лекция VIII // Остин Дж. Избранное. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. — Прим. перев.

** В действительности (лат.) — Прим. ред.

 

Смысл произносимого как «коммуникативного акта» (если оно вообще имеет смысл), таким образом, всегда можно отличить в принципе от смысла действия или от идентификации действия как конкретного акта. Коммуникативный акт — это акт, в котором цель действующего или одна из целей связана с успешной передачей информации другим. Эта «информация» конечно же не обязатель­но должна носить только характер утверждения, она может быть заключена в попытке убедить других или повлиять на них с тем, чтобы вызвать особую ответную реакцию. Поэтому точно так же, как произнесение чего-либо может быть и актом (чем-то «сделан­ным»), и «коммуникативным актом», так и нечто «сделанное» так­же может иметь коммуникативное намерение. Усилия, предпри­нимаемые действующими, чтобы произвести определенного рода впечатление на других своими репликами, которые они конструи­руют, чтобы «запустить» свои действия, хорошо проанализирова­ны в работах Ирвинга Гофмана, которого интересовали сравнения и противопоставления таких форм коммуникации формам, зафик­сированным в произнесении. Но и это не может отвлечь от основ­ного: рубка дерева и многие другие формы действия не являются коммуникативными актами в этом смысле. Говоря вообще, есть разница между осмыслением чьего-либо действия, когда она или он что-то делают (включая и ритуальные фразы во время венча­ния), и осмыслением того, как другие осмысляют то, что она или он говорит или делает, пытаясь коммуницировать. Я уже отмечал, что когда действующие или социологи задают вопрос «почему?» в отношении действий, они могут спрашивать либо «что» есть дей­ствие, либо искать объяснений, почему действующий склонен вес­ти себя так, а не иначе. Мы можем задать тот же вопрос «почему?» в отношении того, что произносится, но когда нам надо знать, поче­му человек сказал именно это, а не почему он сделал именно это, то мы спрашиваем о коммуникативном намерении. Мы можем спро­сить, что он имел в виду — первый тип вопроса «почему?»; или же мы можем спросить что-то вроде: «Что заставило его сказать это мне в ситуации, когда он знал, что это смутит меня?»

Некоторые, только лишь некоторые аспекты коммуникативного намерения в произносимых словах исследовались Стросоном, Грай-сом, Серлем и др. Попытка порвать с предшествовавшими теориями значения, представленными поздними работами Витгенштейна и работами Остина, сосредоточенными на инструментальном исполь­зовании слов, несомненно, имела некоторые благоприятные послед­ствия. Совершенно очевидно совпадение недавних работ по филосо­фии языка с идеями Чомски и его последователей относительно трансформационных грамматик. И те, и другие рассматривают ис­пользование языка как умелое и творческое предприятие. Но в неко­торых философских работах реакция против предположения о том, что все произносимое имеет некую форму содержательного утверж­дения, привела к не меньшему преувеличению, когда «значение» представляется исчерпанным в коммуникативном намерении.

В заключение этого раздела я хотел бы показать, что работа авторов, упомянутых в начале предыдущего параграфа, возвраща­ет нас назад, к соображениям, выдвигавшимся на первый план еще Шюцем и Гарфинкелем, — о роли «понятного для здравого смыс­ла» или того, что я буду называть само собой разумеющимся обо­юдным знанием в социальном взаимодействии. Грайс представил наиболее впечатляющий анализ значения как коммуникативного на­мерения (не-естественного значения). В своей оригинальной форму­лировке Грайс выдвинул идею о том, что утверждение: «Действую­щий S имел в виду то-то и то-то, когда говорил нечто обычно можно представить в виде: «5 предполагал, что произнесение X будет воздействовать на другого или других посредством того, что они признают в этом его намерение». Но это еще не все, как он сам позже заметил, поскольку могут встречаться случаи утверждений, не являющиеся примерами (не-естественного) значения. Человек может обнаружить, что как только он или она произносит опреде­ленное восклицание, другой мучительно переживает это; и, сделав однажды такое открытие, человек начинает намеренно повторять этот эффект. Если, однако, первый произносит восклицание, и вто­рой переживает, узнав это восклицание, но при этом также узнает и намерение, то мы не должны утверждать, что восклицание что-то «значило». Тем самым Грайс приходит к выводу, что результат, ко­торого хочет достичь S, «должен быть чем-то, что в некотором смысле находится под контролем аудитории, или что в некотором смысле (в смысле «основания») признание за высказыванием X некоторого намерения для аудитории является основанием, а не просто причиной»12.

Критики нашли в этом рассуждении множество различных дву­смысленностей и трудностей. Одна их них заключается в том, что оно ведет к бесконечной регрессии, когда эффект, который S1 наме­рен произвести на S2 , зависит от намерения S1 , чтобы S2 узнал о его намерении, что S\ узнал о намерении S2 узнать о его намере­нии ... В своих более поздних работах Грайс утверждает, что такого рода регрессия не создает особых проблем, поскольку в любой ре­альной ситуации отказ или неспособность действующего слишком далеко продвинуться по ходу регрессивного знания о намерениях положит ей практические пределы13. Однако вряд ли это может удовлетворить нас, поскольку проблема регрессии — логическая: избежать регрессии, я думаю, можно только если ввести элемент, непосредственно не фигурирующий в рассуждениях Грайса. Этот элемент и есть как раз то «понимание с точки зрения здравого смысла», присущее действующим в рамках общей культурной сре­ды, или, выражаясь в другой терминологии, — «обоюдное знание», как назвал это один философ. (На самом деле у этого явления нет общепринятого названия, как он говорит, и поэтому он дает ему свое название.)14 Есть много такого, что, как полагает действую­щий (или принимает это как само собой разумеющееся), известно любому другому компетентному действующему, когда он обраща­ется к нему, он также полагает само собой разумеющимся и то, что он знает об этом его предположении. Но это, как мне кажется, не приводит к другой бесконечной регрессии типа «действующий зна­ет о том, что другие знают, что он знает, что другие знают...». Эта бесконечная регрессия опасна только в стратегических обстоятель­ствах, например, во время игры в покер, когда игроки стараются опередить в догадках и маневрах друг друга: здесь эта проблема является практической для действующих, а не логической голово­ломкой для философа или социолога. «Понимание с точки зрения здравого смысла» или обоюдное знание, имеющее отношение к теории коммуникативного намерения, включает в себя, во-первых, «то, что каждый компетентный действующий должен знать (верить в это)» кое-что о свойствах компетентных действующих, включая и самих действующих, и других. А во-вторых, обоюдное знание пред­полагает конкретную ситуацию, в которой действующий оказыва­ется в определенное время вместе с другим или другими, которым адресовано произносимое сообщение, — все это представляет со­бой случай особого рода обстоятельств, которому соответствуют определенные формы компетентности. Точка зрения, на которой так настаивали Грайс и другие и согласно которой коммуникатив­ное намерение является основной формой «значения», в том смыс­ле, что оно удовлетворительно объясняет значение, позволит нам понять (конвенциональные) значения типов произносимого. Дру­гими словами, «S-значение» (то, что действующий имеет в виду, когда произносит нечто) — это ключ к объяснению «Х-значения» (того, что означает особый знак или символ)15. Я хочу поспорить с этим. «А-значение» и социологически, и логически первично по отношению к «S-значению». Социологически первично потому, что система символических способностей, необходимая для самого су­ществования большинства человеческих целей, какими их полагает себе каждый индивид, предполагает существование лингвистиче­ской структуры, опосредствующей культурные формы. Логически первично потому, что любое объяснение, начинающее с «^-значе­ния», не может объяснить происхождение «понимания с позиций здравого смысла» или обоюдного знания, но вынуждено принимать его как данное. Это станет ясно, если посмотреть на некоторые философские сочинения, которые тесно переплетаются с теорией значения Грайса и обладают теми же недостатками16.

Одно из таких объяснений, урезанное до самого существенного, выглядит следующим образом. Значение слова в лингвистическом сообществе зависит от норм, или конвенций, преобладающих в этом сообществе, в результате «конвенционально принимается, что это слово значит р». Конвенцию можно понимать как разрешение проблемы координации, как она определяется в теории игр. Про­блема координации заключается в том, что два человека или более имеют одну и ту же цель, к которой они стремятся, и для этого каж­дый из них должен выбирать средства из целого ряда альтернатив­ных и взаимоисключающих средств. Выбранные средства сами по себе не имеют значения, кроме тех случаев, когда они соединяются со средствами, выбранными другими или другим, когда они служат достижению общих целей; взаимные реакции действующих урав­новешиваются, если есть эквивалентность результатов, независимо от того, какие средства были использованы. Так, представим себе две группы индивидов, одни привыкли ездить по левой стороне, другие — по правой; эти две группы соединились в одно сообще­ство на новой территории. Проблема координации заключается в том, чтобы достичь такого результата, когда все будут ездить по одной и той же стороне дороги. Есть две совокупности равновес­ных состояний, которые представляют успешный результат: будут ли все ездить по правой стороне дороги, или будут ли все ездить по левой стороне, в понятиях изначальной проблемы как проблемы координации действий, каждое из этих решений будет равно «ус­пешным». Значимость этого положения заключается в том, что оно, видимо, указывает на то, как коммуникативное намерение может быть увязано с конвенцией. Ибо действующие, вовлеченные в про­блему координации (по крайней мере, настолько, насколько они ведут себя «рационально»), будут действовать так, как, по их мне­нию, другие ожидают от них.

Но эта точка зрения, при всей ее формальной симметричности, которая не может не привлекать, является ошибочной и как объяснение конвенции вообще, и как теория конвенциональных аспектов значения в частности. Она социологически ущербна и, я думаю, логически несо­стоятельна; что касается последнего аспекта, то несостоятельна на­столько, насколько она сконцентрирована на конвенциональных зна­чениях. Прежде всего представляется очевидным то, что некоторые нормы, или конвенции, не содержат вообще никаких проблем коорди­нации. В нашей культуре, например, конвенционально то, что женщи­ны носят юбки, а мужчины их не носят. Но проблемы координации ассоциируются с конвенциональными стилями одежды лишь настоль­ко, насколько, скажем, тот факт, что женщины теперь чаще носят брю­ки, чем юбки, создает трудности для различения полов, поэтому дости­жение взаимно приемлемых результатов в отношениях между полами может быть сведено к компромиссу! Более важно то, что даже в тех конвенциях, которые содержат в себе проблемы координации, цели и ожидания сторон конвенции типично определяются принятием конвенции, а не достижением конвенции как результата ее принятия. Проблемы координации, как проблемы, стоящие перед действующим (а не перед социологом, наблюдающим их, чтобы понять, как координация действий осуществляется конкретно), возникают только при об­стоятельствах, о которых я уже упоминал: когда человек пытается уга­дать или предугадать, что собираются сделать другие, имея при этом в своем распоряжении информацию о том, что и другие пытаются де­лать то же самое в отношении его предполагаемых действий. Но в большинстве случаев в социальной жизни действующим не приходит­ся (сознательно) делать это главным образом благодаря существова­нию конвенций, в понятиях которых «соответствующие» способы от­ветной реакции принимаются как само собой разумеющиеся. Это относится к нормам в целом, но к конвенциональным значениям — особенно. Когда человек что-то говорит другому человеку, то его це­лью является не координация его действий с действиями других лю­дей, а коммуникация с другими определенным способом — с помо­щью конвенциональных символов.

В этой главе я выдвинул три основных довода. Первый — о том, что ни понятие действия, ни понятие акта-идентификации логиче­ски никак не связаны с интенциями; второй — о том, что значение «оснований» в человеческом поведении можно лучше всего понять как «теоретический аспект» рефлексивного отслеживания поведе­ния, которое простые действующие ожидают друг от друга; так, что если спросить действующего, почему он поступил так, а не иначе, то он (или она) способен предложить принципиально обоснован­ное объяснение своего действия. И третий довод заключался в том, что коммуникация смысла (значения) во время взаимодействия со­держит проблемы, отчасти отличающиеся от тех, которые касают­ся идентификации значения в некоммуникативных актах.

В последующих двух главах я постараюсь использовать выво­ды этой главы и строить на них как на исходном основании логику социально-научного метода. Это основание носит подготовитель­ный характер потому, что то, о чем я до сих пор говорил, не каса­лось тех вопросов, которые я в предыдущих главах обозначил как некоторые основные трудности «интерпретативной социологии», а именно — неспособность разрешить проблемы институциональной организации, власти и борьбы как связующие характеристики со­циальной жизни. В следующей главе я попытаюсь соединить неко­торые положения различных социологических школ мысли, ранее обсуждавшиеся в рамках теоретической схемы, способной дать удовлетворительное решение этих проблем.

Примечания

1         Peters R. S. The Concept of Motivation. L., 1958. P. 12-13.

2         См.: Danto Arthur. Analytical Philosophy of Action. Cambridge, 1973. P. 28ff.

3         Austin J. L. Three Ways of spilling ink // The Philosophical Review. Vol. 75. 1966.

4         Toulmin Stephen. Reasons and Causes // Borger R. and Cioffi F. Explanation in the Behavioural Sciences. Cambridge, 1970. P. 12.

5         Davidson D. Agency // Binkley R. et al. Agent, Action, Reason. Oxford, 1971.

6         Говоря о «производстве общества», я не следую за Туреном, который ';    использовал это же выражение, хотя только в отношении того, что он называл sujet historique (Прим. ред.).  Touraine A. Production de la societe. Paris, 1973.

7         См.: Витгенштейн о наглядных определениях.

8         См., например: Shwayder D. S. The Stratification of Behaviour. L., 1965. P. 134; Idem. Topics on the backgrounds of action // Inquiry. 1970. Vol. 13.

9         Anscomb G. E. M. Intention. Oxford, 1963. P. 12ff.

10     Cf. Harre R. and Secord P. F. The Explanation of Social Behaviour. Oxford, 1972. P. 159ff.

11     В этом отношении я согласен с Данто, который пишет: «Человек мо­жет что-то делать потому, что он намеревается это сделать, из чего отнюдь не следует, что он хочет это делать (если только мы оконча­тельно не приравняем значение слова "хотеть" к значению интен­ции)» (Analytical Philosophy of Action. P. 186).

12     Grice H. P. Meaning // Philosophical Review. 1957. Vol. 66. P. 385.

13     Grice. Utterer's meaning and intentions // Philosophical Review. 1969.Vol. 78.

14     Schiffer Stephen R. Meaning. Oxford, 1972. P. 30^2.

15     Ibid. P. 1-5 and passim.

16     Lewis David K. Convention. Cambridge (Mass.), 1969

Перевод с английского С. П. Баньковской

 

Никлас Луман. «ЧТО ПРОИСХОДИТ?» И «ЧТО ЗА ЭТИМ  КРОЕТСЯ?». ДВЕ СОЦИОЛОГИИ  И ТЕОРИЯ ОБЩЕСТВА*

I

С самого своего возникновения социология пыталась реагировать на два очень разных вопроса: «Что происходит?»** и «Что за этим кроется?» Трудно сохранять единство дисциплины, когда вопросы столь различны. Иногда (прежде всего, в конце 60-х гг.) полемика между теми, кто стремится поставить во главу угла либо один из этих вопросов, либо другой, становилась настолько острой, что угрожала существованию социологии как особой отрасли науки. В Германии она широко известна как «спор о позитивизме»1. Одна­ко и в США задавался вопрос, не получится ли теперь так, что все производство теорий в социологии будет расколото, в зависимости от того, создают ли их «инсайдеры» или «аутсайдеры»2.

* Перевод выполнен по отдельному изданию доклада в серии «Bielefelder Universitatsgesprache und Vortrage»: Luhmann N. «Was 1st der Fall?» und «Was steckt dahinter?» Die zwei Soziologien und die Gesellschaftstheorie. Bielefeld, 1993. S. 4-24.

** Эта формулировка восходит к «Логико-философскому трактату» Л. Вит­генштейна («Die Welt ist alles, was der Fall ist»). Критическое обсуждение этого варианта перевода не привело пока к более удовлетворительным формулировкам. См. публикацию В. Руднева: Логико-философский трактат с параллельным фило-софско-семиотическим комментарием // Логос. 1999. № 1 (11). С. 103-105.— Прим. перев.

 

Теперь-то все эти чересчур резкие формулировки и полемиче­ские аргументы — вчерашний снег, к тому же порядком подтаяв­ший, а соответствующие тексты еще читают одни лишь историки. Да и пример Юргена Хабермаса показывает, что полемика — не лучший способ представить публике свою теорию. Существует, однако, опасность, что это, такое быстрое, развитие, связанное синтеллектуальным и политико-экономическим крушением марксиз­ма, приведет также и к забвению той теоретической проблемы, ко­торая с самого начала наложила свой отпечаток на социологию, и что забудется напряженное отношение между вопросами «что про­исходит?» и «что за этим кроется?».

Их различение позволяло социологии опереться на широко рас­пространенную культуру подозрения мотивов. Например, можно восторгаться китайской живописью, элегантностью рисунка и ра­створением очертаний в облаках и тумане. Но можно также уста­новить, что облака на картинах всегда бывают помещены там, где требуется скрыть, что китайцы не владеют центральной перспек­тивой. Однако универсализация подозрений относительно мотивов, превращение их в общую установку отнимает у этого жеста крити­ческую, просвещенческую релевантность. Такого рода вопросы стали обычным делом. Может быть, характерное для современной социологии истощение связано именно с этим отказом от напряже­ния. Позволено почти все — коль скоро можно сделать отсылку к чему-то внешнему. А это возможно, потому что есть печатный ста­нок и отсутствующее можно трактовать как присутствующее*.

* Присутствие есть телесное присутствие (Луман издавна следует И. Гофма­ну). Взаимодействие присутствующих — малая социальная система (интеракция). Социокультурная эволюция связана с развитием средств коммуникации. Книго­печатание позволяет коммуницировать с более обширной аудиторией, не только с теми, кто присутствует телесно. — Прим. перев.

 

Фабрика проектов эмпирических исследований продолжает ра­ботать, исходя из предпосылки, что благодаря обращению к реаль­ности можно решить, что истинно, а что неистинно. Тем самым добываются деньги и рабочие места для продолжения исследова­ний. Критическая социология продолжает считать, что она удалась, а общество не удалось. Общество и критика взаимно экстернализи-руются. Теоретические дискуссии имеют место — хотя преимуще­ственно это происходит под знаком постмодерна, иначе говоря, тут хватаются за существовавшие в прошлом позиции, которые нельзя изменить, но по отношению к которым можно дистанцироваться через их интерпретацию. То же самое относится и к вниманию, ка­кое по-прежнему привлекают к себе пятизвездные герои дисципли­ны, ее классики. Авторы становятся классиками, если установлено, что то, что они написали, не может быть правильным, ведь тогда приходится искать какое-то иное основание, чтобы заниматься ими, а таковым может быть лишь то, что ими занимаются другие. Вместо того, чтобы искать подтверждения во внешнем мире, экстернализа-цию совершают относительно прошлого, которое нельзя изменить, а можно еще только интерпретировать*. Здесь особенно ясно вид­но, что (и как именно) прошлое тоже служит экстернализации: от­сутствующие доминируют над присутствующими. Не заметить хотя бы попутно, что сказанное тобою можно найти уже у классиков, и не выказать тем самым уважения к экзегетам, значит подставить себя под огонь критики.

В этой триаде, где эмпирия соотносит себя с внешним миром, критика — с самодостоверностью, а теоретические дискуссии — с прошлым, исчезает единство дисциплины. И, конечно, никто не ре­шается вновь возвестить о нем как о Троице. Игра внутренней ис­следовательской свободы и (весьма различных) внешних референ­тов устанавливается сама собой. Сплошь и рядом считается само собой разумеющимся отказ от единства воззрения на мир, от един­ства описания общества, в каковом обществе само описание при­нимает участие**, от единства притязаний дисциплины. Быть мо­жет, это действительно оправдано и даже неизбежно. Но следует ли в силу этого отказываться также и от того различения, которое когда-то определяло единство дисциплины, т. е. от различения воп­росов «Что происходит?» и «Что за этим кроется?»

* По Луману, аутопойетические (самопроизводящиеся) системы сталкиваются с проблемой тавтологии и парадокса, поскольку каждая операция системы отсыла­ет к другой операции той же системы, т. е. система ссылается на себя самое. Размы­кание этой замкнутости на себя может происходить двояким образом: через обра­щение системы к своей истории или через обращение к своему окружающему миру как чему-то такому, что не содержит операций системы. Экстернализация относи­тельно прошлого — это, так сказать, «запрещенный прием», смешение жанров. — Прим. перев.

** Иными словами, социология — это коммуникация, и как таковая она проис­ходит в обществе. Социология — это самоописание общества, а не описание обще­ства кем-то или чем-то, что находится вне его. — Прим. перев.

 

Быть может, трудно реставрировать данное различение. Но если это не получается, то следовало бы знать, по меньшей мере: поче­му не получается.

Обрести единство через различение, обрести единство как единство различения — это кажется парадоксальной теоретичес­кой программой, но именно так и задумано. Различенное есть одно и то же — в этом состоит наш исходный парадокс. Но на этом нельзя останавливаться. Парадоксы, как говорят логики, должны быть «развернуты». Они должны быть разняты в различениях, обе стороны которых могут быть маркированы, т. е. идентифицирова­ны. Так как парадокс лишь мерцает в себе, но как таковой не спо­собен ничего породить, он должен быть заменен чем-то другим, а именно некоторым различением. Правда, различение может быть всякий момент репарадоксировано, если будет задан вопрос о его единстве*. Однако делать этого не следует, если с помощью приня­того различения удается наработать удовлетворительные результа­ты. Нужно только смочь, — а ни о чем ином и не говорит отсылка к парадоксу как конечной формуле всех наблюдений и описаний. Нужно только смочь, и прежде всего, — именно тогда, когда ис­пользованное до сих пор различение больше не удовлетворяет и должно быть заменено на другое. «Парадокс», следовательно, — это некая формула функции, прагматичное понятие, дающее побу­дительный или тормозящий толчок в операциях ориентированного на теории исследования. Чисто практически оно служит, чтобы на­гнать страху на себя и на других, без которого не обрести мужества предлагать глубинные изменения в теории. Вопрос о единстве раз­личения может быть поставлен лишь с помощью другого различе­ния, которое тогда, конечно, на момент его использования, должно сделать невидимым свой собственный парадокс.

* Когда мы имеем дело с различением, то можем сосредоточиться либо на том, какие разные стороны у него есть, а можем задать вопрос, сторонами чего они являются. Это «нечто» есть «единство различения», а парадокс состоит в том, что противоположные стороны суть стороны именно этого единства и в этом смысле — одно и то же. Так, истина и ложь суть стороны знания, т. е. и то, и другое есть знание, и т. п. — Прим. перев.

 

Если посмотреть на имеющиеся публикации, на «состояние исследований», то эти рассуждения вовсе не новы. Правда, в по­вседневном применении методологий все еще можно обнаружить представление, будто включение парадоксов в теоретические кон­струкции логически несерьезно. До сих пор еще находит горячее одобрение и тезис Канта, что появление антиномий предвещает ко­нец метафизики. Но существует, однако же, в теологии и риторике (а также, впрочем, и в эстетике) и длительная традиция рацио­нального использования парадоксов. В ретроспективе мы видим, например, что в средневековой технике вопрошания наличество­вал вызванный вопросом, разнятый речью и ответной речью на противоположные утверждения (социально развернутый) парадокс, изображение и разрешение которого предполагало, однако, речевую коммуникацию и решающую компетенцию учителя (авторитет); с точки зрения социологии, мы можем предположить, что конец этой традиции положило книгопечатание3. После этого, в особенности в скептическом XVI в., парадокс снова открыли как форму, но ввиду того, что усилия тогда были сосредоточены на создании математико-экспериментальной науки, парадоксы еще могли быть обнаружены только в риторике и в поэзии4. В то время сюда еще включались та­кие сферы поведения, как общение или любовь (ввиду того, что [она] производит прекрасную видимость); с другой стороны, серьезное, прежде всего, «разумное» поведение отсюда исключалось. Тем са­мым разум был предоставлен своим собственным трудностям обо­снования и, в конце концов, пал их жертвой. Лишь когда становится все более настоятельным именно вопрос о разуме разума, открыва­ется новая страница [этой истории] и современные исследования, ка­жется, больше и больше уделяют внимания теме парадоксальности5.

 

II

 

Вооружившись этой информацией о работе с парадоксами, мы воз­вращаемся к социологии. Различение вопросов «что происходит?» и «что за этим кроется?» мы рассматриваем как такое различение, кото­рое до сих пор позволяло социологии не рефлексировать свое един­ство, т. е. именно единство этого различения. Но как же работали до сих пор, с каким результатом и с какими издержками, чтобы иметь возможность обращаться к обоим вопросам, не сводя их к одному (это и был бы парадокс)? То, что здесь были найдены различные решения, показывает плодотворность этой формы развертывания парадоксаль­ности. Но отсюда, конечно, не следует, что однажды — может быть, уже сегодня — эти возможности не будут исчерпаны.

Первый, имевший, безусловно, наибольшие последствия опыт уд­воения вопроса «что происходит?» за счет вопроса «что за этим кроет­ся?» принадлежит, как известно, Карлу Марксу. На самом деле осно­вание для свободных цен на зерно — не ожидаемое снижение цен на хлеб, как утверждают Пиль и Кобден, но, как выводит из своей теории Маркс, связанная с этим возможность снижения заработной платы.

До Маркса национальная экономия была естественной наукой о рациональном человеческом поведении в ситуации хозяйствова­ния; да и сегодня с помощью математических моделей или теорий рационального выбора она преследует сходные цели, стараясь по­лучить прочное базовое знание в этой области. Маркс ставит воп­рос: чье знание это знание? И другой: каким образом знающий при­ходит к тому, чтобы поверить в свое знание и не видеть того, что нельзя видеть посредством этого знания? Знанию дается новая фор­мулировка: оно является идеологией, а основание незнания усматри­вается в том, что иначе капиталисту зримо предстанет его гибель (мы бы предпочли сформулировать это по-другому: иначе ему наглядно предстанет парадоксальность того, что выживание и рост в условиях рынка ведут к саморазрушению). Маркс тогда сформулировал это посредством (по тем временам нового) понятия диалектики, изготов­ленного Кантом и Гегелем6. Даже если сегодня уже не соглашаются с необходимыми здесь решениями о понятиях, близость к парадоксу всей его теоретической программы остается впечатляющей. При всех заслугах критики [капитализма] никто так и не удосужился объяс­нить, почему же все-таки он вообще функционирует. (Интерес к это­му вопросу был объявлен «аффирмативным» и как таковой — под­вергнут критике.) И кроме того, критическая программа наследников Маркса ввиду развития так называемого «капиталистического» хо­зяйственного строя вновь возвращает нас к вопросу, действительно ли различение роста и разрушения есть именно то различение, кото­рое и нужно выбрать, чтобы одновременно и видеть, и не видеть парадоксальность системы общества? А если это так, то, пожалуй, скорее экологические, нежели экономические, проблемы окажутся решающими, т. е. обеспечат единство роста и разрушения.

Поскольку речь идет о теории столь высокого ранга, удивляет то мужество, с каким эпигоны [Маркса] пытаются выйти из затруд­нений посредством все более и более слабых концептов, которые вводились ими впоследствии. Сказанное относится не только к пре­образованию теории [Маркса] в социальную философию и эконо­мическую программу, но прежде всего — к близким ей исследо­вательским направлениям в социальной науке. Так, например, представители американского движения «Critical Legal Studies»* уверены, что за формальностью правовых понятий (например, «due process»**) им удалось открыть содержательные интересы, которые, однако, [они] уже не пытаются инкорпорировать в социальную те­орию. Критическая поза избавляет от необходимости показывать какой-то свой собственный интерес. От имени Разума говорится об ущербности общества. (Но стоит ли для этого использовать слова столь высокие?) А социология науки (в основном британская) даже решается на тривиальное утверждение, что борьба за правильную теорию прикрывает интерес, состоящий в утверждении своей соб­ственной теории. То же самое говорится и о научных исследовани­ях, причем даже и именно о таких, которые, [как считают их авто­ры,] защищены «эмпирией» от вируса «идеологии»7.

* Критические исследования в области права (англ.). Прим. перев.

** Должным образом организованный и совершаемый процесс (англ.). Прим. перев.

 

Исчерпание этой связанной с «диалектикой» возможности [по­строения и обоснования] теории обнаруживается уже в «Диалекти­ке Просвещения»8. Ибо диалектика в современном (Кант / Гегель, Маркс) смысле требует движения через отрицание (будь то даже «имманентная критика»), которая находит свое позитивное завер­шение в чем-то, что может быть утверждаемо. Однако это стано­вится все труднее, как можно видеть на примере социологии музы­ки Адорно (упор на Шенберга) и на примере «этики дискурса», давно уже не соразмерной этой проблеме диалектики (именно по­этому она может еще предлагать себя в качестве только «этики»). Также и привычные, ничего уже не означающие отсылки к «капи­тализму» или «буржуазному обществу» позволяют увидеть, что этот контекст теории общества утратил всякую форму, в которой его сегодня можно было бы представить.

Совсем другой концепт обнаруживается у Эмиля Дюркгейма, прежде всего в его диссертации «О разделении общественного труда» (1893) и в исследовании о самоубийстве (1897). Факты по­казывают увеличение «аномии», в том смысле, что [люди недо­статочно придерживаются] норм и ценностных представлений, опосредованных обществом, а кроме того, обнаруживаются про­блемы с традиционными формами моральной солидарности, ко­торые уже Адаму Смиту давали повод задаваться вопросом о со­вместимости морали и современного хозяйства, основанного на разделении труда (commercial society*). За этим кроется измене­ние формы дифференциации общества, переход от сегментарной к функциональной («основанной на разделении труда») диффе­ренциации. Этим изменением объясняется то, что автоматически («механически») запечатлевающееся в индивидуальном сознании моральное согласие распадается и для моральной реинтеграции оказываются нужны другие формы солидарности. Дюркгейм име­ет в виду «органическую» солидарность, т. е. моральные пред­ставления, которые перекрывают различия, оккупирующие ту часть индивидуального сознания, которая имеет дело с общим (conscience collective**). Таким образом также и общества, осно­ванные на разделении труда, могли бы выработать пусть не оди­наковые, но хотя бы взаимодополнительные ожидания и гаранти­ровать их общественно, т. е. морально.

* Торгового общества (англ.). —Прим. перев.

** Коллективное сознание (фр.). Прим. перев.

 

Также и эта теория была затем переформулирована неоднократ­но, отчасти в более абстрактной форме. Например, Толкот Парсонс исходит из того, что имеется общий эволюционный закон, согласно которому общество реагирует на увеличение дифференциации уве­личением генерализации символических (т. е. общепринятых) цен­ностных представлений, благодаря которым единство системы все-таки может быть еще продемонстрировано9. Примечательно в этом смещении [формулировок] прежде всего более точное указание на различие уровней, лежащее в основе проблематизации. Если Дюр­кгейм еще видел себя обязанным также и морально взыскать тре­буемую органическую солидарность10, если Маркс оставляет от­крытым вопрос о том, следует ли дожидаться революции, которую можно предвидеть, или же ей следует активно содействовать и ее вызывать, то в социологии Парсонса такое повторное введение познания в общество, как цель политического действования, не пре­дусмотрено. То, что «за этим кроется», продолжает за этим скры­ваться, только социальные отношения интерпретируются теперь по-другому. Больше никаких «одиннадцатых тезисов»!

Третий пример мы берем из так называемых эмпирических иссле­дований, которые сегодня проводятся со всем профессиональным ис­кусством, составляют главную часть исследовательской работы в социо­логии и методологически оправдывают притязание дисциплины на научность. Здесь, прежде всего, статистический анализ данных, полу­ченных, специально для этого анализа, ведет к познавательным резуль­татам, которые можно получить лишь таким путем: к открытию, как можно было бы сказать вместе с Паулем Лазарсфельдом, «латентных структур»11. Также и здесь есть факты, репрезентированные «сырыми данными», а есть потусторонний мир связей, который можно сделать видимым только посредством анализа данных. Такой подход сам себя называет «эмпирическим», поскольку здесь предполагается, что на обо­их уровнях можно продемонстрировать реальность и исключить лож­ные предпосылки. Претензия заключается, стало быть, в том, чтобы суметь доказать как факт то, что кроется, тогда как в других случаях речь, скорее, шла о том, чтобы интерпретировать общественное значе­ние фактов в свете того, что за ними кроется.

Это различие отражается и в том, как результаты исследования сопряжены с обществом. Теории Маркса и Дюркгейма были прямо нацелены на объект «общество»12. Напротив, эмпирические иссле­дования могут начинаться без теории общества и завершать свои проекты тоже без теории общества. Как представляется [исследова­телям-эмпирикам], они занимаются свободными от идеологии иссле­дованиями. Но, по меньшей мере, в одном отношении общественно-политические следствия все-таки снова и снова ускользают от них. В эмпирическом исследовании сравнительно легко, причем легко именно без теоретического задания, установить неравномерное рас­пределение в данных, например: соответственно стратификации, полу, расе, возрасту, поколению и т. д. — в том, что касается доступа к вожделенным рабочим местам, более высокоценному образованию, более высокому доходу, юридическим консультациям и судам, т. е. к шансам, предлагаемым различными функциональными системами.

Тем самым постоянно разоблачаются механизмы неравного распре­деления в обществе, которые слишком явным, неоспоримым обра­зом противоречат общепринятому требованию равенства. Этот кон­траст между однозначной ценностью и однозначным миром фактов до известной степени делает излишним вопрос «что за этим кроет­ся?». Можно удовлетвориться грубыми допущениями о влиянии ма­лых клик или господствующих классов, которые все оборачивают себе на выгоду. И можно затем прямо, независимо от правильности такого объяснения, перейти к моральным и политическим призывам. Как известно, небезрезультатным.

От Маркса и вплоть до Дюркгейма, да, впрочем, и впоследствии, продолжали (причем на обоих уровнях, которые здесь обсуждаются) совершенно непосредственно верить в то, что этический долг учено­го — содействовать благу человечества. И если сегодня постулирует­ся этика науки, то это прежде всего признак того, что такая вера в эти­ческий долг уже не самоочевидна. Здесь, возможно, дело в том, что не удается разработать удовлетворительную этическую теорию и добить­ся согласия относительно ее критериев, но прежде всего, пожалуй, этой самоочевидности больше нет потому, что высокая сложность, каузальная необозримость, неизбежные риски решения и проблема того, как поступать с людьми, которые сами не знают, как с самими собой поступать, — все это сопротивляется как регулированию, осно­ванному на науке, так и этическому регулированию. Но потому пропа­дает также связующее звено, которое позволяло переводить фоновое знание в практические или приближенные к практике предложения.

III

Этот анализ, проведенный на довольно значимых примерах, позво­ляет нам сформулировать следующую проблему: как и зачем зна­ние о том, что скрывается, вводят обратно в общественный мир фактов? Современный научный этос не склонен усматривать здесь тайное знание и использовать семантическую фигуру тайны, что­бы признать и отклонить вопрос о смысле сокрытого мира как двойника [этого мира фактов]13. Различие двух вопросов: «Что происходит?» и «Что за этим кроется?» нуждается в единстве. «Оно образует диалектическую проблему» как сформулировали бы это в определенной философской теоретической традиции. Но и независимо от этого нельзя игнорировать, что социология стре­мится не просто оставить различение уровней как есть, в состоя­нии различенности, но тем или иным образом привести само раз­личение обратно, к одной из его сторон, на уровень фактов.

Что касается этой проблемы, то в наши дни социология тут больше не одинока. Конечно, вопрос заостряется из-за того, что в данном случае проблема касается системы общества. Но и матема­тика, и физика, и лингвистика, даже философия (мы называем толь­ко некоторые дисциплины) ставят вопрос «что происходит с ми­ром?», когда у него появляется наблюдатель.

Например, в этот вопрос упирается математическое исчисле­ние, посредством которого Спенсер Браун реконструирует ариф­метику и булеву алгебру14. Речь идет об исчислении, которое маркирует различения и тем самым предполагает наблюдателя, который использует различение, чтобы обозначать одну сторону, а не другую. Вначале исчисление еще не может учитывать наблю­дение, но затем быстро обнаруживается, что сам предполагаемый (но не встроенный [в исчисление]) наблюдатель есть различение, а именно, различение наблюдателя и того, что он наблюдает. «An observer, since he distinguishes the space he occupies, is also a mark»* (т. е. маркирование различения). «We see now that the first distinction, the mark (чем и занимается исчисление), and the observer are not only interchangeable, but, in the form, identical»**15. Также и Луис Кауфман точно такими же рассуждениями начинает свою попытку свести вместе в фигуре самореференции новейшую ма­тематику и кибернетику. «Self-reference and the idea of distinction are inseparable (hence conceptually identical)»***16. Кто хочет, мо­жет вспомнить о Фихте, который тоже мог дать ход своему «я» (то есть учредить его как наблюдателя) только заставив его отли­чать себя от «не-я»17.

* Наблюдатель, поскольку он различает пространство, которое он занимает, тоже есть метка (англ.). Прим. перев.

** Теперь мы видим, что первое различение, метка и наблюдатель не только взаимозаменяемы, но и, по форме, тождественны (англ.]. — При.м. перев.

*** Самореференция и идея различения неразделимы (и, следовательно, тож­дественны по своему понятию) (англ.). —Прим. перев.

 

Для Спенсера Брауна проблема кристаллизуется в понятии фор­мы, которая есть не что иное, как граница, которая прорисована в мире, так что возникают две стороны и нужно решить, на какой стороне следует начинать операции, на какой стороне ты хочешь обозначить, «что происходит», и какая другая сторона, следователь­но, «за этим кроется». К весьма сходным идеям приходит Жак Дер-рида, развивая ту критику онтологической метафизики, начало ко­торой положили Гуссерль и Хайдеггер. Также и здесь понятие формы теряет свою образную округленность (morphe) и рассмат­ривается как маркирование надреза, во всяком случае — как след, который оставило за собой нечто (более) не видимое18. Форма ох­ватывает лишь присутствующее, и метафизика держалась за это от­личие. Однако присутствующее обязано собой отсутствующему, ко­торое делает возможным его явление, a difference, следовательно, обязано собой differance", смещению надреза, т. е. тому, что Спен­сер Браун делает указанием (injunction) для совершения операции: draw a distinction**.

В физике можно было бы сначала вспомнить о законе энтропии. Он предсказывает, что всякая замкнутая система, т. е. прежде всего мир, у которого нет ничего вне его, имеет тенденцию к растрате раз­личий в энергии, к их выравниванию и, в конечном счете, к тому, чтобы завершиться стабильным состоянием, в котором уже нет ни­каких различий. Встал вопрос: что происходит, если в таком мире с тенденцией к энтропии есть наблюдатель, который видит, что проис­ходит, и его это не устраивает? Например, демон Максвелла, который способен рассортировать существующее на позитивное и негативное. Отличие наблюдателя в том, что он может различать***.

* Имеется в виду, конечно, термин Ж. Деррида. См.: Derrida J. La difference // Derrida J. Marges — de la philosophie. P.: Minuit, 1972. Н. С. Автономова пред­лагает переводить его на русский как «различение». См.: Автономова Н. С. Дер­рида и грамматология // Деррида Ж. О грамматологии. М.: Ad Marginem, 2000. С. 18. — Прим. перев.

** Проведи различение (англ.). — Прим. ред.

*** Игра слов: наблюдатель «macht Unterschied» буквально: «делает различие», по-русски более правильно «составляет различие», т. е. решающим образом важен, значим (ср. англ, «to make a difference»), потому что может «Unterscheidungen machen», т. е. проводить различения.

 

Поэтому он может оказаться в состоянии воспрепятствовать року. Но за счет чего, если теперь вся негэнтропия зависит от его различений?

К подобным же рассуждениям подталкивает и физика микро­мира. Все, что в ней может наблюдаться, наблюдается, говорит она, благодаря физикам и их инструментам. Однако сами их наблюде­ния пользуются физикой и имеют физическое действие, меняющее то, что может наблюдаться. Иначе говоря, мир производит физи­ков, чтобы иметь возможность самому себя наблюдать. Но что про­исходит с миром, который таким образом должен продуцировать различие, чтобы иметь возможность самому себя наблюдать? Есть ли тогда мир различие? Или нет? Или верно и то, и другое? А если так, то кто тогда наблюдатель, который различает обе эти версии наблюдаемого мира?

На подобные же проблемы натолкнулся и Готхард Гюнтер, пы­таясь создать операциональную диалектику, способную интегриро­вать множество — временно и социально различных — субъектов. Что же в таком случае еще могло бы быть «духом»? Или самореф­лексией некоторого (даже и бесконечного) единства? И какая логи­ка годилась бы для этого? В результате [Гюнтер исходит из] пред­положения, что мир явно содержит части, потенциал рефлексии которых выше, чем у целого19. Но если имеются такие горячие клетки рефлексии, которые все-таки не суть целое, хотя они реф-лексируют целое как дифференцию, то каковы же тогда условия истинности их высказываний, необходимым образом искажающих единство мира?

Даже если идти от языка как среды* наблюдения, т. е. аргу­ментировать в рамках лингвистики, все равно натолкнешься на проблемы этого типа. О мире можно говорить лишь в мире. Но если пользоваться языком, то не обойтись без знаков, которые, как учит Соссюр, не открывают нам доступа к вещам, но только вы­ражают существующие между собою различия. Слово «мир» не есть мир, оно также не «репрезентирует» его (причем ни в смысле  представительства, ни в том смысле, чтобы сделать его присут­ствующим или наличествующим). Но как слово оно отличается от других слов, кохорые, например, по-разному обозначают вещи и события в мире.

* Здесь использован термин Medium, который появляется у Лумана сравни­тельно поздно, когда, опираясь на работы Фрица Хайдера, он начинает перено­сить акцент с различия системы и мира на различие среды и формы. — Прим. перев.

 

Теория познания «радикального конструктивизма» означает, в конечном счете, что всякое познание есть конструкция мира в мире. Правда, оно должно работать с помощью различения самореференции и инореференции, понятий и предметов, аналитических и синтетических истин. Но это всегда только внутренние различения, которые структурируют собственные операции познания, но никогда не смогут покинуть ту систему, которая с их помощью «исчисляет» мир20. Внутренние различения обязаны [своим существованием] оперативной замкнутости [системы] относительно окружающего мира, обязаны своими различиями этому безразличию. И если старый скептицизм еще печалился из-за того, что этотак, но считал неизбежным, то сегодня говорят: «К счастью, это так», — потому что, будь границы открытыми, система столкнулась бы с таким избытком требований соответствовать [окружающему миру], что познание было бы невозможным. Но что есть познание, если оно должно исключить любое отношение к окружающему миру, чтобы суметь познать самое себя? Опять выработка различия, которое членит мир на части и делает его невидимым как единство?

IV

Все эти теоретические эволюции разделены границами дисциплин и почти не соприкасаются между собой. Даже социологам, даже в теоретических кругах ничего об этом не известно. Поэтому задачи эмпирического исследования и задачи «вопрошания о том, что за», социология рассматривает как две различные целевые ориентации, иногда — как принципиальный (если не идеологический) спор о том, на что она должна ориентироваться как особая специальность, но она не рассматривает их как две стороны одной формы — своей формы. Тем не менее здесь явно существует какая-то связь, и уста­новить ее оказывается возможным, если решаются понимать фор­му, т. е. различение, как операцию наблюдателя.

Что за этим кроется? Что там meta ta physikd*! Уже не истин­ные членения бытия, категории, но различения. Различения наблю­дателя. Итак, мы снова приходим к вопросу, который социология уже всегда ставила и на который для себя отвечала: кто такой на­блюдатель?21

Метафизика — это наблюдатель. Реально оперирующий наблю­датель. То есть наблюдатель, которого можно наблюдать. То есть наблюдающий наблюдателей наблюдатель. То есть рекурсивная сеть наблюдения наблюдения. То есть коммуникация, причем фак­тически происходящая, действительная коммуникация.

Как известно, в истории предпринимались попытки подойти к проблеме таким образом, что наблюдатель утверждал себя как мыслящее сознание, а оно себя — как субъект. Это означало, что мышление субъекта не меняет мир объектов, но только обознача­ет его как истинный или неистинный. Не случайно почти в одно и то же время в философии Рене Декарта совершается этот апофеоз самое себя удостоверяющего мышления, а в логике Пор-Рояля (1662) возникает столь же радикальная знаковая теория языка. Нам не нужно прослеживать здесь все дальнейшие идущие от­сюда разветвления, которые вели через априоризацию субъекта к его (также и телесной) индивидуализации (Кант, Фихте, Гус­серль, Мерло-Понти). Различение субъекта и объекта разложило метафизику. Теперь оно тоже деконструируется, ибо видно, что субъектами могут быть только объекты, а именно реально опери­рующие, наблюдающие наблюдения наблюдатели. Тут и бьет час социологии.

* Игра слов: метафизика как учение о первоначалах бытия и «Метафизи­ка» — сочинение Аристотеля, название которого — «то, что идет за физикой» — дано систематизатором, поместившим комплекс соответствующих работ филосо­фа после «Физики«, т. е. работ о природе. — Прим. перев.

 

Субъект мог утверждать себя только на основании двузначной логики. Лишь с помощью собственного различения истинного и неистинного он мог возвыситься над миром объектов. Как бы я ни совершал это различение практически, я семь лишь потому, что я его совершаю. Для меня дело состоит только в том, чтобы зафиксировать обозначения в рамках различений — claire et  distincte*. Одновременно молчаливо предполагалось то, что в рет­роспективе может выяснить социология знания: субъект совершал операции в обществе, которое и так уже не могло само себя опи­сать. Это уже было не то старое общество иерархического порядка, даже не переходное общество bienseances**, А поскольку и так уже не удавалось описать [вновь] возникавшее общество, то и на превос­ходнейшую проблему «интерсубъективности» тоже смогли не обра­щать внимания. Если бы интерсубъективно значимые [haltbaren] на­блюдения и описания были кондиционированы, то это привело бы только к тому, что был бы поставлен вопрос об обществе, на кото­рый нельзя было ответить — или, во всяком случае (как это на­блюдают наблюдатели), ответить «идеологически». Вопрос «что за этим кроется?» уже стоял — но это еще не был вопрос об обще­стве. Пока не появилась социология, которая, правда, не сумела свести вместе вопросы «что происходит?» и «что за этим кроется?». Но почему это должно быть невозможно также и впредь?

* Ясно и отчетливо (фр). — Прим. ред. Это классическая формула Декарта, которая находится в четвертой части «Рассуждения о методе»: «D'ou il suit que nos idees ou notions, etant des choses reelles et qui viennent de Dieu, en tout ce en quoi elles sont claires et distinctes, ne peuvent en cela etre que vraies» («Откуда следует, что наши идеи или понятия, будучи вещами реальными и приходя к нам от Бога, настолько, насколько они являются ясными и отчетливыми, могут быть только истинны­ми»). — Прим. перев.

** Благопристойности (фр.). — Прим. ред.

 

 

V

И без дополнительных аргументов ясно, что социология может опи­сывать общество только в обществе. Для этого ей требуется комму­никация как необходимый вид операции — а затем еще плановые органы, деньги на исследования, доступ к объектам исследования, а для всего этого — общественный престиж, который настолько же зависит от результатов исследований, насколько они от него зави­сят. Пусть социология считает, что больше не может вновь обнару­живать свое собственное знание в общественной практике, — та­кие наблюдения годятся для научных публикаций22, но не для переговоров о бюджете или заявок на проекты. Во всяком случае, социология есть лишь в обществе, не вне общества.

Если захотят узнать более точно, в каком качестве она есть в обществе, то ответ будет: в качестве науки. Иной основы для рабо­ты у социологии нет23. Об этом говорит уже двойственная перспек­тива двух ее вопросов. Поскольку социологии приходится быть наукой, она ставит вопрос «что происходит?». Поскольку она инте­ресуется вопросом «что за этим кроется?», системой отсчета для нее является система общества. Различие в постановке вопроса есть, следовательно, различие в системах отсчета, с которыми должна иметь дело социология. Она не может избежать ни того, что она на­учна, ни того, что она общественна. Однако в обоих случаях она есть внутренний наблюдатель системы, в [операциях] которой она соучаствует, а это делает присущий ей способ наблюдения как ло­гически, так и теоретически сложным. Во всяком случае, она уже не может рефлектировать себя в рамках различения субъекта и объекта, как если бы она была субъектом, а общество или наука — ее объектом. Ее опыт, [говорящий о] каузальном воздействии ее собственных исследований, о так называемых self-fulfilling или self-defeating prophecies* мог бы послужить для нее точкой кристаллиза­ции саморефлексии — хотя это и рассматривается по преимуществу как исключительно методологическая проблема24. Подобно физику, она своим наблюдением меняет свой объект. И тогда, когда предлагает планирование. И тогда, когда критикует. И тогда, когда бьет тревогу. Всякий раз, когда она коммуницирует, она наблюдается как наблюда­тель, а это вызывает эффекты, которые совершенно независимы от того, истинны или нет ее констатации (хотя, конечно, и это, наряду с прочим, имеет соответствующие последствия). Как бы то ни было, со­циологии в наши дни должно быть ясно, что она уже не может впредь понимать себя как независимую инстанцию рефлексии, которая спо­собна быть инстанцией поучения, помогающего или критического, так, будто все это приходит извне [общества]25.

* Самоисполняющихся [или] саморазрушающихся пророчеств (англ.). Прим. ред.

 

Но это — только малая часть проблем, с которыми сталкивает­ся социология; здесь действительно будет достаточно попыток мето­дологически проконтролировать свое участие в объекте или, по при­меру физики, перевести его в теорию. Кроме того, следует принять во внимание, что уже объект социологии, общество, есть сам себя описывающий объект26. Правда, это увеличивает логические и тео­ретические трудности, однако одновременно придает им опреде­ленный смысл и направление и, если сравнивать с совершенно рас­плывчатыми дискуссиями о «постмодерне», позволяет выявить перспективы для дальнейшей работы над теорией общества.

Здесь полезно будет наблюдение (!), что наблюдатель должен всегда использовать различения, т. е. сначала расщепить наблюдае­мое, чтобы суметь обозначить нечто, а не иное. Делая это, он одно­временно отличает себя самого (как то, что остается немаркиро­ванным) от того, что он наблюдает. Самоописанием общества может поэтому называться лишь то, что общество отличает себя самое от того, что не есть общество, а тем самым одновременно отличает описание как операцию или центр рефлексии, совершаю­щий последовательность операций, от того, что описывается. Та­ким образом, в процессе общественного самоописания всегда воз­никают две немаркированных области: то, что не есть общество (т. е. его окружающий мир, если принять за основу теорию сис­тем), и то, что в нем изготавливает описание.

Это важные и одновременно актуальные идеи. Оставим пока в стороне социологию. Тогда дело будет выглядеть таким образом, как если бы то, что не есть общество, в наши дни описывалось под углом зрения экологии. В результате общество оказывается систе­мой, которая сама себе экологически угрожает — техникой, война­ми, рыночным и промышленным использованием естественных ре­сурсов и не в последнюю очередь демографическими изменениями, т. е. производством и сохранением слишком большого количества людей. Тогда общество есть то, что объясняет эти новейшие из­менения, а тем самым и свою угрозу самому себе — как бы это «объяснение» ни выглядело. Общество есть также то, что должно скорректировать развитие. Быть может, секуляризуя проверенный рецепт: лекарство от греха — пост.

А кто описывает? Отвечая на этот вопрос, нельзя ошибиться: средства массовой информации печатная пресса и электронные тех­нологии распространения коммуникации. Конечно, не техника как таковая, но именно социальная система, которая ее применяет, использует код «информация / не информация» и принимает решение об отборе*. Критерии отбора — это исключительно внутренние критерии самого общества, и они известных с давних пор: новизна, возможный драматизм, конфликт, возможность индивидуальной конкретизации, местная специфика (и это только некоторые). И ес­ли спросят, куда же в этом объяснении подевались движения про­теста, то следует сказать, что и они, разумеется, тоже вписываются в эту картину. Но движения протеста являются лишь придатком к средствам массовой информации. И даже если они выводят на ули­цы массы тел — мы знаем об этом благодаря телевидению, и для репортажа (иначе зачем тела?) запланированы демонстрации или другого рода показательные акции а ля Гринпис.

Мы не ошибемся, предположив, что в ежедневном ворохе сооб­щений средств массовой информации кристаллизуется то, что мож­но было бы назвать нормальным знанием или, несколько более рис­кованно, common sense"*, поскольку таковой может быть представлен в интеракции. Коммуникация, подсоединяющаяся к этому источни­ку, есть коммуникация о предположительном знании, причем даже тогда, когда она идет как спор, т. е. когда утверждается [знание и] противоположное знание. Даже социология, которая ведь, со своей стороны, в практике публикаций зависит от средств массовой инфор­мации, подчиняется этому диктату извещения о знании, даже если это только критическое знание.

По научным меркам, экологический дискурс есть дискурс о не­знании. Во всяком случае, [незнании] об обществе (а только о нем мы и ведем здесь речь). Он не позволяет никаких прогнозов и ника­ких объяснений. Предмет его, как раз потому, что речь здесь идет не о технических процессах, не о tight coupling***, а о loose coupling****, слишком сложен.

* Код «информация / не информация» оказывается, таким образом, в числе других бинарных кодов, специфичных для тех или иных систем. Так, наука ис­пользует код «истина / не истина«, искусство — «прекрасно / безобразно», поли­тика — «пребывание в правительстве / пребывание в оппозиции» и т. д. Техника лишь распространяет то, что отобрано как информация социальной системой. — Прим. перев.

** Здравым смыслом (англ.].Прим. ред.

*** Крепком сцеплении (англ.) . Прим. ред.

**** Слабом сцеплении (англ.).—Прим. ред.

Равным образом и тот, кто описывает, система средств массовой коммуникации, невидима для себя самой. Во вся­ком случае, что касается ее функции: фиксировать то, что наблюда­ется как общество. Даже если созданы рекурсивные петли, даже если газеты критически сообщают о газетах или телевидение ста­новится темой для телевидения, с этим не связана рефлексия раз­личений, согласно которым совершается отбор: что рассматривать, а что — нет. Перед исследованиями по данной тематике, даже са­мыми разрозненными, это ставит вопрос: какое значение средства массовой информации имеют для того, что общество наблюдает как общество27. Однако сама социология в свою очередь, пока она рас­сматривала себя как инстанцию рефлексии общества, не сумела проявить к этому достаточного интереса. Имеется множество ис­следований о критериях отбора в средствах массовой коммуника­ции, и ясно также, что то, что здесь сообщается, не обязательно служит просвещению общества относительно себя самого. Так, например, было замечено, что ежедневные сообщения о малых и больших катастрофах скорее отупляют, прежде всего потому, что со­бытие уже произошло, вместо того, чтобы направить внимание на тенденции, имеющие, возможно, катастрофические последствия28. Это затем дает повод для социологической «критики» общества и свойственного ему коммерческого давления на средства массовой коммуникации и злоупотребления ими как агентами своей «культур­ной гегемонии»29. Но это еще не дает ответа на «стоящий за этим» вопрос: «Как вообще возможно, что общество само себя описывает, и кто компетентен совершать описания?» Наверное, на вопрос: «Кто описывает общество?» — социология ответила бы, что это делает социология. Но такой ответ примечательным образом обнаруживал бы слепоту на оба глаза: и применительно к вопросу «что происхо­дит?», и применительно к вопросу «что за этим кроется?».

VI

Мы вовсе не требуем, однако, чтобы социология приняла к сведе­нию свое увольнение от дел. Если социология желает быть наукой рефлексии общества, если намерена всерьез отнестись к этой зада­че, она должна приспособить свои теоретические ресурсы для ее выполнения; прежде всего, она должна принять во внимание то обстоятельство, что система общества есть система, которая опи­сывает себя самое.

Может быть, здесь стоило бы для начала обратиться к попыткам, предпринятым в такой же проблемной ситуации, т. е. сориентиро­ваться на все те теоретические построения, в которых делается по­пытка поставить вопрос: «Как мир может сам себя наблюдать: будь то физическим образом, как способ жизни, посредством сознания или, наконец, коммуникации?» Через понятие субъекта такие поста­новки проблемы были прежде соотнесены с инстанцией, с действу­ющим началом, которое можно и должно было трактовать с помо­щью предикатов, т. е., по меньшей мере, сказать, что оно есть. А это должно было дать повод к тому, чтобы спросить, в чем же согласны между собой все (эмпирически различные) субъекты, т. е. каковы а priori данные условия их познания, действования и суждения. Сколь­ко бы ни встраивали в нее критику метафизики, сколько бы ни пере­ключали с вопросов «что?» на вопросы «как?», все равно философия субъекта еще не могла обойтись без абстракций genos'a*, которые делали возможным описание общего в различном30. Но абстракции genos'a всегда предполагают делимое бытие.

* Рода (греч.). — Прим. ред.

 

Эта теория субъекта была всегда по-настоящему неприменима к обществу; иначе пришлось бы натолкнуться на коллективный субъект и прийти к политически неприемлемым выводам. Но даже и не считая этого, сомнительны те относящиеся к понятиям импли­кации, с которыми пришлось бы иметь дело, если бы захотели по-прежнему называть наблюдателя мира как инстанцию рефлексии в мире «субъектом». В этом концепте крылось все еще слишком мно­го онтологии и слишком много гуманизма, чтобы сегодня с ним могли согласиться31.

Этот концепт субъективных описаний, который всегда требует га­рантирующих объективность моментов в субъекте, следовало бы за­менить теорией описывающих самое себя систем. Легко видеть, что это во многом — конструкция, параллельная классической фигуре субъекта. Самоописания возможны, только если система может отли­чать самое себя от иного, т. е. если она может различить в референ­циях своих описаний самореференцию и инореференцию. Об этом  говорили и применительно к субъекту, и в анализе сознания сумели показать, что сознание всегда оперирует в соотнесении с феноменом и в самосоотнесении32. Но теперь дело состоит только в том, чтобы не ограничивать эту идею процессами сознания и обобщить ее. Ведь и коммуникация, поскольку она различает информацию и сообщение и синтезирует их в понимании, тоже образует точно такую же структуру различения и одновременного процессуального совершения саморе­ференции (сообщения) и инореференции (информации).

Если понимать общество как объемлющую социальную систему всех коммуникаций, которая внутренне оперирует с помощью разли­чения самореференции и инореференции, тогда речь идет о социаль­ной системе, замкнутой на уровне операций [operativ], которая не предполагает никакого внешнего наблюдателя, а даже если такой и был бы (будь то Бог или эмпирически индивидуализированное от­дельное сознание), то у нее не было бы к нему доступа на уровне операций. Социология, которая как наука может учредиться лишь на основе коммуникаций, могла бы внести свой вклад только во внут­реннее описание этой системы, но не могла бы занять внешней пози­ции наблюдения, потому что это значило бы замолчать. Если социо­логия намерена описывать общество как описывающую самое себя систему (а как иначе?), она одновременно описывает тем самым свою собственную позицию в своем объекте. Как наблюдатель она включается в наблюдаемое ею (именно это и деконструирует разли­чение субъекта и объекта, потому что субъект должен понимать себя как крошечную частицу своего объекта). Тем самым, в силу своей диспозиции, она постоянно вынуждена делать «аутологические» зак­лючения — заключая от своего предмета к себе самой33.

Эти предварительные теоретические положения отнюдь не ис­ключают того, что социология инсталлирует себя в обществе как внешний наблюдатель; только возможно это по отношению не к самой системе общества, а лишь к частным системам в обществе или к тому, что называют повседневной коммуникацией. Для этого ей необходимо разработать теорию дифференциации общества, позволяющую описывать науку (а в ней — социологию) как соци­альную систему, выделившуюся в ходе дифференциации, которая может обращаться с другими социальными системами как с частя­ми своего окружающего мира внутри общества. Социология представляет себе дело так, что внутри общества тогда учреждаются новые, отнюдь не произвольные различия между наблюдателями и наблюдаемыми предметами. Если воспользоваться формулировкой теории рефлексии, которую можно вычитать у Готхарда Гюнтера34, то можно сказать еще так: образуются части, которые имеют более высокую мощность рефлексии, чем целое, которое делает их воз­можными. Это значит, что общество внутри себя создает для самого себя возможности внешнего наблюдения, т. е. не полагается исклю­чительно на самоописания своих функциональных систем (на теоло­гию, педагогику, правовую теорию, государствоведение, рыночно ориентированную национальную экономию и т. д.), но сталкивает эти описания, которые в наши дни выступают в форме теории, с вне­шним наблюдением, которое не привязано к нормам и институцио­нальным самоочевидностям той или иной его объектной сферы.

О статусе таких внешних описаний внутри общества сегодня много дискутируют35. В общем и целом, в распоряжении социоло­гии еще нет теоретических средств, чтобы говорить о «местных теориях» функциональных систем, о Боге или справедливости, об образовании или максимизации прибыли. Во всяком случае, форма наблюдения не может быть лучшим знанием или критикой, потому что (как это должна видеть сама социология) в функционально дифференцированном обществе нет для этого авторитета или «ме-тапозиции». Но можно увидеть смысл в том, чтобы описывать то же самое с помощью иных различений, а то, что «местным» кажет­ся необходимым и естественным, изображать контингентным и ис­кусственным. Тем самым можно было бы как бы создавать избы­точный потенциал структурной вариации, который может дать наблюдаемым системам импульсы для выбора.

Это различие наблюдения внутри общества связано также со способом наблюдения, свойственным средствам массовой комму­никации, со структурой обыденного знания, на которую они оказы­вают влияние, и с давлением, оказываемым ими на представление себя другим функциональным системам36. Прежде всего, это относит­ся к необходимости избегать в таком представлении демонстрации не­знания, некомпетентности и беспомощности и заботиться о популяри­зации знания и ценностей, которые понятны без труда. То, что рефлексирующие элиты функциональных систем могут противостоять этому давлению, демонстрируют прежде всего теология и теория права, в меньшей степени педагогика и в совсем ничтожной — по­литическая теория. Кажется, именно тогда, когда они принимают «догматику» как основу своего самоописания, функциональные сис­темы могут, скрываясь за этой ширмой, мобилизовать более значи­тельный [потенциал] свободы рефлексии. Но уже эта гипотеза пока­зывает, что здесь может добавить социологическое описание.

Эти далеко еще не использованные возможности внутреннего внешнего описания, конечно, не помогают разрешить основную проблему: как должно общество как охватывающее единство быть описано изнутри, если описание происходит в описываемом, т. е. меняет то, что оно описывает? Этот вопрос подробно изучался при­менительно к сознанию, и ответ на него (если воспользоваться на­шей терминологией) состоял в различении операции (быть деятель­ным, жить) и наблюдения (рефлексии). Теперь он повторяется применительно к обществу.

Состояние теории в отношении таких вопросов в настоящее время неясно и неопределенно. Нельзя даже сказать, что проблема видится в социологии с необходимой четкостью. Во всяком случае, теория систем, если поднять ее на возможный в наши дни понятий­ный уровень теории самореферентных систем, может выступить со своим предложением.

На уровне операций самореференция означает, что системы могут отличать свои операции от всего остального, а на уровне системы это значит, что система внутри себя располагает различе­нием системы и окружающего мира37. Таким образом можно, по крайней мере, показать, что коммуникация в системе может проис­ходить через различие системы и окружающего мира. Тогда все дело в том, как теория понимает это различие, т. е. как она опреде­ляет операции, посредством которых система сама отличает себя от окружающего мира. Это напрямую затрагивает оживленно дис­кутируемые ныне проблемы экологической способности к выжива­нию современного общества, иначе говоря, возможности воспроиз­водства малой приспособленности системы к своему окружающему миру38. На этом же уровне находится проблема малой приспособлен­ности общества к людям, которые в современном обществе понима­ют себя исключительно как индивидов, т. е. как самонаблюдателей. Если взяться за радикально конструктивистскую переработку всех социологических перспектив, в том числе и перспектив тео­рии систем, сюда добавится еще кое-что. Каждому наблюдению требуется «слепое пятно». Оно располагается в единстве различе­ния, которое лежит в основе обозначения. То есть если что-то про­исходит, то что-то за этим и кроется — а именно отличие от того, что не обозначается, когда нечто обозначается. В рамках традиции отсюда можно было бы сделать вывод о необходимости латентное-ти. Но речь идет уже не о структурной латентности, а об опера­тивной латентности; не о «сокрытости бытия», не о некоего рода онтологической тайне, но о латентности, которую можно, выбирая различение, выбрать или же не выбрать. В терминологии Готтхар-да Гюнтера, можно было бы также сказать о трансъюнкциональ-ной операции39; в терминологии новейшей кибернетики — о на­блюдении второго порядка40. Тем самым латентность переводится в модус контингенции: она всегда возможна и по-другому, и можно знать, от чего это зависит, т. е. можно также знать не то, как этого избежать, а то, как этим управлять.

Если и дальше следовать в этом направлении, то никуда не деть­ся от разрыва с традицией — в том, что касается ограничений (дву­значной) логики истинности, что касается преимущественно он­тологической, ориентированной на различение «бытие/ небытие» метафизики и в том, что касается автоматического применения этой метафизики к человеку, — в том, что касается гуманизма традиции.

VII

Значит, и от разрыва с традицией социологической? Этот вопрос воз­вращает нас к исходной теме: к раличению вопросов «что происхо­дит?» и «что за этим кроется?». Или к различению позитивной и кри­тической социологии. Поначалу можно было бы подумать, что речь идет теперь просто о том, чтобы сделать еще один шаг в примене­нии этой схемы, о критике критической социологии и, по возможнос­ти, о конструктивистской деконструкции позитивистской методики. Но это значило бы недооценить радикальность теоретического изме­нения, исходящего от наблюдающих систем41. Теперь ответ на воп­рос «что происходит?» должен был бы быть таким: [происходит] то, что наблюдается, включая наблюдение наблюдения. Ответ на вопрос «что за этим кроется?» теперь должен был бы быть таким: [кроется] то, что при наблюдении не может наблюдаться. Но это и есть всегда уже предполагаемое «unmarked space»* (Спенсер Браун), в котором делаются насечки каждым различением; или же «смысл» как среда всех образованных в нем связанных форм; наконец, сам наблюда­тель, точнее, единство актуализированной в данный момент опера­ции наблюдения совокупно с рекурсивными ссылками, которые де­лают возможным ее единство именно здесь и сейчас.

Может быть, уровень абстрактности этого разрешения нашего классического различения покажется чрезмерным и вызовет вопрос: «Как с этих заоблачных высот вернуться обратно к социологии?» Но ответ относительно прост: «Через определение операции наблюде­ния, которая, если она актуализируется, производит социальные си­стемы». А это — коммуникация. Социальные системы суть саморе­ферентные системы, основная операция которых, коммуникация, постоянно вынуждает их наблюдать самое себя (как сообщение) и иное (как информацию)42. Действие [Einsatz] этой операции тоже может еще наблюдаться в модусе наблюдения второго порядка. Но это никогда не приводит к полной прозрачности — ни системы для мира, ни мира для системы. Потому что ни «unmarked space», ни единство различения, которое в тот или иной момент используется наблюдателем, наблюдаться не могут. Тематизация не имеющего раз­личий единства различия как единства возможна лишь в форме па­радокса, т. е. вводящей в заблуждение автоблокировки наблюдателя, который сразу же должен перестать [быть наблюдателем] — или раз­вернуть парадокс, т. е. перейти к новым различениям и обозначениям.

Об этом еще можно сказать. И о недостижимости мира еще можно говорить. Делать присутствующим сейчас — это, если воспользоваться формулировкой Жака Деррида, «la trace de la trace, la trace de I'effacement de la trace»**43. Но и это — вспомним об опыте теологов прежних эпох — возможно лишь в парадоксальных фор­мулировках. А это значит, что социология должна начинать с неко­торого всегда для нее контингентного, всегда зависимого от теории, всегда зависимого от наблюдателя разрешения парадокса наблюдения. В таком начале находится лишь указание на иные воз­можности начала, но никаких исходных данных относительно форм (различений), которые могли бы доказать свою состоятельность. Тем не менее именно в этом и заключен разрыв с предшествую­щим социологическим рассмотрением нашей темы.

* Немаркированное пространство (англ.). — Прим. ред.

** След следа, след стирания следа (фр.). Прим. ред.

 

До сих пор социология, коль скоро она не ограничивалась тем, что просто доверяла своей научности, соединяла оба вопроса «что происходит?» и «что за этим кроется?» посредством понятия латен-тности. Сама латентность должна была оставаться латентной; та­ким образом, речь идет о аутологическом понятии, самое себя имп­лицирующем, однако же и самое себя дезавуирующем. Оно могло иметь отношение только к одному наблюдателю и только к одному наблюдателю первого порядка, но одновременно оно было понятием наблюдения этого наблюдателя, т. е. понятием наблюдения второго порядка. Если же теперь социологическая теория радикально пере­настраивается на отношение наблюдения второго порядка и тем са­мым рефлектирует свою собственную социальность, то исчезает ста­рое онтологическое (относящееся к бытию) понятие латентности. Само различение латентного и явного, кажется, исчерпало свои воз­можности. Латентности трансформируются в контингенции. Поэтому и всякое первое различение должно пониматься как контингентное. Это получается в результате сведения всякой теории к нуждающемуся в разрешении парадоксу проведения различений. Тогда от всех объективных латентностей (которые «могут происходить») остается лишь один импликат всякого совершения наблюдений, а именно, ненаблюдаемость своей собственной операции (иначе говоря: пара­докс ненаблюдаемости совершения наблюдений in actu*). Как раз тем самым социологическая теория соответствует (причем таким образом, что это можно было бы снова назвать чуть ли не analogia entis**) современному обществу в аспекте, который можно было бы назвать эмансипацией контингенции44 от социальных связей.

* В действии (лат.). Прим. ред.

** Аналогией бытия (лат.). Прим. ред.

 

Если контингенция действительно является «собственной цен­ностью» современности, т. е. тем, что оказывается неизменным, прочным, когда коммуникация ведется в модусе наблюдения второго порядка, то задача социологической теории может состоять только в том, чтобы реализовать эту форму в обществе, т. е. в том, чтобы ко­пировать форму в форму. Тогда ее [социологии] идея истины заклю­чалась бы уже не в (проверенном и поддающемся дальнейшей про­верке) согласии ее высказываний с ее предметом, но в некоторого рода конгруэнтности формы; иначе говоря, в некотором re-entry*45 формы в форму. Можно также, по аналогии с формами искусства, сказать, что социология должна была бы пародировать общество в обществе46. Это может произойти, но только при наличии весьма сильных предпосылок. (Мы оказываемся на позиции, совершенно противоположной «.anything goes»**, этому концепту контингенции без практики.) Конструктивные требования к теории были бы, сле­довательно, весьма высоки, располагаясь в тех сферах, о которых и не догадывается нынешняя социологическая методология47. Всю теорию современного общества следовало бы, что касается понятий, сконструировать так, чтобы приходилось менять каждое понятие (снова подчеркнем: каждое различение), которое должно войти в та­кую теорию. Такая теория бы создавалась бы исключительно на свой риск, и она одновременно попыталась бы воплотить в себе высшую степень способности вызывать общественный резонанс. У нее не было бы ни функции отражать, ни функции репрезентировать. Свои ограничения она брала бы не как нечто заданное «природой» или «сущностью» своего предмета, но должна была бы сконструировать их сама. Тем самым она оказалась бы своим собственным методом. Но таким образом она была бы моделью общества в обществе, кото­рая «ин-формирует» о своеобразии этого общества. Вот каков был бы ее результат: освободить самодисциплинирующие возможности наблюдения, которые не привязаны к привычным в повседневной жизни или в функциональных системах возможностям наблюдения. Все остальное — вопрос о сложности, которую еще можно реализо­вать при столь строгих условиях.

Если бы это удалось, у нас было бы общество, которое само себя описывает с помощью социологии. А что за этим кроется? — Да ничего!

* Повторном вхождении (англ.). Прим. ред.

** Все сойдет (англ.). Известная формула «методологического анархизма» П. Фейерабенда. — Прим. перев.

 

Примечания

1         См. резюмирующую и тенденциозную, включая Введение к тому, книгу: Theodor W. Adorno et al. Der Positivismusstreit in der deutschen Soziologie. Neuwied, 1969.

2         См.: Robert К. Merton. Insiders and Outsiders: A Chapter in the Sociology of Knowledge // American Journal of Sociology. 1972. Vol. 78. P. 9-47.

3         См.: Walter J. Ong. Ramus: Method, and the Decay of Dialog: From the Art of Discourse to the Art of Reason. Cambridge (Mass.), 1958. Новая публикация: N. Y., 1979.

4         О связи [проблематики парадокса] с упадком техники вопрошания см. специально: Malloch. A. E. The Technuque and Function of the Renaissance Paradox // Studies in Philology. 1956. № 53. P. 191-203. См. далее сле­дующие примеры, [которые мы находим] в литературе того времени: |; Ortensio Lando. Paradossi, cioe sententie fuori del commun parere... Vinegia, 1545. Idem.: Confutatione del libro de paradossi nuovamente composta, in tre orationi distinta. Б. м., б. г. (вероятно, год тот же са­мый); John Donne. Paradoxes and Problems / Ed. by Helen Peters. Oxford, 1980. Здесь явна намеренная провокация, цель которой — творческое разрешение. См. об этом: Michael McCanless. Paradox in Donne // Studies in the Renaissance. 1966. № 13. P. 266-287. См. далее обстоятельную монографию: Rosalind L. Colie. Paradoxia Epidemica:

5         The Renaissance Tradition of Paradox. Princeton (NJ), 1966. См. лишь некоторые примеры: George Spencer Brown. Laws of Form (1969), цит. по новой публикации: N.Y., 1979; Lars Lofgren. Some Foundational Views on General Systems and the Hempel Paradox // International Journal of General Systems. 1978. №4. P. 243-253; Idem. Unfoldement of Self-Reference in Loggic and in Computer Science // Proceedings of the 5th Scandinavian Logic Symposium. Aalborg 1979. P. 205-229; Klaus Krippendorf. Paradox and Information // Brenda Dervin / Melvin J. Voigt (Eds.). Progress in Communication Sciences. 1984. № 5. i P. 45-71; Nicholas Rescher. The Strife of Systems: An Essay on Grounds and Implications of Philosophical Diversity. Pittsburgh, 1985; Hilary Lawson, Reflexivity: The Post-Modern Predicament. L., 1985; Rino Genovese (Ed.). Figure del paradosso: Filosofia e teoria dei sistemi 2. Napoli, 1992. См. также целый ряд статей в кн.: Ham Ulrich Gumbrechtl К. Ludwig Pfeiffer. Paradoxien, Dissonanzen, Zusammenbriiche: Situationen offener Epistemologie. Frankfurt a/M. 1991. Общая тенденция этих работ — исходить из операций, производящих системы и, сле­довательно, рассматривать наблюдения и описания как операции особого рода, которые могут быть как бы отклонены, но не заблоки­рованы парадоксальностью.

6                  Фоном старого понятия диалектики была парадоксальность иного рода — парадоксальность тождественности и нетождественности в понятии формы (eidos, впоследствии genos) у Платона. См. исходный :     пункт в «Софисте», 253 D. (Должно быть исключено, чтобы то же самое было иным или иное тем же самым — и это несмотря на край­нюю абстрактность идентифицирующих концептов.) [Ср. в русском переводе С.А. Ананьина: «Различать все по родам и не принимать один и тот же вид за иной или иной за тот же самый — неужели мы не скажем, что это [предмет] диалектического знания»? (Платон. Собрание сочинений: В 4-х т. М.: Мысль, 1993. Т. 2. С. 324.)]

7         См., например: Dana Bramel, Ronal Friend. Hawthorne, the Myth of the Docile Worker, and Class Bias in Psychology // American Psychologist. 1981. Vol. 36. P. 867-878.

8         См.: Max Horkheimer, Theodor W. Adorno. Dialektik der Aufklarung (1947). Цит. по: Theodor W. Adorno. Gesammelte Schriften. Bd. 3. Frankfurt a M.: Suhrkamp, 1981.

9         См., например: [Т. Parsons.] Comparative Studies and Evolutionary Change //Talcott Parsons. Social Systems and the Evolution of Action Theory. N.Y.: Free Press, 1977. P. 279-320.

10     «Mais ce a quoi la reflexion peut et doit servir, c'est a marquer le but qu'il faut atteindre. C'est que nous avons essaye de faire», — говорится в конце книги «О разделении общественного труда». Цит. по 2-му изд., 1930, 9-я перепечатка 1973 г. Р. 406. [«Рефлексия же может и должна по­служить тому, чтобы наметить цель, которой надо достигнуть. Именно это мы и попытались сделать». Дюркгейм Э. О разделении обществен­ного труда // Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Ме­тод социологии. М.: Наука, 1991. С. 380. —Прим. перев.] См. об этом также: Gerhard Wagner. Emile Durkheim und Ferdinand de Saussure — Einige Bemerkungen zum Problem sozialer Ordnung // Zeitschrift fiir Soziologie. 1990. Jg. 19. S. 13-25.

11     В методологии [эмпирических социологических исследований] у это­го понятия более узкий смысл. Там речь идет о «latent structure analysis» [«латентно-структурном анализе»] как подходе, связанном с дихотомическим членением переменных.

12     См. об этом критические рассуждения: Friedrich H. Tenbruck. Emile Durkheim oder die Geburt der Gesellschaft aus dem Geist der Soziologie // Zeitschrifvt fur Soziologie. 1981. Jg. 10. S. 333-350. См. то же в: Tenbruck. F. H. Die kulturellen Grundlagen der Gesellschaft: Der Fall der Moderne. Opladen: Westdeutscher Verlag, 1989. S. 187-211.

13     См. об этом, в связи с архаическими традициями и традициями высоких культур: Niklas Luhmann I Raffaele de Giorgi. Theoria della societa.  Milano, 1972. P. 76ff.

14     См.: G. Spencer Brown. Op. cit.

15     G. Spencer Brown. Op. cit. P. 76.

16     См.: Louis H. Kaufman. Self-Reference and Recursive Forms // Journal of Social and Biological Structures. 1987. Vol. 10. P. 53-73 (53).

17     См.: Johann Gottlieb Fichte. Grundlage der gesamten Wissenschaftslehre (1794). 2. Aufl., 1802. Цит. по: Ausgewahlte Werke. Darmstadt, 1962. Bd. 1. S. 275-519.

18     См. о греческом «ichnos» и французском «.trace» в важном примеча­нии к: Jaques Derrida. Marges de la Philosophie. P., 1972. N 14. P. 206.

19     «It stands to reason that these systems of self-reflection with centers of their own could not behave as they do unless they are capable of "drawing Ialine" between themselves and their environment. We repeat that this is something the Universe as a totality cannot do. It leads to the surprising conclusion that parts of the Universe have a higher reflexive power that the whole of it, as has been recognized for a long time» [Совершенно ясно, что эти системы саморефлексии со своими собственными цен­трами не могли бы вести себя так, как они это делают, если бы они не были способны «провести черту» между собой и своей окружающей средой. Мы повторяем, что именно этого не может совершить универ­сум как тотальность. Отсюда следует неожиданный вывод, что части универсума обладают большей способностью рефлексии, чем сам он как целое, [в отличие от того,] как это понималось в течение долгого време­ни]. (См.: Gotthard Giinther. Cybernetic Ontology and Transjunctional Operations // Gotthard Giinther. Beitrage zur Grundlegung einer operationsfahigen Dialektik. Hamburg, 1976. Bd. 1. S. 249-328 (319)).

20     См.: Heinz van Foerster. Observing Systems. Seaside, Cal., 1981. cm. также: Siegfried J. Schmidt (Hrsg.) / Der Diskurs des Radikalen Konstruk-tivismus. Frunkfurt a M., 1987; Niklas Luhmann. Erkenntnis als Konst-ruktion. Bern, 1988.

21     О новейшей семантической карьере этого термина см., помимо упо­мянутой выше книги фон Ферстера (1981), также: Niklas Luhmann et al. Beobachter: Konvergenz der Erkenntnistheorie? Munchen, 1990.

22     См.: Matthias Wingens, Stephan Fuchs. 1st die Soziologie gesellschaftlich irrelevant? Perspektiven einer konstruktivistisch ansetztenden Verwend-ungsforschung // Zeitschrift fur Soziologie. 1989. Bd. 18. S. 208-219.

23     Это может подтвердить трагический случай Хельмута Шельски. Раз­очарованный утратой чувства действительности социологами и их поведением в обществе, он в конце концов выступил в качестве анти­социолога, предостерегающего против социологии. Однако именно это вполне соответствовало тенденции падения репутации [социоло­гической] специальности; [правильно] отрефлектировав ситуацию, он не сумел найти подходящую форму для своих публикаций. Оста­валась только полемика.

24     См.: Herbert A. Simon. Models of Man — Social and Rational: Mathe­matical Essays on Rational Behavior in a Social Setting. N. Y, 1957. P. 79ff. См, однако, и: Robert К. Merton. Social Theory and Social Structure. 2nd ed. Glence III., 1957. P. 42Iff (пожалуй, самая известная работа по данной теме).

25     Ссылки на новейшее обсуждение данного вопроса можно найти, например, в: Albert Scherr. Postmoderne Soziologie — Soziologie der Postmoderne: Uberlegungen zu notwendigen Differenzierungen der sozialwissenschaftlichen Diskussion // Zeitschrift fur Soziologie. 1990. Bd. 19. S. 3-12.

26     См. об этом также адресованную американским социологам работу: Niklas Luhmann. General Theory and American Sociology // Herbert J. Gans (Ed.) / Sociology in America. Newbury Park, 1990. P. 253-264.

27     См. об этом интересную работу: Peter Heinz. Die Weltgesellschaft im Spiegel von Ereignissen. Diessenhofen, Schweiz, 1982.

28     См. об этом: RolfLindner. Medien und Katastrophen. Fiinf Thesen // Hans Peter Dreitzel, Horst Senger (Hrsg.) / Ungewollte Selbstzerstorung: Ref-lexionen iiber den Umgang mil katastrophalen Entwicklungen. Frankfurt, 1990. S. 124-134.

29     См. у Тодда Гитлина, использующего понятие Грамши: Todd Gitlin. The Whole is Watching: Mass Media in the Making and Unmaking of the New Left. Berkeley, Cal., 1983. Соответственно, можно говорить так­же и о «структурном сцеплении» движений протеста и средств мас­совой коммуникации.

30     Говоря об абстракциях genos'a, я присоединяюсь к источнику, который можно рассматривать как эксплицитную стратегию избежания парадокса. См.: Платон. Софист. 253 D.

31     Пожалуй, наиболее известна критика со стороны Мартина Хайдегге-ра. См.: Martin Heidegger. Sein und Zeit. 6. Aufl. Tubingen, 1949. § 10. [Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Ad Marginem, 1997. И об этом за­тем см. заходящую еще дальше критику Жака Деррида, например в: Jaqu.es Derrida. Les fins de 1'homme // Jaques Derrida. Marges de la philosophie. P., 1972. P. 129-164. — Прим. перев.}

32     Как известно, для этого Гуссерль назвал теорию «трансценденталь­ной феноменологией».

33     Заметим только, что отсюда часто делаются слишком поспешные эти­ческие выводы. Во всяком случае, можно было бы подумать, по мень­шей мере, об одном правиле научной'этики, жертвой которого долж­ны были бы пасть многие «критики», а именно о запрете на то, чтобы освобождать [от критики] самих себя.

34     См. выше, цитату в прим. 19.

35     См. применительно к педагогике послесловие в кн.: Niklas Luhmann, Karl-Eberhard Schorr. Reflexionsprobleme im Erziehungssystem. 2. Aufl. Frankfurt a/M., 1988. S. 363-381. См. также: Niklas Luhmann. Die soziologische Beobachtung des Rechts. Frankfurt a M., 1986.

36     С этой точки зрения, полагает Михаэль Велькер, социологическое наблюдение системы религии и ее теологических самоописаний по­лезно, но, конечно, может быть подвергнуто встречной критике. См.: Michael Welker. Niklas Luhmanns «Religion der Gesellschaft» // Socio-logia Internationalis. 1991. Bd. 29. S. 149-157.

37     На формальном языке математической теории Джорджа Спенсера Брауна (см. цит. соч.) это можно также сформулировать как «re-entry» [повторное вхождение] формы в форму, то есть различения в то, что им различено.

38     См. об этом подробнее: Niklas Luhmann. Okologische Kommunikation: Kann die modeme Gesellschaft sich auf okologische Gefahrdungen einstellen? Opladen, 1986; Niklas Luhmann. Okologie des Nichwissens // Niklas Luhmann. Beobachtungen der Moderne. Opladen, 1992.

39     См. цит. соч. 1976.

40     См.: Heinz van Foerster. Цит. соч. 1981.

41     Причем у формулы «observing systems», которую Хайнц фон Ферстер ввел, чтобы обозначить программу кибернетики второго порядка (цит. соч. 1981) есть второй, подспудный смысл. [Ее можно толковать как «наблюдение систем» и как «наблюдающие системы». — Прим. пе­рев.} Речь идет о применении к самой себе (постоянно привязанной к системе) операции наблюдения.

42     Более подробно см.: Niklas Luhmann. Soziale Systeme. GrundriB einer allgemeinen Theorie. Frankfurt a/M., 1984.

43     Jaques Derrida. Marges de la Philosophic. Paris, 1972. P. 76-77.

44     Эту формулировку мы находим у Дэвида Робертса. См.: David Roberts. Art and Enlightenment: Aesthetic Theory after Adorno. Lincoln, Nebr., 1991. P. 150, 158.

45     Совсем не случайно она относится к искусству модерна/постмодер­на, и можно было бы спросить себя, не получилось ли так, что здесь уже давно обрело свою форму такое понимание современного обще­ства, которое можно было бы взять за образец в социологии.

46     См. у Робертса, цит. соч., о пародии как форме рефлексии (близкой, впрочем, родственнице парадокса), в особенности см. P. 164ff, на которые нет ссылок в указателе. Применительно к теории государ­ства см.: Helmut Willke. Die Ironie des Staates: Grundlinien einer Staatstheorie polyzentrischer Gesellschaft. Frankfurt a/M., 1992.

47     Это можно видеть на примере обычной критики теории самореферен­тных систем. См. хотя бы: Munch Richard. Autopoiesis by Definition // Cardozo Law Review. 1992. Vol. 13. P. 1463-1471; Rottleuthner Hubert. Grenzen rechtlicher Steuerung — und Grenzen von Theorien dember // P. Koller et al. (Hrsg.) / Theoretische Grundlagen der Rechtspolitik. Archiv furRechts- und Sozialphilosophie. Beiheft 54. Stuttgart, 1992. S. 123-139.

От переводчика

Никлас Луман все годы своей профессуры провел в одном университете. В 1968 г., занимая кафедру общей социологии и социологии права только что открытого Билефельдского уни­верситета, он произнес знаменитую речь «Социологическое просвещение», которая не только стала программой новой со­циологии Лумана, основанной на теории систем, но и дала название многотомной серии его трудов. В 1993 г., выходя в отставку, он произнес прощальную речь, которая менее всего походила на подведение итогов. По существу, она стала про­граммным документом нового этапа в идейной эволюции Лу­мана и может служить введением ко всем его теоретическим публикациям 90-х гг.

Перевод с немецкого А. Ф. Филиппова

 

 

Юрген Хабермас.
ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ СИСТЕМОЙ И ЖИЗНЕННЫМ  МИРОМ  В УСЛОВИЯХ ПОЗДНЕГО  КАПИТАЛИЗМА
*

 

* Печатается по: Хабермас Ю. Отношения между системой и жизненным миром в условиях позднего капитализма // THESIS. Весна 1993. Т. 1. Вып. 2. С. 123-136.

** «Жизненный мир» (нем. Lebensweli) — термин, восходящий к Э. Гуссерлю. Означает интерсубъективную и изначально очевидную данность мира, предшест­вующую его научным тематизациям. «Жизненный мир» носит субъектно-относительный характер применительно как к коллективам, так и к индивидуальным субъектам. — Прим. ред.

Критическое рассмотрение теории стоимости позволяет вклю­чить динамичный процесс накопления, ставший самодостаточным, в модель взаимоотношений, складывающихся между «системой» (экономикой и государством), с одной стороны, и «жизненным ми­ром»** (частной и общественной сферами) — с другой (см. табли­цу 1). Эта модель позволяет избежать односторонне экономистской интерпретации развития общества, сосредоточить внимание на вза­имодействии государства и экономики и таким образом выявить основные характеристики политических систем развитых капита­листических обществ.

В данном разделе я хотел бы: (I) показать те теоретические изъя­ны, которые мешают марксизму интерпретировать поздний капита­лизм и особенно государственное вмешательство, массовую демократию и государство всеобщего благоденствия: (II) предложить модель, объясняющую компромиссы, присущие структурам поздне­го капитализма, и внутренние разломы этих структур; (III) еще раз вернуться к роли культуры, к которой так несправедлива марксист­ская теория идеологии.

I

Государственное вмешательство. Если принять за основу модель, в рамках которой существуют две взаимодополняющие подсисте­мы*, то теория кризисов, будучи сформулированной только в эко­номических терминах, окажется несостоятельной. Даже если воз­никающие в рамках системы проблемы вызваны в первую очередь процессом экономического развития, неизбежно сопровождаемого кризисами, экономическое неравновесие, возникающее в хозяйст­ве, может корректироваться благодаря вторжению государства в функциональное пространство рынка. Однако замещение рыноч­ных функций государственными возможно лишь при безусловном сохранении суверенных прав частных предпринимателей в области инвестирования. Если бы власть использовалась для регулирования процесса производства, то экономическое развитие лишилось бы своей собственно капиталистической динамики, а хозяйство пришло бы в упадок. Нельзя допустить, чтобы государственное вмешатель­ство нарушало принцип разделения труда между экономикой, зави­сящей от рынка, и непродуктивным в экономическом отношении государством. Во всех трех основных сферах (военное и органи­зационно-правовое обеспечение условий существования способа производства; влияние на деловой цикл и забота о развитии инф­раструктуры, благоприятствующей воспроизводству капитала) государственное вмешательство выступает в форме косвенного воз­действия на граничные условия принятия решений частными пред­принимателями и, в случае необходимости, предотвращения или смягчения возникающих в ходе его действий побочных эффектов. Движущий механизм хозяйства, управляемого деньгами, диктует именно такой ограниченный способ использования административ­ной власти (см. табл.).

* Экономика и государство. — Прим. ред.

 

Отношения между системой и жизненным миром с точки зрения системного анализа

Институциональный порядок жизненного мира

Отношения обмена

Опосредованно управляемые подсистемы

Частная сфера

1. М' Рабочая сила

G Трудовые доходы

2. G Товары и услуги

G' Спрос

Экономическая система

 

Общественно-политическая сфера

 

la. G' Налоги

М Организационная деятельность

2а. М Политические решения

М' Лояльность масс

Система власти

G — опосредование через деньги, М — опосредованно через власть

 

Следствием этой структурной дилеммы явилось то, что обуслов­ленные экономикой кризисные тенденции не только подвергаются административному воздействию, смягчаются и приглушаются, но и сами непроизвольно переносятся в административную систему действия. Здесь они могут принимать различные формы: например, конфликта между целями политики в области конъюнктуры и ин­фраструктуры; перерасхода ресурсов (государственная задолжен­ность); излишнее увлечение бюрократическим планированием и т. д. В то же время это может привести к выработке новых страте­гий преодоления кризиса с целью переноса всей тяжести пробле­мы назад, в систему экономики. Клаус Оффе пытался объяснить в первую очередь именно этот сложный механизм кризисных про­цессов, имеющих форму колебаний, переходящих из одной подси­стемы в другую или из одного состояния в другое, и маневров по их преодолению (Offe, 1972).

Массовая демократия. Если исходить из модели с двумя систе­мами управления, т. е. с помощью денег и власти, то экономическая теория демократии, сформулированная в терминах марксистского функционализма, представляется весьма несовершенной. Сравнивая оба метода управления, мы видим, что власть требует более глубо­кой институционализации, чем деньги. Деньги укореняются в жиз­ненном мире через институты буржуазного частного права, поэтому теория стоимости может отталкиваться от договорных отношений между наемными работниками и владельцами капитала. Напротив, для осуществления властных полномочий недостаточно создать общественно-правовой аналог организации управления, существу­ющий в экономической системе (я имею в виду законодательное регулирование публичной сферы), помимо этого существует необ­ходимость легитимации господствующего порядка. А в условиях рационального общества, для которого характерна высокая степень индивидуализации субъектов, с нормами, которые стали абстракт­ными, безусловно позитивными и нуждающимися в подтвержде­нии, и традициями, рефлексивно и коммуникативно размытыми в части требований, предъявляемых к власти, — легитимации мож­но достичь в основном демократическими методами политиче­ского волеизъявления (Habermas, 1976, S. 271ff). В этом смысле и организованное рабочее движение, и движения за права граждан преследуют одни и те же цели. В результате процесс легитимации упорядочивается — опираясь на принципы свободы слова и орга­низаций и многопартийной системы — в форме свободных, тайных и всеобщих выборов. Конечно, структура накладывает определен­ные ограничения на участие граждан в политическом управлении. Между капитализмом и демократией устанавливаются тесные, но напряженные отношения. В этом противостоянии задействова­ны два противоположных принципа социальной интеграции. Со­временные общества, исходя из самопонимания, выраженного в принципах демократических конституций, утверждают примат жизненного мира над подсистемами, которые вычленились из их организационных структур. Нормативный смысл демократии сво­дится к следующей теоретической формуле: интегрированные в системы сферы действия должны функционировать, не нарушая целостности жизненного мира, т. е. сферы действия должны зани­мать подчиненное положение по отношению к социальной целост­ности. В то же время динамика развития капиталистического хо­зяйства сохраняется только в той мере, в какой процесс накопления активнее процесса потребления. Ограничения, защищающие жиз­ненный мир, а также требования легитимации, связанные с дей­ствиями административной системы, не должны, по возможности, затрагивать движущего механизма хозяйственной системы. Внут­ренняя логика системы капитализма сводится к следующей тео­ретической формуле: системно интегрированные сферы действия должны, если потребуется, функционировать даже ценой технизации жизненного мира. Системный функционализм Лумана незаметно преобразует этот практический постулат в теоретический, тем самым до неузнаваемости изменяя его нормативное содержание.

Напряженные отношения между капитализмом и демократией, обусловленные конкуренцией между двумя противоположными принципами социальной интеграции, с помощью парадокса опи­сывает К. Оффе: «Капиталистические общества отличаются от всех других обществ не способом собственного воспроизводства, т. е. согласованности принципов целости и системности общества, но тем, что эта основная для всех обществ проблема решается одно­временно двумя логически взаимоисключающими способами: пол­ным вычленением, т. е. приватизацией производства, и его полити­зацией или обобществлением. Обе стратегии перекрещиваются и обоюдно нейтрализуются. В результате система неизменно сталки­вается с дилеммой: она должна абстрагироваться от нормативных правил действия и смысловых отношений субъектов и в то же вре­мя не в состоянии сделать этого. Политическая нейтрализация сфер труда, производства и распределения утверждается и опровергает­ся одновременно (Offe, 1979. S. 315). Этот парадокс выражается еще и в том, что партии, если они приходят к власти или хотят ее сохранить, должны одновременно завоевать доверие масс и част­ных инвесторов.

Оба императива сталкиваются прежде всего в общественно-политической сфере, где автономия жизненного мира должна быть защищена от действий административной системы. «Общественное мнение», охраняющее жизненный мир, имеет смысл, отличный от точки зрения государственного аппарата, выражающего интересы системы (Luhmann, 1971. S. 9ff). Социология политики концентри­рует внимание либо на одном, либо на другом, разрабатывая соот­ветственно теорию поведения и теорию систем. В зависимости от выбора используется концепция плюрализма, критики идеологии или авторитаризма. Итак, с одной стороны, общественное мнение, выявленное в процессе опросов, или воля избирателей, партий и союзов считаются плюралистическим выражением общих интере­сов. При этом общественное согласие рассматривается как первое звено в процессе формирования политического волеизъявления и как основа легитимации. С другой стороны, то же согласие считается результатом достижения легитимации, или последним звеном в процессе обеспечения лояльности масс. Лояльность позволяет по­литической системе обрести независимость от ограничений, нала­гаемых принципами автономии частной и общественной сфер жиз­ни. Оба варианта интерпретации ошибочно противопоставляются друг другу как нормативный и эмпирический подходы к демокра­тии. Фактически же каждая точка зрения затрагивает лишь один аспект массовой демократии. Процесс волеизъявления, происходя­щий под влиянием партийной борьбы, есть результат и того, и дру­гого: с одной стороны, интенсивного развития коммуникативных процессов формирования ценностей и норм, с другой — организа­ционных усилий политической системы.

Политическая система обеспечивает лояльность масс как кон­структивным, так и селективным способом. В первом случае — выдвигая проекты социальных программ на государственном уровне, во втором — исключая из публичных дискуссий опреде­ленные темы и сообщения. Последнее достигается с помощью либо социально-структурных фильтров доступа к формированию общественного мнения, либо деформацией структур обществен­ной коммуникации с помощью бюрократических методов, либо манипулированием потоками информации.

Взаимодействием этих переменных объясняются существенные расхождения между символическими презентациями позиций по­литических элит и реальными процессами принятия решений в рамках политической системы (Edelmann, 1964; Sears et al., 1980. P. 670ff). Этому соответствует и вычленение роли избирателя, к ко­торой, в общем, и свелось участие в процессах политического уп­равления. Принятое в результате выборов решение определяет в целом только персоналии руководящего состава, а его мотивы ока­зываются за пределами дискурсивного контекста, воздействующе­го на волеизъявление. Такой механизм нейтрализует возможнос­ти политического участия, которые в правовом отношении открыты для гражданина государства1.

Государство с развитой системой социальной защиты. Если исходить из модели отношений обмена между формально органи­зованными подсистемами экономики и политики, с одной стороны, и коммуникативно структурированными сферами частной и общественной жизни — с другой, то следует учитывать, что проблемы, возникающие в области общественного труда, переносятся из сфе­ры частной в сферу общественной жизни. И здесь в условиях кон­курентно-демократического волеизъявления они превращаются в гарантии легитимации. Социальное бремя классового конфликта, ощутимое прежде всего в частной жизни, невозможно удержать за границами политической сферы. Таким образом, развитая система социальной защиты становится политическим содержанием массо­вой демократии. Отсюда следует, что политическая система не мо­жет полностью освободиться от ориентации граждан на потребле­ние. Она также не в состоянии добиться беспредельной лояльности масс и поэтому для придания легитимности своим действиям дол­жна предлагать государственные и социальные программы, выпол­нение которых подлежит контролю.

Основой реформистской политики стала правовая институцио-нализация коллективных переговоров. Механизм коллективных пе­реговоров, использующий развитую систему государственной со­циальной защиты, оказался эффективным средством регулирования классового конфликта. Трудовое и социальное законодательство предусматривает надлежащие меры для страхования и обеспечения существования наемных рабочих и уравновешивает рыночные по­зиции более слабых в структурном отношении слоев (наемных ра­ботников, арендаторов, потребителей и т. д.). Социальная политика ликвидирует крайние диспропорции и проявления незащищеннос­ти, не затрагивая, однако, обусловленного структурой неравенства собственности, дохода и власти. Но государство с развитой систе­мой социальной защиты в своих установках и стремлениях ориен­тируется не только на достижение социального равновесия с помо­щью выплаты индивидуальных компенсаций, но и на преодоление и предотвращение неблагоприятных для всего общества ситуаций, например в областях, связанных с экологией. К подобным действи­ям по социальной защите относятся меры охраны экологии горо­дов, энергетическая политика и забота о гидроресурсах, защита ок­ружающей среды, а также поддержка здравоохранения, культуры и образования.

Однако политика, направленная на развитие государственной системы социальной защиты, оказывается перед дилеммой. На финансовом уровне она сводится к игре с нулевой суммой между государственными расходами на меры социальной защиты, с одной стороны, и затратами на стимулирование предпринимательства и совершенствование инфраструктуры с целью обеспечения экономи­ческого роста — с другой. Дилемма состоит в том, что государство с развитой системой социальной защиты неизбежно переносит непо­средственно на жизненный мир как негативные воздействия капи­талистически организованной системы занятости, так и дисфун­кциональные побочные последствия экономического развития, регулируемого процессом накопления капитала. При этом оно не смеет изменить форму организации, структуру и механизм хо­зяйственного производства. Государство с развитой системой со­циальной защиты не может нарушать условия стабильности и тре­бования мобильности капиталистического развития именно потому, что вмешательство в систему распределения социальных компенса­ций с целью ее корректировки только тогда не вызывает ответных реакций со стороны привилегированных групп, когда оно компенси­руется приростом общественного продукта, не затрагивающим рас­пределения уже имеющегося богатства. В противном случае меры по социальной защите не могут выполнять функцию сдерживания и предотвращения классового конфликта.

Таким образом, не только налоговые ограничители влияют на объем государственных расходов на социальные нужды, но и структура государственных социальных расходов, и организация социальной помощи подчиняются императиву структуры взаимо­отношений между формально организованными сферами действия и их социальной средой, реализуемых с помощью денег и власти.

В случае если политической системе в развитых капиталистиче­ских обществах удается преодолеть структурные трудности, встре­чающиеся на пути государственного вмешательства в экономику, массовой демократии и государственной системы социальной за­щиты, складываются структуры позднего капитализма, которые, с точки зрения марксистской теории (с характерным для нее экономическим подходом) должны казаться парадоксальными. Умиротворение классового конфликта в государстве с развитой системой социальной защиты происходит в условиях продолжающегося про­цесса накопления. При этом государственное вмешательство от­нюдь не изменяет капиталистический механизм этого процесса, а, наоборот, гарантирует его. Такова социально-экономическая про­грамма реформ, опирающаяся на совокупность средств кейнсов-ской модели, провозглашенная и реализуемая в западных странах, независимо от того, находится ли у власти социал-демократичес­кое или консервативное правительство. С 1945 г. (особенно в пе­риод восстановления и наращивания уничтоженных производ­ственных мощностей) реформизм добился бесспорных успехов в экономической и общественно-политической сферах.

Сформировавшиеся при этом общественные структуры нельзя, однако, рассматривать (в духе теоретиков австромарксизма, таких, как Отто Бауэр или Карл Реннер) как результат классового компро­мисса. В ходе институционализации классового конфликта соци­альные противоречия, возникающие на почве частного права рас­поряжаться средствами производства общественного богатства, постепенно теряют способность структурировать жизненный мир социальных групп. При этом данное противоречие по-прежнему остается основополагающим для структуры самой хозяйственной системы. Поздний капитализм по-своему использует относитель­ное расхождение между системой и жизненным миром. Классовая структура, перемещенная из жизненного мира в систему, теряет свою исторически конкретную форму. Неравное распределение со­циальных благ теперь отражает структуру привилегий, которые нельзя больше объяснять исключительно классовым положением. Прежние источники неравенства, конечно, сохраняются. Однако их в значительной мере нейтрализуют не только государственно-благотворительные компенсации, но и новые виды неравенства. Примером могут служить различия, порождающие конфликты меж­ду маргинальными группами. Чем лучше регулируется классовый конфликт, существование которого обусловлено частнохозяйствен­ной формой накопления, чем дольше он сохраняет латентную фор­му, тем в большей мере выступают на передний план проблемы, которые не ущемляют непосредственно специфические классовые интересы.

Я не хочу здесь углубляться в сложнейшую проблему того, как изменяются правила построения модели социального неравенства в период позднего капитализма. Меня больше интересует, каким обра­зом возникает новый тип эффекта овеществления, который не яв­ляется специфически классовым, и почему эти эффекты (прошед­шие, конечно, дифференцированный отбор и профильтрованные через сито социального неравенства) сегодня проявляются прежде всего в коммуникативно структурированных сферах действия.

Компромиссный характер государства с развитой системой со­циальной защиты изменяет условия четырех видов взаимодействия, существующих между системой (экономикой и государством) и жизненным миром (частной и общественной сферами), вокруг ко­торых кристаллизуются социальные роли наемного рабочего и по­требителя, клиента бюрократической общественной системы и гражданина государства (см. табл.). В своей теории стоимости Маркс все внимание сконцентрировал исключительно на процессе обмена рабочей силы на заработную плату и обнаружил симптомы овеществления в сфере общественного труда. У него перед глазами был исторически определенный тип отчуждения, который описан, например, Энгельсом в работе «Положение рабочего класса в Анг­лии» (Энгельс, 1955). Маркс сформулировал концепцию отчужде­ния, исходя из модели отчужденного фабричного труда на ранних стадиях процесса индустриализации. Свою модель он перенес на весь жизненный мир пролетариата. Эта концепция не делает раз­личия между распадом традиционного и разрушением посттради­ционного жизненных миров. Она также не проводит границу меж­ду обнищанием, которое распространяется на сферу материального воспроизводства жизненного мира, и кризисами в сфере символи­ческого воспроизводства жизненного мира, т. е., говоря словами Вебера, между проблемами, возникающими в сферах внешних и внутренних потребностей. Однако по мере становления государства с развитой системой социальной защиты этот тип отчуждения все дальше отходит на задний план.

В государстве с развитой системой социальной защиты роли, которые предлагает система занятости, являются, если можно так выразиться, общепризнанными. В рамках посттрадиционного жиз­ненного мира структурная дифференциация между организациями становится привычной. Тяготы, связанные с самим характером на­емного труда, облегчаются, по меньшей мере субъективно, если не «гуманизацией» рабочего места, то наличием денежных компенса­ций или юридически оформленных гарантий. Это значительно сни­жает напряжение, ущерб и риск, которые связаны обычно со стату­сом рабочих и служащих. Роль работающего по найму теряет свои болезненно пролетарские черты благодаря непрерывному повыше­нию жизненного уровня, хотя и дифференцированного по соци­альным слоям. Ограждение частной сферы от очевидных послед­ствий действующих в мире труда императивов системы лишило взрывной силы конфликты, которые возникают в области распре­деления. Только в исключительных по своей драматичности случа­ях они становятся актуальной темой, выходящей за пределы кол­лективных переговоров.

Это новое равновесие, установившееся между нормализовав­шейся профессиональной ролью и возросшей по своей значимости ролью потребителя, является, как было показано, результатом дея­тельности государства с развитой системой социальной защиты, осуществляемой в легитимных условиях массовой демократии. Напрасно теория стоимости уделяла так мало внимания отношени­ям обмена между политической системой и жизненным миром. Ведь умиротворение сферы общественного труда является лишь контрагентом равновесия, устанавливающегося на другой стороне модели — между возросшей и вместе с тем ставшей одновремен­но нейтральной ролью гражданина и искусственно раздутой ро­лью клиента. Утверждение основных политических прав в рамках массовой демократии свидетельствует, с одной стороны, об универ­сализации гражданина, а с другой — об отделении этой роли от процесса принятия решений, в результате чего политическое учас­тие лишается конкретного содержания. Лояльность масс и легитим-ность образуют сплав, содержимое которого не разлагается на со­ставные компоненты и не может быть проанализировано самими участниками политического процесса.

За нейтрализацию роли гражданина государство с развитой сис­темой социальной защиты тоже платит потребительными стоимос­тями, которые получают граждане как клиенты бюрократической системы государства всеобщего благоденствия. Клиенты — это потребители, которые пользуются преимуществами государства с развитой системой социальной защиты. При этом роль клиента де­лает приемлемым ставшее абстракцией, лишившееся смысла поли­тическое участие. Роль клиента облегчает груз последствий инсти-туционализации отчужденного модуса участия, так же как роль потребителя облегчает тяжесть отчужденного труда. Именно эти роли в первую очередь аккумулируют в себе новый конфликтный потенциал позднекапиталистического общества, который приводит марксистов в раздражение. В этом отношении такие представители критической теории, как Маркузе и Адорно, составляют исключе­ние. Однако рамки теории критики инструментального разума, в пре­делах которой остаются эти авторы, оказываются слишком узкими. Только с помощью теории критики функционалистского разума мож­но убедительно показать, почему вообще в условиях относительного компромисса, присущего государству с развитой системой социаль­ной защиты, еще могут возникать конфликты, которые не принима­ют специфически классовую форму, но все же коренятся в классовой структуре, вытесненной в системно интегрированные сферы дей­ствия. Наша весьма стилизованная модель позднекапиталистических обществ, работающая лишь с очень ограниченным кругом предпо­ложений, предлагает следующее объяснение.

Массовая демократия, присущая государству с развитой системой социальной защиты, является устройством, которое смягчает классо­вый антагонизм, по-прежнему содержащийся в недрах хозяйственной системы. Но это возможно лишь при условии, предполагающем, что капиталистическая динамика экономического развития, защищенная политикой государственного вмешательства, не ослабевает. Ибо толь­ко в этом случае появляются средства для выплаты социальных компенсаций, которые распределяются согласно неявным критери­ям через институционализированный механизм участия различных социальных групп в дележе этих средств. Только тогда появляется воз­можность так распределять эти средства, удовлетворяя одновременно ролевые функции потребителя и клиента, что структуры отчужденно­го труда и отчужденного политического участия не проявляют своей взрывной силы. Динамика развития хозяйственной системы, опираю­щаяся на политические меры, обеспечивает более или менее стабиль­ный процесс усложнения системы, что означает как расширение, так и внутреннее уплотнение формально организованных сфер действия. Это относится прежде всего к отношениям, складывающимся внутри подсистем экономики и общественного управления, а также к связям подсистем между собой. Такое внутреннее развитие объясняет не только процессы концентрации на рынках товаров, капитала и тру­да, тенденцию к централизации управления предприятиями и уч­реждениями, но также расширение функций и сфер государствен­ной деятельности (что выражается, например, в соответствующем увеличении государственного бюджета).

В то же время рост всего этого комплекса затрагивает отноше­ния обмена, складывающиеся между указанными подсистемами и теми сферами жизненного мира, которые по отношению к системе выступают в качестве внешней среды. В первую очередь это отно­сится к домохозяйствам, сориентированным на систему массового потребления, а также к клиентельным отношениям, связанным с бюрократическим регулированием жизненного мира.

Согласно предпосылкам нашей модели, именно по этим двум каналам поступают компенсации, которые государство с развитой системой социальной защиты использует для обеспечения мира в сфере общественного труда и блокирования участия в процессах принятия политических решений. Если не принимать во внимание вызываемые кризисами нарушения равновесия, которые трансли­руются в жизненный мир в административных формах, то можно сказать, что капиталистический рост вызывает конфликты в жиз­ненном мире прежде всего вследствие расширения и внутреннего уплотнения монетарно-бюрократического комплекса. Конфликты возникают прежде всего там, где роли потребителя и клиента из­меняют социальный контекст жизни, ассимилируя его с системно интегрированными сферами действия. Эти процессы всегда были составной частью процесса капиталистической модернизации; ис­торически они успешно преодолевали защитные барьеры затраги­ваемых ими сфер в тех случаях, когда речь шла о перемещении материального воспроизводства жизненного мира в формально организованные сферы действия. Но когда под угрозой оказывают­ся функции символического воспроизводства жизненного мира, он оказывает упорное сопротивление и успешно удерживает линию фронта между собой и системой.

Прежде чем углубиться в эмпирические проблемы, придется вос­становить прерванную ранее цепь рассуждений. Я истолковал те­зис Макса Вебера о потере свободы в том смысле, что речь идет о систематически индуцированном овеществлении коммуникативно структурированных сфер действия; затем, используя метод крити­ческого анализа теоретико-ценностного подхода, я предложил ги­потезы, которые могут объяснить, почему вообще в развитых ка­питалистических обществах все еще существуют тенденции к овеществлению, хотя бы и в видоизмененной форме. Но как увя­зать второй культурно-критический постулат Макса Вебера, касаю­щийся распада религиозно-метафизического мировоззрения и фе­номена потери смысла, с принятием тезиса Маркса? У Маркса и Лукача теория овеществления дополняется и подкрепляется теори­ей классового сознания. Ее критический пафос отличается идеоло­гическим характером и направлен против господствующих форм сознания. Одновременно она обосновывает право другой стороны выработать собственное мировоззрение. Однако в условиях, когда социальное государство сгладило остроту классовых противоречий, перед лицом растущей анонимности классовых структур теория классового сознания не находит эмпирического подтверждения. К обществу, в котором все труднее выделить специфически классо­вые миры, она уже неприменима. Поэтому Хоркхаймер и его еди­номышленники выдвинули вместо нее теорию массовой культуры. Маркс разработал свое диалектическое понимание идеологии на примере буржуазной культуры XVIII в. Идеалы самосозидания, нашедшие свое классическое выражение в науке и философии, ес­тественном праве и политической экономии, искусстве и литерату­ре, не только вошли как в самосознание, так и в частную жизнь буржуазии и обуржуазившегося дворянства, но и воплотились в принципах государственного устройства. Маркс постиг амбивален­тное содержание буржуазной культуры. С одной стороны, в своих претензиях на независимость и научность, индивидуальную свобо­ду и универсализм, на романтическое радикальное самовыражение она представляет собой результат рационализации культуры. Ли­шенная прикрытия, которое обеспечивают авторитет и традиция, она стала открытой для критики и самокритики. С другой стороны, нормативное содержание ее абстрактных и внеисторичных, выхо­дящих за пределы социальной реальности идей может служить руководством не только для критически преобразующей практики, но и для утверждения идеалистических построений в реальной действительности. Этот двойственный характер буржуазной куль­туры — утопический и идеологический одновременно — от Марк­са до Маркузе снова и снова становился объектом изучения2. Такое описание как раз соответствует тем структурам сознания, появле­ние которых обусловливают современные формы понимания.

«Современную форму понимания» мы определили как структу­ру коммуникации, которая в сферах мирской деятельности харак­теризуется неоднозначно. С одной стороны, коммуникативные дей­ствия сильнее отрываются от нормативного контекста и в основном концентрируются в сфере непредсказуемых ситуаций. С другой стороны, формы аргументации различаются в зависимости от инсти­тутов, а именно: теоретический дискурс — в научном учреждении; морально-практический — в общественно-политической сфере и правовой системе; наконец, эстетический критицизм — в литера­туре и искусстве. В начальной стадии современного периода об­ласть сакрального еще полностью не исчезла; в секуляризирован­ной форме она сохранялась в еще не лишившемся ауры созерцании произведений искусства, в переходных формах еще не вполне свет­ской буржуазной культуры, в религиозных и философских тради­циях. Но по мере того как этот островок сакрального сужается, выявляется также синдром «претензий на значимость», становится заметной «потеря смысла», так занимавшая Вебера. Исчезает раз­личие степени рациональности, которое всегда существовало меж­ду областями сакрального и мирского. Потенциал рациональности, высвобождаемый в области обыденной жизни, до того времени ограничивался и нейтрализовался мировоззрением. С точки зрения структурного подхода, мировоззрения отличались более низким уровнем рациональности по сравнению с повседневно-бытовым сознанием, но в то же время они были лучше проработаны и артику­лированы интеллектуально. Более того, мифические или религиоз­ные взгляды на мир столь глубоко укоренились в практике соверше­ния ритуалов и отправления культов, что мотивы и ценностные ориентации, ненасильственно сформированные в коллективных убеждениях, были защищены от влияния противоречащего им опы­та и рационализма повседневной жизни. В результате секуляриза­ции буржуазной культуры положение меняется. Исчезает иррацио­нальная, свято сохранявшаяся связующая сила, ограничивавшая рационализм сферой повседневной жизни. Испаряется субстанция фундаментальных убеждений, освященных культурой и не требо­вавших обоснования.

На основании логики процесса рационализации культуры можно определить тот пункт, в направлении которого происходит развитие модерна в культуре: с ликвидацией разницы в уровне рационализма между сферой мирского поведения и решительно утратившей свое очарование культурой последняя лишается тех свойств, благодаря которым она была в состоянии выполнять идеологические функции.

Правда, этого состояния, которое Дэниел Белл охарактеризовал как «конец идеологии», приходится долго ждать. Французская ре­волюция, которая совершалась под знаменем буржуазных идеалов, ознаменовала начало эпохи массовых движений, вдохновленных идеологией. Классические буржуазные освободительные движе­ния, с одной стороны, вызвали традиционалистскую реакцию, в которой проявлялось стремление вернуться к прочным устоям до-буржуазного времени. С другой стороны, возник и комплекс раз­нородных идеологических доктрин, характерных для нового вре­мени. Спектр этих научных, а по большей части псевдонаучных воззрений весьма широк — от анархизма, коммунизма и социализ­ма через синдикалистские, радикально-демократические и консер­вативно-революционные ориентации до фашизма и национал-соци­ализма. Таково второе поколение идеологий, возникших на почве буржуазного общества. При всех различиях в уровне формализа­ции и способности к синтезированию у них есть нечто общее: в отличие от классических буржуазных идеологий эти мировоззре­ния, уходящие своими корнями в XIX в., разработали специфиче­ски современные представления об экспроприации и отчуждении, т. е. о тяготах, которые были привнесены в жизненный мир в ре­зультате социальной модернизации. Эта тенденция проявилась, на­пример, в прожектах морального или эстетического обновления общественно-политической сферы, возрождения политики, свободной от монополии бюрократического аппарата. Тенденция к мо­рализированию находит свое выражение в идеалах автономии и участия, преобладающих в основном в радикально-демократичес­ких и социалистических движениях. Тенденция к эстетизации про­является в потребности экспрессивного самовыражения и аутен­тичности; она может преобладать как в авторитарных движениях (фашизм), так и в антиавторитарных (анархизм). Обе тенденции со­звучны с современностью в той мере, в какой они не превращаются в метафизические или религиозные мировоззрения, ориентирован­ные на «спасение» моральных или экспрессивных проявлений жиз­ни, которые подавляются или которыми пренебрегают в условиях капиталистической модернизации. В процессе модернизации они пытаются реализоваться на практике в новых формах жизни того или иного революционного общества.

Несмотря на различия в содержании, эти мировоззрения разделяют с идеологиями первого поколения — «отпрысками» рационального ес­тественного права, утилитаризма, буржуазной социальной философии и философии истории — еще и форму целостных представлений о ми­ровом порядке, которые характерны для политического сознания сорат­ников по борьбе. Тем не менее именно эта форма способного к инте­грации и глобального общего толкования, спроецированного под углом зрения жизненного мира, должна распасться в коммуникационной структуре развитого современного общества.

Когда угасает отсвет ауры сакрального и исчезает синтезирую­щая образ мира власть воображения, форма понимания, основан­ная на силе аргументов, становится столь прозрачной, что повсед­невная практика коммуникации не оставляет больше никакой ниши для господства идеологических структур. Императивы ставших са­мостоятельными подсистем должны тогда оказывать заметное вли­яние извне на социально интегрированные сферы действия! Они не могут более скрываться за различием в уровне рациональности между сакральной и мирской сферами и незаметно воздействовать на ориентации поведения, вовлекая жизненный мир в интуитивные, недоступные пониманию функциональные взаимосвязи.

Если, однако, структуры рационализированного жизненного мира все больше утрачивают возможности для формирования идео­логии, если становится дольше невозможно пренебрегать фактами, свидетельствующими в пользу инструментализации жизненного мира, то следует ожидать, что возникнет открытая конкуренция между формами системной и социальной интеграции. Однако опыт позднекапиталистических обществ «социально-государственного умиротворения» не подтверждает этого предположения. Очевидно, что они нашли какой-то функциональный заменитель идеологичес­ких построений. На место позитивной задачи удовлетворения оп­ределенной потребности в идеологическом обосновании выдвину­лось негативное требование подавить в зародыше любые попытки создать целостную идеологическую интерпретацию. Мир жизни всегда конституируется в форме глобального знания, интерсубъек­тивно разделенного между членами общества. Таким образом, при­емлемой заменой отсутствующих ныне идеологий может быть по­просту то обстоятельство, что повседневные знания, появляющиеся в целостной форме, остаются рассеянными или, по крайней мере, никогда не достигают такого уровня артикуляции, когда только одно знание может быть принято как имеющее силу в соответствии со стандартами современной культуры. Происходит ограбление по­вседневного сознания, оно лишается своей способности к синтези­рованию, становится фрагментированным.

Что-то подобное и происходит в действительности. Характер­ная для западного рационализма дифференциация науки, морали и искусства не только приводит к их обособленному существованию как отдельных сфер, разрабатываемых специалистами, но и к их отделению от самобытно развивающегося в процессе повседнев­ной практики потока традиций. Этот раскол снова и снова заявляет о себе как проблема. Попытки упразднить «философию» и искус­ство были бунтом против структур, которые подчинили повседнев­ное сознание стандартам эксклюзивных экспертных культур, тво­римых специалистами, развивающихся в соответствии со своей собственной логикой и недоступных широким массам3.

Повседневное сознание, отосланное к традициям, претензии которых на значимость уже отвергнуты, оказывается вне сферы влияния традиционализма и пребывает в состоянии безнадежного распада. Место «ложного» занимает «фрагментированное» созна­ние, которое препятствует просвещению с помощью механизма овеществления. Только таким образом выполняются условия колонизации жизненного мира: императивы автономных подсистем, сбросив идеологические покровы, завоевывают, подобно колониза­торам, пришедшим в первобытное общество, жизненный мир из­вне и навязывают ему процесс ассимиляции. При этом рассеянные осколки культуры периферии не складываются в целостную карти­ну, позволяющую ясно представить сущность игры, в которой уча­ствуют метрополии и мировой рынок.

Таким образом, теория позднекапиталистического' овеществ­ления, переформулированная в терминах системы и жизненного мира, должна быть дополнена анализом культурного модерна, ко­торый идет на смену устаревшей теории классового сознания. Вместо того чтобы заниматься критикой идеологии, этот анализ должен объяснить культурное обнищание и фрагментацию по­вседневного сознания. Вместо того чтобы гнаться по теряющему­ся следу революционного сознания, он должен исследовать усло­вия воссоединения рационализированной культуры и повседневной коммуникации, зависящей от жизненно важных традиций.

Примечания

1       Все это заходит настолько далеко, что основной эмпирический вопрос, который коренным образом затрагивает нормативное самопонимание массовой демократии, обычно не проникает в обыденное политичес­кое сознание, «...идет ли речь о результате соглашения, которое при­знается свободным от всякого влияния и тем самым легитимизируется в процессе, протекающем в определенных организационных рамках, или о том, что этот процесс сам порождает пассивную лояльность масс (которые вынуждены в большей или меньшей степени мириться с его институциональными ограничениями), и тем самым укрепляется бла­годаря создаваемому им самим мнимому демократическому выраже­нию всеобщей поддержки» (Narr und Offe, 1975. S. 28).

2      Об аффирмативном характере культуры см.: Markuse, 1969; 1973; 1979. S. 186ff; Habermas, 1981. S. 253ff.

3      Непосредственному жесткому воздействию экспертов на повседнев­ность и технократическому внедрению научного подхода в практику соответствует тенденция депрофессионализации, которую У. Остер-ман пытается объяснить с помощью претенциозной (представленной лишь в устной форме) теории.

Литература

Энгельс Ф. Положение рабочего класса в Англии // К. Маркс и Ф. Энгельс,. Соч., 2-е изд., 1955. Т. 2. С. 231-517.

Edelmann M. The Symbolic Use of Politics. Urbana, 1964.

Habermas J. Legitimationsprobleme im modernen Staat // J. Habermas. Zur Rekonstruktion des Historischen Materialismus. Frankfurt a/M., 1976.

Habermas J. Uber Kunst und Revolution // J. Habermas. Philosophisch-politische Profile. Erw. Ausgabe, 1981.

Luhmann N. Offentliche Meinung // N. Luhmann. Politische Planung. Opladen, 1971.

Markuse H. Versuch Uber Befreiung. Frankfurt a/M., 1969.
Markuse H. Konterrevolution und Revoke. Frankfurt a/M., 1973.

Markuse H. Uber den affirmativen Charakter der Kultur. Ges. Schriften. Bd. 3. Frankfurt a/M., 1979.

Narr W. D. und Offe C. Wohlfahrtsstaat und Massenloyalitat. Koln, 1975. Offe C. Strukturprobleme des kapitalistischen Staates. Frankfurt a/M., 1972.

Offe C. Unregierbarkeit // J. Habermas. Stichworte zur geistigen Situation der Zeit. Frankfurt a/M., 1979.

Sears D.O. et al. Self-interest vs. Symbolic Politics // American Political Science Review. 1980. Vol. 74. P. 670ff.

Перевод с немецкого В.И.Иванова

Пьер Бурдье.
ОПЫТ РЕФЛЕКСИВНОЙ СОЦИОЛОГИИ
*

 

* Парижский семинар. Перевод сделан по: Bourdieu P. and Waquant L. J. D. An Invitation to Reflexive Sociology. — Polity Press, Blackwell, 1992. Part III. The Practice of Reflexive Sociology (The Paris Workshop) by P. Bourdieu.

 

Я бы даже скорее уподобил правила Декарта предписаниям некого химика (не припомню, как его зовут): возьмите то, что следует взять, делайте с этим то, что следует делать, и тогда вы получите то, что хотите получить. Ничего не принимать за вполне очевидное (т. е. принимайте только то, что вы должны принять); следовать порядку (порядку, которому вы должны следовать); давать полные перечни (т.е. те, которые вы должны дать) — именно так рассуждают те люди, которые говорят, что вы должны стремиться к добру и остерегаться зла. Все это, конечно, правильно, кроме того, что у вас нет критериев добра и зла.

 

Лейбниц. Философские сочинения

I. Передача профессии из поколения в поколение

Сегодня в виде исключения я хотел бы попытаться разъяснить педа­гогические цели, которые я преследовал в данном семинаре. В следующий раз я попрошу каждого из участников кратко пред­ставиться и сказать несколько слов о своих исследованиях — при­чем я настаиваю на том, чтобы это было сказано как бы невзначай — без какой-либо специальной подготовки. И я жду не формальной презентации — т. е. оборонительного дискурса, замыкающегося на себе самом, главная цель которого (хорошо понятная) — изгнать свой страх критики. Я жду скорее простого, не претенциозного, искреннего представления проделанной работы, трудностей, с которыми пришлось столкнуться, и нерешенных проблем. Нет ничего более универсального и объединяющего, чем трудности. Каждому из нас будет довольно приятно обнаружить, что многие трудности, которые мы приписываем нашим индивидуальным особенностям или некомпетентности, универсальны; и всем будет небесполезен весьма конкретный совет, который я могу дать.

Мимоходом хотелось бы отметить, что среди всех диспозиций, с которыми я надеюсь вас познакомить, есть способность восприни­мать исследование, скорее, как рациональное усилие, нежели своего рода мистические поиски, о которых напыщенно говорят и ради са­моутверждения, и с целью преувеличения своего страха или беспо­койства. Цель такой реалистической (не циничной) установки — максимальная результативность вашего предприятия и оптимальное распределение ваших ресурсов, начиная со времени, которым вы располагаете. Я знаю, что подобное понимание научной работы в какой-то степени лишено очарования, и что я рискую подпортить имидж, который многим исследователям нравится поддерживать. Однако, возможно, это лучший и единственный способ оградить себя от гораздо более серьезных разочарований, ожидающих исследова­теля, который спускается с небес на землю после многих лет само­обмана, когда он больше энергии тратил на то, чтобы соответство­вать прославленному имиджу исследования и своему представлению об исследователе, чем на то, чтобы просто делать свое дело.

Исследовательская презентация во всех отношениях противопо­ложна демонстрации, шоу, когда вы стремитесь представить себя в выгодном свете и произвести впечатление на других. Это — дискурс, в процессе которого вы раскрываете себя, вы рискуете. (Для того что­бы наверняка ослабить ваши защитные механизмы и нейтрализовать вашу стратегию презентации, которые вам, естественно, хотелось бы использовать, я, разумеется, дам вам слово неожиданно и попрошу вас высказаться без предупреждения и подготовки.) Чем больше вы буде­те раскрываться, тем больше у вас шансов получить от обсуждения пользу и тем более конструктивными и доброжелательными, я уверен, будут критика и советы, которые вы получите. Наиболее эффектив­ный способ избавиться как от ошибок, так и от страхов, лежащих в их основе, — способность посмеяться над ними вместе с другими, что, как вы скоро обнаружите, происходит довольно часто...

У меня будет возможность — я могу сделать это в следующий раз — представить исследование, которое я сейчас провожу. И тогда вы увидите в состоянии, которое можно назвать «становлени­ем», т. е. в сыром и неясном виде, то, что обычно видят лишь в законченном виде. Homo academicus смакует результат. Подобно академическим живописцам (pompier)*, он или она любят наносить мазки кистью, чтобы скрыть следы исправлений. Временами я ис­пытываю большое беспокойство, открыв для себя, что такие худож­ники, как, например Кутюр, учитель Мане, оставили великолепные эскизы, близкие к импрессионистской живописи (которая противо­поставляла себя академической живописи), — но зачастую «порти­ли все дело» именно потому, что на эти полотна были нанесены последние мазки. Это диктовалось этикой работы, хорошо сделан­ной и хорошо отшлифованной, ее проявление можно было обнару­жить в академической эстетике1. Я постараюсь представить это исследование в процессе развития и взаимопроникновения состав­ляющих его элементов, в определенных рамках, конечно, так как я хорошо понимаю, что, по понятным социальным причинам, у меня меньше прав на неясности, чем у вас, и что вы будете в меньшей степени склонны признать за мной это право, чем я за вами, и в каком-то смысле это правильно (но это, повторю еще раз, лишь подразумевая тот педагогический идеал, который, безусловно, сам по себе сомнителен, идеал, который, например, приводит к тому, чтобы определять ценность, педагогическую плодотворность кур­са соответственно качеству и ясности конспектов).

* Pompier — пожарник (франц.) Art pompier — искусство пожарников — официальное искусство второй половины XIX в. Это название происходит от иронической аналогии между шлемом античного воина, изображаемого на по­лотнах художников школы классицизма, и каской пожарного. Этот термин как ироничное обозначение стал применяться не только к академическим художни­кам-классицистам, но и к преподавателям Школы изящных искусств, членам Об­щества французских художников и членам Национального общества изящных искусств. Позже, утратив иронический смысл, он стал просто определением ху­дожественного периода 1948-1914 гг. — Прим. ред.

 

Одна из функций такого семинара, как наш, — дать вам возмож­ность увидеть, каким образом в действительности осуществляется исследовательская работа. У вас не будет полной записи всех не­удач и промахов, всех повторений, говорящих о необходимости сде­лать последний вариант, который покончит со всеми этими ошибка­ми. Но эта ускоренная съемка, которую вы увидите, позволит вам понять, что происходит в недрах «лаборатории» или, говоря скром­нее, мастерской — в смысле мастерской артиста или художника Кват­роченто, — т. е. покажет все ошибочные первые шаги, колебания, тупики, отказ от замыслов и тому подобное. Исследователи, работа которых находится на разных этапах, представят объекты, которые они пытались сконструировать, и они должны будут подвергнуться расспросам со стороны всех, кто, подобно старым компаньонам, чле­нам цеха, как они называют себя на традиционном языке собратьев по ремеслу2, внес свой вклад в коллективный опыт, который они на­капливали в процессе всех прошлых испытаний и ошибок.

На мой взгляд, вершина мастерства в социальных науках за­ключается в умении быть вовлеченным в очень высокие «теорети­ческие» материи благодаря весьма определенным, а зачастую, не­сомненно, очень земным, если не ничтожным, эмпирическим объектам. Социальные ученые имеют обыкновение с легкостью допускать, что социально-политическая значимость объекта сама по себе служит достаточным основанием необходимости дискурса в отношении к нему. Возможно, этим объясняется, почему те социо­логи, которые в наибольшей степени склонны приравнивать свое положение к положению своего объекта (как поступают сегодня некоторые из них, связавшие себя с государством или властью), часто уделяют методу самое небольшое внимание. Что на самом деле имеет значение, так это строгость конструирования объекта. Сила (научного) способа мышления никогда не проявляется отчет­ливее, чем в способности превращать даже незначительные, с со­циальной точки зрения, объекты в научные объекты (что делал Гоф­ман по отношению к деталям взаимодействия лицом-к-лицу)3 или, что то же самое, в подходе к важным, социально значимым объек­там под неожиданным углом зрения — нечто подобное я пытаюсь сейчас делать, изучая влияние государственной монополии на сред­ства легитимного символического насилия с помощью весьма по­пулярного анализа различного рода свидетельств (по болезни, по инвалидности, об образовании и т. д.). В этом смысле сегодняшний социолог оказывается, mutatis mutandis* в положении, весьма сход­ном с тем, в котором находились Мане или Флобер: чтобы в полной мере реализовать изобретенный ими способ конструирования реальности, они должны были применить его к объектам, традиционно исключаемым из сферы академического искусства (которое было свя­зано исключительно с социально значимыми людьми и вещами), — что объясняет, почему их обвиняли в «реализме». Социолог вполне мог бы сделать своим девиз Флобера: «писать хорошо о заурядном».

* Mutatis mutandis — с соответствующими изменениями (лат.). — Прим. ред.

 

Мы должны научиться тому, как переводить самые абстракт­ные проблемы в совершенно практические научные операции, что предполагает, как мы увидим, весьма своеобразное отношение к тому, что обычно называется «теорией» или «исследованием» (эмпи­рией). В таком деле абстрактные правила, подобные сформулирован­ным в работе «Ремесло социолога» («Le Metier de sociologue», Bourdieu, Chamboredon, and Passeron, 1973; англ. пер. 1991), пусть даже им удается заострить наше внимание, принесут нам немного пользы. Поскольку, несомненно, не существует иного способа овла­деть фундаментальными принципами практики, — и практика науч­ного исследования здесь не исключение, — кроме как практиковать эти принципы вместе с руководителем или наставником, который снимает сомнения и придает уверенность, приводит примеры и по­правляет вас, помещая правила, применяемые непосредственно к данному конкретному случаю, в определенную ситуацию.

Конечно, вполне может так случиться, что, прослушав двухчасо­вое обсуждение преподавания музыки, логики, спортивной борьбы, возникновения дотированных рынков жилья или греческой теологии, вы подумаете, а не потеряли ли вы даром время и научились ли вооб­ще хоть чему-нибудь? В конце нашего семинара у вас не будет акку­ратных конспектов по теории коммуникативного действия, теории систем или хотя бы о понятиях пространства и габитуса. Вместо того чтобы давать формальное представление о категории структуры в со­временной математике или физике или об условиях применения струк­турного способа мышления в социологии, как я это обычно делал 20 лет назад4 (что, несомненно, было более «впечатляющим»), я буду говорить почти те же самые вещи, но в практической форме, т. е. с помощью весьма тривиальных замечаний и элементарных вопро­сов — по сути дела, настолько элементарных, что мы очень часто вообще забываем их задавать — и всякий раз погружаясь в детали каждого отдельного случая. И можно будет реально наблюдать ис­следование, так как именно это и предполагалось здесь, но только при условии его проведения по-настоящему, вместе с исследователем, который отвечает за него: это значит, что вы работаете над составле­нием опросника, чтением статистических таблиц или интерпретацией документов, что, если нужно, вы выдвигаете гипотезы и т. д. Ясно, что при таких условиях можно рассмотреть лишь очень немного исследо­вательских проектов, а тот, кто рассчитывает увидеть их в большом количестве, по сути дела, не будет делать все, что требуется.

Если то, что должно быть сообщено, составляет, в сущности, modus operandi* — способ научного производства, предполагающий определенный способ восприятия, систему принципов видения и различения, — то им нельзя овладеть иначе, как заставить увидеть его в действии или проследить, как этот научный габитус (мы мо­жем называть его и своим именем) «ведет себя» в ситуации практи­ческого выбора — типа выборки, опросника, кодирования и т. д. — не объясняя этот выбор в виде формальных правил.

Обучение профессии, ремеслу, делу или, по выражению Дюркгейма (1956. Р. 101), социальному «искусству», понимаемому как «чистая практика без теории», требует педагогики, совершенно от­личной от той, которая нужна для преподавания знания (savoirs). Как можно видеть на примере обществ, где нет всеобщей грамот­ности и школ, — но это относится и к обществам с формальным школьным обучением и даже к самим школам — некоторые спосо­бы мышления и действия, а зачастую и самые жизнеспособные из них, передаются на практике (упражнение за упражнением) по­средством всеобщего и практического способов передачи. Эти спо­собы основаны на непосредственном и продолжительном контакте между тем, кто обучает, и тем, кто учится («делай, как я»)5. Исто­рики, философы науки, а особенно сами ученые, часто отмечали, что в значительной мере профессией ученого овладевают, исполь­зуя способы передачи знаний, которые являются вполне практиче­скими6. И роль, которую играет молчаливая педагогика, не тер­пящая объяснений как передаваемых схем и объяснений, так и рабочих схем в процессе самой передачи, безусловно, гораздо больше в тех науках, где содержание знания, типы мышления и действия сами по себе менее точны и менее систематизированы.

* Modus operandi — способ действий (лат.}. — Прим. ред.

 

Социология — гораздо более развитая наука, чем обычно пола­гают даже сами социологи. Возможно, хорошим критерием положения социального ученого в его или ее дисциплине может быть сила его представления о том, чем он должен овладеть, чтобы быть на уровне достижений его науки. Склонность развивать скромную оцен­ку ваших научных способностей будет только увеличиваться по мере того, как ваше знание последних современных достижений в облас­ти метода, техники, понятий или теорий, будет расти. Однако социо­логия еще мало систематизирована и формализована. Поэтому здесь нельзя так, как в других областях, опираться на автоматизм мышле­ния или на автоматизм, замещающий мышление (на понятийную очевидность — evidentia ex terminis, на «ослепляющую очевидность» символов, которую Лейбниц противопоставлял картезианской ясно­сти — evidence) или даже на все эти уставы должного научного по­ведения: методы, протоколы наблюдений и т. д., являющиеся законом для большинства кодифицированных научных полей. Таким образом, для того чтобы получить соответствующий опыт, следует рассчиты­вать, прежде всего, на те схемы, которые воплощает в себе габитус. Научный габитус — это правило «человека с положением» (до­бившегося успеха), реализованное правило или, лучше, — научный modus operandi, функционирующий в практической сфере в соответ­ствии с нормами науки, которые не являются при этом его экспли­цитным принципом7: именно такого рода научное «чувство игры» (sens dujeu) заставляет нас делать то, что мы делаем в нужный мо­мент без необходимости тематизировать то, что должно быть сдела­но и, еще меньше, — знание четкого правила, позволяющего полу­чать этот соответствующий опыт. Так что у социолога, который стремится передать научный габитус, гораздо больше общего с вы­сококвалифицированным спортивным тренером, чем с профессором Сорбонны. Он или она очень мало говорят о первичных принципах и общих правилах. Конечно, он/она может излагать их, как я делал в работе «Ремесло социолога» («Le metier de sociologue»), но только если понимает, что не может остановиться на этом: в некотором смысле, нет ничего хуже эпистемологии, когда она становится пред­метом пустого разговора, очерков8 и заменителем исследования. Та­кой социолог учит путем практических советов и в этом смысле силь­но напоминает тренера, имитирующего движение («на твоем месте, я сделал бы так...») или «исправляющего» действия по мере их со­вершения, в духе самой практики («я бы не задавала этого вопроса, по крайней мере, в такой форме»).

II. Мыслить относительно.

Все вышесказанно^ особенно верно, когда речь идет о конструирова­нии объекта, — несомненно, самой главной исследовательской опера­ции, которую, однако, совершенно игнорируют по господствующей традиции, сформировавшейся, фактически, вследствие противосто­яния между «теорией» и «методологией». Парадигмой (в смысле наглядной иллюстрации) «теории» теоретиков является парадигма, предложенная Парсонсом, — этот концептуальный плавильный ко­тел, созданный благодаря исключительно теоретической компиляции (т. е. абсолютно чуждой какому бы то ни было применению) некото­рых избранных великих произведений (Дюркгейма, Парето, Вебера, Маршалла, но, что любопытно, — не Маркса), сведенных к их «теоре­тическому», вернее, профессорскому измерению; или же это — более недавняя теория «нео-функционализма» Джефри Александера9. Воз­никшие из потребностей преподавания, такие эклектические класси-фикаторские компиляции хороши исключительно для преподавания, а не для других целей. С другой стороны, мы находим «методологию», этот свод правил, который, собственно, не соответствует ни эпистемо-логии, (понимаемой в качестве рефлексии, цель которой — раскрытие схем научной деятельности с ее достоинствами и недостатками), ни научной теории. Я имею здесь в виду Поля Лазарсфельда. Парсонс и Лазарсфельд вдвоем (Мертон со своими теориями «среднего уровня» находится где-то посередине между ними) создали своего рода «науч­ный» холдинг, весьма могущественный в социальном отношении, ко­торый господствовал в мировой социологии на протяжении почти 30 лет после второй мировой войны10. Деление на «теорию» и «мето­дологию» становится эпистемологической оппозицией, которая фак­тически имеет решающее значение для социального разделения науч­ного труда в определенное время (проявляющееся в противостоянии профессоров и прикладных исследователей)11. Я полагаю, что от это­го разделения на две отдельные инстанции следовало бы полностью оказаться, поскольку я убежден, что нельзя обратиться к конкретному, комбинируя две абстракции.

Действительно, самые «эмпирические» технические альтерна­тивы не могут быть свободны от самых «теоретических» альтерна­тив при конструировании объекта. Лишь в качестве функции опре­деленного конструирования объекта именно этот метод выборки, эта техника сбора данных и их анализа и т. д. становятся императи­вом. Точнее, они становятся таковым лишь в качестве функции ряда гипотез, возникающих на основе системы теоретических предпо­ложений, согласно которым любое эмпирическое данное может выполнять функцию доказательства, или, как называют его англо­американские ученые, свидетельства (evidence). Так вот, мы часто поступаем таким образом, будто то, что считается очевидным, и в самом деле очевидно, потому что мы доверяем культурной рутине, чаще всего внушаемой и воспринимаемой в процессе обучения (знаменитые курсы по «методологии» в американских университе­тах). Фетишизм понятия «свидетельство» иногда приводит к отри­цанию эмпирических работ, не считающих самоочевидным само понятие «свидетельство». Каждый исследователь наделяет стату­сом «данных» лишь небольшую их часть, однако, не ту часть, кото­рая определяется его или ее проблематикой (как это и должно было бы быть), но ту часть, которая выбрана и удостоена этой чести пе­дагогической традицией, в которую эти данные входят, и слишком часто только одной этой традицией и определяются.

Поразительно, что целые «школы» или исследовательские тра­диции строятся на одной технике сбора или анализа данных. Напри­мер, сегодня некоторые этнометодологи ничего не хотят признавать, кроме анализа разговора, сводящегося к интерпретации текста, со­вершенно игнорирующего данные, касающиеся непосредственного контекста, который можно назвать этнографическим (и который тра­диционно называется «ситуацией»), и не обращающего внимания на данные, позволяющие поместить эту ситуацию в рамки социальной структуры. Эти «данные», которые сами по себе ошибочно принима­ются за конкретные данные, фактически являются продуктом высо­кой абстракции (что всегда и происходит, поскольку все данные — конструкции), но в данном случае — абстракции, которая сама себя не считает таковой12. Точно так же мы находим маньяков логлиней-ного моделирования, дискурсивного анализа, включенного наблю­дения, свободного или глубинного интервьюирования, этнографи­ческого описания. Строгое следование какому-то одному методу сбора данных дает возможность определять его сторонников как «школу»; к примеру, символических интеракционистов можно распознать по их культу включенного наблюдения, этнометодологов — по их стра­сти к анализу разговора; изучающих достижение статусов — по их систематическому использованию путевого анализа и т. д. А если смешать дискурсивный анализ с этнографическим описанием, будут с восторгом говорить о крупном достижении и смелом вызове мето­дологическому монотеизму! Можно аналогичным образом критико­вать и техники статистического анализа, будь то множественная ре­грессия, путевой анализ, сетевой анализ, факторный анализ, анализ отдельного случая. И здесь снова, за несколькими исключениями, мо­нотеизму принадлежит высшая власть13. Однако самая рудиментар­ная социология социологии учит нас тому, что обвинения со сторо­ны методологии зачастую — не более чем скрытый способ сделать из нужды добродетель, прикинуться, что отвергаешь и игнорируешь то, о чем, в сущности, не имеешь представления.

Нам также придется проанализировать риторику представления данных, которая, с одной стороны, превращаясь в (нарочитую) хваст­ливую демонстрацию данных, часто служит тому, чтобы скрыть элементарные ошибки при конструировании объекта. А с другой сто­роны, строгое и экономичное представление относящихся к делу ре­зультатов — по меркам такой склонной к самолюбованию презента­ции сырых данных (datum bruturri) — часто будет вызывать априорное подозрение в фетишизации протокола (в двойном значении этого тер­мина) как формы «свидетельства». Бедная наука! Как много науч­ных преступлений совершается во имя твое!.. Пытаясь превратить всю эту критику в нечто позитивное, скажу только, что мы должны остерегаться любых сектантских расколов, характерных для весьма солидных вероисповеданий. В любом случае мы должны попытать­ся мобилизовать все техники, уместные и доступные для практичес­кого использования, полезные при определении объекта и практи­ческих условий сбора данных. К примеру, можно воспользоваться анализом соответствий для дискурсивного анализа, как я недавно делал это в отношении рекламных стратегий различных фирм, за­нимающихся строительством односемейных домов во Франции (Bourdieu, 1990с), или можно сочетать самый стандартный статисти­ческий анализ с рядом глубинных интервью и с этнографическими наблюдениями, что я пытался сделать в работе «Различение» (Bourdieu, 1984a). Будь оно большим или маленьким, социальное исследование — это нечто почти столь же серьезное, сколь и труд­ное, чтобы мы могли позволить себе принять неверно истолкован­ную научную жесткость — возмездие разума и изобретательности — за научную строгость и таким образом лишать себя той или \иной возможности выбирать из всего арсенала интеллектуальных традиций нашей дисциплины или близких к ней антропологии, эко­номики, истории и т. д. К таким вопросам, хотелось бы отметить, применимо только одно правило: «запрещено запрещать»14 или ос­терегайтесь методологических цензоров! Нет нужды говорить, что у крайней свободы, поборником которой я здесь выступаю (которой, как мне кажется, следует придать ясный смысл и которая, позвольте мне сразу же добавить, не имеет ничего общего с некоего рода ре­лятивистским эпистемологическим laissez-faire, кажется, весьма модным в некоторых местах), есть ее противоположность в виде крайней бдительности, о которой мы должны помнить в случае ис­пользования аналитических техник и чтобы обеспечить их соответ­ствие рассматриваемому вопросу. Я часто ловлю себя на мысли, что наша методологическая «полиция» (peres-la-rigueur) оказывается во­все не строгой и даже слабой в использовании тех самых методов, за которые она так ратует.

Возможно, то, что мы будем делать здесь, покажется вам несу­щественным. Но, во-первых, конструирование объекта — по край­ней мере, в моей личной исследовательской практике — это не то, что делается раз и навсегда одним махом, в своего рода инаугураци-онном теоретическом акте. Программа наблюдения и анализ, благо­даря которым и происходит конструирование объекта, — это не план, который вы набрасываете заранее, подобно инженеру. Скорее, это — длительная и напряженная работа, которая совершается шаг за ша­гом, путем целого ряда мелких исправлений и уточнений, инспири­рованных тем, что называется le metier (профессия, дело, ремесло), «ноу-хау», т. е. совокупностью практических принципов, позволяю­щих в нужный момент сделать решающий выбор. Так что, имея не­сколько приукрашенное и нереалистичное представление об исследова­нии, некоторые будут удивлены тем фактом, что мы будем достаточно долго обсуждать такие совершенно незначительные детали, как то: дол­жен ли исследователь говорить о своем статусе социолога, а может, ему лучше укрыться под видом менее настораживающей личности (ска­жем, этнографа или историка) или скрыть ее совершенно; включать такие вопросы, предназначенные для статистического анализа, в инст­рументарий обследования или лучше оставить их для глубинных и личных интервью с ограниченным числом информантов и т. д.?

Это постоянное внимание к деталям исследовательской проце­дуры, чисто социальное измерение которых (как разместить надеж­ных и проницательных информантов, как представиться им, как описать цели вашего исследования и, вообще, как «войти» в изуча­емый мир и т. д.) вовсе не является несущественным, должно на­строить вас против фетишизации понятий. Это внимание должно предостеречь от «теории», возникающей из склонности рассмат­ривать «теоретические» инструменты — габитус, поле, капитал, и т. д. — в большей степени сами по себе и для себя, чем для того, чтобы привести их в движение и заставить работать.

Так, понятие поля функционирует как концептуальная стено­графия способа конструирования объекта, и оно будет контролиро­вать или ориентировать все практические шаги исследования. Оно функционирует как памятка или напоминание: оно говорит мне, что я должен на каждом этапе быть уверенным в том, что объект, кото­рый я создал сам, не опутан сетью отношений, определяющих наи­более отличительные его свойства. Понятие поля напоминает нам первое правило метода, согласно которому мы всеми доступными нам средствами должны сопротивляться нашему первому побужде­нию думать о социальном мире в субстанциалистской манере. Луч­ше говорить, подобно Кассиреру в работе «Понятие субстанции и понятие функции»*: мыслить следует относительно. Сейчас легче думать в понятиях реальностей, которые можно «потрогать руками», в смысле таких реальностей, как группы и индивиды, нежели в по­нятиях отношений.

* В русском переводе: см. Кассирер Э. Познание и действительность. М., 1912. — Прим. перев.

 

К примеру, легче думать о социальной диффе­ренциации в терминах групп, определяемых как популяции, в реали­стичных понятиях классов или даже в терминах антагонизмов между этими группами, чем в терминах пространства отношений15. Обыч­ные объекты исследования — это реальности, на которые указывает исследователь потому, что они «выделяются» в смысле «создания проблемы» — как, например, в случае «социального обеспечения матерей-подростков в черном гетто Чикаго». Исследователи дела­ют объектами исследования, главным образом, проблемы социаль­ного порядка и домашнего быта, поставленные более или менее произвольно определяемыми совокупностями жителей, которые возникают вследствие последовательного деления первоначальной \категории, которая сама по себе является пред-сконструированной: "пожилой", «молодой», «эмигранты», «полупрофессии», «бедное население» и т. п. Возьмем, например, «проект Виллербонна, по­священный молодежи западных окраин»16. Во всех таких случаях первым и самым настоятельным научным приоритетом будет следую­щий: сделать объектом исследования социальную работу конструиро­вания де-конструированного объекта. Вот в чем настоящий прорыв. Однако чтобы избежать реалистического способа мышления, недо­статочно употреблять великие слова Великой Теории. Например, отно­сительно власти некоторые могут задавать субстанциалистские или реалистичные вопросы, связанные с ее местонахождением (на ма­нер тех культурных антропологов, которые странствовали в беско­нечных поисках «локуса культуры»); другие будут спрашивать, от­куда приходит (происходит) власть, сверху или снизу («кто правит?»), как делали те социолингвисты, которых волновал вопрос, где нахо­дится центр (локус) лингвистического изменения — в среде мелкой буржуазии, буржуазии и т. д.17 Именно с целью порвать с субстанци-алистским способом мышления, а не для того, чтобы наклеивать новые ярлыки на старые теоретические мехи, я говорю скорее о «поле власти», чем о господствующем классе; последний, будучи ре­алистическим понятием, означает действительную совокупность тех, кто обладает этой осязаемой реальностью, которую мы называем властью. Полем власти я называю отношения силы, устанавливаю­щиеся (существующие) между социальными позициями, которые гарантируют их носителям определенную часть социальной силы или капитала — так, что они оказываются в состоянии вступать в борьбу за монополию власти; решающим измерением этой борьбы оказывается борьба за определение легитимной формы власти (в частности, я имею в виду здесь конфронтацию между «художни­ками» и «буржуазией» в конце XIX в.)18.

Как уже было сказано, одна из основных трудностей реляционно­го анализа состоит главным образом в том, что понять социальные пространства можно, лишь поняв, как распределяются свойства меж­ду индивидами или конкретными институтами, так как доступные для анализа данные связаны с индивидами или институтами. Так, чтобы понять субполе экономической власти во Франции и социаль­но-экономические условия его воспроизводства, у вас практически нет иного выбора, как проинтервьюировать пару сотен занимающих самое высокое положение французских CEO* (Bourdieu and de Saint Martin, 1978; Bourdieu, 1989. P. 396^481). И когда вы будете это де­лать, то должны остерегаться возвращения к «реальности» пред-сконструированных социальных агрегатов, что может произойти в любой момент. Чтобы уберечься от этого, я думаю, вы воспользуе­тесь очень простым и удобным инструментом конструирования объекта: квадратной таблицей соответствующих свойств совокупно­сти агентов или институтов. Если, например, мне нужно проанали­зировать различные виды спортивной борьбы (спортивная борьба, дзюдо, айкидо, бокс и т. д.), различные институты высшего образо­вания или различные парижские газеты, я занесу все эти институты на горизонтальную линию и буду добавлять новую вертикальную колонку всякий раз, когда обнаружу свойство, необходимое для ха­рактеристики одного из них; и я буду обязан исследовать все другие институты на предмет наличия или отсутствия этого свойства. Это может быть сделано на чисто индуктивной стадии первоначального размещения. Затем я уберу лишнее и удалю колонки, в которых отра­жены структурно или функционально равнозначные характеристи­ки, оставив все те — и только те — характеристики, которые будут способствовать распознаванию различных институтов, будучи тем самым аналитически релевантными. Достоинство этого весьма про­стого инструмента в том, что он заставляет вас думать, соответствен­но, как о рассматриваемых социальных агрегатах, так и об их свой­ствах, которые можно характеризовать в терминах их наличия или отсутствия (да/нет) или по шкале ( +, 0, - или 1, 2, 3, 4, 5).

* CEO — Chief Executive Officer (англ.) — исполнительный директор, менед­жер высшего звена — Прим. ред.

 

Именно ценой такой конструкторской работы, которая соверша­ется не сразу, а путем проб и ошибок, постепенно конструируются социальные пространства, которые хотя и раскрывают себя лишь в форме высоко абстрактных, объективных отношений, и хотя их нельзя ни потрогать, ни «показать на них пальцем», оказываются тем, что создает всю реальность социального мира. Здесь я отошлю вас к своей недавно опубликованной работе (Bourdieu, 1989a) об элитных школах (Grandes ecoles)19, в которой я, благодаря весьма сжатой хронике исследовательского проекта, продолжавшегося почти два десятилетия, говорю, как продвигаются от монографии к строго Уконструированному научному объекту, и в этом случае на поле ака­демических институтов возлагается обязанность воспроизводства поля власти во Франции. Становится все труднее не попасть в ло­вушку пред-сконструированного объекта в том смысле, что здесь я имею дело с объектом, в котором я, по определению, заинтересован, но ясно не осознаю истинную причину этого «интереса». Например, этой причиной может быть тот факт, что я — выпускник Педагоги­ческого института (Ecole normale superieure)20. Мое непосредствен­ное знание этого института, которое становится все более пагубным по мере того, как оно оказывается лишенным таинственности и де-мистифицирующим, порождает целый ряд в высшей степени наи­вных вопросов, которые каждый выпускник Педагогического инсти­тута найдет интересными, потому что они тотчас же «приходят ему в голову», вызывая удивление по поводу его или ее школы, т. е. по поводу их самих: например, способствует ли классификация при поступлении в школу определению выбора дисциплин: математики и физики или литературы и философии? (Спонтанная проблематика, в которой присутствует немалая толика нарциссического самодоволь­ства, обычно бывает еще наивнее. Я мог бы отослать вас к бесчис­ленным томам, опубликованным на протяжение последних 20 лет, утверждающим научный статус той или иной Высшей школы). Можно закончить написание многотомной книги, напичканной фак­тами, которые все без исключения имеют видимость вполне науч­ных, но где упущена суть дела, если, как я полагаю, Педагогический институт, с которым меня могли связывать эмоциональные узы, по­зитивные или негативные, обусловленные моими приоритетами, в действительности есть не что иное, как точка в пространстве объек­тивных отношений (точка, «вес» которой в структуре и следует оп­ределить); или, если быть более точным, правду об этом институте следует искать в клубке отношений оппозиции и конкуренции, свя­зывающих его с целой сетью институтов высшего образования во Франции, а саму эту сеть — со всей совокупностью позиций в поле власти, к которой эти школы гарантируют доступ. Если действитель­но верно то, что реальное относительно, тогда вполне возможно, что я ничего не знаю об институте, в то время как думаю, что знаю о нем все, поскольку нет ничего вне его связей с целым.

Так что проблемы стратегии, которых никто не может избежать, будут снова и снова появляться в нашем обсуждении исследова­тельских проектов. Первая проблема может быть сформулирована следующим образом: что лучше — провести экстенсивное иссле­дование всей совокупности релевантных элементов объекта, из них сконструированного, или же — интенсивное исследование неболь­шого фрагмента этой теоретической совокупности, лишенного тео­ретического подтверждения?

Выбор, чаще всего социально санкционированный, во имя наи­вной позитивистской идеи о точности и «серьезности» совершается в пользу второй альтернативы, которая означает «исчерпывающее ис­следование очень точно и хорошо описанного объекта», как любят говорить научные консультанты. (Совсем не трудно показать, каким образом такие типичные добродетели мелкой буржуазии, как «бла­горазумие», «серьезность», «честность» и т. п., которые годятся для мелкого бизнеса или бюрократии среднего уровня, превращаются здесь в «научный метод»; а также показать, как социально санкцио­нированное ничто — «изучениесообщества» или организационная монография — может принимать форму признанного научного су­ществования в результате классического действия социальной магии.)

Фактически мы увидим, что вопрос о границах поля — явно позитивистский вопрос, на который можно дать теоретический от­вет (агент или институт относятся к полю постольку, поскольку оказывают влияние на него или сами испытывают это влияние), — будет подниматься снова и снова. Следовательно, вы почти всегда будете сталкиваться с альтернативой выбора между интенсивным анализом практически постигаемого фрагмента объекта и экстен­сивным анализом подлинного объекта. Научная польза от знания пространства, из которого вы выделяете объект исследования (на­пример, определенную элитную школу) и которое вы должны по­стараться очертить хотя бы грубо на основе вторичных данных за неимением лучшей информации, заключается в том, что вы сможе­те, по крайней мере в общих чертах, благодаря знанию того, что вы делаете и что представляет собой реальность, из которой был абст­рагирован фрагмент, набросать основные силовые линии влияния этого структурного пространства, ограничения которого имеют от­ношение к рассматриваемой проблеме. (Так поступали архитекторы XIX в., делая углем наброски целых строений, где помещали отдельные фрагменты, которые хотели изобразить в деталях.) Так что вы не избежите риска поиска (и «нахождения») в изучаемом фрагменте принципов и механизмов, присущих реальности, внешней по отноше­нию к нему, присутствующей в его отношениях с другими объектами.

Для конструирования научного объекта требуется также, чтобы вы заняли активную и методичную позицию по отношению к «фак­там». Чтобы порвать с эмпирической пассивностью, которая не бо­лее, чем подтверждает изначальные конструкты здравого смысла, и постоянно не возвращаться к бессмысленному дискурсу монумен­тального (снобистского) «теоретизирования», нужно не нагромож­дать и дальше величественные и пустые теоретические конструкты, а взяться за весьма конкретный эмпирический случай с целью пост­роения модели (которая вовсе не должна принимать математическую или абстрактную форму, чтобы быть строгой). Вы должны связы­вать относящиеся к делу данные таким образом, чтобы они функци­онировали как само-развертывающаяся программа исследования, способная ставить систематические вопросы, обязанная давать сис­тематические ответы, — короче, создавать согласованную систему отношений, которая может быть подвергнута проверке в качестве таковой. Сомневаться — значит систематически задавать вопросы в каждом конкретном случае, конструируя этот случай, по выраже­нию Башляра (1949), как «особый случай возможного», для того что­бы выделить общие или инвариантные свойства, которые можно обнаружить лишь благодаря такому вопрошанию. (Если такая интен­ция очень часто отсутствует в работах историков, то, несомненно, потому, что определение их задачи, запечатленное в социальном оп­ределении их дисциплины, — менее амбициозное или претенциоз­ное, но в то же время и менее требовательное в этом отношении, чем то доверие, какое оказывают социологу.)

Рассуждение по аналогии, основанное на интеллектуально-инту­итивном постижении гомологии (которое само основано на знании неизменных законов полей), — мощный инструмент конструирова­ния объекта. Это то, что позволяет вам полностью вникнуть в специ­фику рассматриваемого случая, не утонув в ней, подобно эмпири­ческой идиографии, и осуществить намерение обобщать (которое сама по себе и есть наука) не с помощью внешнего и искусственного применения пустых и формальных концептуальных конструкций, но благодаря этому особому способу обдумывания конкретного случая, состоящему в действительном обдумывании его как такового. Этот способ мышления достигает своего полного логического заверше­ния в сравнительном методе, благодаря которому вы можете обду­мывать каждый конкретный случай с точки зрения относительнос­ти, сконструированный как «особый случай возможного» на основе структурных гомологии, существующих между различными полями (например, между полем академической власти и полем религиоз­ной власти с помощью гомологии между отношениями профессор/ интеллектуал, епископ/теолог) или между различными состояниями одного и того же поля (например, религиозное поле в Средние века и сегодня)21.

Если этот семинар будет проходить так, как хотелось бы, в нем можно было бы практически-социально реализовать метод, который я пытаюсь разрабатывать. Здесь вы услышите людей, которые рабо­тают с различными объектами, постоянно подвергая их сомнению и руководствуясь одинаковыми принципами; так что modus operandi*, которым я хотел бы поделиться с другими, будет передаваться прак­тически, т. е. он будет снова и снова применяться к различным слу­чаям, не требуя внешнего теоретического объяснения. Слушая дру­гих, каждый из нас будет думать о своем собственном исследовании, и создающаяся в результате ситуация институционализированного сравнения (что касается этики, то этот метод функционирует лишь в том случае, если он заложен в основы социального универсума) бу­дет заставлять каждого участника сразу же и без возражений конкре­тизировать свой объект, воспринимая его как частный случай (воп­реки одному из самых распространенных заблуждений социальной науки, а именно — универсализации частного случая), и обобщать его, раскрывая благодаря использованию общих вопросов инвариан­тные свойства, которые скрыты за кажущейся единичностью. (Одно из самых непосредственных следствий этого способа мышления — запрещение некоего рода полу-обобщения, приводящего к появле­нию в научном универсуме незаконнорожденных абстрактно-кон­кретных понятий, возникающих из непроанализированных соб­ственных слов или фактов.)

* Modus operandi — способ действий (пат.). Прим. ред.

 

 В те времена, когда я был научным руководителем, я настоятельно советовал исследователям изучать, по крайней мере, два объекта; если взять пример с историками, то, кроме их главного объекта (скажем, издатель во времена Второй империи), изучать и современный эквивалент этого объекта (парижское издательство). Изучение настоящего имеет уже то преимущество, что заставляет историка объективировать и контролировать свои изначальные понятия, которые он, по всей видимости, будет переносить на прошлое, хотя бы потому, что для обозначения прошлого опытаон пользуется словарем нынешней эпохи, например, словом «артист», которое часто заставляет нас забывать о том, что соответству­
ющее ему понятие — совсем недавнего происхождения (Bourdieu,1987d, 1987J, 1988d)22.

III. Радикальное сомнение

Для того чтобы сконструировать научный объект, прежде всего, нуж­но отказаться от здравого смысла, т. е. от представлений, которые разделяют все, будь то простые банальности повседневного суще­ствования или официальные представления, часто закрепленные за институтами и присутствующие таким образом в объективных соци­альных организациях и в сознании их участников. Пред-сконстру-ированное есть повсюду. Социолог буквально окружен этим, как, впрочем, и все остальные. Таким образом, социолог озадачивает себя познанием объекта — социального мира, — продуктом которого он сам, в известном смысле, является, так что велика возможность того, что проблемы, которые он поднимает в связи с этим познани­ем, и понятия, которые он использует, будут продуктом самого это­го объекта. Это особенно касается классифицирующих понятий, которые он использует в целях познания своего объекта, таких об­щих понятий, как названия профессий, или понятия, принятые в сре­де ученых, вроде тех, которые передаются из поколения в поколение традицией данной дисциплины. Их самоочевидный характер являет­ся следствием соответствия между объективными и субъективными структурами, что спасает их от вопросов.

Как может социолог на практике реализовать это радикальное сомнение, необходимое для вынесения за скобки всех исходных предпосылок, заложенных в самом факте, что (социолог) — соци­альное существо, а потому социализирован и должен чувствовать себя «как рыба в воде» в том социальном мире, структуры которого он интернализировал? Как он может воспрепятствовать тому, чтобы социальный мир сам конструировал объект, через его (социолога) посредство, с помощью естественных действий или бессознательных процессов, субъектом которых он оказывается? Не конструировать, как поступает позитивистский гиперэмпиризм, когда некритически принимает предлагаемые ему понятия: «достижение», «предписа­ние», «профессия», «актор», «роль» и т. д. — уже означает констру­ировать, потому что это равносильно сообщению, а тем самым и утверждению о том, что нечто уже сконструировано. Обычная социо­логия, которая обходится без радикального сомнения по поводу своих собственных операций и своих собственных инструментов мышле­ния, и которая, несомненно, будет считать подобную рефлексивную интенцию реликтом философского менталитета, пережитком дона-учных времен, основательно заполнена объектом, который она яко­бы знает, но который она фактически не может знать, поскольку не знает самое себя. Научная деятельность без сомнений и вопросов относительно себя самой, собственно говоря, сама не знает, что де­лает. Воспринимая объект, заложенный в ней или считающийся само собой разумеющимся как объект научной деятельности, она открыва­ет в нем кое-что, но лишь то, что, по сути дела, не объективировано, поскольку в ее состав входят и сами принципы понимания объекта.

Можно было бы легко продемонстрировать, что эта полу-знаю-щая наука23 заимствует свои проблемы, свои понятия, свои сред­ства познания у социального мира и что зачастую она фиксирует как данное, как эмпирическое наблюдение, независимое от акта познания и от науки, которая осуществляет это познание, факты, представления или институты, являющиеся продуктом предше­ствующей стадии науки. Короче говоря, она фиксирует себя самое, не узнавая себя...

Позвольте мне на минуту остановиться на каждом из этих мо­ментов. Социальная наука всегда готова получать из изучаемого ею социального мира вопросы, которые она задает относительно этого мира. Каждое общество в каждый момент вырабатывает ряд социальных проблем, которые считаются легитимированными, за­служивающими публичного обсуждения, а иногда и становящими­ся официальными, т. е. в некотором смысле — гарантированными государством. Например, существуют проблемы, находящиеся в ве­дении комиссий высокого уровня, которым официально предписано изучать их, или проблемы, которые более или менее непосредственно относятся к компетенции самих социологов благодаря разного рода бюрократическим заявкам, исследовательским и фондовым програм­мам, контрактам, грантам, субсидиям и т. д.24. Значительная часть объектов, признанных официальной социальной наукой так же, как и множество названий исследовательских проектов — не что иное, как социальные проблемы, окольным путями проникшие в социоло­гию: бедность, преступность, молодежь, не окончившая высшую школу, досуг, «пьяное вождение» и т. д., которые видоизменяются в зависимости от колебаний социального и научного сознания того или иного времени. Это подтверждает анализ эволюции основных реа­листичных подразделений социологии (представление о них мож­но получить из заголовков в специализированных журналах или из названий исследовательских групп или секций, собирающихся пе­риодически на мировые социологические конгрессы)25.

Это один из посредников, с помощью которого социальный мир конструирует свой собственный образ, используя для этой цели со­циологию и социологов. Для социолога больше, чем для любого другого мыслителя, оставить свою мысль в состоянии не-мысли (impense) — значит обречь себя быть не более чем инструментом того, кто претендует на то, чтобы думать.

Как мы должны переломить ситуацию? Как может социолог от­делаться от подспудной убежденности, которая тревожит его всякий раз, как он смотрит телевизор, читает газеты или даже работы своих коллег? Одного того, что ты — настороже, явно недостаточно, хотя это важно. Одно из самых надежных средств решения этой задачи — социальная история проблем, объектов и инструментов мышления, т. е. история процесса социального конструирования реальности (хранимого в таких общих представлениях, как роль, культура, мо­лодежь и т. д. или в таксономиях), который совершается и в самом социальном мире в целом, и в каждом отдельном поле, и особенно в поле социальных наук. (Это должно было бы привести к тому, что изучение социальной истории социальных наук стало бы обязатель­ным — истории, которую, по большей части, еще предстоит напи­сать, — и эта цель совершенно отлична от той, которую мы пресле­дуем сегодня.) Значительная часть коллективного труда, вышедшего в «Actes de la recherche en sciences sociale» («Ученые труды по со­циальным наукам»), посвящена рассмотрению социальной истории самых обычных объектов повседневного существования. Я думаю, к примеру, обо всех тех вещах, которые стали столь же обычными, сколь и само собой разумеющимися, так что никто не обращает на них никакого внимания: структура судебного права, пространство музея, кабина для голосования, понятие «профессиональная травма», «кадр», квадратная таблица или, еще проще, процесс написания или печатания26. Понимаемая таким образом история руководствуется не антикварным интересом, но желанием постичь, почему и как проис­ходит процесс понимания общее мнение ученых.

Чтобы не стать объектом проблем, которые вы исследуете как свой объект, вы должны проследить историю возникновения этих проблем, их постепенного становления, т. е. коллективной работы, зачастую совершаемой, несмотря на борьбу и конкуренцию, которая оказывается необходимой для того, чтобы сделать те или иные воп­росы узнанными и признанными (faire connaitre et reconnoitre) в ка­честве легитимных проблем, которые открыто признаны, обнародо­ваны, известны общественности и властям. Кто-то думает сейчас о проблеме «рабочего травматизма» или профессионального риска, изучаемых Реми Ленуаром (1980), или об изобретении понятия «по­жилые» (troisieme age), которых исследовал Патрик Шампань (1979), или о таких еще более общих столпах социологии «социальных проб­лем», как семья, развод, преступность, наркотики или участие жен­щин на рынке труда. Во всех этих случаях мы обнаружим, что пробле­ма, которую обыденный позитивизм (являющийся первым камнем преткновения для каждого исследователя) считает само собой разу­меющейся, — это социальный продукт, созданный в процессе и бла­годаря коллективной деятельности по конструированию социальной реальности21; для решения которой собираются митинги и комите­ты, ассоциации и лиги, партийные совещания и движения, демонст­рации и ходатайства, прошения и обсуждения, публика и голоса, про­екты, программы и резолюции. И все для того, чтобы превратить частную, отдельную, единичную проблему в социальную проблему, общественный вопрос, который может быть интересен и адресован широкой публике (вспомните обсуждения абортов и гомосексуализ­ма)28, или даже в официальную проблему, которая становится объек­том государственной политики, права, декретов, решений.

Здесь следовало бы проанализировать исключительную роль по­литического поля (Bourdieu, 198la) и особенно — бюрократического поля. Благодаря весьма своеобразной логике административных полномочий, логике, которую я в данный момент изучаю в связи с рассмотрением публичной политики по вопросу поддержки индиви­дуального домовладения во Франции около 1975 г.29, бюрократичес­кое поле во многом способствует появлению и освящению «универ­сальных» социальных проблем. Наложение проблематики, которой социолог — как и любой другой социальный агент — подвержен в своей жизни и которой он оказывает поддержку всякий раз, когда он сам задает вопросы, являющиеся выражением социально-политиче­ского духа времени (например, включая их в свой опросник или, что еще хуже, строя на них свое исследование), вероятнее всего, происходит в тот момент, когда проблемы, считающиеся само собой разумеющимися в данном социальном универсуме — оказываются теми проблемами, которые имеют больше всего шансов получить гранты^0, материальные или символические, будучи, как мы скажем по-французски, Ыеп vus (очевидными), пользующимися большой благосклонностью у научного бюрократического руководства и у таких бюрократических структур, как исследовательские фонды, частные фирмы или правительственные агентства. (Этим объясняет­ся, почему опросы общественного мнения, «наука без ученых» все­гда получают одобрение тех, у кого есть средства их субсидировать и кто в других случаях оказывается весьма критичным по отноше­нию к социологии, независимо от того, следует ли последняя их тре­бованиям и указаниям или нет31.)

Добавлю только, чтобы несколько усложнить ситуацию и дать вам понять, насколько трудно, по сути дела, почти безнадежно поло­жение социолога, что деятельность по производству официальных проблем, т. е. проблем, обладающих такого рода универсальностью, которая дается гарантиями со стороны государства, — почти всегда дает возможность вступить в дело тем, кого сегодня называют экс­пертами. Среди этих так называемых экспертов есть социологи, ко­торые используют авторитет науки, чтобы подтвердить универсаль­ность, объективность и незаинтересованность бюрократического представления проблем. Значит, стоит сказать, что любой социолог, достойный этого имени, т. е., в соответствии с моей концепцией, тот, кто делает то, что требуется, чтобы иметь некий шанс занять пози­цию субъекта по отношению к проблемам, которые социолог может поставить по поводу социального мира, — должен включать в свой объект все, что совершенно чистосердечно делают социология и социологи (т. е. его собственные коллеги) для производства офици­альных проблем — даже если это может показаться признаком не­выносимой самонадеянности или предательством профессиональной солидарности и корпоративных интересов.

Как мы отлично знаем, в социальных науках эпистемологиче-ские бреши зачастую оказываются социальными брешами, разры­вами с основными верованиями группы, а иногда и с главными ве­рованиями корпуса профессионалов, с совокупностью разделяемых многими несомненных фактов, составляющих communis doctorum opinio*. Практика радикального сомнения в социологии чем-то сродни положению вне закона. Это, несомненно, остро чувствовал Декарт, который, к ужасу своих комментаторов, никогда не распро­странял на политику образ мышления, который он так бесстрашно вводил в сфере знания (посмотрите, с какой осторожностью он го­ворит о Макиавелли).

* Общее мнение ученых (фр.).— Прим. ред.

 

Сейчас я подхожу к понятиям, словам и методам, которые «про­фессия» использует, чтобы говорить и думать о социальном мире. Язык ставит социолога перед весьма драматической проблемой: он, по сути дела, оказывается неисчерпаемым кладезем натурализован­ных заранее сконструированных конструктов32, а значит, таких кон­структов, которые игнорируются в качестве таковых и которые могут функционировать как бессознательные инструменты конст­руирования. Я мог бы привести здесь пример с профессиональны­ми таксономиями, будь то названия профессий, распространенные в повседневной жизни, или социально-экономические категории INSEE (Французского национального института экономических и статистических исследований), единичные примеры бюрократи­ческой концептуализации, бюрократического универсума и еще более общий пример всех таксономии (возрастные группы, моло­дежь и старики, тендерные категории, которые, как мы знаем, не свободны от социальной двусмысленности), которые социологи используют, не раздумывая о них слишком много, потому что это — социальные категории понимания, разделяемые всем обществом34. Или в случае, который я назвал «категориями профессорского суж­дения» (система парных прилагательных, используемая для оцен­ки студенческих работ или добродетелей коллег (Бурдье, 1988а. Р. 194-225), они имеют отношение к профессиональной корпора­ции (при этом не исключается, что в окончательном анализе они будут основываться на гомологиях структур, т. е. на основных про­тивоположностях социального пространства, таких, как редкий/ба­нальный, уникальный/общий и т. д.).

Но я полагаю, что следует идти дальше и обратить внимание не только на классификацию профессий и на понятия, используемые для обозначения разных видов деятельности, но также и на само понятие занятия или профессии, которое служит основой целой ис­следовательской традиции и которое к тому же оказывается своего рода методологическим двигателем. Я хорошо понимаю, что поня­тие «профессия» и ее производные (профессионализм, профессио­нализация и т. д.) были жестко и плодотворно подвергнуты сомне­нию в работах Магали Сарфатти Ларсона (1977), Рэндалла Коллинза (1979), Эллиота Фридсона (1986) и, в частности, Эндрю Эббота, который среди многого другого выдвинул на первый план конфлик­ты, присущие профессиональному миру. Но я думаю, что мы долж­ны встать выше этой критики, сколь бы радикальной она ни была, и постараться, как я, заменить это понятие понятием поля.

Понятие профессии становится все более опасным, потому что оно выглядит, как всегда в подобных случаях, совершенно нейтраль­но в своих предпочтениях и еще потому, что его использование было усовершенствованием по сравнению с теоретическим беспорядком (bouillie) Парсонса. Говорить о «профессии» — значит пристально смотреть на подлинную реальность, на совокупность людей, кото­рых объединяет одно и то же название (например, они все «юрис­ты»); они наделяются примерно равным экономическим статусом, и, что важнее, они входят в состав «профессиональных ассоциаций», у которых есть свой этический кодекс и коллективные формы, уста­навливающие правила приема, и т. д. «Профессия» — это обыден­ное понятие, которое незаконно проникло в научный язык, привнеся в него тем самым все социальное бессознательное. Это понятие — социальный продукт исторической деятельности по конструирова­нию групп и репрезентации групп, которое исподтишка вводится в науку самой этой группой. Вот почему это «понятие» работает так хорошо или, в некотором смысле, даже слишком хорошо: если вы принимаете его для конструирования своего объекта, то получаете и находящиеся под рукой рекомендации, составленные списки и биографии, собранные библиографии, центры информации и базы данных, уже сделанные «профессиональными» организациями, и при условии, что вы будете проницательными, у вас будут средства, чтобы изучать его (как это очень часто происходит, к примеру, в слу­чае с юристами). Категория профессии имеет отношение к реально­стям, которые в известном отношении «слишком реальны», чтобы быть подлинными, поскольку она сразу схватывает и ментальную, и социальную категории как социальный продукт, созданный в про­цессе вытеснения и ликвидации всех видов экономических, соци­альных и этнических различий, которые составляют «профессию» юриста, к примеру — пространство конкуренции и борьбы35.

Все становится иным и гораздо более трудным, если вместо того, чтобы считать понятие «профессии» наличной ценностью, я отнесусь всерьез к процессу агрегации и символического наложения, которые были необходимы для его создания, и если я буду исследовать его как поле, т. е. как структурированное пространство социальных сил и со­циальной борьбы36. Как вы делаете выборку поля? Если, следуя кано­ну, предписываемому ортодоксальной методологией, вы берете слу­чайную выборку, то искажаете сам объект, который собираетесь конструировать. Если, изучая, к примеру, юридическое поле, вы не изображаете высшую справедливость Верховного суда, или, исследуя французское интеллектуальное поле 1950-х гг., вы оставляете в сторо­не Ж. П. Сартра, или при изучении американской академической жиз­ни упускаете Принстонский университет, ваше поле разрушается, по­скольку одни эти личности или институты занимают в нем решающую позицию. Их позиции в поле являются определяющими для всей структуры37. Со случайной или репрезентативной выборкой художни­ков или интеллектуалов как «профессии», однако, нет проблем.

Если вы принимаете понятие профессии скорее как инструмент, чем как объект анализа, то не возникает никаких трудностей. Пока вы считаете его тем, за что оно себя выдает, данное (свято почитае­мые данные социологов-позитивистов) отдает вам себя без каких-либо затруднений. Все идет гладко, все само собой разумеется. Две­ри и рты широко открыты. Какая группа смогла бы отказаться от характеристики социального ученого, имеющей отношение к ее сак­рализации и натурализации? Исследования епископов и корпоратив­ных лидеров, которые (молчаливо) одобряют церковную или деловую проблематику, получат поддержку епископата или бизнес-совета, а кардиналы и корпоративные лидеры, которые будут рьяно коммен­тировать результаты этих исследований, пожалуют тем самым сер­тификат объективности социологу, который преуспеет в придании объективной, т. е. общественной, реальности субъективной репрезен­тации, которая у них имеется относительно их собственного соци­ального бытия. Короче говоря, пока вы не выходите за рамки облас­ти социально сконструированных и социально санкционированных видимостей, — и таков порядок, к которому относится понятие «про­фессии», — все эти видимости будут с вами и для вас, даже види­мость научности. И наоборот, как только вы попробуете воздейство­вать на подлинный сконструированный объект, все станет трудным: «теоретический» прогресс приведет к дополнительным «методоло­гическим» трудностям. Методологам, со своей стороны, не составит труда придраться к действиям, которые должны были быть выпол­нены для того, чтобы понять сконструированный объект так глубо­ко, насколько это возможно. (Методология — это наука дураков, что по-французски звучит как с 'est la science des ones. Она представляет собой компендиум ошибок, о которых можно сказать: нужно быть немым, чтобы совершить большинство из них.) Среди рассматрива­емых трудностей есть вопрос, которого я касался раньше, связанный с границами поля. Самые смелые из позитивистов решают этот вопрос — если просто не отказываются задавать его, используя предсуществующие списки, — с помощью того, что они называ­ют «операциональным определением» («в данном исследовании я буду называть писателем...»; «я буду считать полупрофессией...»), не понимая, что проблема определения («такой-то и такой-то не являет­ся настоящим писателем») — весьма рискованное дело в рамках са­мого объекта38. В рамках объекта идет борьба за то, кто является ча­стью игры и кто фактически заслуживает названия автора. Само понятие писателя так же, как юриста, доктора или социолога, не­смотря на все ошибки кодификации и гомогенизации (посредством идентификации), подвергается риску в поле писателей (или юристов и т. д.); борьба за легитимное определение, ставка в которой — само слово «определение» говорит об этом — границы, пределы, право признания, иногда numerus clausus (количественное ограничение), — универсальное свойство полей39.

Эмпирицистский отказ, у которого есть все эти внешние проявле­ния, получает всяческое одобрение, поскольку, избегая сознательного конструирования, он оставляет решающие операции научного кон­струирования — выбор проблемы, разработку понятий и анали­тических категорий — самому социальному миру как таковому, установившемуся порядку, выполняя тем самым (хотя бы и своим бездействием) консервативную, по самой своей сути, функцию рати­фикации доксы. Из всех препятствий, стоящих на пути развития на­учной социологии, самым серьезным является тот факт, что настоя­щие научные открытия требуют огромнейших затрат и приносят наименьшую выгоду не только на обычных рынках социального су­ществования, но, зачастую, и на академическом рынке, от которого можно было бы ждать большей независимости. Подобно тому, как я старался показать характерные социальные и научные затраты и приобретения понятий «профессия» и «поле», часто для того, что­бы создавать науку, бывает необходимо отказываться от видимос-тей научности, даже если это противоречит существующим нормам и подвергает сомнению критерии научной строгости. Видимости в чести у очевидности. Настоящая наука очень часто не производит хорошего впечатления, и, чтобы ее развивать, зачастую приходится подвергаться риску не демонстрировать всех внешних признаков на­учности (мы к тому же забываем, как легко их симулировать). Среди других причин, по которым слабоумные или придурки как называл их Паскаль, концентрирующие свое внимание на внешних наруше­ниях канонов элементарной «методологии», оказываются в полном подчинении у своей позитивистской самоуверенности воспринимать методологические альтернативы как многочисленные «ошибки», как следствия некомпетентности или невежества, — умышленный отказ пользоваться спасительными люками «методологии».

Нет нужды говорить, что чрезмерная рефлексивность, являю­щаяся условием строгой научной практики, не имеет ничего обще­го с ложным радикализмом, — который сейчас быстро распростра­няется, — который состоит в том, чтобы подвергать сомнению науку. (Я сейчас думаю о тех, кто обращается к очень давней фило­софской критике науки, более или менее обновленной и приве­денной в соответствие с модой, господствующей в американской социальной науке, чей иммунитет был разрушен, как это ни пара­доксально, несколькими поколениями позитивистской «методоло­гии».) Среди этих критиков особое место должны занять этноме-тодологи, несмотря на то, что в некоторых своих формулировках они сходятся с заключениями тех, кто сводит научный дискурс к г риторическим стратегиям относительно самого мира, редуцирован­ного к тексту. Анализ логики практики и спонтанных теорий, кото­рыми она сама вооружается, чтобы придать смысл миру, — не са­моцель, это не более чем критика предпосылок обыденной (т. е. нерефлексивной) социологии, особенно в ее использовании стати­стических методов. Это весьма решительный момент (но только момент) разрыва с предпосылками обыденного и научного здраво­го смысла. Если схемы практического смысла объективируются, то не с целью доказать, что социология может предложить только одну из многих точку зрения на мир, — ни более, ни менее научную, чем любая другая, но с целью изъять научный разум из сферы прак­тического разума, помешать последнему смешаться с первым, уйти от обсуждения как инструмента познания того, что должно быть объектом познания, — всего того, что составляет практический смысл социального мира: исходных предпосылок, схем восприятия и понимания, которые дают живому миру его структуру. Взять в качестве объекта обыденное понимание и первичное восприятие социального мира — в качестве нететического (не безапелляцион­ного) признания мира, который не конструируется, как объект, про­тивостоящий субъекту, — это именно то средство, с помощью ко­торого можно избежать «попадания в ловушку» объекта. Это — способ подвергнуть тщательному исследованию все, что делает возможным доксическое восприятие мира, т. е. не только пред-скон-струированную репрезентацию этого мира (представление о мире, основанное на конструктах первого порядка), но также когнитив­ные схемы, лежащие в основе создания этого образа. И те этноме-тодологи, которые удовлетворяются лишь описанием этого опыта (восприятия), не задавая вопросов относительно социальных усло­вий, делающих его возможным, т. е. соответствия между социальны­ми и ментальными структурами, объективными структурами мира и когнитивными структурами, с помощью которых последний по­стигается, — только и делают, что повторяют самые традиционные вопросы самой традиционной философии относительно реальности реальности. Чтобы оценить ограничения этого подобия радикализ­ма, представляющие собой следствия эпистемологического популиз­ма (сводящегося к реабилитации обыденного мышления), нам нуж­но только отметить, что этнометодологи никогда не замечали, что политическая ангажированность лексического восприятия мира (отличаясь абсолютным принятием установленного порядка, а пото­му и находясь вне критики) оказывается наиболее безопасным осно­ванием консерватизма, более радикального, чем тот консерватизм, который стремится к установлению политической ортодоксии40.

IV. Двойная связь и конверсия

Пример, который я только что приводил с понятием «профес­сия», — не что иное, как частный случай более общей трудности. Фактически это целая академическая традиция в социологии, кото­рую мы должны постоянно и методично подвергать сомнениям и подозрениям. Каким образом неизбежно устанавливается своего рода двойная связь, в которой каждый социолог заслуживает свое­го названия; без интеллектуальных инструментов, завещанных ее академической традицией, она или он — не более чем дилетант, самоучка, спонтанный социолог (экипированный, конечно, не луч­ше всех других обыденных социологов и имеющий явно неболь­шой социальный опыт по сравнению с большинством академиков); но в то же время эти инструменты постоянно подвергаются опас­ности простой замены наивной доксой обыденного здравого смыс­ла не менее наивной доксы академического здравого смысла (sens соттип savant), которая болтает, как попугай, о дискурсе здравого смысла на техническом жаргоне и в официальном убранстве на­учного дискурса (это то, что я называю «эффектом Диафура»)41.

Нелегко избежать подводных камней этой дилеммы, этого выбо­ра между безоружным невежеством самоучки, лишенного инстру­ментов научного конструирования и полунауки полуученого, кото­рый бессознательно и некритично принимает категории восприятия, связанные с определенным состоянием социальных отношений и полусконструированные понятия, более или менее непосредственно заимствованные из социального мира. Это противоречие нигде не чувствуется так сильно, как в этнологии, где вследствие различий культурных традиций и происходящего в результате отстранения нельзя жить, как в социологии, с иллюзией непосредственного по­нимания. В таком случае либо вы ничего не понимаете, либо вы оставляете категории восприятия и способ мышления (легализм антропологов), полученные от ваших предшественников, которые часто сами получали их от другой академической традиции (например, из римского права). Все это располагает нас к своего рода структурно­му консерватизму, что приводит к воспроизводству школьной доксы42.

Отсюда следует своеобразная антиномия педагогики исследова­ния; нужно передавать как проверенные инструменты конструиро­вания реальности (проблематику, понятия, техники, методы), так и очень трудную критическую диспозицию, склонность безжалостно подвергать сомнению те инструменты, например, профессиональные таксономии Национального института статистических исследований и экономики (INSEE) или какие-то иные, которые не сваливаются с неба, не являются готовыми к использованию за пределами реально­сти. Само собой разумеется, что — как в каждом отдельном слу­чае — шансы этой педагогики на успех существенно различаются в зависимости от социально сконструированных диспозиций реци­пиентов. Наиболее благоприятной для ее передачи оказывается ситуация с людьми, которые уже достигли успехов в овладении мастерством научной культуры и у которых в то же время есть определенный протест или дистанция по отношению к этой культу­ре (чаще всего коренящиеся в отстраненном опыте академического универсума), что побуждает их «не покупать ее» по номинальной стоимости, или, еще проще, это способствует своего рода сопротив­лению стерилизованному и дематериализованному представлению о социальном мире, который предлагается доминирующим в социаль­ном отношении социологическим дискурсом. Хорошей иллюстраци­ей этого является Аарон Сикурел: в молодости он достаточно долго находился в компании «преступников» в трущобах Лос-Анджелеса, чтобы спонтанно подойти к вопросу об официальной репрезентации «преступности». Несомненно, что близкое знакомство с этим уни­версумом наряду с основательным знанием статистики и статисти­ческих практик подтолкнуло его к тому, чтобы задать относительно «преступности» такие статистические вопросы, которые не могли быть сформулированы с помощью каких бы то ни было методологи­ческих инструкций в мире (Сикурел, 1968).

Рискуя показаться приближающим радикальное сомнение к его пункту разрыва, я бы снова хотел напомнить о самых пагубных формах, которые ленивое мышление может принимать в социоло­гии. Я имею в виду тот весьма парадоксальный случай, когда кри­тическая мысль, подобная марксовой функционирует в состоянии не-мысли (impense) не только в сознании исследователей (и это от­носится как к защитникам, так и к критикам Маркса), но и в рам­ках самой реальности, которую они регистрируют как предмет чи­стого наблюдения. Чтобы провести исследования о социальных классах без какой-либо последующей рефлексии — относительно их существования или не-существования, об их величине, о том, являются ли они антагонистическими или нет, — как часто делалось, особенно с целью дискредитации марксовой теории, надо, не думая, взять в качестве объекта остатки влияния, оказанного марксовой теорией в реальности, в частности, на деятельность партий и со­юзов, стремившихся «поднять классовое сознание».

Что я говорю об «эффекте теории»? То, что классовая теория может найти применение и что ее «классовое сознание», измеряемое эмпирически, является отчасти продуктом, а также определенной иллюстрацией более общего феномена. Благодаря существованию социальной науки и социальных практик, претендующих на сходство с этой наукой, таких как опросы общественного мнения, обсуждения в средствах массовой информации, публичность и т. д.43, а также педагогики и даже, все чаще и чаще, руководства политиками, пра­вительственными чиновниками, бизнесменами и журналистами, в рамках самого социального мира становится все больше и больше агентов, имеющих отношение если не к научному, то к гуманитарно­му (академическому) знанию в своей практике или, что еще важнее, в своей деятельности по созданию представлений о социальном мире и манипуляции этими представлениями. Так что наука подвергается все большему риску непреднамеренной фиксации результата прак­тик, претендующих на свою принадлежность к науке.

И наконец, что еще более трудно уловимо, следование привыч­кам мышления, даже тем, которые в иных обстоятельствах могут весьма способствовать прорыву, также может привести к неожидан­ным формам легковерия. Я могу с уверенностью сказать, что марк­сизм — в своем самом общем социальном употреблении — часто представляет собой разновидность par excellence академического конструкта первого порядка, потому что он вне всяких подозрений. Давайте предположим, что мы собираемся изучать «правовую», «ре­лигиозную» или «профессорскую» идеологию. Само слово «идеоло­гия» означает, что нужно обозначить разрыв с представлениями, о которых агенты намереваются сообщать из своей собственной практики; оно означает, что мы не будем воспринимать их утверждения буквально, что у них есть свои интересы и т. д. Но бунтарское не­истовство этого слова заставляет нас забыть, что господство, от ко­торого следовало бы освободиться, чтобы объективировать его, воспринимается по большей части потому, что оно ошибочно при­знаётся в качестве такового. Поэтому оно заставляет нас забыть, что нам нужно вернуться обратно к научному моделированию того фак­та, что объективная репрезентация практики должна быть сконстру­ирована вопреки первичному практическому опыту, или, если вы предпочитаете, что «объективная истина» этого опыта недоступна самому опыту. Маркс разрешает нам взломать двери доксы, докси-ческой верности первичному опыту. Но за этой дверью находятся ловушка и придурок, который, доверяя академическому здравому смыслу, забывает вернуться к первичному опыту, который научное конструирование должно взять в скобки и не учитывать. «Идеоло­гия» (на самом деле сейчас нам было бы лучше начать называть ее как-нибудь иначе) не появляется в качестве таковой для нас и для себя, это неправильное название, которое придает ей ее символичес­кую действенность.

В общем, недостаточно порвать только с обыденным здравым смыслом или с академическим здравым смыслом в их обычной фор­ме. Мы должны также порвать с инструментами прорыва, которые отрицают сам опыт, по отношению к которому они были сконструи­рованы. Это следует сделать, чтобы построить более совершенные модели, которые содержат как первоначальную наивность, так и объ­ективную истину, которую эта наивность скрывает и на которой при­дурки — те, кто думают, что они значительнее других, — останавли­ваются, попадая в другую форму наивности. (Не могу удержаться и не сказать здесь, что глубокое переживание чувства значительности срывающего таинственные покровы демистификатора, исполнение роли избавившегося от чар и избавляющего от чар — решающий мо­мент множества социологических занятий... И жертва, которую тре­буют за это строгие методы, становится все большей и большей.)

Трудно переоценить трудности и опасности, когда начинаешь думать о социальном мире. Сила пред-сконструированного прояв­ляется в том, что, будучи присущим вещам и сознаниям, оно пред­ставляет себя под вывеской самоочевидного, остающегося незаме­ченным, потому что оно, по определению, является само собой разумеющимся. Фактически для прорыва требуется конверсия взгляда, и о преподавании социологии можно сказать, что прежде всего оно должно «давать новые глаза», как иногда говорили пер­вые философы. Задача — создать если не «нового человека», то, по крайней мере, «новый взгляд», социологический глаз. И это нельзя сделать без подлинного обращения, (a metanoia), ментальной рево­люции, трансформации всего видения социального мира человека.

То, что называется «эпистемологическим прорывом»44, т. е. взя­тие в скобки обыденных конструкций первого порядка и принципов, обычно разрабатываемых для объяснения этих конструкций, часто предполагает разрыв со способами мышления, понятиями и метода­ми, которые каждое проявление здравого смысла, обыденного смыс­ла и полезного научного смысла (всего того, что в господствующей позитивистской традиции почитается и освящается) считают суще­ствующими для них. Вы, конечно, понимаете, что когда кто-то убеж­ден, как я, что самая жизненно важная задача социальной науки, а значит, и обучения исследовательской работе в социальных науках — установление в качестве основополагающей нормы научной деятель­ности конверсию мышления, революцию взгляда, разрыв с конструк­тами первого порядка и со всем тем, что поддерживает их в социаль­ном порядке и в научном порядке также, — то он обречен на то, что его всегда будут подозревать в обладании пророческим даром и в том, что он требует личного обращения.

Остро осознав именно социальные противоречия научного пред­приятия, по мере того как я пытался описывать его, рассматривая часть исследования и подвергая его критике, я часто вынужден зада­вать себе вопрос: не навязывал ли я критическое видение, которое мне кажется необходимым условием конструирования подлинного научного объекта, ударяясь в критику пред-сконструированного объекта, который всегда возникает подобно удару ниже пояса, как своего рода интеллектуальный Anschluss*!

* Слияние (нем.). — Прим. ред.

 

 Эта трудность становит­ся все более серьезной, потому что в социальных науках, по край­ней мере, по моему опыту, принцип ошибок почти всегда коре­нится как в социально сконструированных диспозициях, так и в социальных страхах и фантазиях. Так что часто бывает трудно высказать на публике критическое суждение, которое за пределами научной деятельности не затрагивало бы глубочайших диспозиций габитуса, тесно связанных с социальными и этническими истока­ми, тендером, а также со степенью высшего академического посвя­щения. Здесь я имею в виду преувеличенную скромность некоторых исследователей (чаще женщин, чем мужчин, или людей «скромно­го» социального положения, как мы иногда говорим), которая не менее фатальна, чем самонадеянность. По-моему, правильная по­зиция — это довольно редко встречающаяся комбинация опреде­ленных амбиций, вследствие чего появляются широкий взгляд и ог­ромная скромность, совершенно необходимая для погружения во все детали объекта. Таким образом, руководителю исследования, который действительно хочет выполнять свою функцию, было бы неплохо хотя бы иногда брать на себя роль духовника или гуру (по-французски мы говорим «руководителя сознания»), роль, которая довольно опасна и у которой нет оправданий, поскольку она воз­вращает человека к реальности, которую он «находит слишком большой» и постепенно воспитывает большие амбиции у тех, кто хотел бы спрятаться за скромными и легкими делами.

В сущности, самая большая помощь, которой начинающий ис­следователь может ждать от опыта, состоит в том, что при опреде­лении задач проекта у него появится больше смелости учитывать реальные условия его реализации, а именно средства, имеющиеся в его распоряжении (особенно в терминах времени и особой ком­петенции, которая определяется природой его социального опыта и обучения) и возможности доступа к информантам и информации, документам, источникам и т. д. Зачастую лишь в конце длительно­го процесса социоанализа, включающего целую последователь­ность фаз излишних облачений и разоблачений, может состояться идеальный матч между исследователем и его объектом.

Социология социологии, когда она принимает вполне конкрет­ную форму социологии социолога, его научного проекта, его амби­ций и недостатков, его смелости и страхов, — это не дополнение к его портрету и не своего рода нарциссическое излишество: осозна­ние диспозиций, благоприятных или неблагоприятных, связанных с вашим социальным происхождением, академическим положением и полом, дают вам шанс, даже если и небольшой, овладеть этими дис­позициями. Однако уловки социальных пульсаций бесчисленны, и, чтобы заниматься социологией своего собственного универсума, иногда может понадобиться совершенно иной, наиболее извращен­ный способ удовлетворения подавленных импульсов трудно улови­мым окольным путем. Например, бывший теолог, став социологом и проводя исследование теологов, может испытать своего рода регрес­сию и начать говорить как теолог или, что еще хуже, использовать социологию как средство свести свои старые теологические счеты. То же самое и в отношении экс-философа: у него также будет риск найти в социологии философии скрытый способ ведения философс­ких войн другими средствами.

V. Включенная объективация

То, что я назвал участвующей объективацией (которую не следует путать с включенным наблюдением)45, — задача, несомненно, самая трудная из всех, поскольку она требует разрыва с глубочайшими и самыми бессознательными предрасположенностями и связями, ко­торые довольно часто придают объекту в глазах тех, кто его изучает, подлинный интерес, — они пытаются понять, что все касающееся их отношения к объекту они, по крайней мере, хотят знать. Это са­мая трудная, но и самая необходимая задача, поскольку, как я пытал­ся показать в «Homo academicus» (Bourdieu, 1988a), процесс объек­тивации в данном случае затрагивает весьма своеобразный объект, в рамки которого имплицитно включены некоторые из самых могу­щественных социальных детерминант, определяющих сами прин­ципы понимания любого из возможных объектов: с одной стороны, особые интересы, обусловленные тем, что исследователь — член академического поля и занимает определенную позицию в этом поле; с другой стороны, социально сконструированные категории восприятия академического и социального миров, те категории про­фессорского понимания, которые, как я говорил раньше, могут слу­жить основанием эстетики (академического искусства) или эпистемологии (как в случае эпистемологии рессентимента, которая, сделав из нужды добродетель, всегда ценит мелочное благоразумие позити­вистской строгости вопреки всем формам научной смелости.

Не пытаясь сейчас объяснять все учения, которые рефлексивная социология может почерпнуть из такого анализа, я хотел бы указать только на одну из очень хорошо скрытых исходных предпосылок научного предприятия, которую работа над таким объектом заставляет меня раскрыть, а ее непосредственный результат (подтверж­дающий, что социология социологии — необходимость, а не рос­кошь) — это лучшее знание самого объекта. На первом этапе моей работы я построил модель академического пространства как про­странства позиций, связанных особыми отношениями силы, как поле сил и поле борьбы за сохранение или изменение этого силового поля. На этом я мог бы остановиться, но мои прошлые наблюдения в про­цессе моей этнографической работы в Алжире сделали меня воспри­имчивым к «эпистемоцентризму», ассоциирующемуся с академичес­кой точкой зрения. Более того, я был вынужден оглянуться на свое исследование с чувством тревоги, переполнявшим меня; на публика­цию — с чувством, что я совершил нечто предательское, сделав себя наблюдателем игры, в которую я еще играл сам. Таким образом, я воспринял, в частности, резкую манеру, в которую было облечено требование занимать положение беспристрастного наблюдателя, од­новременно вездесущего и невидимого, потому что он скрывался за абсолютной безличностью исследовательских процедур и тем самым мог принять квази-божественную точку зрения по отношению к сво­им коллегам, которые к тому же являются конкурентами. Объекти­вируя претензию на царственную позицию, которая превращает со­циологию в оружие борьбы, внутренне присущей полю, вместо того чтобы быть инструментом познания этой борьбы, и таким образом познавая сам субъект, который независимо от того, что он делает, никогда не прекращает вести эту войну, я придумал способ введения в анализ осознания предпосылок и предрассудков, ассоциирующих­ся с локальной и локализованной точкой зрения того, кто конструи­рует пространство точек зрения.

Осознание границ объективистской объективации заставило меня понять, что в рамках социального мира и, в частности, в рам­ках академического мира существует целая сеть институтов, цель которых — сделать приемлемым разрыв между объективной исти­ной мира и живой истиной, заключающейся в том, что мы живем, и в том, что мы делаем в нем, — все, что объективированные субъекты выносят на обсуждение, когда они противопоставляют объективист­скому анализу идею, что «вещи вовсе не таковы». В таком случае там, например, существуют коллективные системы защиты, которые в универсумах, где каждый борется за монополию над рынком, где каждый покупатель в то же время конкурент и где жизнь поэтому слишком тяжела46, дают нам возможность принять нас самих, при­нимая отговорки или компенсирующие вознаграждения, предлагае­мые окружением. Это и есть двойная истина, объективная и субъек­тивная, представляющая всю истину социального мира.

Хотя у меня и есть некоторые сомнения относительно того, сто­ит ли это делать, я все же хотел бы привести в качестве заключи­тельной иллюстрации презентацию, сделанную здесь недавно о послевыборных теледебатах47, — объект, который в силу своей не­сомненной легкости (все касающееся его непосредственно дано в непосредственной интуиции), показал множество из тех трудно­стей, с которыми может столкнуться социолог. Как мы должны ве­сти себя за пределами интеллектуального описания по отношению к такому типу (характера), который всегда изображается как «лиш­ний в этом мире», как обычно говорил Маларме? На самом деле, существует большая опасность заново сформулировать на другом языке — тем, которым пользуются агенты, — то, что уже сказано или сделано, и выявить значения первого порядка (здесь есть и драматизм ожидания результатов, и борьба между участниками за значение результата и т. д.) либо просто (или с помпой) идентифи­цировать значения, которые являются продуктом сознательных на­мерений и которые сами агенты могли бы сформулировать, если бы у них было время и если бы они не боялись дать шоу. Так как последнее они знают очень хорошо (по крайней мере, из практики, а в настоящее время, все чаще и осознавая это), то в ситуации, цель которой — произвести наиболее благоприятное впечатление своей собственной позицией, публичное признание неудачи как акта рекогниции, становится фактически невозможным. Они также знают, что цифры и их значения, собственно говоря, не являются универсальными «фактами» и что стратегия, суть которой состоит «в отрицании очевидного» (54% больше 46%), хотя и явно обрече­на на провал, сохраняет известную степень валидности (партия X победила, однако партия У, в сущности, не проиграла: X победил, но не так чисто, как на предыдущих выборах, или с меньшим запа­сом, чем предсказывалось, и т. д.).

Но разве это то, что действительно имеет значение? Проблема разрыва поднимается здесь в особой тишине, потому что аналитик включен в рамки объекта его или ее конкурентов при интерпрета­ции объекта, и эти конкуренты тоже могут испытывать потребность в авторитете науки. Она поднимается в наиболее острой форме, по­тому что в отличие от того, что происходит в других науках, одно лишь описание, даже конструированное описание (когда берутся одни лишь релевантные черты) не имеет такой внутренней ценно­сти, которая предполагается в случае описания тайной ритуальной церемонии у индейцев Хопи или коронации средневекового коро­ля: сцену видели и понимали (на определенном уровне и до опре­деленного момента) 20 миллионов телезрителей, а ее запись дает такую выборку, с которой никакое позитивистское переложение не в силах состязаться.

Фактически мы не сможем уйти от бесконечных, опровергающих друг друга интерпретаций — герменевт вовлечен в борьбу между герменевтами, которые конкурируют друг с другом за последнее сло­во относительно феномена или результата — до тех пор, пока мы действительно не сконструируем пространство объективных отноше­ний (структуру), в рамках которого непосредственно наблюдаемые нами коммуникативные обмены (интеракция) не будут не чем иным, как их проявлением. Задача заключается в том, чтобы понять скры­тую реальность, которая маскируется, разоблачаясь, и которая пред­лагает себя наблюдателю лишь в анекдотичной форме интеракции, скрывающей ее. Что все это значит? У нас перед глазами — ряд ин­дивидов, обозначенных фамилиями: господин Амар — журналист, господин Ремон — историк, господин N. — политолог и т. д., кото­рые, как мы считаем, обмениваются высказываниями, которые, впол­не понятно, могут быть подвергнуты «дискурсивному анализу» и где все видимые «интеракции», очевидно, предоставляют все необходи­мые средства для их собственного анализа. Но, по сути дела, сцена, которую объясняли по телевидению, стратегии, которые агенты при­меняли, чтобы победить в символической борьбе за монополию вы­несения вердикта, за признанную возможность говорить правду о предмете спора, являются выражением объективных отношений силы между вовлеченными в них агентами, или, если быть более точным, между различными полями, частью которых они являются и в которых они занимают позиции разного ранга. Другими словами, интеракция — это видимое и исключительно феноменальное след­ствие пересечения иерархически упорядоченных полей.

Пространство интеракции функционирует как ситуации линг­вистического рынка, и мы можем раскрыть принципы, лежащие в основе его конъюнктурных свойств48. Прежде всего оно включа­ет пред-сконструированное пространство: социальная композиция групп участников определяется заранее. Для того чтобы понимать, что можно говорить, а особенно, что нельзя говорить на съемоч­ной площадке, нужно знать законы формирования группы говоря­щих — кто не допускается, а кто исключает сам себя. Самая ра­дикальная цензура — это отсутствие. Таким образом, мы должны учитывать коэффициенты репрезентации (в статистическом и со­циальном смыслах) различных категорий (пол, возраст, профессия, образование и т. д.), а следовательно, и шансы доступа к речи, ко­торые определяются измерением частоты, с которой каждый ис­пользовал этот доступ. Вторая характеристика следующая: жур­налист обладает своего рода властью (конъюнктурной, но не структурной) над пространством игры, которое он сконструиро­вал и в котором он находится в роли судьи, выдвигающего нормы «объективности» и «нейтральности».

Мы не можем, однако, остановиться на этом. Пространство ин­теракции — это локус, где происходят пересечения нескольких раз­личных полей. В их борьбе за то, чтобы навязать свою «бесприст­растную» интерпретацию, т. е. чтобы заставить зрителей признать свой взгляд объективным, в распоряжении агентов есть ресурсы, определяющиеся их принадлежностью к объективным иерархически упорядоченным полям и их позицией в соответствующих полях. Во-первых, у нас есть политическое поле (Бурдье, 1981 а): так как они непосредственно вовлечены в игру, а значит, непосредственно заинтересованы и рассматриваются в качестве таковых, политики сразу же воспринимаются как судьи и подсудимые и поэтому их все­гда подозревают в том, что они предлагают предвзятые, пристраст­ные, а потому не вызывающие доверия интерпретации. Они занима­ют разные позиции в политическом поле: они размещаются в этом пространстве в соответствии со своей принадлежностью к партии, а также с их статусом в партии, их известностью на местном и нацио­нальном уровне, их общественной привлекательностью и т. д. Затем у нас есть журналистское поле: журналисты могут и должны заим­ствовать риторику объективности и нейтральности при поддержке политологов, когда это требуется. Далее, у нас есть поле «политиче­ской науки», в котором «информирующие политологи» занимают скорее непривлекательную позицию, даже если довольны высоким внешним престижем, особенно среди журналистов, над которыми они структурно доминируют. Следующее поле — поле политического рынка, представленное рекламодателями и консультантами СМИ, ко­торые украшают свои оценки политиков «научными» подтвержде­ниями. И, наконец, собственно университетское поле, представлен­ное специалистами в области электоральной истории, создавшими такую специальность, как комментирование результатов выборов. Как видим, поля варьируются от самых «ангажированных» до самых «беспристрастных» как в структурном отношении, так и по части со­ответствия закону: академик — это тот, кто отличается самой боль­шой «непредусмотрительностью» и «независимостью». И когда дело доходит до создания риторики объективности, которая оказывается настолько эффективной, насколько это возможно, — как в случае с этими после-электоральными новыми программами, — то ученый пользуется структурным преимуществом перед другими.

Дискурсивные стратегии различных агентов и, в частности, весь арсенал риторики, цель которых — создание фасада объек­тивности, будут зависеть от равновесия символических сил меж­ду различными полями и от особых ресурсов этих полей, которые гарантируют различным участникам принадлежность к этим по­лям. Другими словами, они будут зависеть от специфических ин­тересов и характерных средств, которыми обладают участники в этой особой символической борьбе за «нейтральный» вердикт и которыми определяется их позиция в системе невидимых отно­шений, складывающихся между различными полями, в рамках ко­торых они действуют. Например, у политолога как такового будет преимущество перед политиком и журналистом по той причине, что его гораздо легче признать объективным и потому что у него есть выбор относительно применения своей особой компетенции, состоящей в обладании знанием электоральной истории, нужной для того, чтобы делать сравнения. Он может объединиться с журналистом, притязания на объективность которого получат тем самым подкрепление и легитимность (обоснование и законную силу). Результатом всех этих объективных отношений оказываются отношения символической власти, проявляющиеся в интеракции в форме риторических стратегий. Именно этими объективными от­ношениями руководствуется по большей части тот, кто обрывает других, задает вопросы, долго говорит без остановки и не обращает внимания на попытки прервать его, и т. д., кто обречен пользовать­ся стратегиями подтверждения (интересов или небескорыстных стратегий) или ритуальным отказом отвечать, стереотипными фор­мулами и т. д. Нам нужно двигаться дальше, чтобы показать, каким образом введение в анализ объективных структур позволяет нам объяснить детали дискурса и риторических стратегий, сложностей и противоречий, эффективных и неэффективных действий — коро­че говоря, всего того, что, с точки зрения дискурсивного анализа, можно понять на основе одного лишь дискурса.

Но почему анализ особенно труден в таком случае? Очевидно потому, что те, кого социолог собирается объективировать, — конку­ренты за монополию в сфере объективной объективации. Фактичес­ки в зависимости от того, какой объект он изучает, сам социолог более или менее дистанцирован от агентов и предметов, которые он исследует, более или менее непосредственно вовлечен в соперни­чество с ними и, следовательно, в большей или меньшей степени подвергается соблазну вступить в игру метадискурса под видом объективности. Когда игра в анализ (под видом анализа) — как в нашем случае — состоит в передаче метадискурса относительно всех других дискурсов тем политикам, которые бодро заявляют о победе на выборах, журналистам, претендующим на то, чтобы дать объективную информацию о распределении кандидатов, «полито­логам» и специалистам по электоральной истории, претендующим на то, чтобы предложить нам объективное объяснение результата путем сравнения случайностей и общих тенденций с прошлыми или нынешними статистическими данными, — одним словом, ког­да эта игра состоит в том, чтобы поставить себя с помощью пристав­ки мета- над игрой благодаря исключительной силе дискурса, воз­никает соблазн использовать научные стратегии, разрабатываемые различными агентами, чтобы гарантировать победу их «правде», что­бы говорить о правдивости игры и таким образом обеспечить вам победу в игре. Это пока еще объективная связь (отношение) между политической социологией и «ориентированной на СМИ полито­логией» или еще точнее, между позициями, которые наблюдатели и наблюдаемый занимают в соответствующих, объективно иерар-хизированных полях, определяющих восприятие наблюдателя, в частности, заставляя его закрыть на что-то глаза, что говорит о его собственных небескорыстных интересах.

Объективация отношения социолога к его или ее объекту, как можно хорошо видеть на этом примере, — необходимое условие того, чтобы покончить со склонностью инвестировать в свой объект, которая, несомненно, лежит в основании «заинтересованности» в объекте. Следовало бы, в некотором смысле, отказаться от исполь­зования науки для вмешательства в объект, чтобы быть в состоянии осуществлять объективацию, которая является не просто частич­ным и упрощенным мнением, могущим возникнуть у другого(гих) игрока(ов) в процессе игры, но которая, скорее, оказывается всеох­ватывающим представлением об игре, которая может быть понята в качестве таковой на определенном расстоянии от нее. Только со­циология социологии — и социолога — может помочь нам в опре­деленном достижении социальных целей, которых можно доби­ваться с помощью научных целей, к которым мы непосредственно стремимся. Включенная объективация, — есть основания думать, высшая форма социологического искусства, — осуществима толь­ко в том смысле, что она основывается настолько полно, насколько это возможно, на объективации интереса к объективации, проявля­ющейся как в факте участия, так и вынесения за скобки этого инте­реса и представлений, которые им поддерживаются.

Примечания

1      См. Bourdieu (19871), где дается исторический анализ символической революции, приводящей к появлению импрессионистской живописи во Франции XIX в.

2      Уильям Сьюэлл (1980. Р. 19-39) дает детальное историческое толкова­ние понятия metier-ремесло при старом режиме. Его сжатую характери­стику корпоративного языка во Франции XVIII в. стоит процитировать, поскольку она содержит два ключевых измерения понятия ремесло со­циолога в понимании Бурдье: «Профессионалов-ремесленников можно определить как людей, находящихся в точке пересечения области ручно­го труда и области искусства и интеллекта».

3     См. некролог, написанный Бурдье в «Le Mond» (1983e) в связи с нео­жиданной смертью Гофмана. См. также Boltanski (1974).

4     См. дискуссию Бурдье (1968Ь) в работе «Структурализм и теория соци­ологического знания», где он выражает свою признательность и говорит о своих отличиях от структурализма как социальной эпистемологии.

5     См. Бурдье (1990а). Коннертон (1989) выдвигает эффективную и не­многословную защиту этой аргументации; см. также Джексон (1989. Гл. 8).

6 См. Кюн (1970), Латур и Вулгар (1979). В этом вопросе его поддер­живают также Роуз (1987) и Трэвик (1989). Дональд Шон (1983) по-• ; казывает в своей работе «Рефлексирующий практик» («Reflective Practitioner»), что профессионалы (в менеджменте, инженерном деле, архитектуре, городском планировании и психотерапии) знают боль­ше, чем они могут выразить словами; как компетентные практики они «применяют разновидность знания-ио-опыту, которое по большей ча­сти является невыразимым» и полагаются на импровизацию, которой они научаются скорее на собственном опыте, чем на основе выучен­ных в высшей школе формул.

7     См. Бурдье (1990g) и Брюбэкер (1989а), где теория Бурдье анализи­руется в качестве действующего научного габитуса.

8     Английское слово «эссе» (essay) не равнозначно слегка уничижитель­ной коннотации французского слова «диссертация» (dissertation) как пустого и беспричинного дискурса.

9     См. Парсонс (Parsons, 1937), Александер (Alexander, 1980-1982; 1985) и работу Александера (Alexander, 1987b) «Двадцать лекций» («Twenty Lectures»), которая появилась в результате неоднократно прочитанного студентам курса лекций.

10     Для дальнейшего разъяснения см. Bourdieu (1988e). Поллак бегло анализирует работы Лазарсфельда с целью экспортирования позити­вистской социальной науки — правил и институтов — за пределы Со­единенных Штатов.

11     У Кольмана (1990) можно найти материал, изобилующий биографи­ческими реминисценциями по поводу этих двух полюсов в социоло­гии Колумбийского университета, о восстановлении между ними дру­жеских отношений и взаимной легитимации в 1950-е гг.

12     См. анализ Бурдье (1990d) дискурсивного взаимодействия между продавцами и покупателями домов и для контраста сравните его структурный конструктивизм с непосредственным интеракционистс-ким дискурсом — аналитическая основа Щеглова (1987).

13     «Дайте молоток ребенку, — предупреждает А. Каплан (1964. Р. 112), — и вы увидите все то, что все покажется ему достойным, чтобы уда­рить по нему». Вполне уместно здесь обсуждение Э. Хюгесом (1984) «методологического этноцентризма».

14     Читатель узнает здесь известный французский девиз мая 1968 г. — «запрещено запрещать».

15     Для более глубокого понимания см. Бурдье (1985а, 1987Ь, 1989е). Бурдье использует работу логика П. Ф. Страусона (1959) для обоснования своей реляционистской концепции социального пространства и эпистемологического статуса индивидов в нем.

16     Структурным эквивалентом для Соединенных Штатов могло бы быть нечто подобное «проекту, посвященному членам банды южной окра­ины Чикаго».

17     О поисках локуса власти см. работу Р. Даля (1961) «Кто правит?», а также дебаты по поводу структуры общинной власти — взгляд «сверху». Взгляд «снизу» представлен традицией проктологической историографии и современной антропологии (Скотт, 1985). О локусе лингвистического изменения см. Лабов (1980).

18    О поле власти см. Бурдье (1989а), а также часть 1 раздела 3 данной работы; о столкновении между «художниками» и «буржуазией» в кон­це XIX в. во Франции см. Бурдье (1983d; 1988d), а также Шарль (1987).

19     Французские Grandes ecoles — это элитные высшие школы, стоящие особняком от обычной университетской системы. К ним относятся: Национальная высшая школа администрации (Ecole nationale d'administration, ENA), которая готовит высших гражданских служащих, открыта в 1945 г.; Высшая коммерческая школа (Ecole des hautes etudes commerciales, НЕС), созданная в 1881 г., которая готовит адми­нистраторов и экспертов по бизнесу; Политехническая школа (Ecole Polytechnique) и Центральная школа (Ecole Centrale) — для инжене­ров, открытые в 1794 г.; и Высшая педагогическая школа, которая го­товит преподавателей и университетских профессоров. Поступление в эти школы осуществляется на основе очень строгих конкурсных эк­заменов после 1-4-летнего специального послешкольного обучения.

20    Пьер Бурдье окончил Высшую нормальную школу (выпускников ко­торой называют во Франции normalien) в 1954 г., на три года позже Фуко, на год раньше Жака Дерриды и одновременно с историком Ле Руа Ладюри и теоретиком литературы Жераром Женеттом.

21     См. Бурдье (1971Ь) и «Дьявол Максвелла: структура и генезис рели­гиозного поля» в работе Бурдье (а), которая должна скоро выйти.

22     Сходным образом Шарль (1990) показал, что «интеллектуалы» в ка­честве современной социальной группы, схемы восприятия и поли­тической категории — недавнее «изобретение», которое возникло во Франции в конце XIX в. и приняло определенную форму в процессе дела Дрейфуса. Для него, так же как и для Бурдье (1989d), следстви­ем неразборчивого применения данного понятия к мыслителям и пи­сателям прежних времен оказывается либо анахронизм, либо совре-' менный анализ, который заканчивается непониманием исторической неповторимости «интеллектуалов».

23      По-французски это будет science demi-savante.

24     Превосходным примером могут служить исследования поля беднос­ти в США, появление которых было во многом побочным следстви­ем «войны с бедностью» в 1960-е гг. и вытекавших из нее требований государства к изучению проблематики бездомных. Под влиянием Ко­митета экономических возможностей (Office of Economic Opportunity) новое официальное определение проблемы способствовало тому, что существовавшая прежде социально-политическая проблема превра­тилась в общепризнанную сферу «научного» исследования, в резуль­тате десятки ученых — особенно экономисты — были привлечены к работе в новых исследовательских центрах, журналах, на конферен­циях, посвященных проблеме бедности и ее общественному регули­рованию, что, в конечном счете, привело к институционализации высоко технической (и в высшей степени идеологической) дисцип­лины «анализ публичной политики». Следствием появления этой дисциплины стало не только некритичное принятие социальными учеными бюрократических категорий и проводимых правительством измерительных процедур (типа известной федеральной «прямой бед­ности», продолжающей определять границы дискурса, несмотря на то, что довольно часто она оказывается все в большей степени кон­цептуально непригодной), но также и их тревог (не заставит ли полу­чение пособия бедняков меньше работать? разделяют ли получатели общественной помощи культурные ценности или они ведут себя, нару­шая «главные» нормы? каковы самые экономичные средства, чтобы сделать их «самодостаточными», т. е. социально и политически неви­димыми?), которые реифицировали моральное и индивидуалистичес­кое восприятие бедности, превратив ее по преимуществу в «научные факты» (Катц, 1989:112, 23). Хэвмэн (1987) приводит наглядное под­тверждение того, как в этом процессе федеральное правительство меняет и само лицо социальной науки in toto: в 1980 г. исследования по бедности поглотили, по меньшей мере, 30% от общей суммы, вы­деленной на все федеральные исследования по сравнению с 6% в 1960 г. Нынешнее распространение дискурса «на низшие слои населения» — хорошая иллюстрация того, как значительные денежные поступления от фондов могут заново определить предмет социальной научной дискуссии без какого бы то ни было критического об­суждения предпосылок нового заказа.

25     Кроме того, это хорошо видно и по изменениям категорий, использу­емых для классификации книг в обзорном журнале «Современная со­циология», и по изменениям заголовков глав в справочниках (напри­мер, Смелзер, 1988), и в статьях энциклопедий социальной науки. Классификация тем в «Социологическом ежегоднике» («Annual Review of sociology») — хороший пример смешения повседневных, бюрократических и весьма произвольных подразделений, пришед­ших из (академической) истории дисциплины: редко кто может рет­роспективно придать некую (социо)логическую последовательность направлению, к которому он относит предмет своего исследования.
Открывает любой том категория «Теория и методы», как всегда, пре­вращающаяся в отдельную самостоятельную тему. Затем идут «Со­циальные процессы» — категория настолько широкая, что трудно ,. представить то, что в нее не попадает; «Институты и культура» — тема, которая превращает культуру в отдельный объект. Почему «Формальные организации» были отделены от «Политической и эко­номической социологии» — непонятно; то, как они, в свою очередь, отличаются от «Стратификации и дифференциации», — тоже дело спорное. У «Исторической социологии» есть сомнительная привиле­гия быть выделенной в отдельную специальность. (Предположитель­но, на основе метода, но тогда почему бы ее не объединить с «Теори­ей и методами» и почему у других подходов нет «своих секций?) • Почему именно «Социология мировой религии» имеет заголовок, общий для всей социологии, — загадка. «Политика» — прямое след-... ствие заказа бюрократического государства на социальное знание. И увенчивающей все другие категории в своем освящении здравого смысла является рубрика «Индивид и общество».

26     См. соответственно Ленуар (1980), Болтански (1979), Гарригу (1988), Бурдье (1977а. Р. 36-38, 188), и Сайяд (1985).

27     Хотя позиция Бурдье может показаться сходной с «социально-конст­руктивистским» подходом к социальным проблемам (Шнайдер, 1985; Гусфильд, 1981; Спектор и Кщусе, 1987), она существенно отлича­ется от последней тем, что основание социального процесса симво­лического и организационного конструирования она видит в объек­тивной структуре социальных пространств, в рамках которого это конструирование и происходит. Это обоснование работает на уровне позиций и диспозиций тех, кто создает, и тех, кто принимает это утверждение. Бурдье является сторонником не «строгой», или «контек­стуальной» конструктивистской позиции (определение которой дает Бест, 1989. Р. 245-289), а «структурного конструктивизма», который причинно связывает процесс создания утверждений и их продуктов с объективными условиями. См. Шампань (1990) в связи с анализом социального конструирования «общественного мнения» в рамках этих направлений.

28     Кристин Люкер (1984) и Фэй Гинзбург (1988) предлагают детальные исторические и этнографические описания социального контруиро-вания аборта как общественной проблемы на политическом и массовом уровне. У Поллака (1988а) можно найти анализ общественного конструирования связи между СПИДом и гомосексуализмом в совре­менном французском политическом дискурсе. Болтански освещает условия эффективности стратегии, цель которой — превратить персональные инциденты и нарушения в социально признанные вопро­сы и несправедливости в своей важной статье о «Разоблачении» (Бол­тански, Дарэ, Шильтц, 1984; Болтански, 1990).

29     См. весь выпуск за март 1990 г. журнала «Ученые труды в социальных науках» («Actes de la recherche en sciences sociales), посвященный «экономике жилья» («The Economics of Housing») (Бурдье, 1990b, 1990c, 1990d; Бурдье иДе сен Мартэн, 1990; Бурдье и Кристин, 1990).

30     в тексте это тоже по-английски: здесь Бурдье играет словами «.grants» (гранты) и «for granted» (само собой разумеющееся), чтобы подчерк­нуть органическую связь между материальным и когнитивным пере­сечением проблематики.

31     С тех пор как опросы общественного мнения появились во француз­ской политической жизни, Бурдье был усердным, а зачастую и едким критиком их социального назначения. Его статья 1971 г. с провокаци­онным названием «Общественное мнение не существует» (Бурдье, 1979е) была перепечатана во многих сборниках и журналах и переве­дена на 6 языков. Эта проблема снова поднималась в работе «Наука без ученого» (Бурдье, 1987а. Р. 217-224).

32     Или, по выражению Витгенштейна (1977. Р. 18): «Язык расставляет всем одну и ту же ловушку; это огромная сеть легко доступных оши­бочных поворотов». Этот взгляд разделял Элиас (1978а. Р. 111), кото­рый считал «наследуемые структуры речи и мысли» одной из самых серьезных помех для науки об обществе: «Средства мышления и речи, доступные в настоящее время социологам, по большей части не соответствуют задаче, которую им следует решить». Вслед за Бенд­жамином Ли Уорфом он, в частности, отмечал, что западные языки стремятся актуализировать имена существительные и объекты за счет отношений и свести процессы к статическим состояниям.

33     Другим примером может быть бюрократическое введение и последу­ющая реификация «прямой бедности» в социальной «науке» Соеди­ненных Штатов (Бигли, 1984; Катц, 1989. Р. 115-117).

34    Морис Хальбвакс (1972. Р. 329-348) уже давно показал, что нет ни­чего «естественного» в категории возраста. Пиалу (1978), Тевено (1979), Можер и Фоссе-Поллиак (1983) и Бурдье (1980Ь. Р. 143-154) в своей работе «Молодежь есть не что иное, как слово» разрабатыва­ют этот аргумент в случае с молодежью. Шампань (1979) и Ленуар (1978) применяют его в социально-политическом конструировании понятия «пожилые». Бесчисленные исторические исследования тен­дерных отношений продемонстрировали в последние годы произ­вольность категорий «мужской» и «женский»; возможно, самым впе­чатляющим из всех является исследование Джоан Скотт (1988); см. также несколько статей, опубликованных в двух выпусках «Ученые труды в социальных науках» («Actes de la recherche en sciences sociales») относительно категорий «мужской»/«женский» (июнь и сен­тябрь 1990). Более широкую дискуссию о борьбе за определение «ес­тественных» категорий см. Ленуар (Шампань, 1979. Р. 61-77).

35     См. два выпуска «Ученые труды в социальных науках» («Actes de recherch en science sociales») по праву и легальным экспертам, № 64 (сентябрь 1986) и № 76/77 (март 1989, особенно статьи Ива Дизали, Алана Банко и Энн Буажеоль).

36    Понятие поля объясняется подробно в 2 части раздела 3 настоящей работы. См. Болтански (1984а и 1987) для глубокого изучения орга­низационного и символического создания категории «кадры» во французском обществе; см. также Шарль (1990), который писал об интеллектуалах по тем же самым аналитическим направлениям.

37     Например, Сартр господствовал и в свою очередь испытывал свое собственное господство во французском интеллектуальном поле 1950-х гг. (см. Бошетти, 1988; Бурдье, 1980е, 1984Ь).

38     Энергичные усилия Питера Росси (1989. Р. 11-13) покончить с произвольным в социальном смысле определением «бездомности», встречающимся в «научных» исследованиях, — хороший пример по­зитивистского простодушия, известного слепотой к своим собственным исходным предпосылкам (включая предпосылки о существова­нии своего рода платонической сущности бездомности). Вместо того чтобы (как минимум) показать, как различные определения создают разной величины населения, композиции и траектории, и вместо того чтобы проанализировать политические и научные интересы, которые выражает точка зрения, противоположная их собственной, Росси до­вольствуется тем, что отстаивает ex cathedra свое определение, при­способленное к существующим данным и предубеждениям. В своей борьбе за «операционализацию» понятия, заимствованного из повсед­невного дискурса, которая осуществляется таким образом, что по­вседневный дискурс не только не подвергается сомнению, но получает подкрепление, Росси стремится достичь соответствия с обыденным здравым смыслом, с научным здравым смыслом и с практическими ограничениями бюрократического обследования. Он не объясняет ни­чего такого, что «легко позволило бы увязнуть в академических эк­зерсисах по части определений»: «Я воспользуюсь определением без­домности, которое скрывает сущность этого термина и которое к тому же удобно использовать в реальном исследовании. Хотя мое окончательное мнение состоит в том, что бездомность — это воп­рос степени, я вынужден использовать самое распространенное в социально-научных исследованиях определение бездомности, на ко­торое я опираюсь... Есть несколько весьма убедительных логических причин, по которым большинство исследований о бездомных практи­чески приняли это определение». Конструирование— хотя в данном случае уместнее было бы говорить о разрушении — его объекта не сопровождается ни какими-то видимыми артикуляциями феномена, ни теоретической проблематикой его причин и различий. Оно завер­шается созданием «довольно узкого определения, которое, по сути дела, заимствует и ратифицирует определение государственной бюрок­ратии, чей интерес в нормализации и минимизации феномена подроб­но документирован: он сосредоточен главным образом на наиболее до­ступных из бездомных, клиентах агентств типа приютов, столовых, медицинских клиник, которые предназначены для бездомных». Это конструирование исключает всех тех, кого государство не хочет счи­тать настоящими бездомными (обитателей госпиталей, тюрем, плат­ных интернатов для престарелых и всех «не имеющих надежного пристанища»), включая людей, вынужденных арендовать или времен­но пользоваться комнатами в жилище своих родителей, друзей и т. д.) Позитивистское проявление изобретательности достигает своей выс­шей точки, когда Росси заменяет обыденную, повседневную катего­рию «бездомности» современным «социологическим выражением» (Мертон) «крайняя бедность», которая определяется здесь в том же самом значении самоочевидности (и той же самой самоуверенной произвольности), как всех тех, имеющих доход ниже 75% от «офици­альной черты бедности», — другого бюрократического конструкта. Таким образом, бездомность и бедность превращаются из социаль­но-политического состояния — системы исторических отношений и категорий, являющихся следствием борьбы за производство и раз­мещение социального богатства, — в состояние, измеряемое с помо­щью точных и ясных мельчайших переменных, позволяющих счи­тать, делить и дисциплинировать индивидов.

39     О последних изменениях социального определения и функций ле­гальных экспертов см. Дизали (1989); о борьбе за право определять, кто является писателем во Франции XVII в., см. Виала (1985); о труд­ностях с признанием женщин-писателей в качестве таковых см. де Сен Мартэн (1990Ь).

40     Дальнейшую дискуссию см. часть 2 раздела 1 настоящей работы. Не­трудно понять, как такой консерватизм может, при определенных ис­торических условиях, превратиться в свою противоположность, что и показал Кэлхаун (1979) своей ревизионистской критикой Томпсо-новского анализа возникновения английского рабочего класса; док-сическое мировоззрение, т. е. не задающая вопросов, унифицирован­ная культурная традиция, может, будучи поставлена под сомнение, выработать когнитивные механизмы, необходимые для радикального коллективного действия.

41     Используя имя Мольеровского врача, который говорит на вычурном и неправильном латинском в «Le Bourgeois gentilhomme».

42     Эта точка зрения развивается полнее в работах Бурдье (1986а, 1986с).

43     Об использовании социальной науки и псевдосоциальной науки в «но­вом политическом пространстве» Франции см. Шампань (1988, 1990).

44     Понятие «эпистемологический прорыв» (так же, как понятие «эпис-темологический профиль»), которое многие англо-американские чи­татели ассоциируют с именем Альтюссера (или Фуко), обязано своим происхождением Гастону Башляру, и оно весьма широко использова­лось Бурдье задолго до структуралистского марксизма (центральный статус это понятие приобрело в работе Бурдье, Шамборедона и Пассерона (1973), первоначально опубликованной в 1968 г.).

45     Об этом понятии см. работы Бурдье «Практический смысл» (Бурдье, 1990а), «Homo academicus» (Бурдье, 1988а), Бурдье (1978а) и часть 2 раздела 1 данной работы.

46     Это то, что Бурдье (1985d) называет «рынком ограниченного произ­водства» в отличие от «генерализированного рынка», где культурные процедуры подчиняют свою деятельность публике в целом.

47     Всякий раз в ночь национальных выборов главные телеканалы Фран­ции устраивают специальные программы, где известные политики, политологи, журналисты и политические комментаторы интерпрети­руют и обсуждают предполагаемые результаты голосования и их зна­чение для политического развития в стране. Такие программы почти универсально опознаются французскими телезрителями и представ­ляют собой все более влиятельное средство политического действия.

48     Понятие «лингвистический рынок» объясняется в работе Бурдье (1990f) и в данной работе — часть 2 раздела 5.

Литература:

Bourdieu P. (1968b) Structuralism and the Theory of Sociological Knowledge // Social Research. №4 (Winter). P. 681-706.

Bourdieu P. (1971b) Genese et structure du champ religieux // Revue franchise de sociologie. № 3 (July - September). P. 294-334.

Bourdieu P. (1977a) Outline of A Theory of Practice. Cambridge: Cambridge University Press.

Bourdieu P. (1978a) Sur 1'objectivation participante. Reponses a quelques ob­jections // Actes de la recherche en sciences socials. P. 67-69.

Bourdieu P. and Monique de Saint Martin (1978) Le patronat // Actes de la recherche en sciences socials. P. 3-82.

Bourdieu P. (1980b) Questions de sociologie. Paris: Editions de Minuit. Bourdieu P. (1980e) Sartre // London Review of Books. No. 20 (October 20).

P. 11-12. Bourdieu P. (1983d) The Field of Cultural Production, or the Economic World

Reversed // Poetics (November). P. 311-356. Bourdieu P. (1983e) Erving Goffman, Discoverer of the Infinitely Small //

Theory, Culture, and Society. № 1. P. 112-13.

Bourdieu P. (1984b) Prefazione // Anna Boschetti. L'impresa intellectuale. Sar­tre e «Les Temps Modernes». Bari: Edizioni Dedalo. P. 5-6.

Bourdieu P. (1985d) The Market of Symbolic goods // Poetics (April). P. 13-44.

Bourdieu P. (1986a) From Rules to Strategies // Cultural Anthropology. № 1 (February). P. 110-120.

Bourdieu P. (1986c) Habitus, code et codification // Actes de la recherche en siences socials. P. 40-44.

Bourdieu P. (1987i) L'institutionalisation de I'anomie // Cahiers du Musee na­tional d'art moderne (June). P. 6-19.

Bourdieu /".(1988a) Homo Academicus. Cambridge: Polity Press; Stanford: Stanford University Press.

Bourdieu P. (1988d) Flaubert's Point of View // Critical Enquiry (Spring). P. 539-562.

Bourdieu P. (1988e) Vive la crise! For Heterodoxy in Social Science // Theory and Society. № 5 (September). P. 773-788.

Bourdieu P. (1989d) The Corporatism of the Universal: The Role of Intellectu­als in the Modern World // Telos (Fall). P. 99-110.

Bourdieu P. (1990a) The Logic of Practice. Cambridge: Polity Press; Stanford: Stanford University Press.

Bourdieu P. (1990b) Droit et passe-droit. Les champs des pouvoirs territoriaux et la mise en oeuvre des reglement // Actes de la recherche en siences socials. P. 86-96.

Bourdieu P with Salah Bouhedja, Rosine Christin, and Claire Givry (1990c) Un placement de pere de famille. La maison individuelle: specificite du pro-duit et logique du champ de production // Actes de la recherche en siences socials. P. 6-35.

Bourdieu P. with Salah Bouhedja and Claire Givry (1990d) Un contrat sous contrainte // Actes de la recherche en siences socials. P. 34-51.

Bourdieu P. (1990f) Principles for Reflecting on the Curriculum // The Curric­ulum Journal. № 3 (December). P. 307-314.

Bourdieu P. (1990g) Animadversiones in Mertonem // Robert K. Merton: Consensus and Controversy / Ed. By Jon Clark, Celia Modgil, and Sohan Modgil, London: The Falmer Press. P. 297-301.

Bourdieu P. and Monique de Saint Martin (1990) Le sens de la propriete. La genese sociale des systemes de preference // Actes de la recherche en sien­ces socials. P. 52-64.

Bourdieu P and Rosine Christin (1990) La construction du marche. Le champ administrative et la production de la «politique du logement» // Actes de la recherche en siences socials. P. 65-85.

Bourdieu P. with Jean-Claud Chamboredon and Jean-Claud Passeron (1973) Le metier de sociologue. Prealables epistemologiques. Translated as «The Craft of Sociology: Epistemological Preliminaries», Berlin and N. Y.: Walter de Gruyter, 1991.

Alexander Jeffrey C. (1980-1982) Theoretical Logic in Sociology. 4 vols. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.

Alexander Jeffrey C. (Ed.) (1985) Neo-Functionalism. Newbury Park: Sage Publications.

Alexander Jeffrey C. (1987b) Twenty lectures: Sociological Theory since World War II. N. Y.: Columbia University Press.

Beeghley Leonard (1984) Illusion and Reality in the Measurement of Poverty // Social Problems 31 (February). P. 322-333.

Best Joel (Ed.) (1989) Images of Issues: Typifying Contemporary Social Prob­lems. N. Y: Aldine de Gruyter.

Boltanski Luc (1974) Erving Goffman et les temps du soupcon // Social Sci­ence Information. №3: 127-147.

Boltanski Luc (1979) Taxinomies socials et lutes de classes. La mobilization de «la classe moyenne» et 1'invention des «cadres» // Actes de la recherche en siences socials. P. 75-105.

Boltanski Luc (1984) How a Social Group Objectified Itself: «Cadres» in France, 1936-45 // Social Science Information. №3. P. 469-492.

Boltanski Luc (1987) The Making of a Class: «Cadres» in French Society. Cambridge: Cambridge University Press.

Boltanski Luc with Yann Dare and Marie-Ange Schitz (1984) La denonciation // Actes de la recherche en siences socials. P. 3—40.

Boschetti Anna (1988) The Intellectual Enterprise: Sartre and «Les Temps Modernes». Evanstone: Northwestern University Press.

Brubaker Gogers (1989a) Social Theory as Habitus // Paper presented at the Conference on «The Social Theory of Pierre Bourdieu», Center for Psy-chosocial Studies, Chicago, March.

Champagne Patric (1979) Jeunes agriculteurs et vieux paysans. Crise de la succession et apparition du troisieme age// Actes de la recherche en sien­ces socials. P. 83-107.

Champagne Patrlc (1988) Le cercle politique. Usages sociauxdes sondages et nouvel espace politique// Actes de la recherche en siences socials. P. 71-97.

Champagne Patric (1990) Faire 1'option. Le nouvel espace politique. Paris: Edition de Minuit.

Charle Christophe (1987) Les elite de la Republique 1880-1900. Paris: Fayard.

Charle Christophe (1990) Naissance des «intellectuals», 1880-1900. Paris: Edition des Minuit.

Calhoun Craig (1979) The Radicalism of Tradition: Community Strength or «Venerable Disguise and Borrowed Language»? // American Journal of Sociology. № 5. P. 886-914.

Coleman James S. (1990) Foundations of Social Theory. Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press.

Connerton Paul (1989) How Societies Remember. Cambridge: Cambridge University Press.

Dahl Robert (1961) Who Governs? Dmocracy and Power in an American City. New Haven: Yale University Press.

Dezalay Yves (1989) Les droit des families: du notable a 1'expert. La restructu-ration du champ des professionnels de la restructuration des enterprises // Actes de la recherche en siences socials. P. 2-28.

Elias Norbert (1978a) What is Sociology? N. Y.: Columbia University Press. Garrigou Alain (1988) Le secret de 1'isoloir // Actes de la recherche en siences socials. P. 22-45.

Ginsburg Faye (1988) Contested Lives: The Abortion Debate in the American Community. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.

Gusfield Joseph (1981) The Culture of Public Problems: Drinking-Driving and the Symbolic Order. Chicago: The University of Chicago Press.

Halbwachs Moris (1972) Classes sociales et morphologic. Paris: Editions de Minuit.

Haveman Robert (1987) Poverty Policy and Poverty Research: The Great Society and theSocial Sciences. Madison: University of Visconsin Press.

Hughes Everett C. (1984) Ethnocentric Sociology // The Sociological Eye: Selected papers. New Brunswick: Transaction Books. P. 473-77.

Kaplan Abraham (1964) The Conduct of Inquiry: Methodology for Behavioral Science. San Francisco: Chandler.

Katz Michael B. (1989) The Understanding Poor: From the War on Poverty to the War on Welfare. N. Y: Pantheon.

Кассирер Э. Познание и действительность. М., 1912.

Kuhn Thomas (1970) The Structure of Scientific Revolutions. 2^ edn. Chica­go: The University of Chicago Press.

Labov William (Ed.) (1980) Locating Language in Time and Space. N. Y.: Academic Press.

Latour Bruno and Steve Woolgar (1979) Laboratory Life: The Social Construc­tion of Scientific Facts. London: Sage.

Lenoir Remi (1978) L'invention du «troisiem age» et la constitution du champs des agents de gestion de la vieillesse// Actes de la recherche en siences socials. P. 57-82.

Lenoir Remi (1980) La notion d'accident du travail: un enjeu de lutes // Actes de la recherche en siences socials. P. 77-88.

Luker Kristin (1984) Abortion and the Politics of Motherhood. Berkeley and Los Angeles: University of California Press.

Mauger Gerar and Claud Fosse-Polliak (1983) Les loubards // Actes de la recherche en siences socials. P. 49-67.

Parsons Talcott (1937) The Structure of Social Action. Glencoe, 111.: The Free Press.

Pialoux Michel (1978) Jeunes sans avenir et marche du travail temporaire // Actes de la recherche en siences socials. P. 19-47.

Pollak Michael (1988) Les homosexuals et le SIDA: sociologie d'une epide­mic. Paris: Anne-Marie Metailie.

Rossi Peter H. (1989) Down and Out in America: The Origins of Homeless-ness. Chicago: The University of Chicago Press.

Rome Joseph (1987) Knowledge and Power: Toward a Political Philosophy of Science. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press.

Saint Martin Monique de (1990b) Les «femmes ecrivains» et le champ litterai-re // Actes de la recherche en siences socials. P. 52-56.

Sayad Abdelmalek (1985) Du message oral ou message sur cassette: la com­munication avec 1'absent// Actes de la recherche en siences socials. P. 61-72.

Schefloff Emmanuel (1987) Between Macro and Micro: Contexts and Other Connections // Micro-Macro Link / Ed. by J. Alexander et al. Berkeley and Los Angeles: University of California Press. P. 207-34.

Schneider Joseph W. (1985) Social Problems Theory: The Constructionist View // Annual Review of Socioogy. P. 209-29.

Schon Donald (1983) The Reflective Practicioner: How Professionals Think in Action. N. Y.: Basic Books.

Scott Joan (1988) Gender and the Politics of History. N. Y: Columbia Univer­sity Press.

Sewell William (1980) Work and Revolution in France: The Language of Labor from the Old Regime to 1848. Cambridge: Cambridge University Press.

Smelser Neil J. (Ed.) (1988) Handbook of Sociology. Newbury Park, Calif.: Sage Publications.

Spector Malcolm and John I. Kitsuse (1987) Constructing Social Problems. N. Y: Aldine de Gruyter

Strawson Peter F. (1959) Individuals: An Essay in Methaphysics. London: Methuen.

Thevenot Laurent (1979) Unejeunesse difficile. Les functions socials du flou et de la rigueur dans les classements // Actes de la recherche en siences socials. P. 3-18.

Traweek Susan (1989) Beamtimes and Lifetimes: The World of High-Energy Physicists. Cambridge: Harward University Press.

Viala Alain (1985) Naissance de Pecrivain. Sociologie de la literature a 1'age classique. Paris: Editions de Minuit.

Wittgenstein Ludwig (1977) Vermischte Bemerkungen. Frankfurt: Suhrkamp Verlag.

Перевод с английского Е. Д. Руткевич

 

 

 

ОБЩЕЕ СОДЕРЖАНИЕ АНТОЛОГИИ

Идея социологии. Основания общей теории. Антология ..........  (Ч. 1)      3

Бурдье П. Опыт рефлексивной социологии .......................  (Ч. 2) 373

Вебер М. «Объективность» социально-научного и социально-политического познания ....................................  (Ч. 1) 147

Вебер М. Основные социологические понятия ....................  (Ч. 1)          70

Гидденс Э. Новые правила социологического метода ...............  (Ч. 2)                  281

Гофман И. Порядок взаимодействия   ............................  (Ч. 2)                        60

Дюркгейм Э. Определение моральных факторов ..................  (Ч. 1)       25

Дюркгейм Э. Социология и социальные науки ....................  (Ч. 1)        6

Зиммель Г. Как возможно общество? ............................  (Ч. 1)   314

Зиммель Г. Общение. Пример чистой, или формальной, социологии ...  (Ч. 1)               334

Коллинз Р. Социология: наука или антинаука?   ....................  (Ч. 2)                  245

Лумаи Н. «Что происходит?» и «Что за этим кроется?». Две социологии

и теория общества ......................................  (Ч.2) 319

Парето В. Социалистические системы ...........................  (Ч. I) 249

Парк Р. Аккомодация..........................................      (Ч. 1) 406

Парк Р. Ассимиляция..........................................      (Ч. 1) 415

Парк Р. Конкуренция ..........................................      (Ч. 1) 390

Парк Р. Конфликт. ............................................       (Ч. 1) 400

Парк Р. Экология человека .....................................    (Ч. 1) 374

Парсонс Т. О теории и метатеории ..............................  (Ч. 2)   43

Парсонс Т. Понятие общества: компоненты и их взаимоотношения   ...      (Ч. 2)      3

Сорокин П. Предмет социологии и ее отношение к другим наукам ...     (Ч. 2) 105

Сорокин П. Социальная аналитика. Анализ элементов

взаимодействия............................................  (Ч.2) 136

Сорокин П. Явление взаимодействия как коллективное единство.....     (Ч. 2)       156

Тернер Дж. Аналитическое теоретизирование   ....................       (Ч. 2)       194

Теннис Ф. Общность и общество ...............................   (Ч. 1)  216

Хабермас Ю. Отношения между системой и жизненным миром

в условиях позднего капитализма. ............................  (Ч. 2) 353

Шелер М. Социология знания ..................................  (Ч. 1) 350